ЛИССАБОН

Онлайн чтение книги Новеллы
ЛИССАБОН

Лиссабон сохранил еще изначальную томность света и свежести: невзирая на асфальт, на фабрики, на газовые фонари, на мощеные набережные, здесь вёсны все еще слушают слагаемые ветром стихи; и на кровлях все еще целуются голуби; и все еще будто слышно в тиши, как воздух струится сквозь щели каменных зданий, словно живая кровь меланхолического сердца города. И Бог-поэт еще не впал в немилость толпы.

Лиссабон, чем он занят?

В древние времена город — urbs — был единством, что мыслило и говорило, что владело глаголом и светом. Рим создал правосудье, Афины обоготворили плоть, Иерусалим распял душу. Потому-то Рим пал, и свиньи марают развалины Афин, и голодные псы воют в безмолвии Иерусалима. Очи тех городов слишком пристально вглядывались в истину — и ослепли; уши их слишком напряженно вслушивались в мысль — и оглохли; руки их слишком ревностно лепили идеал — и оцепенели.

Мыслить — значит страдать, светить — значит бороться. Ночь, умирая, борется с рассветом и оставляет ему в наследство неизлечимую язву — солнце: оттуда сочится свет. Суеверия, предрассудки, заблужденья, домыслы, нежданности борются с нашей душой и оставляют в ней неизлечимую рану: оттуда сочится истина. Эта рана вызывает лихорадку, усталость, отчаяние, судороги. Париж мучает та же старая и глубокая рана, от какой мучились Афины, Вавилон и Иерусалим. Он страдает, потому что мыслит. Ногам его удобно в теплой грязи, крылья тянутся к дружеству света. Ноги всегда стремятся стать крыльями.

Отсюда и честолюбье, и разочарованье, и глухая борьба, и зависть, и неверье, и потери, и срывы, и вспышки гнева, и пороки, и предательства, и обиды, и муки — воспаленье духа. Таковы беспредельные мытарства мысли, ее страсти, ее солнечные пятна.

У Лиссабона нет этих пороков свечения: он безмятежен, невозмутим и безмолвен. Он хочет быть неуязвимым, он избегает страшных ран. Он разумен, осторожен, сдержан, опаслив. Он не хочет светить, чтоб не пришлось бороться; он не хочет думать, чтоб не пришлось страдать. Он не хочет создавать, мыслить, проповедовать, порицать. Он слушает и приветствует каждый голос — будь то анафемы Дантона иль стихи Нерона-поэта, вой волн иль стон рощ!.. И смех его радостен и ясен.

Он ощущает себя полнокровным, изобильным, одетым в сиянье. Он чувствует себя свободным, защищенным, нарядным и свежим. Ему не нужно ни задумываться над своей нищетой, ни поддерживать перекладины виселиц: поэтому он зачитывается Санчо Пансой. Ему не нужно ни строить собор идей, ни сочинять симфонию души: поэтому он заслушивается дроздов на лугах и читает вечернюю молитву святой Марии… Париж, Лондон, Нью-Йорк, Берлин трудятся в поте лица, плотью и духом. Лиссабону нечего сеять — потому он дремлет, шумно дыша, под солнцем.

Иногда, впрочем, он вершит зло — погребая мысли. Где? В темноте, в молчании, в забвении. Лиссабон порою — могильщик душ!

Подобно Риму, он лежит на семи холмах; подобно Афинам, он лежит под небом столь прозрачным, что в нем мог бы жить целый народ богов; подобно Тиру, он ищет морских приключений; подобно Иерусалиму, он распинает тех, кто хочет дать ему душу. И все же Лиссабон, чем он занят? Он ест.

Он ест, когда опускаются сумерки, без неподкупных свидетелей, зная, что звезды плывут далёко, что крыла жаждут ветра, что очи цветов смыкаются в дреме. Бог не видит, с высоты солнцева балкона, что для этого древнего города, героического и легендарного, который в давние свои дни приобщился греху чревоугодья, желудок — это свободная данность! До сих пор, в течение дня, его власы упадали, как ветви ив, его щеки были тронуты желтизной, из глаз его лилось страданье — он еще не ел нынче! Позже, ввечеру, когда он отдыхает после трапезы, как после победы, взоры его становятся криками света, волосы — плюмажем славы, грудь вздымается от чувств, рожденных новыми мыслями, — он сыт!

Лиссабон не создает и не зачинает; он движется.

В религии он не отличен ни набожностью монахов, ни безбожьем иронии: он прост. В старину он заставил распятого Христа, раскинувшего молящие руки, идти во главе процессии приговоренных к повешению — сегодня он мог бы плакать пред ликом Скорбящей, воздвигнув накануне изваяние Вольтера, — он лишь простодушно повесил бы себе на шею, вместе с четками, свою старинную гитару из Алфамы.

В политике Лиссабон подражает Санчо Пансе.

У него нет ни отваги для служения идеалу, ни плаксивой робости, — у него ровно столько же героизма, как у меча в ножнах; во время европейской кампании он еще пугал старую гвардию своими черными мундирами. Его религия чувственна, это религия солнца, теплоты и дремы: он издевался над снегами Березины!

Ему не свойственна лихорадка индустрий и спекуляций, и нет в нем мечтательности и любви к созерцанию: он занят работой, полной зноя и сиесты, — в апреле он бросает лопату, чтоб следить возврат ласточек.

В пороке он робок и неумело подражает дальным Вавилонам; использует огонь Содома, чтоб согреть ноги, и подстригает когти дьяволу; это теплая ванна для смертных грехов.

Обожает — в архитектуре — прямую линию дворцов из стекла; преклоняется — в скульптуре — пред легкостью севрских статуэток; влюблен — в поэзии — в виконта д'Арленкур. Но в театре жаждет магии и страстно ищет прозрачных высей, бисерных дворцов, дивной наготы красавиц, коралловых щек невест, структур света и звука, клеёной бумаги, румян и мишуры, голых женщин, драгоценных камней, и золота, золота, золота и еще золота, и еще голых женщин, и еще золота! Лиссабон видит на залитой светом сцене причудливые формы, какие принимает дикая его мечта, — он хочет магии! Да и точно, магия — это солнечный спектр слабоумия!

Наступает ночь — и Лиссабон становится бесстрастным, как скалы.

Дома, без света, принимают спокойное и зловещее выражение лиц умалишенных. Освещение — хоры зевающих газовых фонарей. С перекрестков безлюдных улиц, изо всей этой каменно-стеклянной пустыни исходит дремотное дуновение, дыхание скуки. Ночью Лиссабон так тих, что будто слышно, как растет трава, готовая поглотить его в день разрушения.

Город так печален, что ночь кажется раскаянием в жизни! В роскошных особняках, в хижинах и мансардах, под батистом, под лохмотьями и под соломой — повсюду царствует сон, растительный и цепенящий.

Но чем же заняты об эту пору ночные бродяги, братья Порока, сумеречный люд, неисправимые наследники Ловеласа и Дона Жуана Тенорио?

Они покупают, в полумраке кухонь, прокоптелую любовь кухарок или меланхолически глотают устриц в тавернах; самые бедные прислоняются к стене на углах улиц, больные и оборванные, — сонные кариатиды скуки!

А в домах? Там, в блистательных анфиладах первых этажей, где руки мягки и мягки чувства, собираются, серьезные и сдержанные, фигуры, одетые в черное, как вдовцы, или одетые в белое, как монахини. И негромки речи, и поступь гибка и плавна, как подводный ход сирен, и танцы торжественны, как ритуальные обряды; и нежны лепестки цветов, и музыка тосклива, и огни, пленные птицы из света, словно трепещут и рвутся к свободной синеве; но над душами и телами, над убранством и блеском разливается печаль вдовцов и холодность монахинь. И это праздники!

А этажами выше, в скромных жилищах, теснятся семьи обыкновенных и грубых, что рождаются с душою, полной холода, что живут среди красот, очарований и страстей, как насекомые среди прядей святой, и умирают одинокими, с сердцем полным зависти и протеста, затем что не любили!

Еще выше, на последних этажах, ютится трудовой люд: суровые рабочие, милые девушки с душами птичек и горлом, где, как средь долин Израилевых, целый день дрожит песня, а также отупелый деревянный люд, задавленный тяжкой работой, очерствившей душу, с мрачным нравом, с тяжелым взглядом, с жадными руками, с пустым сердцем, который в эти ночные часы, упав духом, видит жизнь такою же голой, уродливой, грязной и убогой, как его мансарда!

А совсем наверху, под самой крышей, нищие, голодные и отверженные, в этот же час, глядя большими испуганными глазами, ищут на себе насекомых, или грызут черствую корку, или стонут от боли, или умирают средь паутины и осыпающейся штукатурки, или латают свои лохмотья, хрипя непристойные песни!

А над всем этим (как в иерархии страданий выше печалей бедняков одни только раны Христовы) — огромная синь, безмятежная, прозрачная, полная неведомых миров, скрывает, за оградой из звезд, Тайну и Благость!

В эти часы — о тщета больших городов! — вдали консерваторий и академий, вдали чар театральных подмостков, по полям и лугам, разыгрываются живые комедии природы: соловьи подают свою реплику в ответ на мелодию листьев, цветы плачут о бедах влюбленного дрозда, вязы гротесково корежатся, как паяцы, а небо — первый любовник — трагически исколото шпагами света!


В Лиссабоне жизнь течет медленно. Его обморочный пульс слаб и редок. Он лишен честолюбивых стремлений; нет в нем сияющих улиц, полнящихся топотом коней и возгласами всадников, вихрями золота и волнами сладострастных шелков; нет мелодраматических страстей, нет блистательного расцвета душ, влюбленных в искусство, нет феерических празднеств и судорог индустриальных умов.

Есть скудость жизни; холодный здравый смысл; забота исключительно о пользе дела; нарочитая серьезность; и мещански-блаженное обожание монеты в пять тостанов — монеты в пять тостанов, белой, чудесной, божественной, чистой, незапятнанной, утешающей, искупительной!


Роскошество в одежде обдуманно, неброско, рассчитано. Есть другое роскошество, бездумней: оно, пока не ушла молодость, вызывающе сверкает, колышется в маревых логах жизни — немного без оглядки, соседствуя с грязью. Позднее, когда тускнеют увлеченности и любови, на их место приходит стыд, замазываемый чернилами в какой-нибудь конторе, — и годы старости ползут неслышно, жалко, шаркая по лавкам старьевщиков в поисках подаянья!


Лиссабон материальный стоит на моральных устоях. Есть улицы, придающие тем, кто их посещает, особую индивидуальность. Плиты панелей и камни стен завораживают и порабощают умы. Встречаться на Шиадо означает блистать тонким остроумием, живостью ума и свободой нравов. Бывать на Мартиньо равнозначно вдохновению, внутренней одаренности, лиризму и способности разбираться в политике. О Лиссабон, в тебе нет характеров, есть лишь углы улиц!


Лиссабон обладает небесным даром сочувствия: толпится, обливаясь слезами, вкруг умирающей собаки, но бежит прочь, насвистывая, от агонии человеческой души. Он обладает также робким и наивным любопытством: усаживается летним днем на бульварах, в пыли, с олимпийским спокойствием, как Бог в лучах света, и сидит, внимательный, сосредоточенный, зачарованный, отупело глядя на проходящие шесть тысяч ног!


Как-то раз Париж рассердился и изгнал королей; в другой раз он рассердился и принял императоров. Иногда Лиссабон сердится — и окунается в политику.

Лиссабон тогда встает в позу, взывает, устраивает заговоры на углах, лениво разгоняется полицией — и снова идет, покрытый славою и гордясь свержением тираний, разглагольствовать на тему!


Одна из самых больших радостей Лиссабона — грязниться!

В мифологические времена случалось, что какая-нибудь богиня вдруг становилась женщиной, супругой и матерью, ткала на прялке черного дерева, инкрустированной лазуритом, и сматывала в клубки алую шерсть из Милета. Но наступал такой день в году, когда женщине надлежало быть богиней на Олимпе. И она покидала супруга, детей, родные края и близких; вотще умоляли ее, чтоб она не уходила, боясь, что она, женщина и богиня, уж не привыкнет, воротясь, к светильникам гинекея, — она, что должна быть освещаема лишь звездами Олимпа. Вотще: в урочный час ничто не могло помешать женщине стать богиней — и у всех на глазах целомудренная эта плоть, идеальная глина творения, голубела и, оборотясь живою прозрачностью, пропадала в сиянье света.

Так и Лиссабон. Наступает день, когда он хочет вернуться к своей исконной материи, и никто не может помешать ему быть грязью: это случается во время карнавала.

Тогда он марается свободно, мчится в дурнотном вихре; в эти дни обуревающая его скука слеплена из нечистот.

Он весь преображается. И подобно тому, как богиня, в античные времена, покидала детей и родных, чтоб стать светом, Лиссабон забывает обычную скуку обычных обязанностей, религию золотой монеты, жречество экономии, эффектные позы целомудрия, чтоб свободно вываляться в грязи!


Лиссабон — пристанище ветра. Древний Эвр платит за приют, швыряя пыль по улицам, площадям, проспектам и набережным — в лицо Лиссабону! Лучше и не угодишь — он грязнит город!

Лиссабон уважает чистоту, но обожает грязь. Вот коллизия! Лиссабон, вдохновенный город, великолепно лечит все недуги, выкупавшись в тине Тежо!


Афины сотворили скульптуру, Рим измыслил право, Париж изобрел революцию, Германия открыла мистицизм. А Лиссабон что же создал?

Фадо.

«Фатум», рок, был богом на Олимпе; в кварталах Лиссабона это комедия. Она идет в сопровождении гитар, при свете от сигар. На подмостках одна декорация — тощий тюфяк. Финальная сцена происходит в больнице или в тюрьме.

А холст задника — смертный саван!


Каждым днем, когда солнце омывается в водах рек и взорах людей, когда тела в цвету и сверкают черные глаза, на которые так ревностен господь, и злословие раскрывается, как тюльпан, и смехи вспыхивают, как всполохи, и жизнь волнуется, полная мечтаний, блеска взглядов, солнечного румянца щек, камелий и помад, — проезжают по улицам медлительные колесницы, расписанные золотыми арабесками; гербы их — черепа; на них едут мертвые.

«Погоняй, возчик! Этот ездок торопится в могилу. Не мешкай! Остановка у Сан-Жоана! С вечностью следует встретиться вовремя!»

А покуда бедный мертвец путешествует, что же говорят те, кто следил его уход, обливаясь слезами?

Дети говорят: «Что ж поделаешь…»

Жена говорит: «Вот я и в трауре…»

Кредитор: «Он был исправный плательщик».

Врачи: «Интересный случай…»

Несущие гроб: «Ну и тяжел, разбойник!»

Могильщик поет:

Негр, что приплыл из Анголы

На борту с богатым товаром…

Ты, бедная плачущая женщина, любила этого человека: ты одевала его своими длинными волосами, поила своим дыханьем, венчала своим взглядом, обожествляла своею страстью; он был красив, и здоров, и силен, и горяч; но если ты теперь подойдешь к нему, о бедная плачущая женщина, зажми покрепче нос рукой!


Мир тебе, Лиссабон! Спи, переваривай пищу, шуми, рыдай и кури свою трубку! И если упадут на тебя две-три слезы, высуши их поскорее на солнце! Мир тебе! Те, у кого есть душа, не ищут света твоих глаз; ты можешь истощить его, разглядывая небо и всю вселенную; никто не станет ревновать небо к твоему подъятому взору!

Те, у кого есть сердце, не ищут ласки твоих рук; они могут иссохнуть, сложенные в молитве Христу; никто не станет ревновать бога к твоим подъятым рукам!

У тебя есть красота, сила, очарование, пластика, блеск волны и стройная линия улиц! Согласись же, о любимый Лиссабон, о светлый обожаемый город, о таинство чистой красоты, согласись же, о нежный Лиссабон, венчанный небесами, согласись же не иметь души!


Читать далее

ЛИССАБОН

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть