Глава тринадцатая

Онлайн чтение книги Древо человеческое The Tree of Man
Глава тринадцатая

Этот ливень, погасивший пожар в Глэстонбери, был, в сущности, первым предосенним дождем, так что земля недолго оставалась голой. Зелень затушевала обугленные холмы и черные шрамы лощин, пожалуй, раньше, чем люди вышли проверить, что уцелело на земле. Разумеется, у некоторых не хватило мужества вернуться на старые места, они предпочли переселиться в другие уголки страны, где, по их представлениям, никогда не беснуется огонь. Но те, кто возвратились на свои пепелища, были даже рады. Зеленая дымка, день ото дня густевшая в овражках и впадинах, растекавшаяся все дальше и дальше, молодила людей и вселяла новые надежды. Орудуя молотком и пилой, загоняя скот в бугристые дворы, наскоро обнесенные плетнями из веток, освобождая связанных за ноги кур, они были полны решимости. Оттого, что эти люди глядели в огонь и видели все, все, что им дано было видеть, они могли переустроить свою жизнь. Они в это верили.

Баб Квигли не стал перестраивать свою жизнь. У Баба жизнь была слишком проста. Он вставал и, прогоняя сон, тер глаза. Он съедал большие ломти хлеба с жиром от жаркого. Он глядел на головастиков в стеклянной банке. Он знал всю эту землю и все деревья до самых верхушек. Он был и птицей, и муравьем. Так что жизнью его по-прежнему управляли инстинкты, независимо от его неповоротливого детского разума. Он прежде других заметил, как нарастает зеленая дымка листьев и травы, и почувствовал зуд в своих длинных ладонях, и терся щекой о плечо, и не находил покоя, пока не пускался, где бегом, где шагом, в одну из долгих прогулок туда, куда другие, даже дети, и не помышляли добраться.

Он ходил по Островам, когда еще никто там не бывал. Он срывал первые побеги пеканового дерева и совал их в рот. Он гладил себя по носу коричневым пушком папоротниковых завитков. И смеялся. Иногда, для разнообразия, он спускался с холма бегом. И тогда казалось, что его конечности вот-вот отлетят от тела, а длинные его ступни стучали по земле, словно доски. Но он смеялся. И бухался на колени, чтобы заглянуть в кроличью нору, где лениво шевельнулся змеиный хвост. На взрослом лице блестели мальчишеские глаза, высматривающие что-то занятное.

Баб рыскал по останкам сгоревшего и брошенного человеческого жилья, стараясь что-нибудь найти. Но там почти ничего не осталось. Разве только железные посудины да остовы кроватей. В одном месте он лег на перекладины кровати и смотрел сквозь крышу на ломтик холодного, рано взошедшего месяца, пока ему не стало жутко от бесконечной дали, тогда он швырнул жестянку, в которую набрал каких-то жуков, и она, подпрыгивая на обугленном полу, выкатилась на волю.

У Армстронгов, куда Баб тоже наведался, было повеселее. Он смотрел, как рабочие постукивают по кирпичу мастерками и пьют черный чай. Мистер Армстронг велел выстроить ему новый дом, точь-в-точь такой, как прежний, предмет его гордости, и в расходах не стеснялся. Вот он и строился, этот дом, мало-помалу, когда рабочие не сидели на солнышке и не толковали о лошадях. Один из них, большой шутник, нахлобучил свою шляпу на голову обнаженной статуи и разыграл непристойную пантомиму – сначала неуступчивость, потом обладание. Баб Квигли смеялся и хлопал в ладоши. Он любил всякую жеребятину, хотя сам постеснялся бы откалывать такие штуки. Все подобные забавы – мальчишки барахтаются в грязи и пригоршнями нашлепывают ее друг другу на зады, молодые люди напяливают на себя скромные шляпки своих девушек, особенно если с перышками, этот чудак в объятиях каменной женщины, – все это проникало даже в сны. На мокрых губах Баба Квигли дрожал смех. Глаза подергивались влагой.

Многие приходили посмотреть на новый дом в Глэстонбери, но сами Армстронги никогда здесь не появлялись. Есть архитекторы, есть рабочие, – чего же еще? Армстронги были достаточно богаты, чтобы не вникать в процесс строительства. Но, должно быть, их тоже слегка обжег огонь, и им было страшно приезжать в свое имение, пока оно было в развалинах. Они жили в Сиднее или гостили в имениях у знакомых, если только те обладали таким же достатком.

Но хоть они не показывались в Дьюрилгее, мистер Армстронг все же написал Стэну Паркеру письмо и приложил неплохое вознаграждение за его отважный поступок, а также поблагодарил от имени молодой леди, которая скоро станет женой его сына. Он уверен, писал мясник, что молодая леди сама выразила бы ему благодарность, но в настоящее время она уехала за границу для укрепления здоровья.

Стэн Паркер мог себе позволить некоторое неудовольствие по поводу этого чека, но его жена, не пережившая великого испытания огнем, прикидывала, сколько они могут накупить на эти деньги. Постепенно она убедила мужа разделить ее хозяйственные радости, и они даже немного подержали чек у себя, чтобы смотреть на него и показывать другим.

Миссис О’Дауд, которая в ту пору навестила миссис Паркер, но пожара так и не видела по причине опоясывающего лишая вокруг талии – и в других местах, знаете, тоже, – сидела, не выпуская из рук глянцевитого чека, словно самой бумаге была присуща некая сила, которая через прикосновение сможет облагодетельствовать и ее.

– Ну что ж, – сказала она и сделала бумажкой изящную петлю в воздухе, чтобы лучше рассмотреть, что там написано. – У здорового – здоровье, у богатого – богатство, и хотелось бы мне знать, что лучше, да куда там узнать с моим-то сокровищем. Но за вас, миссис Паркер, я от души радуюсь, вам здорово повезло и с мужем, и со счетом в банке. И рада, что это вы, а не какая-нибудь соплюха. Только, скажу вам, по мне лучше, что Стэн, а не О’Дауд выносит барышень из огня, а они в одних ночных рубашках или во что там она вырядилась ради такого случая, мне говорили, да я уж не помню.

– Вы на что намекаете, миссис О’Дауд? – спросила миссис Паркер.

– Да я ничего не могу сказать, – ответила миссис О’Дауд, – меня же там не было, а у других глаза не больно-то зоркие. Я только говорю, дорогая, я рада, что не О’Дауд замешкался там неизвестно почему и вышел из огня с барышней, висевшей у него на шее.

– Да ничего они не мешкали, уж поверьте, – вне себя воскликнула миссис Паркер. – Там все горело, понятно вам? А ваш О’Дауд, где уж ему кого-то спасти, он только может, что в чулане бутылки обхаживать.

– Очень некрасиво так говорить, а еще друг называется, – сказала миссис О’Дауд. – Но я не хочу с вами ссориться на прощанье. Да еще из-за этой задаваки несчастной, едет себе верхом, а ты словно пыль на дороге, даже про погоду словечка не обронит для разговору. Между прочим, – добавила она, и, должно быть, ради этого и приехала, – говорят, там уже все разладилось. Я получила письмо от одной важной дамы. Если хотите знать, это та миссис Фрисби, что одно время помогала по хозяйству у Армстронгов, у нее, бедняжки, муж где-то в море, она все собиралась предупредить об уходе, только не ушла, уж не помню почему, но, наверно, уйдет, потому как эта миссис Армстронг сущая язва. Так вот, миссис Фрисби пишет мне, что молодой Армстронг – неплохой малый, несмотря ни на что, – так молодой Армстронг просто взбесился с тех пор, как эта Мэдлин дала от него тягу. Только имейте в виду, про это не говорят. А знать все знают, кому нужно. Вроде бы все там разладилось. А Мэдлин надолго уехала за границу не потому, что у нее спалены волосы, а потому, что она бесчувственная, так миссис Фрисби говорит, а если что в ней имелось, то сгорело начисто в ту ночь, когда был пожар. Так что молодой Том хочешь не хочешь, а должен это проглотить.

Миссис О’Дауд опустила подбородок, собрала губы в оборочку и, к радости Эми Паркер, отбыла. Эми Паркер решила больше не встречаться со своей приятельницей, хотя им все же пришлось встретиться в четверг из-за свиного бока, который они решили поделить пополам.

Но миссис Паркер не дала миссис О’Дауд порассуждать насчет сведений, которые она выложила накануне. Эми Паркер выслушала эти сведения, замкнула в себе и перебирала с каким-то холодным удовольствием, ибо Мэдлин, то обожженное существо, стоявшее на четвереньках в рвотных потугах, на траве и пепле, была изгнана из ее души. Ей уже не виделась гордая всадница. То было во времена великой глупости. Теперь она чувствовала свое превосходство над той Мэдлин, она могла бы даже быть с ней жестокой. Если б не муж и не тот пожар. Молчание мужа постоянно толкало ее в то пламя и во сне, и у кухонной раковины, и она в этом пламени начинала кружиться и приплясывать, стараясь уберечь волосы, и все искала каких-то примет, скрытых клубами дыма.

Однажды Стэн Паркер, у которого на месте быстро заживших ожогов осталось несколько небольших рубцов, повез чек в Бенгели, в банк. Стэн никогда не любил этот город с железными кружевами и желтой тюрьмой. И все же город уже стал для него своим. Стэн Паркер знал по имени почти каждого встречного. Он узнавал людей по спинам, знал, у кого какие привычки, и в какой пивной можно найти того-то и того-то, и с кем.

В тот день Стэн Паркер отправился на поиски человека по имени Мориарти, у которого с месяц назад занял несколько шиллингов, а найти его можно было, если он верен себе, в привокзальном «Гранд-отеле». Стэн окунулся в кислый запах этого вертепа, где в тот день над пивными лужицами, табачным дымом и привычными лицами витала какая-то торжественность. Тут обсуждались важные вести, только что достигшие кичливого городка и грозившие нагнать на него страхи и сбить немного спеси с его железных кружев и желтой краски.

Пока Стэн Паркер протискивался сквозь толчею пивнушки, обрывки разговоров, долетавшие до его ушей, совсем ошеломили его. Наконец он разыскал Мориарти.

– Что случилось? – спросил он.

– Да ты что, не знаешь? – удивился Мориарти, который узнал обо всем уже несколько минут назад и потому относился к неосведомленным с некоторым презрением. – Да ведь на той стороне только что началась война!

– Да, – подтвердил Боб Фуллер, – и всем нам надо туда ехать воевать с немцем.

– Панику не разводи, – сказал кто-то. – В такую-то даль!

Все осушили стаканы, быстро их наполнили и немного подбодрились.

– А ты что будешь делать, Стэн? – спросил кто-то.

– Не знаю, – ответил он.

Он и вправду не знал. Сейчас он соображал туговато.

Несмотря на приходившее к нему в иные минуты озарение, когда уверенность вдохновляла и разум, и руки, напоминала о присутствии бога, высвечивала лицо жены, если забывались его черты, придвигала трепещущий лист ближе и ближе, пока не появлялось ощущение слитности этих прожилок, этой пространности со всем миром, от палящего солнца до его опаленной загаром руки, – несмотря на это, в мужской компании Стэн как-то отупевал. Наверное, из-за неумения найти с ними общий язык. Пока что это ему не удавалось.

И сейчас он сказал:

– Не знаю.

Он и вправду не знал, хотя вскоре, наверно, узнает. Проблемы разрешаются сами собой, как ночь разрешается утром.

– Это тоже выход, – сказал Мориарти, поскребывая коротко остриженную потную макушку.

Он был оградчиком, ставил ограды, малый, в общем, неплохой, но такой, что ничего особенного о нем и не вспомнишь. Он жил один в лубяной хижине, сам стирал свое бельишко и развешивал на кустах. Несколько лет назад его жена сбежала со скупщиком шерсти и не вернулась.

– Ну, дела! – произнес Боб Фуллер, гогоча, как пьяный; впрочем, он и вправду захмелел.

В разговор вступила девушка, мывшая стаканы, у которой белая и сальная комнатная кожа пахла мылом.

– Ничего, вы-то не оплошаете, мистер Паркер. Мундир здорово вам пойдет. Вообще я признаю только высоких мужчин. У них характер добрее. Года два назад, в Кобаре, я встречалась с одним коротышкой. Ходить с ним было все равно, что с веником. Слушай, сказала я наконец…

Но то, что она ему сказала, было несущественно.

В баре привокзального «Гранд-отеля» говорили все разом, и почти все слушали только самих себя. Они говорили про все, что знали, про все, что делали, их понуждал к этому страх, что в молчании откроется пустота. И они говорили и говорили, а некоторые затевали драку, чтоб показать свою отвагу, и кто-то не смог подавить свою печаль, она подступила к горлу, человека вырвало, и он впал в бесчувствие. Все было очень зыбко и хмеляще в привокзальном Гранд-отеле в тот день, когда пришла эта весть, а снаружи у платформы пыхтел поезд и пахло, как в вагоне, отчего людям казалось, что они уже куда-то едут, что именно этого они ждали всю жизнь, а что там будет – ужас и смерть или веселая разминка мускулов под звуки духового оркестра – это уже зависит от натуры человека.

Вскоре Стэн Паркер незаметно вышел из бара и поехал домой. На спуске последнего холма, откуда были видны прутики ив около запруды и дорожки, протоптанные его ногами вокруг дома, он представил себе, что едет на войну. Он даже задумался, кого он будет убивать и найдет ли в себе необходимую для этого убежденность. Он видел, как жизнь постепенно уходит с чьего-то лица, с лица какого-нибудь Теда Мориарти. А может быть, с его собственного? Его даже пот прошиб, он ехал к дому, но теперь сознание зыбкости его существования бунтовало против незыблемости всего окружающего, против пчел и трав, что жужжат и колышутся, жужжат и колышутся.

И все-таки он уже немножко чувствовал себя героем – если не духовно, то физически; приехав домой, он спрыгнул с козел, быстро разделался с упряжкой и почувствовал, что был бы рад каким-нибудь скромным почестям, хотя бы в виде пудинга, но из приличия не показал виду.

– Когда ты едешь, папа? – спросил Рэй, крупный мальчуган, жадный до всяких событий; услышав новость, он широко открыл глаза, и обед его стыл на столе. – А ты нам что-нибудь привезешь с войны?

Ему хотелось саблю и пулю, вынутую из немца.

– Ну-ка ешьте, – приказала мать обоим. – Откуда мы знаем, может, это все выдумки, чтоб было о чем поболтать в пивных?

Но в душе Эми Паркер знала, что это не так, и потому, убирая со стола, гремела тарелками громче обычного и яростнее сметала крошки и скликала кур, и швырнула им эти ненавистные крошки, после чего подняла глаза и увидела, что все окружающее перестало так странно трястись и по-прежнему было точно покрыто глазурью. Только ее еще трясло, и в голове мутилось, и надо было спрятаться от детей, так что она пошла и села на их общую с мужем кровать, на вышитое тамбурным швом покрывало, которое она сделала вскоре после рождения Рэя. Снаружи доносились дневные звуки, такие же, как всегда, но слышать их было мучительно.

Стэн записался добровольцем, и, когда пришло время отправляться в лагерь, вся семья поджидала двуколку, так как О’Дауд тоже уезжал и чей-то паренек должен был доставить их в поселок, где они присоединятся к другим добровольцам.

Паркеры ждали на веранде. Все сидели неподвижно, как после воскресного обеда.

– Пап, а тебе дадут в лагере одеяло? – спросила Тельма.

Ее не особенно трогало все происходящее, но минутами в ней просыпался слабый интерес. Она была девочка аккуратная и любила мыть руки. Она не станет скучать по отцу, хотя и заплачет.

Но тут Рэй закричал, что вот она, двуколка, и тут же подъехали мужчины вместе с распухшей от слез миссис О’Дауд, которая явилась, чтобы не оставаться одной.

С нервной торопливостью был подхвачен небольшой багаж Стэна. Все притихли и словно одеревенели, кроме О’Дауда, который принял кое-чего перед дорогой и теперь распевал патриотическую песню.

– Нет, вы слышите? – проговорило большое зареванное лицо миссис О’Дауд, которое ничего не могло скрыть, поэтому даже не пыталось. – Ведь это мы, женщины, должны петь, но мы не можем. Убирайтесь поскорей, молодчики, дайте хоть нам вволю поплакать, и дело с концом, скоро уже пора коров доить.

Внемля ее совету, двуколка приготовилась и ждала, пока Стэн Паркер поцелует жену. Какой одеревеневшей она была в этой белой кофте. Люди считали ее женщиной в теле. Жирной ее не назовешь, но косточки хорошо прикрыты. Сейчас Эми Паркер стояла как вкопанная, ожидая, пока она избавится от гнета этого огромного события, и гнет развеется, пусть только пройдет время. Все это не так уж отличалось от других провожаний, на пожары и наводнения, когда вот так же исчезали из виду спины мужчин в двуколке. Только сейчас все было как-то официальнее. И она стояла, задержав дыханье.

И стояли все. Босоногие ребятишки, надевавшие обувь только в церковь и в школу. Миссис О’Дауд, которая к тому времени совсем успокоилась. И старый Фриц, который сильно одряхлел, но все еще кое-как возился по хозяйству, а вечерами, сидя перед лачужкой, чинил свои рубашки. Они стояли и махали руками, даже когда в двуколке перестали обращать на них внимание. А они все махали, потому что еще не надумали, что делать дальше. Плавные и успокоительные взмахи рук как-то заполняли пустоту.

Однажды Стэн Паркер приехал домой на побывку перед погрузкой на судно. Он изменился. Волосы его были острижены почти наголо, запах солдатской формы шел от него, даже когда он ходил по участку и делал всякие дела в обычной своей одежде. Иногда он садился и наматывал обмотки; казалось, ему полюбился этот солдатский ритуал – перекрещивать, обматывать, пока все его существо не становилось как бы туго забинтованным. И тогда он еще больше замыкался в себе.

– Тебе, должно быть, солдатчина очень пришлась по душе, – колко сказала ему жена. – Нипочем не угадаешь, что мужчине понравится, даже если знаешь его так, что лучше некуда.

– А что мне делать? – возразил Стэн Паркер. – Головой об стену биться, что ли?

– Вас там хоть хорошо кормят, Стэн? – спросила она.

В конце концов еда – это что-то настоящее, о чем можно поговорить. Приди к вам профессор какой-нибудь или богач, поджарить ему кусок говядины, и все будет в порядке.

– Ты там не голодаешь? – повторила она. – Что вам дают?

– Тушенку, – сказал он.

Он глядел на только что начищенную медную пуговицу, сверкавшую при свете лампы, как драгоценность.

Оттого, что эта ночь была последней, и оттого, что с тех пор, как Стэн надел военную форму, его окружала тайна недомолвок и смертоубийства, жена в конце концов почувствовала себя одинокой и спросила:

– Вот, скажи, когда ты живешь в палатках вместе с чужими людьми, тебе не бывает одиноко?

– Кой черт одиноко, – грубо сказал он, – когда твои мысли сшибаются с мыслями другого парня, потому что головы наши всегда впритык. Даже в нужнике.

Он встал и вышел наружу. Ночь была холодная и звездная. Он поднялся на небольшой бугор за домом, где высились два эвкалиптовых дерева; на листьях и ветвях дрожали звезды. Стэна тоже пробрал холод и дрожь, тело вдруг поникло; он прислонился к эвкалипту, но не ощутил опоры, Он стал бы молиться, но усомнился, что его молитва или чья-то другая будут сейчас услышаны.

Тогда он вернулся к жене, к тому единственно надежному, что было у него в жизни, и она приняла его с убежденностью. Они приникли друг к другу, и словно тонули во мраке, и желали если потонуть, то вместе. А когда оба погрузились в пучину, им было уже все равно.

После того как Стэн и остальные добровольцы уехали на казенных машинах в Бенгели, сопровождаемые слезами, и криками «ура», и колыханием флага, который миссис Гейдж подняла на почтовой конторе, Эми Паркер не сразу осознала, что произошло. К счастью, ей было не до слез. У нее были коровы и дети. Сделав одно дело, она сейчас же бралась за другое, и много дней все шло, как часовой механизм, пока у нее не начала ныть широкая спина и не стало по вечерам с некоторым изумлением смотреть на нее из зеркала ее собственное отрешенное лицо.

Миссис О’Дауд, для которой небо рухнуло с тех пор, как уехали мужчины, говорила, что женщины все осилят. Она преисполнилась доброты к соседям, во всяком случае поначалу, и помогала им копать картошку или случать корову с быком. Иногда все шли к Квигли помочь с апельсинами и управлялись очень быстро. Долл стояла среди дощатых ящиков, которые заколачивали соседи, улыбаясь, пересчитывала их и снова улыбалась своей летучей улыбкой. Даже Баб научился делать какую-то нехитрую работенку, хотя больше всего был увлечен этой уморительной штукой – войной, он покатывался со смеху, изображая звуки стрельбы. Однажды он заявил, что убит, и это было не так уж плохо для окружающих.

Во всяком случае, женщины и дети Дьюрилгея жили в ладу и первое время блистали добродетелями, которые обнаружили в себе под нажимом обстоятельств.

Рэй учился доить. В сонной темноте он сжимал тугие соски, уткнувшись головой в круглое коровье брюхо.

– Ух, и устал я, мам, – сказал вечером Рэй.

И она горячо поцеловала его в пухлые губы. Да и на чопорное личико Тельмы, склонившейся над вязаньем, она смотрела уже не с таким разочарованием, даже почти с нежностью, и, взяв у нее носок, набирала спущенные петли. В ту пору Эми Паркер совершала много таких поступков как бы по наитию. Слабость ее еще не проявилась, пока что она была сильна.

Примерно в это время люди стали приглядываться к старику Фрицу, который жил среди них все эти годы, уходил, когда одолевала усталость, но всегда возвращался, и опять рубил дрова, и ощипывал кур, и ошпаривал бидоны, и с корнем вырывал каждый бледный росток сорной травы вокруг подсолнухов. Теперь люди будто впервые заметили Фрица. Он сильно усох за время войны, то ли его подтачивала болезнь, то ли что-то другое. Он рубил дрова и вдруг бросал топор и уходил к себе. Теперь он уже сидел не снаружи у двери, а в своей конурке, и не возле окна, а в углу, – узловатые кости и последние остатки старческой плоти.

Как бы Фриц не помер, со страхом и с дурным предчувствием как-то подумала Эми Паркер.

Но Фрицу не суждено было умереть без пытки. И это знали его опущенные глаза.

Люди, приходившие на ферму, старались увидеть Фрица. Будь они посмелее, они бы заставили раскрыться его лицо и вытащили мысли наружу. Но поскольку смелости им не хватало, они поглядывали на него с притворным простодушием либо откровенно глазели и хмурились.

Как-то, возвращаясь с маслобойного заводика в Орвелле, куда они стали отвозить сливки, Эми Паркер встретила Осси Пибоди на его мохнатой лошади. Приличия требовали поговорить о погоде, и потому Осси Пибоди остановился. Это был человек с подковыркой и весьма увертливый. Он не пошел в армию, так как родители у него, разумеется, были престарелые и слабого здоровья, а жена после той беды постоянно прихварывала. Он готов был привести эти доводы и еще множество других, если б его спросили, почему он не уехал, но никто не спрашивал, ибо все позабыли об Осси Пибоди. Он не задерживался в людской памяти. Его глаза подернулись ледком с тех прозрачных времен, когда все вместе ездили на наводнение в Уллуне.

– Этот ваш старый немчура, – сказал он, добравшись наконец до главного. – Удивляюсь, почему вы его держите, ведь такое время, а он же немец. Я вам потому говорю, что люди удивляются, а Стэна нету.

Эми Паркер изумила подобная мысль, и в глазах ее отразилась такая наивность, что Осси Пибоди остался доволен. Ему удалось хоть что-то нарушить.

– Фриц мне что отец родной, как я его выгоню, – сказала Эми Паркер. – Я таких вещей не понимаю. А Фриц добрый.

– Конечно, не мое дело решать, – ухмыльнулся Осси Пибоди.

– Не ваше и не мое, – сказала Эми Паркер, понукая свою лошадь. – Это дело Фрица.

Но теперь она стала сомневаться, правильно ли она живет.

– Женщина, – заявила миссис О’Дауд, которая, разомлев после чашечки чаю, любила пофилософствовать на отвлеченные темы, – женщина без мужчины – это всего лишь половинка. А с мужчиной получается круглая цифра, даже с такими, что кой-кому из нас попались. Мужчины понимают – то, что по-нашему, по-женски, правильно, то и есть правильно. Только мало знать, что правильно, а что нет, надо еще уметь сложить да вычесть и получить точный ответ. Вы понимаете, об чем я, миссис Паркер, миленькая?

Но миссис Паркер не очень понимала.

– Да об том, что этот старикашка должен уйти, Эми, нашим-то ребятам всаживают штыки в живот, и невинных младенцев убивают эти немцы паршивые, я б им плевала в лицо каждый день, и по воскресеньям тоже.

– Нет! – вскрикнула Эми Паркер.

Но это было предрешено.

Стоял дождливый день. Старик, чье добродушное лицо теперь совсем помертвело, шел через двор наколоть немного дров, надеясь, что, поработав сколько сможет, он хоть ненадолго стряхнет с себя оцепенение. Под моросящим дождем ребятишки сбились в кружок, визжали, толкались и шептали друг другу секреты, кое-как убивая время. Они осатанели от скуки, от дождя, им хотелось крушить и ломать. Но ни у кого не хватало смелости разбить окно или схватить топор и изрубцевать дом, и потому они, подражая родителям, тыкали друг друга локтями и говорили о паркеровском немце, хихикали и шептались.

Рэй и Тельма слонялись по двору отдельно от остальных детей, ковыряли босыми пальцами грязь, и им было стыдно. Он хороший старик, и они его любят, все это так, но они разозлились, что из-за него их позорят. И от жгучего стыда возненавидели его еще сильнее, чем другие.

Мальчишки начали горланить:

Фриц паршивый,

Немчура,

Убирайся со двора…

Мы штаны с тебя сдерем,

Побежишь ты голышом.

И как же хохотали Рэй и Тельма!

Кто-то стал бросать комочки красной глины, они расплющивались о заплатанную спину старика.

Как пальнем мы солью в зад,

Сам себе не будешь рад…

– запел Джек Холлоуэй, умевший сочинять в рифму.

Что есть духу побежишь,

В каталажку угодишь.

Как визжали девчонки в вязаных кофтах и мальчики, все в шишках, с исцарапанными коленями. Айлин Бритт, которая уже икала от смеха, нагнулась, лихо зачерпнула полную горсть жидкой грязи и, взвизгнув, шлепнула ее о поясницу старика, собиравшего у дровяного сарая щепки.

Тогда он обернулся. Лицо у него было белое как бумага. Он даже не рассердился. В обескровленной душе на это не было сил. Он поплелся к своей конурке, как обычно, шаркая ногами по земле, что сейчас представлялось смешным и противным.

Кому-то из детей, оказавшихся лицом к лицу с ним, стало стыдно, а может, и боязно, и они присмирели. Но остальные орали и дразнились по-прежнему.

Все это было настолько мерзко, что Рэй, запыхавшийся, с оскаленным от возбуждения или от гадливости ртом, подумал, что зря они это затеяли, но раз уж так, то пусть будет еще хуже. Взмокший от волнения и азарта он схватил камень и угодил в приоткрытые губы Фрица. Было слышно, как камень стукнулся о зубы. Показалась кровь, струйка потекла по чисто выбритому подбородку. Рэя охватил ужас, но внутри у него будто что-то разжалось. Теперь ему можно ненавидеть старого немца, которого он раньше любил, можно, ни в чем не сомневаясь, примкнуть к другим детям.

Старик проковылял через двор к своей конуре, а дети канули куда-то в дождь и тишину. Они были растеряны – лицо старика внушало невольное уважение, но ведь то, что сделал Рэй, – это патриотично и потому увлекательно, и все ребята были с ним заодно.

Эми Паркер услышала какой-то шум, но, когда она вышла, вокруг были только дождь да тишина, а старый немец сидел на мешках из-под мякины, постеленных на кровать.

– Что с тобой, Фриц? – сказала она. – Что-нибудь болит у тебя?

– Нет, – ответил он, – уже ничего не болит. Только я должен уйти отсюда.

– Не надо, – сказала Эми Паркер. – Не уходи.

Она стояла, вертя кольцо на пальце, беспомощная, как девчонка, надевшая обручальное кольцо в надежде, что ее осенит зрелая мудрость, но мудрость не приходила.

– Нет, – вздохнул он, – я уйду.

Она искала какие-то слова утешения, но знала, что ей их не найти в этой дощатой клетушке.

И на другой день Эми Паркер повезла немца Фрица в Бенгели. Он надел свой черный костюм, еще довольно приличный, хоть и сильно вытертый, в руках у него был чемодан, перехваченный ремнем, и мешок из-под отрубей, куда он запихал свой мягкий и неудобный для укладки скарб. Женщина молча правила лошадью, и все же дорога оказала свое благотворное действие – им оставалось только ехать, пока не кончится эта дорога, а ее длина и однообразие постепенно притупляли боль.

Но когда показалась городская окраина, и пустые консервные банки, валявшиеся на земле, и козы на привязи, женщина пришла в отчаяние. Потому что теперь стало ясно – всему на свете приходит конец.

– Куда тебя отвезти, Фриц? – спросила она, нервно пощелкивая кнутом.

– Куда хотите, – сказал старик. – Могу и здесь сойти. Все равно.

– Но куда-то же надо тебе деваться, – проговорила она, стараясь совладать со своим срывающимся голосом.

Старик не ответил. Он сидел, вертя в пальцах висевшую на тусклой часовой цепочке медальку и поглаживая давно уже стершуюся, неразличимую надпись. Вот так же ничего нельзя было прочесть и на его лице, оно уже переходило в состояние первозданной плотности и чистоты воздуха.

– Ну вот тут, – произнес старик и положил руку на поручень.

Теперь они довольно далеко углубились в город, который важничал перед ними, как мог. Они остановились близ рынка.

Желто-бледные женщины в затрепанных платьях несли туда уток. Мычали отчаявшиеся телята. Кренилась на ходу телега с тучными кочанами капусты, сложенными тупой пирамидой.

– Я вам благодарен, – сказал старик женщине, не смевшей заговорить.

Но вот он уже стоял на земле рядом со своими пожитками, и она, перегнувшись, схватила его руку.

– Ох, Фриц, – проговорила она, и из губ ее вырвались странные звуки, как будто птице приставили к горлу нож.

– Прощайте, миссис Стэн, – пробормотал старый Фриц, отнимая руку, потому что ничего другого он не мог сделать.

Он ушел в какой-то неведомый ей переулок, и больше она его никогда не видела.

А она все сидела и плакала об утраченной жизни. Распадался выстроенный ею мирок, и ее пронзило такое острое горе, какого не было, когда она целовала мужа на прощанье, мужа, которого она любила, отдавая ему всю нежность души и чувственность тела, – любила и будет любить. Но старого немца она любила за покойные рассветы со звонким клацаньем неподатливых ведер, за блаженные полуденные часы, когда замирает листва и куры дремлют в пыли, за вечерние часы, чьей приметой был поникший подсолнух. И все это ушло.

Она плакала, скособочившись на сиденье двуколки, растрепанная, потешная, и на ее темную спину беспрерывно садились маленькие зеленоватые мушки. Прохожие глазели на нее и дивились, с чего она так убивается. Было что-то почти неприличное в этой сильной, пышущей здоровьем женщине, распустившей нюни в общественном месте, при ярком солнце.

Мальчишка с недоуздком в руках, уверенным шагом проходивший мимо, хихикнул, потом спросил:

– Чего это вы, миссис?

Но она все плакала, и мальчик испугался, поняв, что это не от зубной боли, а от какой-то другой, им еще не испытанной. И он зашагал дальше, не оглядываясь.

А женщина вскоре справилась с собой, подобрала волосы, высморкалась и поворотила лошадь, ибо ей предстояло опять стать всесильной в своем доме.

Безжалостны были камни, усеявшие дорогу на Дьюрилгей.

В каком-то месте она встретила Баба Квигли и взяла с собой. Он был очень доволен.

– Вот я и одна осталась, Баб, – сказала Эми Паркер.

– A, – произнес он, вскидывая глаза почти без удивления, словно иначе и быть не могло.

Но лица ее он не увидел, она отвернулась, глядя не то вокруг, не то внутрь себя.

– Фриц ушел, – сказали ее сгорбленные плечи.

– А кто дрова колоть будет? – спросил Баб.

– Все понемножку, – сказала она.

– Мне не нравится колоть дрова, – сказал Баб. – Пусть лучше сестра. Тогда я свободный.

Этот безвозрастный человек на редкость свободен, вдруг поняла Эми Паркер. Это единственное, чем его благословил господь. У нее мелькнула мысль, что надо бы помолиться, но она давно потеряла веру в бога, вернее, переменила ее на веру в силу и доброту своего мужа.

– Гляньте, – сказал Баб, неопределенно указывая в разные стороны. – Сейчас опять зелено. Так никогда зелено не было, как после тех пожаров. Папоротник в балках есть, – сказал он. – Бывает, я залягу в них, посплю немножечко, а сестра сердится, что я не иду, только я вовремя прихожу. Там нельзя всегда быть, есть ведь хочется.

И правда, подумала Эми Паркер, она и сама очень проголодалась.

– Я знаю одних лисят, – сказал Баб, – в бревне с дуплом. И у меня есть гнездо козодоя.

Перед ней, открытой всем ветрам, зияла пустота, а он заполнял ее холмами и долинами, и птичьим пухом, и целебным бальзамом папоротника.

– Я тут слезу, – сказал он немного погодя. – Пойду к тем лисятам. Они тут как раз.

Она его ссадила, и он побежал вниз по склону, шлепая по земле плоскими ступнями и для равновесия неистово размахивая руками.

А Эми Паркер продолжала свой путь среди свежей и невинной зелени, проникнутой ее собственным одиночеством и грустью. В конце дороги дети ждали от нее той силы, что им так необходима, ждали не знавшие сомнений коровы, и куры бросятся к ней, чуя, что ее рука оделит их сверху кормом.

Жизнь, казалось, шла по заведенному распорядку, и Эми Паркер обрадовалась. Она обрадовалась своему дому, хотя он казался хрупким в косых лучах предвечернего солнца, среди лохматых розовых кустов и олеандров, которые она не любила – они были какие-то жесткие.


Читать далее

Глава тринадцатая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть