Онлайн чтение книги Знатный род Рамирес
X

До поздней ночи Гонсало шагал по комнате и горько думал о том, что всегда, всю жизнь (чуть ли не со школьной скамьи!) он подвергался непрерывным унижениям. А ведь хотел он самых простых вещей, столь же естественных для всякого другого, как полет для птицы. Ему же раз за разом эти порывы приносили только ущерб, страданья и стыд! Вступая в жизнь, он встретил наперсника, брата, доверчиво привел его под мирный кров «Башни»— и что же? Мерзавец овладевает сердцем Грасиньи и самым оскорбительным образом покидает ее! Затем к нему приходит такое обычное, житейское желание — он хочет попытать счастья в политике… Но случай сталкивает его с тем же самым человеком, ныне находящимся у власти, которую он, Гонсало, так презирал и высмеивал все эти годы! Он открывает вновь обретенному другу двери «Углового дома», доверяясь достоинству, честности, скромности своей сестры, — и что же? Она бросается в объятия изменнику без борьбы, в первый же раз, как остается с ним в укромной беседке! Наконец он задумал жениться на женщине, наделенной и красотой и богатством — и тут же, сразу, является приятель и открывает ему глаза: «Та, кого ты выбрал, Гонсало, — распутница, низкая блудница!» Конечно, нельзя сказать, что он любит эту женщину высокой, благородной любовью. Но он ради собственного комфорта решился отдать в ее прекрасные руки свою неверную судьбу; и снова на него неотвратимо обрушивается привычный, унизительный удар. Поистине, безжалостный рок не щадит его!

— И за что? — бормотал Гонсало, меланхолически раздеваясь. — Столько разочарований за такой недолгий срок… За что? Несчастный я, несчастный!

Он повалился в широкую постель, как в могилу, уткнулся в подушку и глубоко вздохнул от жалости к себе, беззащитному, обделенному судьбой. Вспомнился ему кичливый куплет Видейриньи, который и сегодня тот пел под гитару:

Род Рамиресов великий,

Цвет и слава королевства.

Цвет увял, слава померкла! Как не похож последний Рамирес, прозябающий в деревенской дыре, на доблестных пращуров, воспетых Видейриньей, которые (если не лгут история и преданье) оглашали мир своей победной славой. Он не унаследовал от них даже той бездумной храбрости, которая столько веков была достоянием рода. Еще отец его был настоящим Рамиресом и не побоялся в ярмарочной драке отразить зонтиком удары трех дубинок. А он… Здесь, в тишине и тайне, можно признаться себе: он родился с изъяном, позорным изъяном. Врожденная трусость, неодолимый плотский страх обращают его в бегство перед любой опасностью, перед угрозой, перед тенью… Он убежал от Каско. Он убежал от негодяя с бакенбардами, который дважды оскорбил его без всякого повода, просто из дерзости, из фанфаронства… О, бренная, трусливая плоть!

А душа… Здесь, в тихой спальне, как это ни горько, он может признаться и в этом: душа ничуть не сильнее плоти. Словно сухой листок, кружит его дуновение чужой воли. Кузина Мария в один прекрасный день состроила глазки и шепнула ему из-за веера, чтоб он занялся доной Аной, — и вот, горя надеждой, он воздвигает воздушные замки, мечтает о красавице и о деньгах. А выборы, злосчастные выборы! Кто толкнул его на эту затею, заставил позорно примириться с Андре и нести все последствия? Гоувейя, никто иной. Пробормотал сквозь кашне несколько слов, пока они шли от лавки до почты — и вот, пожалуйста! Да зачем далеко ходить? Здесь, в «Башне», он в полном подчинении у Бенто, и тот распоряжается его вкусами, кушаньями, прогулками, мнениями, галстуками! Такой человек, будь он хоть гений, — не что иное, как инертная масса, которую всякий кому не лень лепит по своему вкусу. Жоан Гоувейя превратил его в угодливого кандидата. Мануэл Дуарте мог бы сделать из него последнего пьяницу. Бенто без труда убедит надеть ошейник вместо галстука. Как все это жалко, ничтожно! Ведь главное в человеке — воля; в утверждении себя — единственный смысл жизни. Встретит сильная воля раболепный страх подчиненных — вот вам и спокойная радость власти; встретит сопротивление, — пожалуйста, радость борьбы. Но ни та, ни другая неведомы тому, кто, как покорный воск, поддается любому давлению… Как же он, он, потомок стольких мужей, прославившихся неукротимой волей, не сохранил, пусть в глубине, в тайне, хоть искорку этой силы под пеплом слабости? А вдруг?.. Да нет, где там! Разве может она разгореться пламенем в этой глуши? Нет, и еще раз — нет! Несчастный он, несчастный! Даже собственной его душой распоряжается не он, а враждебный рок!

Он вздохнул еще глубже и натянул одеяло на голову. Сон не приходил, ночь кончалась, часы в лаковом ларце уже пробили четыре. И вот сквозь сомкнутые веки, утомленный подсчетом обид, Гонсало увидел, как, слабо выступая из тьмы, маячат перед ним какие-то лица…

Лица были дедовские, с длинными бородами, в страшных шрамах. Одни смотрели пламенно и грозно, словно в пылу битвы; другие важно улыбались, как за пиршественным столом; но на всех отпечатлелась гордая привычка к власти и победе. Выглядывая из-под одеяла, он узнавал в них фамильные черты, знакомые по мрачным портретам, или угадывал их, как угадал черты Труктезиндо по блеску и славе его деяний.

Медленно и четко выступали они из густой, шевелящейся тьмы. Вот появились и тела, могучие, в ржавых кольчугах, в сверкающих стальных доспехах, в темных, живописно наброшенных плащах, в парчовых камзолах, искрящихся по вороту огнем самоцветов. Все носили оружие — от зазубренной готской палицы до кокетливой шпаги на шелковой, шитой золотом перевязи.

Забыв о страхе, Гонсало приподнял голову. Он не сомневался в реальности видения. Да, это они, Рамиресы, его могучие предки, восстали из разбросанных по миру могил и собрались в своем гнезде, простоявшем девять веков, чтобы вести совет у кровати, где он родился. Он даже узнал некоторых — недаром он столько копался в дядиной поэме и слушал жалостные фадо Видейриньи.

Вон тот, в белом казакине с алым крестом, — несомненно, Гутьеррес Рамирес Мореход, точно такой, каким он вышел из шатра перед осадой Иерусалима. А этот величавый старик, простирающий руки, — не Эгас ли это Рамирес, не пустивший на чистый свой порог короля дона Фернандо с прелюбодейкой Леонор? Рыжебородый великан — тот, кто некогда с песней на устах поверг наземь стяг Кастилии, Диего Рамирес Трубадур, овеянный славой и радостью утра Алжубарроты! В слабо светлеющем овале зеркала отражались пышные пурпурные перья на шишаке Пайо Рамиреса, собравшегося спасать Людовика Святого, французского короля. Чуть покачиваясь, словно еще ощущая покорное волнение побежденных вод, Руй Рамирес оглядывал с улыбкой английские корабли, убирающие паруса перед флагом Португалии. А у самой колонки кровати Пауло Рамирес — без шлема, в разорванной кольчуге, как в тот роковой день, когда при Алкасаре ему довелось нести королевский штандарт, — склонял к Гонсало юное лицо с серьезной нежностью любящего деда.

И по этому заботливому взгляду поэтичнейшего из Рамиресов Гонсало понял, что все они любят его и явились к нему на помощь. Да, они выбрались из могильной тьмы только для того, чтобы оградить его, поддержать в минуту слабости. Он громко застонал, отбросил одеяло и излил перед ними душу, поведал воскресшим пращурам всю горькую историю утрат, насланных на него злой судьбой. Тогда в темноте сверкнул клинок, раздался голос: «Внук, возлюбленный внук, возьми мою шпагу, не знавшую поражений!» Светлое острие коснулось его груди, и другой голос воззвал: «Внук, возлюбленный внук, возьми благородный меч, сражавшийся под Оурике!» Сверкающий топорик вонзился в подушку, и твердый, уверенный голос сказал так: «Что устоит против топора, сокрушившего ворота Тавиры?»

Таинственный ветер колыхал тени; могучие предки чередой проходили мимо Гонсало, и каждый порывисто протягивал ему свое оружие, проверенное и прославленное в походах против мавров, в изнурительных осадах замков и городов, в блистательных битвах с высокомерным кастильцем… И все, как один, восклицали горделиво: «Возьми, возлюбленный внук, и победи судьбу!» Но Гонсало, следя печальным взором за колыханием теней, говорил: «Дорогие деды, на что мне ваши клинки, если нет у меня вашего духа?..»

Он проснулся очень рано, смутно вспоминая, что в бреду беседовал с мертвецами, и, не разлеживаясь, против обыкновения, в постели, накинул поскорей халат и распахнул окно. Какое утро! Настоящее сентябрьское, сияющее и спокойное. Ни тучки, ни облачка на нежной лазури. Солнце уже осветило дальние холмы; мягкая прелесть осени тронула деревья. Гонсало глубоко вдыхал чистый, прозрачный воздух; однако ночные тени еще таились в измученном мозгу, словно тучи в глубине долины. Он вздохнул и, уныло шаркая шлепанцами, пошел позвонить в колокольчик. Немедленно явился Бенто с горячей водой для бритья. Старый слуга привык, что сеньор доктор просыпается в отличном нраве; сейчас же хозяин угрюмо плелся по комнате, и Бенто спросил, как ему спалось.

— Хуже некуда!

Бенто назидательно заметил, что москатель на ночь пить не следует. Очень крепкий напиток, старый… Пусть его дон Антонио пьет, он человек здоровый… А сеньор доктор такой деликатный, ему на москатель и смотреть нельзя… Ну, разве полрюмочки.

Гонсало гордо поднял голову: с самого утра разительный пример того самого насилия, на которое он сетовал всю ночь! Вот уже и Бенто командует, сколько ему пить… А Бенто тем временем не отставал:

— Сеньор доктор выпил рюмки три, не меньше… Ах, нехорошо! Это я оплошал, надо бы бутылочку прибрать…

Перед лицом столь вопиющей тирании Гонсало взбунтовался:

— Я в советах не нуждаюсь. Сколько хочу, столько пью! — Говоря так, он погрузил пальцы в воду: — Холодная! Сколько раз говорить? Для бритья нужен кипяток.

Бенто со всей серьезностью тоже сунул палец в воду:

— Кипяток и есть. Куда уж горячей!

Гонсало пронзил его гневным взглядом. Как? Опять советы, опять предписания?

— Я сказал: принеси горячую воду! Если я говорю «горячая», — значит, пар должен валить! Черт знает что! Рассуждает! Я в морали не нуждаюсь, подчинение — вот что мне нужно!

Бенто ошеломленно глядел на фидалго, потом медленно, со скорбным достоинством унес воду и затворил за собой дверь. Гонсало кольнула совесть. Бедняга Бенто, чем он виноват, что у его хозяина не клеится жизнь? В конце концов, в столь знатном доме очень и очень к месту повадки старинных дядек. А Бенто — дядька и есть, верный и сварливый. Его многолетняя, испытанная преданность дала ему право говорить наставительно и без церемонии.

Бенто, все еще разобиженный, принес воду, от которой валил пар.

— Неплохой денек, а, Бенто? — кротко, даже заискивающе произнес Гонсало.

Старик буркнул, все еще не смягчаясь:

— Погода хорошая.

Гонсало намылил щеки и, спеша загладить вину перед Бенто, вернуть ему прежние привилегии, заговорил еще мягче:

— Ну, если ты считаешь, что день хороший, поеду-ка я прогуляюсь до завтрака. Как ты думаешь? Может, нервы успокоятся… Твоя правда, не надо мне пить коньяк… Вот что, Бенто, сделай милость, крикни Жоакину, чтоб поскорей оседлал мне кобылу. Проскачешься немного — оно и лучше станет, а? Ванну сделай погорячей. Люблю горячую воду. Потому, понимаешь, и для бритья просил… У тебя устарелые взгляды… Спроси любого врача — ничего нет полезней, чем горячая вода, совсем горячая, градусов шестьдесят!

Он быстро выкупался и, одеваясь, по-дружески выложил старому дядьке свои печали:

— Ах, Бенто, Бенто, не верхом мне надо ездить, а отправиться куда-нибудь подальше… Нехорошо у меня на душе, Бенто!.. Вот где у меня сидят эта Вилла-Клара, эта Оливейра. Всюду дрязги, измены… Мне нужен размах!

Растроганный и размякший Бенто напомнил сеньору доктору, что скоро он будет в столице и приятно развлечется в кортесах.

— Еще попаду ли я в эти кортесы? Не знаю я ничего, кругом неудачи! Да и что Лиссабон? Мне бы подальше, в Венгрию, в Россию, навстречу приключениям!

Бенто мудро усмехнулся и подал фидалго серый вельветовый сюртук:

— Да, в России этих приключений хватает. В «Эпохе» пишут, секут там у них нещадно. Только, сеньор доктор, и у нас приключения имеются. Помню, ваш батюшка, царствие небесное, вон там, у ворот, поругался с доктором Авелино из Риозы и — хвать его хлыстом! А тот ему руку поранил.

Глядясь в зеркало, фидалго натягивал кожаные перчатки.

— Бедный папа, ему тоже не везло. Кстати о хлыстах. Дай-ка мне плеть, эту, из бегемота, которую ты давеча чистил. Кажется, неплохое оружие…

* * *

Выехав за калитку, фидалго медленно пустил кобылу по привычной Бравайской дороге. Но, минуя Новый хутор, он увидел двух детей, играющих в мяч, и решил отправиться к виконту де Рио Мансо. Несомненно, для нервов полезно общение с таким благородным, благожелательным человеком. Если же тот пригласит его к завтраку, он совсем рассеется, посмотрит прославленную «Варандинью» и поухаживает за «бутоном».

Гонсало смутно помнил, что сад «Варандинья» выходит на обсаженную тополями дорогу, где-то между Сердой и домиками Канта-Педры, и направился по старой тропе, которая, начавшись у Нового хутора, минует холм Авелан, развалины монастыря Рибадаэнс и выходит к тому самому месту, где Лопо де Байон разбил отряд Лоуренсо…

Дорога шла мимо канав или грубых каменных стен и могла бы показаться невзрачной и монотонной, но жимолость свисала с оград, благоухали спелые ягоды шелковицы, в прохладном тихом воздухе легко шелестели крылья, и так спокойно сияло синее небо, что сияние и покой просачивались в душу. Умиротворенный Гонсало ехал не торопясь; еще у Нового хутора он слышал, как церковные куранты пробили девять. Обогнув низину, поросшую чахлой травой, он остановился закурить сигару у старого каменного моста через речку Дас-Донас. Речушка почти пересохла, темная вода слабо струилась под крупными листьями кувшинок среди густых камышей. Чуть дальше, на краю полянки, под сенью тополей, поблескивали мостки для стирки. На другом берегу, в старой, сидящей на мели лодке, беседовали парень и девушка, держа на коленях целые снопы лаванды. Гонсало улыбнулся идиллии и тут же удивился, заметив на углу моста свой собственный герб — большое, грубое изображение ястреба, хищно растопырившего когти. Вероятно, эти земли принадлежали некогда его дому, и один из его рачительных предков проложил через поток, бурный в те времена, мост для скота и для людей. Может быть, сам Труктезиндо в память о сыне, плененном на этом берегу?

За мостом дорога бежала среди сжатых полей. Год был урожайный, и тяжелые, тучные стога желтели по обеим сторонам. Вдалеке над низкими крышами селенья вился дымок и медленно растворялся в небесной синеве; и так же медленно, как этот дым, улетучивались в небо все горести из души Гонсало… Вот стайка куропаток вспорхнула со жнивья. Фидалго поскакал за ними, громко крича, а хлыст его, как добрый клинок, со свистом рассекал воздух.

Дорога вильнула вбок, огибая дубовую рощу, потом углубилась в кустарники, а в пыли под копытами стали попадаться камни. Невдалеке сверкнула беленая стена какого-то дома. Домик был одноэтажный; низенькая дверь темнела между двумя застекленными окнами, на крыше алела новая черепица, в маленьком дворике раскинулась тенистая смоковница. Сложенная из камней ограда сменялась плетнем, ветхая калитка была открыта, и за ней зеленели кусты. Перед домом, на широком подворье, лежали дрова, сушились кувшины. Здесь начиналась хорошая, широкая дорога, и Гонсало показалось, что это и есть дорога на Рамилде. Вдалеке чернел сосновый бор, к нему подступали луга и низины.

На скамейке у дверей сидел парень в зеленом берете, задумчиво поглаживая морду гончей. У стены стояло ружье. Гонсало остановился.

— Простите… Не знаете ли вы, как проехать в усадьбу сеньора виконта де Рио Мансо?

Парень поднял смуглое лицо, чуть опушенное первой бородкой, и не спеша поскреб в затылке.

— В усадьбу Рио Мансо… езжайте прямо до каменоломни, потом сверните налево и все прямо, лугом…

Тут в дверях показался детина с белокурыми бакенбардами, в одной рубахе, подпоясанной шелковым поясом. Гонсало вздрогнул — он узнал охотника, оскорбившего его на дороге в Нарсежас и освиставшего у таверны Петушка. Детина заносчиво оглядел фидалго и, приставив руку козырьком ко лбу, глумливо крикнул парню:

— Эй, Мануэл, чего разговорился? Эта дорога не для ослов!

Гонсало почувствовал, что вся кровь отхлынула от лица к сердцу. Страх и гнев охватили его. Новое оскорбление без всякого повода, и обидчик все тот же! Он стиснул коленями седло, готовый ринуться прочь, и, трясясь от негодования, выговорил с усилием:

— Вы забываетесь! И в третий раз! Я не из тех, что дерутся на дороге. Но помните, я вас знаю и сумею проучить.

Парень схватил короткую дубину, прыгнул на дорогу, стал прямо перед кобылой и, распушив бакенбарды, крикнул с вызывающим смехом:

— Ну, вот я! Валяй, учи! А проехать не дам. Так и знай, дерьмовый ты Рамирес!

Багровый туман застлал взор фидалго. И вдруг, сам того не ожидая, словно обуянный гордостью и силой, прорвавшимися из глубин его существа, он закричал и бешено дернул поводья. Что такое? Мелькнула дубинка. Лошадь взвилась на дыбы. Гонсало увидел, как огромная темная рука хватает ее под уздцы!

Тогда, поднявшись в стременах над огромной рукой, он обрушил свой хлыст на гнусное лицо врага. Удар пришелся сбоку, острая плеть рванула кожу с такой силой, что хлынула кровь и повисло полуотрубленное ухо. Противник взвыл и отшатнулся. Гонсало хлестнул снова, разорвал ему рот, а может, выбил зубы, и детина рухнул, ревя от боли. Лошадь топтала копытами его раскинутые на земле ноги, а Гонсало, свесившись с седла, хлестал и хлестал по лицу, по груди, пока наконец не увидел, что тело не шевелится и темные пятна крови выступили сквозь рубаху.

И тут раздался выстрел! Гонсало подскочил в седле. Парень в берете испуганно смотрел на него, держа дымящееся ружье.

— А, с-собака!

Он повернул лошадь, занес хлыст… Перепуганный парень затрусил к канаве, намереваясь убежать в поле…

— А, с-собака! — ревел Гонсало.

Парень споткнулся о бревно, поднялся было, побежал дальше, но фидалго настиг его и хлестнул по шее. Шея облилась кровью. Парень беспомощно поднял руки, зашатался, стукнулся затылком о столб. Кровь хлынула из разбитой головы. Гонсало, тяжело дыша, придержал кобылу. Оба врага лежали бездыханно! Господи боже! Неужели убиты? Кровь капала на сухую землю. Жестокая радость охватила Фидалго из Башни. Вдруг со двора донесся отчаянный крик:

— Ой, сыночка убили! Парня моего убили!

От ворот, прижимаясь к плетню, бежал к дому старик. Фидалго твердой рукой повернул на него лошадь, и старик увидел прямо над собой грудь хрипящей, взмыленной кобылы, роющие землю копыта, искаженное лицо Гонсало, занесенный хлыст. Он рухнул на колени и взмолился:

— Ой, не губите, сеньор фидалго, ради вашего покойного батюшки, сеньора Рамиреса!

Гонсало, бешено сверкая глазами, подержал его в этом положении несколько минут. Старик дрожал и выл; его загрубелые руки тянулись к фидалго, трясущиеся губы взывали к милосердию Рамиресов, чье имя вдруг обрело былую славу! Гонсало упивался этой картиной; наконец он отъехал на шаг назад.

— Негодяй стрелял в меня! Да и ты мне что-то не нравишься… Зачем бежал к дому, а? За другим ружьем?

Старик воздел к небу руки, бил себя в грудь в подтверждение своих слов:

— Ох, фидалго, у меня и палки нету, не то что ружья! Пусть меня бог покарает, парня приберет, если вру!

Но Гонсало ему не верил. Повернешься спиной, отъедешь, а старик, пожалуй, кинется в дом, схватит ружье и выстрелит сзади! Схватка и впрямь обострила его ум — во внезапном озарении он догадался, как обезопасить себя, и усмехнулся, вспомнив «ратные хитрости» Гарсии Вьегаса, прозванного Мудрым.

— Иди по дороге прямо передо мной! Ни шагу в сторону!

Старик не поднимался, одурев от страха. Он хлопал себя по коленям грубыми руками и жалобно стонал:

— Ох, сеньор фидалго, сеньор фидалго! Что ж, сыночек-то так и останется тут без памяти?

— Твой сын не убит, он оглушен. Видишь, шевелится. И другой негодяй тоже… Ну, живо!

Команда прозвучала так резко, что старик медленно поднялся, почистил колени и пошел по дороге, перед лошадью, как настоящий пленник. Длинные руки его болтались.

— Ой, что творится, — хрипло, ошалело бормотал он. — Святители-угодники, беда-то какая!

Временами он останавливался и искоса бросал на Гонсало угрюмый взгляд, полный ненависти и страха. Но раздавался резкий окрик: «Марш!» — и он брел дальше. Завидев крест, воздвигнутый в память убиенного аббата Пагина, Гонсало узнал тропинку, выходящую на Бравайский тракт (ее называли «Мельничной тропкой»), и погнал по ней старика; тот решил, что фидалго загоняет его в глушь, чтобы убить, и завопил:

— Ой, конец мне пришел! Ой, пресвятая богородица, конец мне пришел!

Он причитал и спотыкался, пока они не вышли на большую дорогу, бегущую среди поросших дроком холмов. Тут ему пришла в голову другая страшная мысль; он встал как вкопанный и схватился за голову.

— Сеньор, вы меня не в тюрьму ведете?

— Живо! Марш! Не видишь — кобыла рысью пошла?!

Кобыла и впрямь пошла рысью, и старик побежал, дыша со свистом, словно кузнечные мехи. Прогнав его с милю, Гонсало придержал лошадь. Теперь может бежать за ружьем — Гонсало к тому времени доскачет до ворот «Башни»! Метнув в старика грозный взгляд, фидалго крикнул:

— Эй, ты! Можешь возвращаться. Да, постой — как называется твоя деревня?

— Граинья, ваша милость.

— А тебя как зовут и того парня? Старик постоял разинув рот, потом ответил нехотя:

— Я Жоан, а сынок мой — Мануэл… Мануэл Домингес, ваша милость.

— Ты, безусловно, лжешь. А тот негодяй с бакенбардами?

Старик оживился и с готовностью доложил:

— Эрнесто его зовут! Он из Нарсежаса! Его еще Бабником прозвали! Моего с пути сбивал!..

— Так! Скажи обоим негодяям, напавшим на меня, что счеты наши не сведены. Им еще придется предстать перед законом. А теперь — брысь отсюда!

Гонсало посмотрел, как, отирая пот на ходу, старик бежит в обратную сторону. Потом по знакомой дороге поскакал в «Башню».

Он скакал, радость подгоняла его, и в ослепительном полубреду ему казалось, что он летит на сказочном скакуне, касаясь облаков. А внизу, в городах, люди узнавали в нем истинного Рамиреса — из тех, что сокрушали крепости и перекраивали царства, — и восхищенный говор, дань сильным, долетал до него. Что ж, они не ошиблись! Они не ошиблись! Еще утром, выезжая из дому, он побоялся бы и близко подойти к наглецу, вращающему над головой дубинку. И вот случилось нежданное: когда у этой заброшенной лачуги он услышал грязное оскорбление, что-то всколыхнулось в глубинах его существа, вскипела кровь, каждый мускул налился силой, сердце — неукротимой отвагой. Он возвращается новым человеком, он возвращается мужчиной, он освободился наконец от гнусного тумана трусости, омрачавшей его дни! Пусть все до единого наглецы из Нарсежаса соберутся вместе и пойдут на него с дубинками — теперь он знает: «Это» снова явится из глубин его души, вскипит кровь, нальются силой мускулы, он ощутит упоение боя! Наконец-то он мужчина! Когда Тито или Мануэл Дуарте, выпятив грудь, станут хвалиться в клубе своими подвигами, ему не придется, как прежде, тушеваться и молчать, сворачивая сигарету, потому что рассказать нечего, кроме унизительных примеров трусости. Он скакал, он несся вперед, яростно сжимая хлыст, словно в предвкушении новых славных битв. Пролетел мимо Бравайса, увидел вдалеке свою башню и почувствовал вдруг, что теперь она действительно его, что по праву мужества и силы он и есть подлинный ее хозяин!

* * *

Словно вознамерившись достойно встретить Гонсало, тяжелые створки обычно запертых ворот были распахнуты настежь. Фидалго придержал кобылу посередине двора и зычно крикнул:

— Жоакин! Мануэл! Эй, кто-нибудь!

Из конюшни вылез Жоакин. Рукава у него были засучены, в руке — скребок.

— Эй, Жоакин, быстро! Седлай Росильо, скачи по дороге на Рамилде, в эту, как ее, Граинью… Я там что-то натворил. Кажется, двоих прикончил. Плавают в крови. Только не говори, что ты из «Башни», — прирежут! Узнай, очухались они или нет. Ну, живо!

Ошеломленный Жоакин нырнул обратно в конюшню. С веранды донеслись испуганные крики:

— Гонсало, что случилось? Господи, что с тобой? Это был Барроло. Сидя по-прежнему в седле и даже не удивившись появлению зятя, Гонсало сбивчиво прокричал ему в ответ историю битвы. Какой-то негодяй оскорбил его… другой выстрелил… и вот оба на земле, под копытами его коня, в луже крови…

Барроло скатился вниз и выбежал во двор, размахивая короткими руками. А дальше? Дальше что? Гонсало спешился и, не в силах унять дрожь волнения и усталости, принялся рассказывать все в подробностях. Он ехал в сторону Рамилде! Негодяй оскорбил его! А он, Гонсало, хлыстом выбил ему зубы, отсек ухо… Другой стрелял… Он — за ним. Вжик! И тот замертво грохнулся о камень.

— Ты его ударил? Чем?

— Вот этим хлыстом, Барроло! Страшная штука… Тито не зря говорил… да… Если б не хлыст, я бы пропал.

Барроло, выкатив глаза, смотрел на хлыст. Действительно, пятна крови. Гонсало тоже взглянул. Кровь! Человеческая кровь! И он ее пролил! Несмотря на свое ликование, он побледнел от жалости:

— Какой ужас! Что я наделал!

Он быстро осмотрел сюртук, сапоги — а вдруг и на них кровь? О господи — на гетрах запеклись красные брызги! Поскорее сбросить все, отмыться! Он кинулся к лестнице; за ним, отирая пот, едва поспевал Барроло, бормоча: «Ай-ай-ай! Что ж это? Ни с того ни с сего, на дороге!..» Навстречу им бежали из кухни бледная Грасинья и схватившаяся за голову, перепуганная Роза.

— Гонсало, что случилось! Боже мой, что с тобой случилось?!

Увидев Грасинью здесь, дома, да еще в такую минуту, когда он по праву мог гордиться победой над грозной опасностью, Гонсало забыл и бельведер, и Андре, и все былые унижения. Он обнял ее, расцеловал дорогое личико, и его недавняя досада растаяла от нежности. Прижимая сестру к сердцу, он судорожно вздохнул, как наплакавшийся ребенок, а потом, сжимая бледные дрожащие ручки, нежно улыбнулся ей, и глаза его затуманились радостными слезами.

— Да, душенька, натворил я дел! Уличное побоище! А считался тихоней!..

И тут же, в коридоре, он рассказал задыхающейся Грасинье и остолбеневшей Розе о встрече с негодяем, о грязном оскорблении, о выстреле, о засеченных хлыстом бандитах и о пленном старике, причитавшем на дороге. Почти теряя сознание от ужаса, Грасинья прижимала руки к груди:

— Гонсало, а вдруг кто-нибудь умер!

Барроло, красный, как пион, взорвался: таких мерзавцев надо убивать на месте! Подумаешь, их ударили! В тюрьму таких! На каторгу, в Африку! Надо немедленно сообщить в Вилла-Клару! Но снова послышались торопливые шаги, и перед фидалго возник Бенто, в смятении размахивающий руками:

— Сеньор доктор! Сеньор доктор! Что там такое? Говорят, на вас напали?

И у дверей кабинета, где все они стояли, снова, теперь для Бенто, была рассказана повесть. Бенто упивался, счастливая улыбка медленно расцветала на его губах, глаза мерцали — он тоже торжествовал. И наконец разразился:

— Все хлыст, сеньор доктор! А кто вам его дал? Я, вот кто!

Так оно и было. Благодарный Гонсало обнял своего старого дядьку, а тот кричал Розе, Грасинье, Барроло:

— Сеньор доктор их прикончил! Этот хлыст бьет насмерть!.. Конец им, негодяям! А все хлыст! Все хлыст! Кто его дал сеньору доктору? Я!

Гонсало потребовал горячей воды — смыть пот, грязь, кровь, — и Бенто помчался на кухню, возглашая:

— Хлыст! А кто его дал?

Фидалго же в сопровождении зятя пошел к себе, положил шляпу на мраморную доску комода, и с облегчением перевел дух. Как хорошо после этого бурного утра оказаться здесь, среди милых мелочей, ступать по старому голубому ковру, касаться деревянных колонок кровати, в которой родился, и вдыхать чистый воздух, льющийся в открытые окна, за которыми знакомые ветви бука колышутся от ветра, приветствуя тебя! Как хорошо подойти к зеркалу, вращающемуся на позолоченных винтах, посмотреться в него раз-другой и увидеть нового, преобразившегося Гонсало: даже плечи как будто стали шире и усы изогнулись красивей!

Отходя от зеркала, он наткнулся на Барроло и спросил, охваченный внезапным любопытством:

— Да, Барроло, откуда взялись вы с Грасиньей?

Вчера, за вечерним чаем, решили съездить. Гонсало исчез, не пишет… Грасинья просто извелась от тревоги. Да и он был растерян, когда Гонсало, привезя персики, так внезапно испарился. Ну вот, пили вчера чай, он и подумал, что лошади у них застоялись, и сказал Грасинье: «Поедем-ка завтра к Гонсало, в фаэтоне?»

— И потом, я хотел поговорить с тобой, Гонсало… У меня неприятности…

Фидалго сел на диван и подложил под спину две подушки.

— Неприятности? Что такое?

Сунув руки в карманы коротенькой куртки, облегавшей его круглый зад. Барроло уныло вперился в цветочный узор ковра.

— Как все гадко на этом свете! Никому нельзя верить… Никого нельзя впускать к себе в дом!

Гонсало сейчас же подумал, что сестра и Кавалейро не сумели скрыть свои чувства там, в «Угловом доме», как некогда не умели скрывать их здесь, в «Башне». Он приготовился выслушать излияния бедного Барроло, измученного подозрениями, а может, и видевшего что-нибудь. Но упоение победы отодвинуло на задний план заботы, еще вчера терзавшие его; ему, обретшему отвагу, была теперь по плечу любая житейская неурядица; он ждал без страха — он был уверен, что сумеет вернуть покой в доверчивую душу Жозе без Роли.

— Ну, Барролиньо? — безмятежно улыбнулся он. — Что же с тобой стряслось?

— Я получил письмо.

— Вот как!..

Барроло мрачно растегнул сюртук, извлек из внутреннего кармана объемистый бумажник зеленой кожи с золотой монограммой и с гордостью показал его Гонсало:

— Красивый бумажник, а? Это мне Андре подарил… Наверное, из Парижа выписывал. Монограмма — просто шик!

Гонсало напряженно ждал. Наконец Барроло вытащил из бумажника письмо, судя по виду — скомканное и расправленное снова. Завидев линованную бумагу и бисерный почерк, фидалго уверенно сказал:

— Старухи Лоузада.

И медленно, спокойно прочитал, откинувшись на подушки: «Дрожайший сеньор Жозе Барроло! Хотя друзья зовут Вашу милость Жозе без Роли, вы проявили большую расторопность, приблизив к себе и к своей достойной супруге нашего очаровательного губернатора, сеньора Андре Кавалейро. В самом деле: супруга Вашей милости, прелестная Грасинья, прежде все чахла и бледнела (что повергало всех нас в немалую тревогу), но заметно расцвела и оправилась с тех пор, как наслаждается обществом первого кавалера округи. Ваша милость показали себя поистине заботливым супругом, пекущимся о счастии и здоровии своей прекрасной половины. В отличие от всей Оливейры, мы не считаем этот поступок проявлением ид е отизма и приносим Вашей милости искренние поздравления!»

Гонсало спокойно положил в карман письмо, которое днем раньше повергло бы его в пучину отчаяния и гнева.

— Старухи Лоузада… Неужели ты придаешь значение такому вздору?

Барроло залился краской.

— Тебе хорошо говорить! Я всегда питал отвращение к подметным письмам… И потом, этот наглый намек, что будто друзья зовут меня «Жозе без Роли»! Какая гадость, а? Ты веришь? Я не верю. Однако, что ни говори, это бросает тень на моих друзей… Я даже не пошел в клуб. Без роли! Почему? Потому что я не кривлю душой, всем рад, со всеми прост? Нет, если они в клубе зовут меня за глаза «Жозе без Роли» — это просто черная неблагодарность… Но я не верю!

Он огорченно крутился по комнате, сцепив руки за жирной спиной; потом остановился перед Гонсало, который сочувственно смотрел на него:

— Все прочее — такая глупость, такая чушь, что я сначала даже не понял. Только постепенно до меня дошло… Они хотят сказать, что у Грасиньи роман с Кавалейро. Вот что, мне кажется, они хотят сказать! Подумай, какая чушь! И совсем он к нам не часто ходит. С того обеда зашел раза три с Мендонсой, в карты поиграть… А теперь уехал в Лиссабон.

Фидалго чуть не подскочил на месте:

— Как? Кавалейро уехал в Лиссабон?

— Уже три дня!

— Надолго?

— Да, очень надолго… Он вернется только к выборам, к середине октября…

— Так, так…

В комнату ворвался все еще взбудораженный Бенто с кувшином горячей воды и двумя полотенцами. Барроло перед зеркалом не спеша застегивал куртку.

— Ну, Гонсалиньо, я схожу на конюшню, посмотрю, как там мои лошадки. Не поверишь — от самой Оливейры шли рысью, и хоть бы капля пота! Письмо себе оставишь?

— Да, хочу изучить почерк.

Едва Барроло закрыл за собой дверь, фидалго снова принялся рассказывать слуге упоительную историю схватки. Он вспомнил заново все перипетии, изображал прыжки кобылы, показывал взмахами руки, как разил хлыст, сея ужас и гибель… Наконец, раздевшись до нижнего белья, он прервал свой рассказ.

— Бенто, принеси-ка шляпу… Мне кажется, пуля ее пробила.

Они внимательно осмотрели шляпу. Пристрастный Бенто нашел на тулье вмятины и даже подпалины.

— Пуля ее задела, сеньор доктор!

Фидалго скромно отрицал, как и подобает сильным:

— Нет, Бенто, не задела!.. Когда негодяй стрелял, у него дрогнула рука… Возблагодарим господа, Бенто. Особой опасности не было.

Одевшись, он снова взял письмо и перечитал его, шагая по комнате. Да, без сомнения, это работа старух Лоузада. Но на этот раз их злоречие, направленное против бедного Жозе без Роли, не причинило вреда — напротив, принесло пользу, как раскаленное железо, прижигающее рану. Бедняга обратил внимание только на обидное прозвище, данное ему злоречивыми остряками клуба и бульваров. Другую же сплетню, страшную, — о том, как расцвела Грасинья под жаркими лучами любви, — он почти не понял, отмахнулся от нее небрежно, по своему простодушию. Стрела угодила мимо цели; но, пронесшись над головой Барроло, она вонзилась в Грасинью, ранила ее уязвимую гордость, ее чуткое чувство чести и показала бедной глупышке, что имя ее и даже сердце топчут на уличной мостовой грязные ноги старух! Конечно, ее любовь не угаснет от этого унижения — устояла же она перед лицом куда более тяжкой обиды, но, будем надеяться, Грасинья станет осмотрительней, осторожней; теперь, когда Андре уехал и исчезло роковое искушение, в ее душе исподволь, тайком возобладают благоразумие и скромность. Так подлая анонимка окажет Грасинье услугу, послужит ей предупреждением, как грозные письмена на стене. Две злобные старухи думали посеять в «Угловом доме» горе и разлад, а их письмо, быть может, восстановит исчезнувшее было согласие, и (при этой мысли Гонсало потер руки), — такое уж счастливое сегодня утро — зло обернется добром!

— Бенто, где сеньора дона Граса?

— Барышня к себе пошла, сеньор доктор.

Девичья комнатка Грасиньи — светлая, окнами в сад — ни в чем не изменилась за эти годы. Там по-прежнему стояла кровать изящной работы с инкрустацией, прелестный туалет, принадлежавший некогда королеве Марии Франциске Савойской, диван и кресла, крытые бледных тонов кашемиром, на котором прилежная Грасинья много лет вышивала черных ястребов. Наезжая в «Башню», Грасинья любила вспомнить в этой комнатке свои девичьи годы, роясь в ящиках, листая английские романы, стоявшие в застекленном шкафике, или просто глядя с балкона на милые места, на зеленеющие земли, уходящие к холмам Валверде, столь тесно связанные с ее жизнью, что каждое дерево говорило сердцу и каждый укромный уголок был уголком души.

Гонсало поднялся к ней и постучал в дверь старым условным стуком — «это я, брат». Она прибежала с балкона, где поливала цветы (Роза никогда не забывала ее любимые вазоны), и снова воскликнула, не в силах сдержать переполнявшее душу чувство:

— Ах, Гонсало, как хорошо, что мы тут, вместе, сегодня, в такой страшный день!

— Правда твоя, Грасинья, это хорошо. Знаешь, я совсем не удивился, когда увидел тебя… Как будто ты все еще живешь тут и просто выбежала мне навстречу… Вот Барроло я не ожидал! В первую минуту я даже подумал: «Какого черта здесь делает Барроло?» Смешно, а? Наверное, после этой битвы я помолодел, обновился, и мне показалось, что вернулись прежние времена, когда мы с тобой мечтали о войне, об осаде, о том, как мы под знаменем «Башни» поливаем испанцев огнем…

Она смеялась, припомнив героические мечты; потом, придерживая коленями платье, снова принялась за свои вазоны, а Гонсало, прислонившись к перилам, смотрел на башню и думал о том, что с этого дня он теснее связан со славным замком Санта-Иренеи, словно сила, таившаяся под спудом, слилась наконец с древней силой рода.

— Ты устал, должно быть! Ведь это было настоящее сраженье.

— Нет, я не устал… А вот есть хочу. Есть, а главное — пить!

Она сразу опустила лейку и весело отряхнула руки.

— Обед скоро будет!.. Я возилась на кухне с Розой, мы стряпали рыбу по-испански. Это новый рецепт барона дас Маржес.

— Такой же пресный, как он?

— Нет, блюдо острое! Барон узнал рецепт от сеньора викария.

Она стала торопливо поправлять прическу перед зеркалом королевы, и Гонсало решил — хоть это трудно — воспользоваться уединением и заговорить о деле, так сильно тревожившем его:

— Ну, как Оливейра? Что там?

— Ничего… Жарко очень!

Медленно проведя пальцами по резным лилиям и лаврам, украшавшим раму зеркала, Гонсало пробормотал:

— Я слышал кое-что о твоих приятельницах, сеньорах Лоузада… Они по-прежнему неутомимы…

— Нет, — простодушно откликнулась Грасинья. — Они давно у нас не были.

— Однако сплетни распускают.

Зеленые глаза сестры удивленно расширились, и он поспешил вынуть письмо из кармана. Сейчас оно показалось ему тяжелым, как свинец.

— Грасинья, послушай… Лучше говорить начистоту! Вот что они написали твоему мужу…

Грасинья единым духом прочитала ужасные строки. Кровь бросилась ей в лицо, пальцы сжались, комкая бумагу.

— О, Гонсало! Значит, он…

— Нет! — перебил ее Гонсало. — Барроло не обратил внимания! Он даже смеялся! И я смеялся… Мы считаем это письмо вздорной клеветой, иначе я не показал бы его тебе.

Она сжимала письмо дрожащими руками, бледная, онемевшая, и с трудом удерживала слезы, сверкавшие на ресницах.

— Ты сама знаешь, Грасинья, — ласково и серьезно говорил Гонсало, — что такое провинция. Особенно — Оливейра! Тут надо быть очень осторожной, очень сдержанной. Это я виноват, я! Не надо было возобновлять с ним дружбу… Как я раскаиваюсь сейчас! Я сам, по глупому своему тщеславию, создал это ложное, опасное положение, и, поверь, оно стоило мне немало тяжелых часов. Потому я и не решался ехать в Оливейру. Но сегодня, после этого случая, все как-то рассосалось, стерлось, кануло в небытие. Сердце у меня больше не болит… Вот почему я говорю с тобой и так спокоен.

Ответом был горький, болезненный плач; вся ее бедная душа разрывалась в безутешных рыданиях. Гонсало еще нежнее обнял вздрагивающие понурые плечи. Сестра уткнулась ему в грудь, а он говорил мягко:

— Грасинья, прошлое мертво. Ради нас, ради нашей чести, не будем его оживлять. Старайся хотя бы держать себя так, чтобы все сочли его мертвым. Прошу тебя, ради нашего имени…

Прижимаясь к его груди, она прошептала с бесконечным смирением:

— Он уехал! Ему не нравится в Оливейре!

Гонсало погладил поникшую головку, и Грасинья снова спрятала лицо на его груди, чувствуя, что только там, в сердце брата, бьет для нее неиссякаемый источник милосердия.

— Я знаю, — сказал он. — И это доказывает мне, что ты была тверда. Но будь осторожна, Грасинья, следи за собой! А теперь успокойся. Мы не станем, никогда не станем говорить об этом случае. Ведь это — случай, не больше. Я сам виноват, я поступил опрометчиво. Все прошло, все забыто. Успокойся, душенька. Когда сойдешь вниз, — ни одной слезинки!

Она все цеплялась за брата в жажде опоры и утешения, но он осторожно ее отстранил и пошел к двери. Волнение душило его, на глаза набегали слезы. Робкий, умоляющий стон еще раз остановил его.

— Гонсало, ты тоже думаешь…

Он обернулся, снова обнял ее и тихо поцеловал в голову:

— Я думаю, что теперь, когда я предупредил тебя, ты послушаешься моих советов и проявишь стойкость.

Он быстро вышел и закрыл дверь. Когда, вытирая глаза, фидалго спускался по лестнице, освещенной скудными лучами сквозь тусклое окошко, навстречу ему попался Барроло: он шел звать Грасинью к обеду.

— Грасинья сейчас придет! — поспешил удержать его фидалго. — Она моет руки. А мы пока зайдем на конюшню. Надо навестить мою кобылку, как-никак она спасла мне жизнь!

— Верно! — откликнулся покладистый Барроло и радостно повернул назад. — Кобылу навестить надо. Молодец лошадка! Однако бьюсь об заклад, она вспотела больше, чем мои. Подумай, от самой Оливейры шли рысью и ни одного мокрого волоса! Клад, а не лошади! Конечно, и уход же за ними! Я на них не надышусь!

В конюшне оба долго гладили и хлопали кобылу. Жозе угостил ее морковкой. Потом, чтобы дать Грасинье время успокоиться, фидалго потащил зятя в сад и в огород.

— Ты не был у меня месяцев шесть, Барролиньо. Посмотри-ка, что у нас делается, какой прогресс! Теперь тут хозяйничает сам Перейра из Риозы…

— Еще бы! Перейра — молодец! Только я очень хочу есть, Гонсалиньо!

— И я хочу!

* * *

Пробило час, когда они вошли на веранду столовой. Их ждал праздничный стол, уставленный цветами, и Грасинья, присев на край кушетки, задумчиво перелистывала старый «Портский вестник». Несмотря на тщательное умыванье, ее прекрасные глаза все еще были красны; и чтобы оправдаться, она пожаловалась, розовея, на головную боль. Она так переволновалась, так испугалась за Гонсало…

— И у меня голова болит! — заявил Барроло, обходя стол. — Только — от голода… Дети мои, с семи часов утра я выпил чашечку кофе и съел одно яйцо всмятку!

Гонсало позвонил в колокольчик. Но в застекленную дверь вместо Бенто ворвался конюх Жоакин, вернувшийся из Граиньи. Он задыхался и громко хохотал.

Гонсало в нетерпении протянул руки.

— Ну что? Что?

— Значит, был я там, ваше благородие, — воскликнул Жоакин (его так и распирало от гордости), — Ух, и народищу набралось, все прослышали! Одна девчонка из Бравайса видела все со двора, ну и давай болтать… Старик этот, Домингес, и сынок его — оба как в воду канули. Парень-то, говорят, ничего, со страху грохнулся. А вот Эрнесто — этот да, этому досталось, не приведи господь! Понесли его в Арибаду, к куму. Говорят, без уха остался, да и без зубов. Все окрестные девки плачут-убиваются. В больницу переправят, у дружка-то не вылечится. Ух, народу, и все говорят — фидалго прав! Домингес этот — подлец известный. А уж по Эрнесто давно веревка плачет. Всю округу запугал… Фидалго, можно сказать, очистил наши места!

Гонсало сиял. Что может быть лучше? Серьезного ущерба нет, разве что пострадала красота ловеласа из Нарсежаса!

— Так, говоришь, народу много?

— Валом валят! И кровь на земле показывают, и камни, и как лошадка на дыбы встала. Теперь слух пустили, что, мол, засада была, три раза стреляли, а из лесу потом выскочили трое в масках, а фидалго, мол, показал им, где раки зимуют…

— Вот и легенда создается! — ликовал Гонсало. Наконец появился Бенто с большим дымящимся блюдом. Фидалго, улыбаясь, похлопал Жоакина по плечу и шепнул Розе, чтобы открыла две бутылки старого портвейна. Потом положил руку на спинку стула и проникновенно сказал:

— Подумаем о господе, избавившем меня сегодня от великой беды!

Барроло набожно потупился. Грасинья чуть слышно вздохнула и прошептала про себя молитву. Все развернули салфетки; Гонсало велел подавать рыбу, как вдруг в застекленную дверь вбежал сын Крисполы с телеграммой из Вилла-Клары. Все вилки застыли в воздухе. В это утро уже столько случилось… Но вот, довольная — нет, победная — улыбка осветила тонкое лицо Гонсало:

— Пустяки… Это от Кастаньейро, насчет тех глав, что я ему выслал… Хороший он человек, бедняга…

И, откинувшись на спинку стула, он медленно, со вкусом прочитал, пожирая глазами строки: «Главы получил. Читал друзьям. Восторги. Истинный шедевр. Обнимаю». Барроло не успел прожевать кусок и громко захлопал в ладоши. А Гонсало, презревши рыбу, которую держал перед ним Бенто, наполнил бокал молодым вином и произнес, улыбаясь, чуть дрогнувшим голосом:

— Да, хороший день! Великий день!

* * *

Несмотря на настояния Грасиньи и Барроло, Гонсало не поехал в Оливейру — он решил кончить на этой неделе последнюю главу и нанести наконец визиты влиятельным лицам округа. Так, выполнив долг в искусстве и в политике, он завершит, с божьей помощью, труды этого плодотворного лета!

В тот же вечер он взял рукопись и на широких полях, пометив дату, надписал: «Сегодня в приходе Граинья я вступил в жестокую схватку с двумя напавшими на меня людьми, вооруженными ружьем и дубиной, и наказал их по заслугам…» После этого ему нетрудно было перейти к тому поистине средневековому эпизоду, где Труктезиндо Рамирес, прервав погоню, входит при чадном свете факелов в стан дона Педро Кастильца.

Дружественно и скорбно принял старый воин своего португальского родича, чьи могучие вассалы помогли ему, когда род Кастро бился с басурманами под Эншарес-де-Сандорнин. В просторном шатре, увешанном оружием и устланном львиными и медвежьими шкурами, Труктезиндо поведал другу, с трудом подавляя печаль, о смерти сына своего Лоуренсо, сраженного при Канта-Педре и заколотого кинжалом байонского Бастарда у стен Санта-Иренеи под яркими лучами солнца, глядевшего на гнусную измену. Старый Кастро яростно ударил кулаком по столу, на котором золотые четки мешались с крупными фигурами шахмат, и поклялся кровью Христовой, что за шесть десятков лет, посвященных ратным хитростям и засадам, не видел столь низкого злодеяния! Затем, схвативши руку сеньора Санта-Иренеи, он предложил ему все свое войско для священного дела отмщения, а было у него триста тридцать конных и немало пеших ратников.

— Клянусь пречистой девой, славный будет поход! — вскричал Мендо де Бритейрос, и рыжая его борода вспыхнула пламенем.

Но дон Гарсия Вьегас, прозванный Мудрым, не согласился с ним. Если они хотят взять Бастарда живым, чтобы отомстить не спеша и всласть, пригодится небольшой отряд рыцарей и несколько пеших воинов…

— Почему, дон Гарсия?

Потому что Лопо, оставив у Рибейры пехоту и обоз, направится в сторону Коимбры, чтобы влиться в королевское войско. Эту ночь и он, и изнуренные его ратники проведут, без сомнения, в замке Ландин. А когда забрезжит заря, он, чтобы сократить путь, двинется по старой дороге на Мирадаэнс, проходящей по холмам Карамуло. Но Гарсия Вьегас знает, что на этой самой дороге, у колодца Покинутой, Бастард пойдет по тесному ущелью, где и можно будет изловить его, как затравленного волка…

Труктезиндо, не отвечая, медленно пропускал бороду сквозь длинные пальцы. Колебался и старый Кастро — ему был по сердцу бой в открытом поле, где можно использовать преимущество в силах, после чего весь отряд радостно двинется грабить земли Байона. Тогда Гарсия Вьегас попросил своих родичей выйти с ним из шатра, взявши с собою факелы. Там, в кругу любопытных рыцарей, в свете склоненных факелов, он преклонил колено и острием кинжала нацарапал на земле свой превосходный план охоты. Отсюда, из замка Ландин, выступит на утренней заре Бастард. А отсюда, когда взойдет луна, выйдут двадцать рыцарей Рамиреса и двадцать — Кастро, чтобы воины из обоих отрядов равно насладились боем. Вот здесь, в зарослях, укроются лучники и арбалетчики. За ними с этой стороны захлопнет мышеловку сеньор дон Педро, если ему угодно будет почтить своей помощью владетеля Санта-Иренеи. А вот здесь, впереди, чтобы взять за горло Бастарда, станет сам Труктезиндо, отец, кому в согласии с господней волей принадлежит право отмщенья. В этом мешке они и прикончат Лопо Байона, выпустят из него всю его подлую кровь и вымоют руки в водах Гадючьего озера!

— Славно задумано! — пробормотал Труктезиндо, сдаваясь.

А дон Педро де Кастро вскричал, обращая горящий взор к рыцарям Испании:

— Клянусь кровью Христовой, если бы у моего двоюродного деда был начальником конницы сеньор дон Гарсия, он бы не упустил инфантов Лары*, когда они, похитив Короля Младенца, умчались в Санто-Эстеван-де-Гуривас! Итак, решено, друг и брат! Как только скроется луна, выходим на охоту!

Все разошлись по шатрам ужинать. Туши козлят уже золотились на вертелах, и кравчие разносили тяжелые мехи с вином из Тордезело.

Этим ужином в лагере испанцев — торжественным и тихим, ибо траур омрачал сердца, — закончил Гонсало четвертую главу и сделал на полях пометку: «Полночь… День прошел недаром. Сражался, работал». Потом, раздеваясь, он набросал в уме план короткого сражения, в результате которого Лопо окажется, как загнанный волк, в руках жаждущих отмщения сантаиренейцев. Утром, не дожидаясь завтрака, он с удовольствием уселся за письменный стол, но тут пришли две телеграммы и отвлекли его от погони за байонским Бастардом.

Телеграммы были из Оливейры, одна — от барона дас Маржеса, другая — от капитана Мендонсы. И тот и другой поздравляли фидалго, который «так счастливо избежал опасности и проучил мерзавцев». «Брависсимо! — писал барон дас Маржес. — Вы истинный герой!»

Гонсало был тронут и показал телеграммы Бенто. Как видно, слух об его подвиге достиг уже Оливейры и произвел сенсацию.

— Это сеньор Жозе Барроло там рассказал! — восклицал Бенто. — Сеньор доктор еще увидит, еще увидит! Помяните мое слово, до самого Порто дойдет!

Ровно в полдень в коридоре загрохотали башмаки Тито; с ним был Гоувейя, который вернулся накануне, узнал обо всем в клубе и поспешил в «Башню» обнять друга, прежде чем долг службы приведет его сюда. Гонсало, еще в объятиях председателя, великодушно попросил «не отдавать негодяев под суд». Гоувейя решительно воспротивился и напомнил, что порядок прежде всего, а преступление должно караться, иначе Португалия вернется к варварским временам Жоана Брандана де Мидоэнса *. Гости позавтракали в «Башне»; вспомнив старый застольный обычай, Тито предложил выпить за Гонсало и произнес тост, где сравнил его со слоном, «который добр и терпелив, но, если его рассердить, разнесет все в щепы!»

Затем Жоан Гоувейя закурил сигару и пожелал узнать все подробности драки — кто что делал, кто что кричал, — необходимые ему как представителю власти. Гонсало разыграл в лицах все происшествие, хлестал хлыстом по дивану, пока тот не лопнул, и показывал, как шатался истекающий кровью наглец. После этого Гоувейя и Тито отправились на конюшню осмотреть исторического коня; а во дворе Гонсало показал им выстиранные гетры, сушившиеся на солнце.

У калитки Жоан Гоувейя хлопнул фидалго по плечу:

— Ну, Гонсало, приходи сегодня в клуб…

Он пришел в клуб и был принят как победитель. На бильярде пламенела огромная чаша пунша (которую предложил старый Рибас), а командор Баррос требовал, чтобы в воскресенье отслужили у св. Франциска благодарственный молебен, и обещал, черт побери, покрыть все издержки! Когда же фидалго в сопровождении Тито, Гоувейи, Мануэла и других приятелей вышел на улицу, его приветствовал Видейринья: он не принадлежал к членам клуба и специально ждал под дверью, чтобы спеть два новых куплета, в которых он ставил Гонсало выше всех Рамиресов, известных из летописей и преданий!

Все остановились у фонтана. Заплакала гитара, и от нежных звуков вдохновенной песни всколыхнулись безмолвные ветви акаций:

Род Рамиресов мечами

Прославлял себя в веках,

Но Гонсало в бой выходит,

Только хлыст держа в руках

Мужество великих предков

В их оружии блистало,

А Гонсало меч не нужен:

В сердце мужество Гонсало!

Выслушав эти лестные строки, все закричали: «Ура, Гонсало! Да здравствует славный род Рамирес!»

По дороге в «Башню» фидалго растроганно думал: «Забавно! Кажется, они все меня любят…»

Но какова была его радость, когда утром Бенто пришел будить его с телеграммой в руках. Из Лиссабона, от Андре! «Узнал о покушении из газет, горячо поздравляю счастливым избавлением мужеством». Гонсало сел в кровати и вскричал:

— А, черт! Значит, об этом уже пишут столичные газеты, Бенто! Пишут!

И правда писали. Весь этот восхитительный день хромой почтальон подбегал, ковыляя, к воротам, вручал телеграмму за телеграммой, и все из столицы: от графини де Шеллас, от Дуарте Лоуренсала, от маркизов де Кажа — «Поздравляем!», от тетки Лоуседо — «Горжусь отважным племянником»; от маркизы д'Эспозенде — «Надеюсь, дорогой кузен возблагодарил провидение… И, наконец, от Кастаньейро: «Великолепно! Достоин Труктезиндо!» Гонсало воздевал руки к потолку:

— Господи! Что там написали?

В промежутках между телеграммами приходили именитые соседи. Доктор Алешандро беспокоился, не вернутся ли времена смуты; старый Пашеко Валедарес де Са спешил сообщить, что ничуть не испугался за храброго кузена, потому что кровь Рамиресов, как и кровь рода Са, всегда кипит отвагой; падре Висенте из Финты присовокуплял к поздравлениям корзиночку своего прославленного черного винограда; а виконт де Рио Мансо, сжимая Гонсало в объятиях, рыдал от волнения, — он гордился, что все это случилось, когда «дорогой друг, лучший друг его Розы», ехал к ним в «Варандинью». Гонсало, красный от радости и смеха, отвечал на поцелуи, терпеливо рассказывал все сначала и провожал дорогих друзей до самых ворот, а они, вскочив в седла или усевшись в коляску, расточали улыбки старой башне, темневшей на светлом сентябрьском небе, словно посылали поклон не только самому герою, но и вековой твердыне его рода.

Возвращаясь в библиотеку, фидалго снова и снова удивлялся:

— Что там написали столичные газеты?

Он не мог заснуть, так ему хотелось поскорей прочитать своими глазами. Когда же Бенто радостно вбежал к нему с утренней почтой, он отбросил простыню так поспешно, словно она его душила. Потом жадно пробежал «Эпоху» и нашел телеграмму из Оливейры: «Нападение! Выстрелы! Потрясающая отвага Фидалго из Башни, который простым хлыстом…» Бенто почти вырвал газету из его трясущихся рук и побежал на кухню показывать Розе.

После полудня Гонсало поспешил в клуб почитать другие газеты. Все, как одна, сообщали о битве и поздравляли его! «Портский вестник» подозревал, что в дело замешана политика, и яростно нападал на правительство; «Портский либерал», однако, считал, что «гнусное покушение на жизнь одного из знатнейших дворян Португалии и блистательнейших умов нового поколения, по-видимому, не обошлось без местных республиканцев». Лиссабонские газеты главным образом восхваляли «несравненное мужество сеньора Гонсало Рамиреса». Но всех превзошел «Завтрашний день»; специальная статья (без сомнения, принадлежащая перу Кастаньейро) напоминала о героических преданиях славного рода, расписывала красоты Санта-Иренеи и утверждала, что «теперь все мы с удвоенным нетерпением ждем историческую повесть из жизни XII века, основанную на истинных подвигах Труктезиндо Рамиреса, приходящегося автору далеким предком, и обещанную в первый номер «Анналов истории и литературы» — нового журнала нашего дорогого друга Лусио Кастаньейро, возрождающего с похвальным усердием героический дух нации!»

Гонсало разворачивал газеты трясущимися руками. Жоан Гоувейя жадно читал заметки через его плечо и бормотал в упоении:

— Ух, Гонсалиньо, и голосов ты получишь!

А вечером, вернувшись домой, Гонсало получил письмо, которое повергло его в смятение. Писала Мария Мендонса. Бумага была спрыснута духами, и он узнал запах, который так понравился ему в руинах монастыря. «Только сегодня мы услышали о том, какой огромной опасности вы избежали, и, поверьте, кузен, обе еще не совсем пришли в себя. Однако я (и не только я) горжусь вашим мужеством. Вы истинный Рамирес! Я поспешила бы в «Башню» обнять вас (рискуя вызвать не только сплетни, но и зависть), однако один из моих малышей, Неко, сильно простудился. К счастью, ничего серьезного… Здесь же, в «Фейтозе», все мы, от мала до велика, мечтаем увидеть героя, и, мне кажется, никто из нас не удивился бы, если бы вы, кузен, приехали сюда послезавтра (в четверг), часам к трем. Мы пройдемся по окрестностям и закусим на свежем воздухе, как делали наши предки. Согласны? Аника очень, очень поздравляет вас. Преданная вам…» Гонсало задумчиво улыбался, глядя на письмо и вдыхая аромат духов. Еще никогда кузина Мария не толкала так откровенно дону Ану в его объятия… А дона Ана, по всей видимости, не слишком сопротивлялась… Ах, если бы речь шла только о постели! Но нет, без церкви тут не обойтись. И он снова увидел луну, ступеньки, черные тополя и услышал голос Тито: «У нее был любовник… ты знаешь, я никогда не лгу».

Он медленно взял перо и написал кузине: «Дорогая кузина, я очень тронут вашим вниманием и вашим восторгом. Но не будем преувеличивать! Я только отхлестал мерзавцев, стрелявших в меня. Это совсем нетрудно тому, у кого есть такой великолепный хлыст. Что же до визита в «Фейтозу» (весьма для меня приятного), я, как это ни прискорбно, не могу приехать ни послезавтра, ни вообще в этом месяце. Я с головой ушел в повесть, в предвыборные дела, в предотъездные хлопоты. Суровая действительность пришла на смену прогулкам и грезам. Прошу заверить сеньору дону Ану в моем глубочайшем почтении. Горячо желаю вам благополучия и скорейшего выздоровления милого Неко и остаюсь преданный вам…» и т. д.

Он проставил число и, прикладывая печать к зеленому сургучу, сказал про себя:

— Этот мошенник Тито вытащил у меня из кармана двести тысяч!..

* * *

Всю последнюю неделю сентября Гонсало посвятил окончанию своей повести.

В утро великого мщения рыцари Санта-Иренеи и лучшие ратники Кастилии нагнали в ущелье, как и предсказывал Гарсия Вьегас Мудрый, отряд Байона, скакавший к Коимбре… Бой был коротким, да и не бой это был вовсе, не честная битва, но облава, словно не знатного рыцаря, а волка задумали они убить. Так пожелал Труктезиндо, и дон Педро его одобрил, потому что они не с врагом боролись, а ловили убийцу.

Еще не занялась заря, когда Бастард покинул замок Ландин, столь поспешно и непредусмотрительно, что ни конный дозор, ни арьергард не охраняли его отряда. Птицы уже пели в листве, когда он быстрою рысью въехал в узкое ущелье, перерезавшее заросшую вереском каменистую гору, названную скалою Мавра с тех пор, как, по воле Магомета, она треснула и раздалась, чтобы спасти от христианских клинков мавританского алкайда Коимбры, увозившего на крупе своего коня похищенную монахиню. И не успел последний конник вступить в это ущелье, как с другой его стороны показались рыцари Санта-Иренеи. Впереди ехал сам Труктезиндо, с открытым забралом, без щита, играя легким копьем, словно направлялся на охоту. Из леса выскочили притаившиеся там конники Кастро, и в один миг все ущелье ощетинилось копьями, как щетинится шипами подъемный мост. И, словно прорвалась плотина, со склонов ринулась в ущелье темная лавина пехоты. Пропал, пропал грозный Байон! Он выхватывает меч, и лезвие сверкает, вращаясь над его головой. Он кидается на Труктезиндо — и бешеный крик оглашает скалы… Но из темного скопища балеарских пращников вдруг взлетает змеей пеньковая веревка, обвивается вокруг его щеи, срывает Бастарда с мавританского седла, вот он рухнул на землю, и длинный меч, ударившись о камни, переломился у золоченой рукояти. И пока рыцари Байона смотрят в оцепенении на окруживший их лес копий, пешие ратники, дико крича, кидаются на их сеньора, словно псы на кабана, волокут его вверх по склону, вырывают из его рук щит и кинжал, в клочья рвут пурпурный казакин и ломают застежки шлема, чтобы плюнуть в гордое лицо и в золотистую бороду!

Потом грубое мужичье взваливает его, связанного по рукам и ногам, на вьючного мула, между двумя вьюками стрел. Так везут с охоты тушу оленя! И погонщики глазеют на гордого рыцаря, на Огнецвет, что так недавно озарял своим блеском гнездо Байонов; а теперь лежит меж двух деревянных ларей, обвитый веревками, и в один из тугих узлов воткнут жесткий цветок чертополоха — символ измены.

Пятнадцать его рыцарей смяты яростным натиском, разбросаны по земле. Одни лежат недвижно, словно уснули в черных своих доспехах; другие — порублены, изувечены, и клочья кровавого мяса страшно багровеют в дырах разорванных кольчуг. Пленных оруженосцев загнали копьями в овраг, где бородатые леонские воины без пощады и жалости приканчивают их, точно подлых конокрадов. В ущелье, словно на бойне, стоит тяжелый запах крови. Чтобы опознать людей Байона, рыцари Труктезиндо ломают подбородники, вздергивают забрала и незаметно срывают со шнурков серебряный медальон, ладанку или другую святыню. Вот Мендо де Бритейрос признал в чернобородом, измазанном кровавой пеной красавце своего родича Соейро де Лужилде, с которым в Иванову ночь прыгал через костры и весело плясал в замке Уньело, и, склонившись над лукой своего седла, помолился пресвятой деве за бедную душу, не получившую отпущения грехов. Черные тучи омрачили летнее утро. А у входа в ущелье, под старым дубом, Труктезиндо, дон Педро де Кастро и Гарсия Вьегас, прозванный Мудрым, совещались о том, как предать медленной и позорной смерти совершившего столь низкое деяние Байона.

Всю эту неделю тихой, ранней осени Гонсало просидел в библиотеке, описывая поимку Бастарда. Он трудился в поте лица своего, как пахарь на каменистой пашне. В субботу он встал пораньше, и волосы его еще не просохли после душа, а он уже потирал руки перед письменным столом — еще два часа напряженной работы, и к самому завтраку он кончит свою повесть, свой труд! Однако страшные и гнусные события финала невольно отпугивали его. Дядя Дуарте едва коснулся их в своей поэмке, как и подобает возвышенному песнопевцу, который перед лицом кровавой правды издает скорбный стон, прячет лиру в футляр и торопится свернуть на более приятную тропу. Взявшись за перо, Гонсало пожалел, что его славный предок не убил врага в пылу битвы одним из тех благодатных для летописца ударов, которые рассекают разом и рыцаря и коня и навсегда остаются в истории.

Но, увы! Под сенью старого дуба три знаменитых рыцаря не спеша измышляли самую страшную месть. Труктезиндо считал, что надо вернуться в Санта-Иренею, воздвигнуть виселицу у дозорной башни, на том самом месте, где упало на землю мертвое тело сына, и повесить на ней, предварительно выпоров, подлого убийцу. Старый дон Педро де Кастро предлагал другую расправу, не менее страшную, но более краткую. К чему возвращаться в Санта-Иренею, тратить на это целый день, когда нужно скакать в Монтемор на выручку к инфантам? Не лучше ли положить Бастарда у ног Труктезиндо на добрую колоду, как свинью, что режут к рождеству, и приказать конюху, чтоб тот опалил ему бороду, а потом велеть мяснику, чтоб тот прирезал его кухонным ножом и медленно, по капле выпустил кровь из горла?

— Что скажешь, сеньор дон Гарсия?

Дон Гарсия Мудрый расстегнул железное забрало и отер с морщинистого лица пот и пыль сражения.

— Друзья и сеньоры! — молвил он. — Неподалеку, за этими холмами, лежит Гадючье озеро. Если мы двинемся к нему, мы сократим путь, ибо оттуда через Тордезело и Санта-Мария-да-Варже идет дорога на Монтемор, прямая, как полет ворона. Доверься мне, Труктезиндо! Доверься, и я предам Бастарда такой позорной и страшной смерти, о какой не слыхивали с тех пор, как стоит Португалия.

— Позорней виселицы, мой старый Гарсия?

— Увидите сами, друзья и сеньоры, увидите сами!

— Будь по-твоему! Трубите в рога!..

По знаку Афонсо Гомеса запели рога. Арбалетчики и леонские лучники окружили мула, на котором, привязанный к двум тюкам, лежал Байон, и под командою дона Гарсии небольшой отряд двинулся к Гадючьему озеру. Шли они нестройно, рыцари ехали как придется, словно то был не поход, а праздничная кавалькада, и, весело перекликаясь, вспоминали с шутками и смехом перипетии недавней схватки.

Недалеко от прекрасного замка Тордезело таилось в горах Гадючье озеро. Вечное молчание и вечная печаль царили там. Дядя Дуарте передал ощущение этой зловещей заброшенности в следующих выразительных строках:

Там не цветут цветы по берегам,

Там на ветвях не распевают птицы,—

Лишь заросли да груды диких скал

Над омутом безмолвным и зловещим.

Когда первые рыцари, перевалив через высокий холм, увидели озеро в белесом утреннем тумане, они умолкли и невольно натянули поводья. Это гиблое место наводило на мысли о ведьмах и призраках, о нераскаянных душах. За обрывистым оврагом, где скользили копыта коней, змеилась длинная долина; илистые, полувысохшие от зноя лужи мрачно мерцали среди валунов и дрока. А подальше, на расстоянии арбалетного выстрела, темнело неподвижное озеро в черных пятнах, словно полоска свинца, тронутая ржавчиной забвения. Кругом громоздились холмы, изборожденные красными трещинами, похожими на струйки крови, а сверху нависали скалы, белые, словно кости. Так жутко тут было, так одиноко, что даже старому Педро Кастильцу, повидавшему столько земель, стало не по себе.

— Поганое место! Клянусь Христом и девой Марией, ни одна крещеная душа не побывала здесь!

— О нет, сеньор дон Педро де Кастро! — возразил дон Гарсия. — Много знаменитых рыцарей ходило по этой земле и при графе доне Соейро, и при вашем короле доне Фернандо. Славные стены стояли у этих вод! Смотрите!

И впрямь, на той стороне, как раз напротив оврага, вздымались из черной воды два мощных гранитных столба, отполированных дождем и ветром, как драгоценный мрамор. Между берегом и одним из столбов был перекинут мостик на скользких, подгнивших сваях. А к середине столба было прибито железное кольцо.

Тем временем пешие ратники рассыпались по всей долине. Дон Гарсия Вьегас спешился, подошел к коню Труктезиндо и кликнул Пэро Эрмигеса, начальника санта-иренейских арбалетчиков. Заранее предвкушая, как удивится славный сеньор, он велел начальнику конницы выделить шестерых покрепче, чтобы те, снявши Бастарда с мула, положили его на землю и раздели догола — пусть все увидят его таким, каким родила его для подлых дел прелюбодейка-мать.

Труктезиндо посмотрел прямо в глаза Мудрому, хмуря мохнатые брови:

— Клянусь богом, дон Гарсия! Ты хочешь просто-напросто утопить негодяя, загрязнить ни в чем не повинные воды?

Многие рыцари тоже возроптали — такая смерть казалась им слишком обычной и легкой. Но дон Гарсия оглядел их, победно сверкая глазами:

— Успокойтесь, друзья и сеньоры! Я стар, не спорю, однако господь бог не лишил еще меня ума-разума. Нет, не вешать, и не резать, и не топить его мы будем… Из него высосут кровь! Мы предадим его пиявкам, сеньоры, которыми кишит эта темная топь, и они высосут кровь из Бастарда!

Дон Педро де Кастро хлопнул железной рукавицей по одетой в железо ляжке:

— Клянусь богом! У кого в отряде сеньор дон Гарсия, тому посчастливилось иметь советчиком и мудреца Аристотеля, и воина Ганнибала!

Гул восхищения пробежал по рядам:

— Славно придумано, славно!

А Труктезиндо радостно вскричал:

— За дело, арбалетчики! Вы же, сеньоры, рассядьтесь по склону холма, как в ложах на турнире, — зрелище будет отменное!

Шестеро арбалетчиков уже снимали с мула связанного Байона. Другие бежали к ним с мотками пеньковых веревок. Как мясники на тушу, кинулись на несчастного грубые мужланы, срывая с него шлем, кольчугу, железные сапоги и рукавицы. Они вцепились в его длинные волосы, скрутили ноги, вывернули руки, впились в тело острыми ногтями, но могучий Байон еще вырывался, страшно крича, и плевал в жестокие лица кровавой, пенящейся слюной.

Сквозь копошащуюся черную массу белело обнаженное тело, скрученное веревками. Яростное рычание перешло в прерывистый хрип. Один за другим поднимались арбалетчики, тяжело дыша и отирая пот.

Тем временем рыцари Испании и рыцари Санта-Иренеи спешились и воткнули копья в поросшие дроком каменистые склоны. Холмы запестрели людьми, словно ложи в день турнира. На ровном уступе среди скал, под скудной сенью двух терновых кустов паж расстелил овечьи шкуры для сеньора дона Педро де Кастро и сеньора дона Труктезиндо, Старый Педро Кастилец расположился поудобней, приготовившись к долгой забаве, и расстегнул свой железный, с золотой насечкой доспех.

Но Труктезиндо стоял точно каменный, опершись одетыми в железо кулаками на рукоять длинного меча, и молча, жадно глядел из-под насупленных бровей на топкое озеро, которому предстояло воздать столь страшной и подлою смертью за смерть сына. А на берегу пешие ратники и даже некоторые испанские рыцари взбаламучивали темную воду стрелами и остриями пик, чтобы скорее выползли из нее мерзкие твари.

Вот, повинуясь возгласу дона Гарсии, рассыпались пехотинцы, сгрудившиеся над Бастардом, — и все увидели на черной земле туго связанное пеньковыми веревками, обнаженное белое тело, поросшее на груди и в паху густою рыжею шерстью. Байонец лежал неподвижно, как тюк, даже ребра не вздымались, только горели налитые кровью, выкаченные от ужаса и ярости глаза. Рыцари подошли поближе поглядеть на позорную наготу прославленного Байона. А сеньор дос Пасос д'Аржелин насмешливо протянул:

— Так я и знал, клянусь богом! Белый, как девица, без единого рубца!

Леонел де Самора вытер железную подошву о голое плечо.

— Увял наш Огнецвет от черной водицы!

Бастард молчал, только две слезы вытекли из-под его плотно сомкнутых век… Но вот раздались на берегу звучные клики глашатая:

— Праведный суд! Праведный суд!

Это адаил Санта-Иренеи шагал вдоль войска, потрясая копьем, и голос его раскатывался над холмами:

— Праведный суд! Праведным судом судит сеньор Трейшедо и Санта-Иренеи низкого убийцу. Праведно судит пса и сукина сына! Кто подло убил, подлою смертью умрет!

Трижды возгласил он так перед войском, рассеявшимся по склонам холмов. Затем остановился и почтительно приветствовал сеньоров, как жонглер перед представлением.

— За дело! — вскричал Труктезиндо.

Ни минуты не медля, по команде дона Гарсии шестеро арбалетчиков, обернув ноги дерюгой, вошли в воду и, неся на плечах Байона, словно мертвеца в саване, направились к самому высокому из гранитных столбов. За ними по скользким мосткам бежали другие, с мотками веревок. Под крики: «Держи! подымай!» — с немалым усилием они поставили стоймя в воду, по самый пах, белое тело, прислонили его спиною к столбу, прикрутили веревкой, пропустивши ее в кольцо, прочно и крепко, как прикручивают к мачте свернутый парус. Сделав свое дело, лучники поспешили прочь, дрожа от страха и омерзения, и, ступив на сушу, поскорей размотали дерюгу с ног, чтоб не присосались к ним пиявки. Прочие, торопясь и толкаясь, бежали на берег по мосткам. В озере остался только Лопо де Байон, приготовленный к позорной и медленной смерти; вода лизала его ляжки, веревки обвивали тело от пят до шеи, он стоял, как раб, прикрученный к позорному столбу, и прядь золотых волос, продетая в железное кольцо, не давала ему опустить голову, чтобы все, глядя на искаженные черты, могли насладиться бесславной агонией Огнецвета.

Оба отряда в молчании ждали, рассевшись по склонам, и еще глуше, страшнее стало на окутанных туманом берегах. Даже ряби не было видно на темной глади озера, подобной полоске потемневшего от времени свинца. На гребне скал замерли дозорные, расставленные доном Гарсией. Высоко в небе, каркая, пролетел ворон. Дунул ветерок и зашевелил флажки на острых копьях, воткнутых в густой дрок.

Чтобы скорей пробудить от спячки мерзкие создания, пешие ратники бросали камни в топкую воду. Другие, — чтобы показать, что в озере нет пиявок, — спустились на берег, опустили руки в воду и, вынув их, смеялись над доном Гарсией… Испанские рыцари начинали роптать. Но вот вздрогнуло тело Байона; в яростном усилии напружились могучие мышцы, извиваясь под кожей, словно змеи; с потрескавшихся губ срывались проклятия, оскорбления, угрозы презренному трусу Труктезиндо и всему роду Рамиресов, которым он назначал свидание ровно через год в пламени преисподней! Один из рыцарей, вспылив, схватил арбалет, натянул было тетиву, но дон Гарсия остановил его:

— Богом прошу, друг! Не похищай у пиявок ни капли его крови! Смотри, они уже здесь! Они здесь!

В густой воде, у бедер Байона, что-то шевелилось, пузырилось, — и вот медленно выползла пиявка, за ней другая, третья. Черные и лоснящиеся, они ползли, извиваясь, по белому животу, впивались, повисали, становились все толще, все чернее, и тонкие струйки крови сочились по белой коже. Байон замолк, зубы его стучали. Даже пехотинцы, хмурясь, отворачивались и плевали на землю. Но другие науськивали пиявок, крича:

— Бери его, красотки! Так его!

А прекрасный Самора де Сендуфе со смехом осудил столь противную казнь:

— Помилуй бог, прописали пиявки, словно от геморроя! Не рыцарю, а мавританскому лекарю впору такой совет!

— Чего ж тебе больше, друг Леонел? — сияя от самодовольства, откликнулся дон Гарсия. — Об этой смерти напишут в книгах! Поверь мне, в эту же зиму у всех очагов между Миньо и Доуро будут рассказывать о славном деле у Гадючьего озера! Взгляни на Труктезиндо! Немало повидал он в богатой подвигами жизни! А как дивится! Как смотрит! Глаз не оторвет!

На склоне холма, у своего стяга, воткнутого знаменосцем меж двух камней, неподвижно, как второе древко, стоял старый Рамирес, не отрывая от тела Бастарда горящих радостью, мрачно сверкающих глаз. Он не ждал столь великолепной мести! Тот, кто связал его сына, кинул на носилки, прикончил кинжалом перед башней отчего замка, связанный, словно свинья, позорно обнаженный, прикрученный к столбу, стоит в грязной воде, и пиявки сосут его кровь, а войска Санта-Иренеи и лучшие рыцари Испании смеются, глядя на него. Не земля в час доброго боя пьет ненавистную кровь, не сквозь доспехи, из честной раны, пролилась она, нет. По каплям, медленно переходит она в утробы мерзких тварей, которые вылезли из грязи и в грязь возвратятся, насытившись надменной кровью! Липкие пиявки из поганой лужи сосут по его велению кровь рыцаря из рода Байонов! Кончалась ли когда родовая распря лучшей расправой?

И радовалась, веселилась жестокая душа Труктезиндо, когда мерзкие твари карабкались по связанному телу, как овцы по склону горы. Живот уже исчез под черным и липким скопищем пиявок, копошащихся в кровавом месиве. Уже вереница черных тварей впилась в поясницу, и тело судорожно сжалось, и медленной струей сочится по нему кровь. Пиявки, запутавшись в густой рыжей поросли, с трудом выбирались из нее, оставляя грязный след; другие гроздью присосались к руке. Те, что насытились — раздутые, гладкие, — мягко шлепались в грязь; и тут же из глубины появлялись новые, голодные твари. Кровь струилась из оставленных ран, впитывалась в пеньку веревок и капала вниз, как дождь с крыши. На темной воде пузырились красные сгустки.

Несчастный исходил кровью и все же изрыгал страшную брань, грозя пожарами и смертью роду Рамиресов! Но вот он напрягся, веревки натянулись, из пересохшего рта вырвался хриплый вой: «Воды! Воды!»

Ногти туго прикрученных рук исступленно впились в могучие бедра, рвали живое мясо, скребли кровавые раны.

Но взрыв ярости сменился страдальческим стоном, и несчастный обвис, словно уснул, на грубых узлах веревок. Золотая борода намокла от пота, как ветка от росы, и безумная улыбка блуждала на мертвенно-бледном лице,

Тем временем у зрителей уже притупилось первое любопытство к невиданной пытке, да и близился час полуденной трапезы. Адаил Санта-Иренеи, а за ним начальник испанской пехоты, приказали трубить к обеду,

В мрачной долине все закипело. Обозы обоих отрядов стояли за холмом, на полянке, у ручья, журчащего по корням плакучей ольхи. Голодные пехотинцы, прыгая по камням, поспешили туда, где громоздились вьюки, — получить по ломтю мяса и половине темного хлеба, а потом, рассыпавшись по тенистой роще, жевали медленно и молча и пили воду из деревянных ковшей. Насытившись и напившись, они растянулись на земле или, продравшись сквозь кустарник, направились на внешние склоны в надежде подстрелить случайную дичь. У воды, усевшись на расстеленных плащах вкруг мешков с провизией, закусывали рыцари, кинжалами кромсая жирную свинину и то и дело прикладываясь к пузатым тыквам.

Дон Гарсия Мудрый — гость дона Педро — ел пшеничную кашу на меду с глиняного блюда. Каша эта называлась «папской»; и оба рыцаря то и дело запускали в нее руки, а потом вытирали их о подкладку шлемов. Только старый Труктезиндо не ел и не отдыхал; молча стоял он у своего стяга, а у ног его застыли верные псы. Он дал обет не упустить ни единого стона, ни единой капли крови поверженного врага. Тщетно подносил ему Кастилец серебряный ковш, восхваляя свое вино из Тордезело. Старый сеньор не слышал его; и дон Педро де Кастро, швырнув два хлебца его верным псам, возвратился к дону Гарсии, с которым вел беседу о виновнице стольких бед — безрассудной любви Байона к Виоланте Рамирес.

— Поистине счастливы мы, сеньор дон Гарсия! И годы, и немощи, и толстое брюхо ограждают нас от подобных искушений. Один мавританский лекарь говаривал, помню, что женщина подобна ветру, — сначала она и потешит, и усладит чувства, а потом все разрушит и развеет! Сколько потерпели от женщин мои предки! Зачем далеко ходить — отец мой от злой ревности убил кинжалом мою мать Эстеванинью, дочь самого императора, истинную святую. Куда не заведет любовное безрассудство! Вот этого оно привело к смерти, и к какой смерти! Пиявки сосут его, а люди смотрят, едят да посмеиваются. Но, клянусь богом, он не спешит умереть, сеньор дон Гарсия!

— Он уже умирает, сеньор дон Педро де Кастро! Вот и дьявол стоит с ним рядом, ждет его душу!

Лопо де Байон умирал. На окровавленных веревках висело страшное багровое тело, облепленное черными пиявками, и тонкие струйки крови сочились из каждой раны, как сочится вода из потемневшей стены.

Он уже не бился, — тяжело, точно тюк, обвисло его тело, и только мутные, полные страха глаза медленно ворочались в орбитах. Вот склонилось на грудь белое лицо, отвисла губа, из черной пещеры рта хлынула кровавая пена, веки опустились снова, и темными сгустками поползли из-под них смешанные с кровью слезы.

Пешие ратники, насытившись, подходили к самой воде и осыпали грубыми шутками страшное, покрытое пиявками тело. Пажи подбирали с земли скатерти и опустевшие мехи. Дон Педро де Кастро и дон Гарсия Мудрый ступили в топкую воду железными сапогами, чтобы взглянуть поближе на столь редкостную смертную муку. А рыцари, наскучив долгой агонией, ворчали, застегивая доспехи: «Да он уже умер. Кончился!»

Тогда Гарсия Вьегас Мудрый бросил начальнику арбалетчиков:

— Эрмигес, ступай взгляни, дышит он еще или нет. Тот прошел по мосткам, с превеликим отвращением потрогал бледное тело и поднес к разверстому рту светлое лезвие кинжала.

— Умер! Умер! — крикнул он.

Лопо де Байон умер. На веревках висел обескровленный, безобразный, студенистый труп. Кровь не текла больше; она запеклась черными сгустками, а на них тускло мерцали раздувшиеся, сытые пиявки. Запоздалые твари еще ползли из воды. Две огромные впились в ухо, третья залепила глаз. Прекрасный Огнецвет стал разлагающейся падалью; лишь золотая прядь волос, продернутая в кольцо, сверкала пламенем, словно последний след отлетевшей огненной души.

Не вкладывая кинжала в ножны, Эрмигес направился к своему сеньору, крича:

— Правосудие свершилось, сеньор Труктезиндо Рамирес! Нет больше пса и убийцы.

Тогда старый фидалго простер руку, грозно сжал волосатый кулак, и возглас его разнесся по холмам и скалам:

— Умер! Так умрет всякий, кто оскорбит меня и мой род!

Он двинулся прямиком сквозь кустарник по склону холма и подал знак знаменосцу широким взмахом руки:

— Афонсо Гомес, вели трубить в рога! И — на коней, если угодно тебе, дон Педро, друг мой и брат! Поистине ты оказал мне большую честь и большую помощь.

Кастилец, весело смеясь, взмахнул рукавицей:

— Клянусь пресвятой девой, друг и брат! Это ты оказал мне честь и доставил немалую радость. На коней, если ты того хочешь! Дон Гарсия обещает, что мы еще засветло будем у стен Монтемора.

Пешие ратники уже строились рядами, оруженосцы вели по берегу отдохнувших коней, которые пугливо шарахались от темной топи. Под стягами черного ястреба и тринадцати колец рыцари тронулись рысью, и камни покатились вниз по крутому склону. Достигнув вершины, многие обернулись в седлах, чтобы взглянуть еще раз на того, кто остался гнить в темной воде, у столба. Когда же мимо него пошли арбалетчики и пращники, посыпались грязные шутки, низкие оскорбления «псу и убийце». Уже на половине спуска один из арбалетчиков обернулся, яростно натянул тетиву, и длинная стрела взметнула фонтан брызг. За ней просвистела другая, пролетел из пращи камень, и вот наконец оперенная стрела вонзилась в черный клубок пиявок на бедре Байона. Эрмигес крикнул: «Прекратить! Вперед!» Следом двигались вьючные мулы, и погонщики, хватая с земли камни, швыряли их в мертвеца. Последними шли обозники в куртках сыромятной кожи, размахивая короткими пиками; их старшой поднял с земли ком навоза, размахнулся и залепил грязной жижей золотую бороду Бастарда.



Читать далее

ЗНАТНЫЙ РОД РАМИРЕС
О РОМАНЕ И ЕГО АВТОРЕ 07.04.13
I 07.04.13
II 07.04.13
III 07.04.13
IV 07.04.13
V 07.04.13
VI 07.04.13
VII 07.04.13
VIII 07.04.13
IX 07.04.13
X 07.04.13
XI 07.04.13
XII 07.04.13
КОММЕНТАРИИ 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть