Онлайн чтение книги Брожение Fermenty
VIII

После вчерашнего письма Анджей отправился к Янке с первым визитом. Ему предстояло явиться к ней вечером, но он не вытерпел — день тянулся слишком долго, да и мать советовала не откладывать. Несмотря на радость, которую обещала ему эта встреча, опасения его не покидали. Он так много выстрадал, что боялся и верить в осуществление своей мечты: в глубине сердца шевелилась тревога, растущая по мере того, как он думал о письме, — вдруг произойдет что-нибудь такое, что снова разлучит их. От волнения он покусывал усы, застегивал перчатки, которые у него все время расстегивались. Чем меньше оставалось до Буковца, тем медленнее велел он кучеру ехать. Он был так погружен в свои мысли, что не заметил Юзю, пересекшую ему дорогу. Пришел в себя он только тогда, когда лошади понесли и круто свернули с дороги в лес: возле станции их испугал Залеский со своим велосипедом. Кучер натянул вожжи, но не сумел их остановить: лопнули постромки, и лошади, промчавшись мимо подъезда, перескочили низенькую, из железных труб, ограду и влетели в садик начальника станции. Кучер свалился с козел, у Анджея хватило присутствия духа выскочить; бричка разбилась вдребезги, а лошади врезались в густо растущие ели и остановились.

На станции поднялась суматоха. Прибежал Орловский; Залеский, бледный, растерянный, так и застыл, не выпуская из рук велосипеда. Лошадей увели, а кучер, который, к счастью, при падении не пострадал, поехал домой за другой бричкой. Анджей только поранил руку о камень; он туго обмотал ее платком, чтобы остановить кровь, и поздоровался с Орловским.

— Ничего, простая случайность, но вы, пан Залеский, могли бы ездить и в другом месте, а не там, где стоянка для лошадей: они, видимо, испугались велосипеда и понесли.

Залеский с подчеркнутой учтивостью стал перед Анджеем извиняться.

— Не имеет значения; что случилось, того не вернешь, — пробормотал Гжесикевич.

— Вы, пан Анджей, если вам угодно, можете простить Залескому и рану, и бричку, и испуг, но я не могу: это противоречит инструкции. Я должен написать рапорт— так велит мне совесть.

— Пишите хоть десять дурацких ваших рапортов! — проворчал Залеский, снова сел на велосипед и с удвоенным азартом принялся кружить у подъезда.

— Напишу, клянусь богом, напишу! — кричал Орловский. — Вы подвергаете людей опасности, кроме того, вам надлежит быть не здесь, а на службе. Пан Бабинский, пан Станислав! — позвал он Стася, входя в канцелярию. — Напишем рапорт.

Стась сунул под бумаги недописанное письмо матери и поплелся за Орловским. А тот вдруг вспомнил, что оставил Гжесикевича у подъезда, и выбежал из комнаты.

Стась в спешке стал дописывать письмо:

«Письмо и корзину получил, благодарю от всего сердца за присланную колбасу, только, как мне показалось, она пересолена: все время хочется пить. Лошади Гжесикевича, того самого, который ездит к панне Орловской, испугались велосипеда Залеского, свернули с дороги и понесли; бричка разбилась, но с Гжесикевичем ничего не случилось. Старый идиот собирается писать рапорт на Залеского и наверняка напишет — уж очень рассвирепел. Если напишет, то Залескому несдобровать, могут быть большие неприятности и даже перевод в другое место. Узнай, мамуся, об этом в дирекции. Дяде к этому времени будет все известно. Посылаю бутылочку для камфарного спирта. Вчера израсходовал последний, после этого чувствовал себя хорошо: спал прекрасно, к утру язык стал нормальный. Может быть, мамуся, ты спросишь у Фельца, отчего у меня сегодня ноют суставы — едва могу двигаться. Колбасы больше не присылай, пришли лучше ветчину или окорок. Папирос хватит до воскресенья. Целую тебя, мамуся, крепко, крепко.

Стась».

Едва успел он отложить письмо в корзинку, которую всякий раз отсылал с проводником к матери, как в канцелярию вернулся Орловский — к станции подходил пассажирский поезд.

Гжесикевич с волнением отправился наверх. Рука сильно болела, и это раздражало его. Но, очутившись в той самой гостиной, где несколько месяцев назад получил отказ, Анджей забыл о боли, уселся за стол и с трепетом стал ждать Янку.

Янка, несмотря на то, что давно ждала этого визита, чувствовала себя смущенной. Она долго смотрелась в зеркало, приглаживала волосы, старательно оправляла платье — только бы оттянуть время.

Когда Янка наконец вышла в гостиную, Гжесикевич вскочил и пошел ей навстречу. Его поразил ее болезненный вид — бледное лицо, глубокие складки в углах рта, темные круги под глазами.

Они молча пожали друг другу руки.

Янка широким, немного театральным жестом указала ему на стул.

— Еще раз благодарю вас за внимание. Ваш букет доставил мне большую радость, большую, — повторила она, поняв, что эти слова доставляют ему неизъяснимое наслаждение.

— Если вы позволите присылать вам цветы почаще, я буду счастлив, — проговорил Анджей глухим голосом.

Желая, как обычно, покрутить свои усы, он поднес руку к лицу и невольно застонал от боли.

— Что с вами? — Янка только сейчас заметила перевязанную руку и кровавые пятна на платке.

— Да так, пустяки: когда выскакивал из брички, ударился о камень.

— Кухарка говорила… Но она сказала, что разбилась только бричка и никто не пострадал.

— Небольшая рана, промою спиртом, и все пройдет,

Янка тотчас ушла за спиртом; несмотря на все протесты Анджея, развязала платок и послала Янову за тазом. Он обмыл себе руку и залил спиртом пораненную ладонь; затем Янка обвязала руку куском чистого полотна. Спирт так жег рану, что Анджей побледнел; пот выступил у него на лбу; он сжал зубы и, превозмогая боль, произнес:

— Не балуйте меня, не приучайте, а то я готов раздробить себе обе руки, чтоб вы только за мной ухаживали.

Янка посмотрела на него ясным, добрым взглядом. Он поцеловал ей руку.

— Я знал, вы очень добры.

По ее лицу пробежала тень, она опустила глаза, не в силах выдержать его взгляда.

— Что у вас слышно? Как родители, сестра? Здоровы?

— Мама велела вам кланяться и спросить, когда вы ее навестите; она очень соскучилась, как и мы все, — добавил он тихо.

— Как-нибудь выберемся с отцом.

— Знаете, я сам себе не верю, смотрю на вас, слушаю, говорю, но не смею подумать, что я и в самом деле опять в той же гостиной.

В его голосе прозвучала грусть.

— Тем не менее это правда; кажется, все возвращается к исходной точке, — сказала она.

— Откровенно говоря, мы с вашим отцом совсем потеряли надежду видеть вас здесь: даже сейчас я спрашиваю себя, не сон ли это. Прошло столько тягостных месяцев ожидания. Этого времени я не забуду никогда. Мы просиживали в гостиной с вашим отцом целые вечера, не сказав друг другу ни слова, душой и мыслями устремляясь к вам. — Он показал на Янкину фотографию на столе.

Анджей поднялся, в глазах его отражалась боль воспоминаний. Он пересел на другой стул. Янка молча разглядывала его. Теперь она открыла в нем что-то привлекательное. В нем не было ничего от столичных повес, похожих на пуделей, вечно скачущих как на пружинках около женщин. В его голосе звучали искренность и глубокое чувство, от него веяло силой и благородством. Это ей импонировало. Янка всматривалась в него, как в актера, вдохновенно играющего роль, следила то за его мимикой, взглядом, движениями, то устремляла взор на блеск бриллиантового перстня, который он носил на пальце, то переводила взгляд на булавку галстука, стараясь заглушить в себе чувство сожаления и вины, пробуждавшейся в ней.

— Вы ездили летом за границу? — прервала она затянувшееся молчание.

— Нет, но… — Анджей кашлянул, чтобы скрыть смущение. Он чуть не проговорился, что каждую неделю ездил в Варшаву, чтобы хоть издали взглянуть на нее.

— Завидую свободе мужчин — вы можете делать все, что угодно, вам не надо ни перед кем отчитываться.

— Да, но мы, мужчины, часто злоупотребляем своей свободой.

— Разве это бывает плохо?

— Конечно, всякое излишество, всякое заблуждение, всякий необдуманный поступок всего сильнее отражается впоследствии на нас самих.

Слова Анджея задели Янку за живое. Ей показалось, он сделал это умышленно; глаза Янки загорелись, она уже готова была поддаться порыву гнева, но сдержалась, застыв в тревожном молчании.

Анджею хотелось сказать ей так много: столько чувств роилось в сердце, столько мыслей теснилось в голове, но он не осмеливался сказать ничего, только сидел, скованный собственной застенчивостью и холодностью ее взгляда.

— Ваши буланые живы? — заговорила она снова, чтобы только сказать что-нибудь.

— Живы, это они так разбушевались сегодня.

И опять гнетущее молчание.

«О чем говорить?» — подумала Янка в отчаянии, встала, поправила абажур на лампе, сложила разбросанные альбомы. Принялась ходить взад и вперед по комнате, чтобы заглушить тягостную неловкость. Ее недавнее прошлое мешало им сблизиться. Они не могли свободно беседовать, даже смотреть в глаза друг другу: рядом с Янкой, которую он знал, встала другая, та, из театра. Это она скользила по полутемной сцене, в костюме комедиантки, размалеванная, бросая вызывающие взгляды на первые ряды кресел, Янка-актриса, которую он ненавидел за те страдания, что она ему причинила. Янка, как ей казалось, чувствовала, видела почти все, что происходит в его душе, читала его мысли, и это угнетало ее и раздражало; Янке хотелось, чтобы он забыл ее прошлое, не думал о нем.

— Вы останетесь пить чай… правда? — спросила Янка, когда он встал, собираясь уйти. — Отец придет сейчас со службы. Я на минуту оставлю вас одного.

Она вышла приготовить чай. Анджей вздохнул свободнее, на душе стало легче. Она предстала перед ним во всем своем одиночестве, новая, не такая, как прежде, еще более близкая, родная. «Я люблю ее», — думал он, сознавая, что и любит как-то иначе, глубже, лучше; он увидел теперь не просто женщину, красота которой привлекала его, но и ее душу, возвышенную, благородную. «Люблю», — шептал он страстно, и его несгибаемая, непреклонная мужицкая душа наполнялась блаженством и трепетом рабского преклонения.

Пришел Орловский, сели пить чай. Создалась непринужденная обстановка. Янка была в хорошем расположении духа. Анджей говорил много и горячо, может быть грубовато, но в каждом его слове, взгляде выражалась любовь. Янка понимала это и была ему благодарна. Лишь на мгновение на сердце набегала мрачная тень, все мутилось в душе, но так неуловимо, как на воде, под самой поверхностью которой проплывает рыба. Это вскоре проходило, и Янка опять становилась оживленной, остроумной, ее бледное лицо покрывалось легким румянцем. Орловский был доволен, но какая-то тайная мысль беспокоила его, заставляла задуматься. Он быстро поворачивался и бросал вокруг испуганные взгляды, потом вдруг снова принимал горячее участие в разговоре, словно желая что-то заглушить в себе.

— Право, мне так хорошо здесь! Это счастье я бы с удовольствием пил ежедневно, — сказал Анджей и встал, понимая, что пора уезжать.

— Ну что ж, пейте, пока есть жажда, — весело ответила Янка.

Она заметила, как он вздрогнул после ее слов. Прощаясь, Анджей горячим поцелуем прильнул к ее руке и посмотрел в глаза одним из тех взглядов, которыми глубже всего выражается любовь.

Янка глядела ему вслед из окна кухни, и он чувствовал это: садясь в бричку, он повернулся и, сняв шляпу, раскланялся.

Когда Янка осталась наедине с отцом, Орловский достал какую-то бумагу и дал ей прочесть. Это была резолюция дирекции по поводу рапорта, написанного им на самого себя.

Начальник отдела серьезным тоном, но не без иронии писал ему:

«Предписывается начальнику станции Буковец: известить экспедитора станции Орловского, на которого поступила от пассажиров жалоба и рапорт его начальника, пана Орловского, что дирекция решила оштрафовать его на три рубля, дабы впредь подобные нарушения не повторялись. Ответственность за добросовестное и аккуратное исполнение служебных обязанностей экспедитором станции Орловским возложить на начальника станции пана Орловского».

Прочитав, Янка нахмурилась: в памяти всплыли слова доктора. Она вспомнила все чудачества отца и вернула ему бумагу, не зная, что сказать.

— Суровое наказание, правда? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Суровое, но справедливое. Чиновник не должен поддаваться слабости, кто на службе, тот как на войне и должен думать в этот момент не о детях, матери, отце, родных, а только о служебных обязанностях. Именно так они это и поняли. Признали наконец мою правоту, признали то, чего я давно добивался. Поняли, и считают меня ответственным за поведение экспедитора, и велят руководить его поступками. Справедливо, вполне справедливо.

— Но как же ты совместишь обе эти обязанности? — робко спросила Янка, боясь рассердить отца. В то же время ей хотелось во что бы то ни стало вывести его из заколдованного круга.

— Это только так говорится, что я исполняю две обязанности, на самом деле все обстоит иначе. Я почувствовал это давно, а дирекция только теперь, потому так и написано: «Ответственность за добросовестное и аккуратное исполнение служебных обязанностей экспедитором станции Орловским возложить на начальника станции пана Орловского». Сказано ясно. Да, дитя, нас, по правде говоря, в Буковце двое: Орловский — начальник станции и Орловский-экспедитор. Я давно думал об этом. Есть две должности, выполняемые двумя различными лицами. Так пишет и дирекция. А она, надо полагать, не ошибается. — Он громко рассмеялся, пожал плечами, закусил кончик бороды и принялся ходить по комнате, то и дело поглядывая на бумагу. Иногда он останавливался, словно в чем-то еще сомневался; но, перечитав приказ, он улыбнулся и с удовлетворением постучал по бумаге пальцем.

— Как тебе сегодня понравился Гжесикевич? — спросила Янка, чтоб хоть как-то отвлечь его от этих мыслей.

— Хо-хо, я был прав!.. А, Гжесикевич? Хорошо, очень хорошо. Вы много говорили друг с другом. — Орловский спрятал бумагу в карман. — Знаешь, — начал он тоном нормального человека, садясь рядом с Янкой, — другого такого милого и честного человека я не встречал. Если бы ты пожелала выйти за него, я был бы счастлив. Но я тебя не принуждаю, честное слово, не принуждаю, — добавил он поспешно, заметив тень на ее лице. — Я только думал, что если бы ты жила в Кроснове, я ежедневно приезжал бы к вам.

— Почему бы тебе, отец, не бросить службу? Ты чувствовал бы себя совершенно свободным, не было бы огорчений и забот. Зачем тебе она? Ведь того, что у тебя есть, вполне хватило бы нам на жизнь.

— Я думал об этом, и это случится, да, случится, но только не теперь. Пока есть силы, надо что-то делать и кем-то быть. Впрочем, я нужен здесь. Железная дорога — учреждение общественное, это кровеносные сосуды страны, от правильного их функционирования зависит весь организм государства, его здоровье и сила. Я знаю, понимаю и люблю свое дело, а людей, всецело отдавшихся труду, людей, которые хотели бы посвятить себя только службе, становится все меньше. К примеру, этот прохвост Залеский: в голове у него лишь велосипед, он сменил уже пятьдесят мест, и главное для него — жалованье. Стась — идиот, Сверкоский — дикарь, а Карась, а Карась, если бы не был животным, волокитой и пьяницей, мог бы стать хорошим служащим: он понимает, что повиновение необходимо. Ну, а все остальные? Каждый только норовит уклониться от исполнения своих обязанностей. Знаю, нам было бы хорошо вдвоем, я думал об этом, но что бы я делал без службы? Человек привык к ярму: он — как лошадь на молотилке: если отвяжут ее от дышла, все равно будет ходить по кругу с опущенной головой. — И Орловский усмехнулся.

Янка успокоилась. Его рассуждения казались ей вполне логичными.

— Послужу еще немного, пусть эти люди свыкнутся с делом, забудут, что когда-то жили иначе, — тогда и без меня все пойдет своим чередом по установленным правилам. Вот в чем моя идея. Иногда мне больно, что этим мало кто интересуется, что меня не понимают, называют тираном, что на мои проекты часто отвечают отказом, но, несмотря на все это, настою на своем: награда моя — во мне самом, в совести, в уверенности, что именно так я должен был поступить.

Он увлекся и с жаром стал излагать свои мысли: развивал экономические теории, говорил о проектах менее сложного администрирования, захватывал все более широкий круг вопросов, сравнивал устройство государств, указывал на господствующие системы производства, их тесную связь с идеями, нравами, этикой, приростом населения и смертностью. Он приводил цифры, которые пальцем чертил в воздухе, цитировал на память мнения авторов по интересующим его вопросам, некоторым возражал, воодушевлялся, но иногда бросал вокруг мутный, беспокойный взгляд, печально улыбался Янке, удивленной этим потоком слов. Она еще не видела отца таким: он сжимал руками голову и продолжал говорить, но уже не так горячо и не так связно, со страхом оглядывался, делал долгую паузу, сидел молча, пряча лицо за большим газетным листом. В конце концов он вскочил, и, не сказав больше ни слова, отправился в свою комнату.

Янка пошла спать и, несмотря на тревогу за отца, быстро уснула, утомленная впечатлениями дня. Вдруг ее разбудил чей-то глухой голос. Янка подняла голову, прислушалась. Залеская, как всегда в этот час, играла свои бесконечные гаммы, звуки лились монотонно, иногда в них звучали то шепот, то крик отчаяния, то просьба.

Янка направилась в гостиную. Дверь в комнату отца была приоткрыта.

Орловский в кальсонах, в форменном кителе и красной фуражке стоял посередине комнаты; зажженная свеча на столике у кровати освещала его мутным желтоватым светом.

— Пан экспедитор, говорю вам — никаких объяснений, я их все равно не приму во внимание. Дирекция оштрафовала вас на три рубля, и вы заплатите, а в будущем никаких поблажек, никаких; я ваш начальник и не позволю, слышите, не позволю. — Тут он наклонился к кому-то невидимому, кто был ниже его ростом, погрозил ему пальцем, затем, сделав несколько шагов в сторону, снял мундир и фуражку, отирая вспотевший лоб, и, сгорбившись, прошелся мелкими шажками по комнате и зашептал что-то изменившимся голосом, столь непохожим на его собственный, что Янка даже заглянула в комнату: ей показалось, что там есть еще кто-то. Орловский перешел на другую сторону комнаты, напротив двери, в которую смотрела Янка, и вытянул руку в том направлении, где он стоял прежде.

— Пан начальник, даю слово честного человека, клянусь любовью к дочери — наказывают меня несправедливо. Я был тогда раздражен, болен, почти без памяти. Евреи толкались, ссорились, я ударил одного из них. Поднялся крик, я велел гнать их в шею. Вспомните, пан начальник, дочь моя находилась при смерти; я только что привез ее из Варшавы, я был в отчаянии. Пан начальник, представьте — вот ваша единственная дочь уехала из дому, поступила в театр, она не писала несколько месяцев, она бросила вас, отца, как бросают старую тряпку, но вы любите своего ребенка, она находится на волоске от смерти — неужели вы будете спокойны? О, что я выстрадал, что перенес! — крикнул он сквозь рыдания и закрыл лицо руками; слезы текли между пальцами, скатывались по бледным щекам, и такая боль, безумная боль терзала его сердце, что он, казалось, вот-вот потеряет сознание. Чтобы не упасть, он хватался за спинки стульев, умоляюще складывал руки, жалобно причитал и покорно смотрел на своего воображаемого начальника, на свое другое я, которое он отчетливо видел перед собой.

Янку трясло: спокойное, странное безумие отца привело ее в отчаяние, внесло хаос в ее мысли. Она не могла двинуться с места: не хватало ни сил, ни смелости. Комната закружилась, бледное пламя свечи затрепетало перед ней, как кровавое зарево, огромный пожар, в котором клубились беспорядочные мысли, сжимая ее голову пылающим обручем.

Орловский сел на кровать, потер лоб, напился воды из стоявшего на столике сифона; шипение газа и шум струи вернули его, казалось, к действительности. Он покусал кончик бороды, протер глаза и долго смотрел в темную глубину комнаты широко раскрытыми, полными безбрежного ужаса глазами. Потом, видимо, успокоился, — в глазах засветилось сознание, призрак исчез. Он задул свечу.

Янка тоже пришла в себя. Вскоре она услышала ровное, глубокое дыхание отца. Рояль Залеской звучал все тише и тише, пока наконец не смолк. Глубокая тишина, мистическая тишина ночи с ее угасающими вибрациями, насыщенная необъяснимыми шорохами, наполнила квартиру.

Янке стало страшно. Возвращаясь в свою комнату, она озиралась в тревоге, сильно колотилось сердце: ей чудилось, что тут, рядом, вон в том темном углу, кто-то стоит; чьи-то руки протягиваются к ней, чьи-то глаза смотрят зловеще; чье-то холодное дыхание коснулось лица и оледенило кровь. Стулья и кресла, как черные бесформенные чудовища, таились во мраке, загораживая, казалось, дорогу; белая клавиатура рояля скалила на нее острые клыки. Янка перебежала гостиную, влетела в свою комнату, заперла двери на ключ и бросилась в кровать, с головой закутавшись в одеяло…

Спустя некоторое время Янка пришла наконец в себя и решила одеться, чтобы сойти вниз и послать доктору телеграмму. Для этого предстояло пройти столовую, кухню, лестницу и длинный коридор. Янку снова охватил страх, и она решила подождать до утра.

Всю ночь Янка не спала, ей мерещился голос отца, и она прятала голову в подушки. Но лежать так в постели она была не в состоянии: казалось, в окно из темной, беззвездной ночи заглядывает чье-то лицо. Янка вскакивала и, не обнаружив никого, ложилась опять, растревоженная больше прежнего.

С грохотом проносились поезда; иногда рожок стрелочника звучал так громко, что в лесу отзывалось эхо, и опять воцарялась глубокая, гнетущая тишина, словно весь мир вымер.

Утром Орловский встал, напился, как всегда, чаю и отправился на службу; он был чуть бледнее обычного, да глаза немного покраснели; он ни словом не обмолвился о дирекции и производил впечатление вполне здорового человека. Янка внимательно наблюдала за ним и только после его ухода выспалась как следует, а потом написала доктору письмо, обрисовав вкратце положение, и попросила его под каким-нибудь предлогом как можно скорее приехать.

— Рох, отправьте письмо с первым товарным поездом в Кельцы. Вот вам рубль, передайте его с письмом проводнику и попросите сейчас же отослать со станции. Что с вами? — спросила она, заметив озабоченное лицо Роха.

— Со мной? Да со мной-то вроде ничего, а вот жена-то совсем плоха, не ровен час — помрет.

— А давно она больна? Вы мне ничего не говорили.

— Не говорил! Конечно, не говорил. А если бы сказал, разве полегчало бы? Она болеет не со вчерашнего дня, с лета болеет; поначалу ничего делать не могла, а потом уж и есть перестала. К доктору ходила, жиром натиралась, сивуху пила, зелье разное — все без толку.

— Надо было вызвать казенного доктора; ведь вам полагается врачебная помощь.

— Полагается-то она полагается, да доктора, может, и умеют господ лечить, а мужиков-то нет: вот недавно приехал один такой к Банасиковой, и что? Померла. Может, не по его вине: если пришло кому время помирать, никакой доктор не поможет, разве только один господь бог.

— А что с вашей женой?

— С женой-то? Сам толком не знаю… Да и кто знает, внутри боль сидит. Есть не может, работать не может, высохла, как щепка, ну и лежит себе, лежит, ждет милости божьей или смерти; губа раздулась с добрую грушу, выпьет водочки самую малость, проглотит мясца кусочек — и все тут.

— Верните письмо, мы сделаем иначе. — Она написала отцу записку, чтоб тот вызвал доктора телеграммой к жене Роха.

— Снесите это пану начальнику. Часа через два-три доктор будет здесь. «Так будет лучше, — подумала Янка, — никто не узнает, что это я вызывала доктора».

И действительно, несколько часов спустя приехал доктор. Он прошел наверх, но не пожелал снять свои пледы и непромокаемые плащи, кашлял больше обыкновенного, лицо у него было совсем зеленое. Респиратора он тоже не снял. Едва вошел в квартиру, как позапирал тотчас двери, форточки, осмотрел окна и, убедившись, что они не законопачены на зиму, погрозил пальцем Орловскому.

— Да ведь мы пока живы, здоровы! — рассмеялся Орловский, который поднялся наверх вместе с доктором.

«Знаю я, какое это здоровье — с ревматизмами, мигренями да невралгиями», — написал доктор на полях газеты.

— На обратном пути от Роха вы, конечно, зайдете к нам и посмотрите меня еще раз, доктор? — спросила Янка.

Доктор поглядел на нее, махнул рукой и написал: «Вы совсем здоровы», — но, заметив, что она смотрит на него как-то не совсем обычно, кивнул утвердительно и направился к выходу. Янка быстро оделась.

— Доктор, я пойду с вами к больной; я еще утром собиралась к ней.

— Зачем? — крикнул Орловский. — Если вздумала подохнуть, обойдется и без тебя; может, болезнь заразная, — добавил он с тревогой.

— Сначала к больной войдет сам доктор и узнает.

Они ушли.

Рох жил в нескольких шагах от станции в небольшом служебном домике. Они шли по железнодорожному полотну. Янка взяла доктора под руку и принялась вполголоса рассказывать ему об отце. Ее рассказ не был для него неожиданностью, но, услышав о ночной сцене, доктор даже остановился. В его печальных глазах она прочла тревогу и озабоченность.

— Вы должны, доктор, под каким-нибудь предлогом осмотреть отца и посоветовать что-нибудь, я совсем потеряла голову.

Доктор кивнул ей и вошел в жилище Роха.

Комната содержалась довольно чисто, но была заполнена одуряющим запахом спирта, горелого жира и квашеной капусты: бочка, прикрытая подушкой, стояла у печки. Единственная кровать находилась у окна. На подоконнике стояли жестяные банки с чахлой геранью и бутылка с пиявками, заткнутая грязной тряпкой. Жена Роха лежала неподвижно — высохшие руки вытянуты поверх одеяла; она попробовала было подняться, но только застонала и повела вокруг бессмысленными выцветшими глазами; лицо ее сморщилось и пожелтело, как засушенное лесное яблоко. Доктор даже не осматривал ее, она была уже в агонии и с трудом бормотала какие-то слова, с удивлением уставившись на Янку.

— Что у вас болит?

— Умру… Умру, — причитала она слабым голосом. На фоне цветастого, с красными полосами одеяла лицо ее казалось таким же безжизненным, как аскетические лики святых, которые глядели с темных икон, развешанных рядами по стенам, словно из небытия; бесформенные пятна лиц напоминали бестелесные призраки.

— Почему не позвали меня раньше?

— Не позвали… ну да, не позвали: думали, само пройдет, да и разве доктора помогут? — оправдывался Рох, вытянувшись в струнку и сделав под козырек.

— К знахарю ездила?

— Известное дело, ездила: и водкой натиралась, и жиром мазалась, и травы пила, и заговорами бабы лечили, и по росе ходила босая, и пиявки дурную кровь высасывали, и тридцать банок цирюльник поставил — не помогло. Видно, уж ничего не поможет, — говорил Рох, глядя безучастно на больную.

— Сегодня же пришлю лекарство. Пойдем! — обратился доктор к Янке, которая смотрела на больную полным сострадания и тревоги взглядом. Янка повернулась, чтобы уйти, но больная вытянула руку и худыми пальцами схватила ее за платье. Янка вздрогнула.

— Барышня, барышня! — позвала больная тихо, закашлялась и минуту, наверно, лежала с застывшими глазами, тяжело ловя ртом воздух и теребя руками одеяло.

У Янки на глазах навернулись слезы. Она поправила подушки и одеяло, стянула потуже желтый платок, которым была повязана больная, погладила ее по щеке и, глотая слезы, вышла из сторожки. Больная смотрела вслед; в ее угасающих глазах засветилась благодарность.

— Пусть, пусть, пусть! — твердила она посиневшими губами, видимо, какую-то молитву; она лежала спокойно и без тревоги смотрела в неведомую, страшную даль.

— Умрет еще сегодня, — сказал доктор Роху, выходя из комнаты и надевая респиратор.

— Умрет… Да, умрет! Надо, значит, сколотить гроб, — произнес Рох равнодушно.

У Янки сердце затрепетало от жалости; она не могла ничего сказать, только шла следом за доктором и глядела на осенние краски умирающего леса, на серые стаи туч, плывущие быстро, как птицы, на мир печальный, оцепеневший.

Войдя в дом Орловского, доктор снял пальто и жестами попросил, чтобы ему дали поесть. Когда Янка рассказала отцу о жене Роха, доктор незаметно сделал ей знак, чтоб она вышла, вынул свою записную книжку, сел за стол и, бросив взгляд на Орловского, ходившего взад и вперед по комнате, написал карандашом:

«Ты здоров?».

— Никогда не чувствовал себя лучше.

«По глазам вижу, — у тебя болит голова; ты скверно спишь», — написал он.

— Правда, но у меня столько забот по службе, что это вполне естественно.

Доктор заглянул ему в зрачки, выслушал его, пощупал пульс и сел снова.

— Ничего у меня не болит, что тебе взбрело в голову?

Доктор не ответил, пообедал наспех и пошел прощаться с Янкой.

— Есть только одно средство: спокойствие, спокойствие, спокойствие, — сказал он, — есть и другое, правда, лишь половинчатое — дирекция пришлет ему экспедитора. Я сам похлопочу об этом.

— Доктор, я очень беспокоюсь за отца, не жалейте средств, распоряжайтесь — я сделаю все, чтобы спасти его.

— Главное сейчас — продлить его теперешнее состояние, о полном излечении не может быть и речи, — сказал он и нахмурился. Затем пожал ей руку, поцеловал в лоб, надел респиратор и вышел.

Вечером приехал Гжесикевич с букетом. Янка приняла Анджея холодно; все внимание ее было сосредоточено на отце. Орловский повеселел, много шутил. Опасения Янки стали понемногу рассеиваться, почти исчезли. Вскоре она совсем о них забыла. Отец по-дружески хлопал Анджея по спине, целовал его, и это Янку немного озадачило. Ее также сердили чувствительные взгляды и жениховский тон, с каким Анджей обращался к ней. Они говорили о соседях, об их взаимоотношениях, Орловский спросил:

— Разве Витовский уехал куда-нибудь? Что-то давно я его не видел.

— Нет, просто перестал ездить через Буковец.

— Почему?

— Чудит, как всегда; говорит, что не может видеть тот дуб, на котором зимой повесился овчар.

— Странный человек!

— Нет, нет, пани Янина, скажите лучше — чудак. В субботу ночью вдруг кто-то будит меня; я вскакиваю, зажигаю спичку — Витовский сидит на кровати и здоровается. Я удивляюсь, однако думаю: наверное, у него какое-нибудь важное дело. А он заявляет, что не мог спать и непременно хотел меня видеть. Пришел пешком, двери были заперты, тогда он выдавил на террасе стекло, отворил окно и влез. Собаки, как всегда, на него не лаяли.

— Почему же «как всегда»?

— Я не раз замечал, что собаки на него не лают, подходят и ласкаются.

— Право же, я и не подозревала, что в нашей окрестности живет такое чудо.

— Может быть, скоро с ним познакомитесь. Он богатый, образованный, но общаться с ним не всегда приятно: он большой барин, влиятельный человек, его все побаиваются. Мужики называют его антихристом. Хозяин он не блестящий, но имением управлять умеет. Мы с ним ладим; он не раз говорил мне в глаза: «Гжесикевич, ты мужик, но я тебя люблю — есть у тебя зачатки человечности; я уверен, из твоей семьи выйдет еще великая душа».

— Откуда он взялся?

— Ровно год тому назад приехал прямо из Парижа. Старик Витовский, его дядя, завещал ему Витов, но потребовал от него выполнить столько благотворительных дел, что принять наследство мог только безумец, хотя состояние и колоссальное.

— Пан Скульский рассказывал удивительные вещи об этом Витовском.

— Про него ходит множество анекдотов.

— Я хотела бы с ним познакомиться.

Гжесикевич расхохотался.

Янка удивленно вскинула брови.

— Я смеюсь только потому, что он когда-то говорил мне; если кто-нибудь станет думать о нем или пожелает увидеть, телепатическим путем он узнает об этом и рано или поздно сам устроит встречу.

— Буду ждать терпеливо.

— И вы верите в такие сказки, как телепатия, предчувствие и тому подобное?

— Ни да, ни нет; но допускаю возможность всего этого. Действительность, как и мечты, создана из того же самого материала.

Гжесикевич не ответил, но в глазах его вспыхнул едва заметный огонек иронии.


Читать далее

Книга первая
1 - 1 16.04.13
II 16.04.13
III 16.04.13
IV 16.04.13
V 16.04.13
VI 16.04.13
VII 16.04.13
VIII 16.04.13
IX 16.04.13
X 16.04.13
XI 16.04.13
XII 16.04.13
XIII 16.04.13
XIV 16.04.13
XVI 16.04.13
XVII 16.04.13
XVIII 16.04.13
XIX 16.04.13
Книга вторая 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть