ЗЕМЛЯ ОЛОНИЯ

Онлайн чтение книги Избранные произведения в двух томах. Том 1
ЗЕМЛЯ ОЛОНИЯ

Может, это и была Кобона: мы выскочили на площадь с укромной церквушкой, домами в пышной резьбе, горбатым мостиком через какую-то речку или канаву… И круто развернулись у ближайшего палисада, Кондровский даже мотор «Явы» не заглушил. Он торопливо покуривал, по-журавлиному вытянув вперед ноги, пока я осматривался вокруг, пытаясь увидеть хоть кого-нибудь из местных жителей.

В моросящей мгле никого не было видно: горбатый мостик, проулки, причалы, лодки на канаве были пустынны. Лишь отдаленный гул, доносившийся со стороны озера, оживлял эту странную, предвечернюю деревню.

— Вообще-то — хватит с меня твоей распрекрасной земли Олонии, — Кондровский отстрекнул сигарету к палисаду. — Ложимся на обратный курс!..

Спорить с ним было бесполезно: полдня мы петляли по проселкам Приладожья и никак не могли найти Кобону.

«Ява» рванулась, понеслась в сторону автомагистрали Тихвин — Ленинград. На крутых виражах нас так прижимало к земле, что инстинктивно я начинал клониться в обратную сторону, а Кондровский не имел возможности даже оглянуться или обругать меня: он горбатился за рулем, он сливался с обочиной, дрожащей, словно яичный желток, под мотоциклетной фарой.

Временами нас обдавало волнами света, дождевой пыли, бензинной гари — это на встречной скорости пролетали грузовики и автобусы; после них мрак становился более непроглядным, а обочина дороги более неверной и зыбкой. И чем ближе к городу, тем чаще в нас ударяли волны дождя и света. Однако Кондровский нигде не сбавлял скорости, притормозил лишь у первого ленинградского светофора. Он оглянулся на меня: его марсианские очки, закрывавшие пол-лица, сверкнули победительно и устало.

…Теперь, спустя много лет, все было по-иному: ехал я не с отчаянным мотоциклистом Кондровским, а с рассудительным критиком и литературоведом Владимиром Соломоновичем Бахтиным, и не на какой-то там никилево-оранжевой, стреляющей выхлопной трубой «Яве», а на спокойной, я бы даже сказал, добропорядочной «Волге». Правда, цель поездки оставалась прежней: добраться до земли Олонии, до Кобоны, затерявшейся среди пашен и перелесков.

Мысленно я возвращался к ней не однажды, ибо не однажды вспоминал изречение Гете: чтобы понять поэта — надо отправиться в страну поэта. А я хотел понять поэта, хотел сравнить впечатления, возникшие при чтении его книг, с живыми впечатлениями бытия, хотел обрести, говоря высоким штилем, историческую прапамять. Короче, я направлялся в Олонию уже после того, как описал ее в своих трактатах. Так что же такое Кобона?

Кобона — это старинное рыбацкое село, стоит оно на воде, да и вокруг него вода: через село протекает речка Кобонка, которую пересекает старая канава — обводной ладожский канал петровских времен, а ближе к озеру — еще один канал — екатерининских времен. Каналы были прорыты из-за бурного нрава Ладоги: застигнутые бурей суда подолгу стояли в устьях речек, не выходили в озеро, а если и выходили, то терпели бедствие в ладожских волнах. Не потому ли за бури да за крутой нрав прозвали Ладогу местные жители морем. Редко радует их шелоник — ветер с реки Шелони, которая течет по новгородской земле. Все больше суровый сиверок да зимник, прокатная волна да непроглядный туман. И все-таки ладожане не столько сидели по избам, сколько рыбачили. Так повелось с незапамятных времен. А времена эти сохранились в летописях, исторических сочинениях, былинах, песнях, побывальщинах. О прошлом Ладоги рассказывают весьма красноречиво и местные названия деревень, речек, пустошей, лесов. Есть среди них старорусские названия — Княжбор, Царево, Иваньково, есть карельские, и вепские названия: село Мегра в переводе с угро-финского означает место, где водилось много барсуков; речка Оять переводится как «ручей»… Название села Кобоны, вероятнее всего, произошло от угро-финского корня: хобони — осина, по-другому, заросший осинами берег… А весь этот обширный и озерный край до сих пор в просторечье зовут Олонией. Слово это, как гласит старинное сказание, было придумано новгородскими ушкуйниками. Не понимая местных жителей — оятской чуди, еми, корелы, — новгородцы-корабельщики пытались подражать их языку: оло-ло, оло-ло… Отсюда якобы и пошла Олония.

В древних новгородских грамотах она называлась то Обонежской пятиной, то просто Обонежьем. Это были порубежные славянские земли. Ладога открывала прямой путь через Неву — в Варяжское море, а через Свирь — в Заволочье, дальше — к самому великому Пермскому камню — Уралу.

Когда во второй половине прошлого века русские ученые — этнографы и фольклористы — обратились к изучению и собиранию памятников древнерусского эпоса, то их взоры прежде всего привлек русский Север — Заволочье, Обонежье, Беломорье. Приладожье — только часть этого поэтического «заказника», где на скрещении исторических путей народов развилось и получило распространение сказовое и песенное исполнительство, где были записаны лучшие образцы былин. Надо было ожидать, что край, в котором так обильно били родники народного искусства, явит миру нового поэта, наделенного особой чуткостью к раздольной, красочной, сочной русской речи, к самой музыке северного говора. И таким поэтом стал Александр Прокофьев. Он родился здесь, в Приладожье, в селе Кобона 2 декабря 1900 года.

Прокофьевы — из потомственных ладожан. Они осели в этих местах при Екатерине II, а возможно, еще при Петре, когда со всей Российской империи были согнаны на Ладогу работные люди рыть обводной канал. Вместе с русскими и карелами здесь страдали от холода и голода тысячи казаков бывшей Запорожской Сечи. Тогда-то и родилась в Приладожье песня:

Мы канавушку копали,

Все ею мы проклинали:

На канавушку на конях,

А с канавушки-то пеша.

Мысль о том, что род Прокофьевых — из бывших запорожских казаков, высказал однажды сам поэт. О запорожцах напоминают и отдельные названия в Олонии, к примеру Черниговское поле под Кобоной. Но как бы то ни было — «земля не досыта кормила великих предков», — это с горечью отметил поэт и пояснил, что с самого раннего детства помогал отцу и матери в хозяйстве: мережи вязал, выезжал со взрослыми на рыбную ловлю…

* * *

Покачиваясь в сойме, где-нибудь возле каменного острова Птинов, Саша Прокофьев подолгу мог следить за Ладогой. Заполняющая и озеро и небо голубизна рождала в нем скрытый восторг. Может быть, ему вспоминались стихи или старинные сказания, вроде сказания о земле русской: «Высота ли, высота поднебесная, глубота, глубота, окиян-море! Ширь-раздолье да по всей земле…» На закате облака многоярусно дымились над горизонтом. Словно табуны алых коней, они шли к неведомому водопою… Озеро в малиновых отблесках пляшет вокруг лодки и, постепенно светлея, течет туда же — к пламенному солнцу. Чудится, что по этой малиновой дорожке можно плыть и плыть, не взмахивая веслами, не ставя парус, а лишь повинуясь этому струящемуся движению воздуха и воды.

* * *

А сколько радости доставлял ему приезд коробейников! Коробейники приезжали в Кобону с вечерним пароходом из Шлиссельбурга. Привозили они, помимо разных товаров, дешевые книжки. Встречать такой вечерний пароход собиралось все село — и старые и молодые, — это была здешняя традиция. Возле сходен — многолюдное гулянье: праздник, да и только! Правда, бывали и другие деревенские праздники, хотя бы троица. Окна и двери в избах — настежь: слышен гомон людских голосов, звон посуды, чистая дробь каблуков. По селу — разноголосица тальянок, ливенок, хромок. Вдоль деревенского «порядка», украшенного привядшими березками, идут парни. В центре — тузом — гармонист. Озорно выкрикивают они частушки. Хором подхватывают припевки. Навстречу им ряд за рядом плывут девушки и молодайки. Широченные воланы, пузырчатые рукава кофт, кованые питерские полусапожки — все по последней, городской моде. Старухи судачат о своем на резных крыльцах. Ребятишки стайками перелетают от одного посада к другому. Голосисто выводит какая-то молодуха:

Слава богу, год прошел,

На Ояти лед пошел.

Сяду я на льдиночку,

Споведаю картиночку.

Шумит ладожская застолица. К полуночи пьяный гомон — сильнее. У какой-то избы дерутся, выхватывают колья из изгороди, гоняются друг за другом. Но бывало в таких праздничных драках и другое. Вспомнятся старые обиды — и подымают руку брат на брата, сын на отца. В ход пускаются ножи…

Шумит ладожская застолица. Все в ней вперемежку: радость и печаль, веселье и злоба, смех и горькие слезы. Наутро надо браться за тяжелые весла — под праздники задолжали питерским прасолам: на неделю, не меньше, уходят ладожане в озеро, где ждет их удача, а может, и гибель в холодной волне.

И нет у рыбаков другой надежды, кроме как на Чудотворца Николая да на Илью Пророка. «Илья Пророк многомилостивый, утиши ты бурю страшенную, дай ты росу благодатную», — будут беззвучно повторять матери и жены перед скорбными лампадами. Станут они часто-часто выбегать на угорье — не виднеется ли излатаниый парус, не стихает ли грохот вспененной пучины?..

Вот примерно с какими мыслями и воспоминаниями я проезжал вдоль однообразных корпусов на восточной окраине Ленинграда.

* * *

…А день выдался солнечный и холодноватый. Бывает такой в последних числах октября, когда спокойное безмятежное сияние небес позволяло оглядывать землю особенно пристально и беспристрастно — вплоть до той самой паутинки, что, как известно, блестит на праздной борозде. Ленинград давно остался позади. Теперь вдоль автострады струилось дымчатое мелколесье, отсчитывали расстояние бетонные столбы, вставали и сразу же пропадали всевозможные указатели. Но вдруг, как взрыв: «Станция Мга». Всего-навсего дорожный знак… Он мелькнул и — остался позади. И уже не было спокойного сияния небес, медлительных перелесков, а было то особенное состояние души, которое есть забвение и сегодняшнее бытие.

Прожить бы мне эти полмига,

А там я сто лет проживу.

Где-то здесь родились эти дерзкие строки Павла Шубина. Где-то здесь тонул в болотных хлябях танк Сергея Орлова, истекал кровью взвод Александра Межирова… Дорожные знаки. Садовые домики. Обелиски. Столбы. И мгинское послевоенное мелколесье.

От развилки «Волга» пошла вдоль ровной, натянутой, как струна, канавы. Я узнал ее, это был старый обводной ладожский канал. Однако встречные поселения чем-то неуловимо напоминали друг друга: то ли заброшенными полуразрушенными церквами, то ли дачными домиками, то ли этой старой канавой, с коричневой затравеневшей водой. Правда, Владимир Бахтин уверял меня, что дорога непременно приведет нас в Кобону. Но когда мы подъехали к селу, то он, по правде сказать, не сразу узнал Кобону. Такая же полуразрушенная церковь. Такие же дачные домики. Такие же бетонные столбы. И все-таки это была Кобона.

О Ладога-малина,

Малинова вода,

О Ладога, вели нам

Закинуть невода.

Ветер с Ладоги пролетал над шиферными крышами поселка, кружил листву на дорогах, рябил воду в Кобонке, действительно пересекавшей и старую канаву, и новый екатерининский обводной канал и сливавшейся за увалами с озерной голубизной! Нет, теперь я бы не мог сказать, что поселок мне показался ладожским Китеж-градом с деревянными мостиками и деревянным пышным узорочьем домов. Скорее — это был обычный дачный пригород, хотя и удаленный от Ленинграда на сотню с лишним километров. Даже гранитные опоры моста напоминали — и не без оснований — гранитные набережные Невы. Может быть, все дело было в том, что в дни войны Кобона выгорела почти дотла. А может, потому, что старых жителей здесь почти не осталось: этот «неперспективный» населенный пункт, говоря языком официальных бумаг, должен был исчезнуть рано или поздно с лица земли. А пока здесь поселились дачники-ленинградцы. Вместе с тем новейшая история Кобоны, как и всей Олонецкой земли, богата событиями и многими славными делами. Отсюда, из устья Кобонки, в ноябре сорок первого года ушла на Ленинград первая автоколонна с хлебом, ушла по неокрепшему ладожскому льду, чтобы положить начало знаменитой ладожской Дороге жизни…

Я помню иссиня-бледные лица блокадников, вывезенных через Кобону в мой родной город. Они заполняли пристанционные пути, вокзальные помещения, эвакопункты. Но я помню и другое: загородные траншеи, едва присыпанные комьями земли, расклеванные вороньем мертвые лица, судорожно сжатые пальцы рук… Ленинградцы умирали прямо на перроне, на чемоданах и узлах, а ведь казалось, что они уже преодолели все, уже выбрались… Немало таких траншей было и здесь, в окрестностях Кобоны, траншей, сожженных автомашин, разрушенных бомбами укрытий. Земля Олония пережила все это и ничего не забыла, как не забыли этого и мы с Бахтиным.

…Голубого сияния над озером мне так и не довелось увидеть — октябрьское солнце слепило глаза, высвечивало старую колокольню, фанерные листы на заколоченных окнах домов, пожелтевшую траву на кладбище, приткнувшемся к поселку. И я поражался этому нестерпимо-четкому освещению окружающего мира и думал, что, пожалуй, лучше было бы мне жить одной давней-предавней поездкой с Кондровским, когда мы пролетали, как черные демоны, по сказочно-тихим деревням Олонии.

Вот с таким обостренным чувством грустного недоумения, что ли, мне и пришлось бы, наверно, вернуться в Ленинград, если бы не Владимир Бахтин. Неутомимый собиратель фольклора, он повсюду возил с собой видавший виды магнитофон. Правда, мне как-то не верилось, что после всего, что повидала и пережила Олония, здесь могли сохраниться хотя бы слабые отзвуки достославной старины. Не случайно Владимир Бахтин рассказывал мне, что теперь ему все чаще приходится отправляться то к липованам-некрасовцам в Румынию, то к старообрядцам в Польшу… Однако я не спорил с ним по поводу магнитофона. Кто знает, — думал я, проходя мимо стоянок автомашин и домиков дачного типа, — может, магнитофон, захваченный в дорогу, пригодится здесь, в Кобоне, записать хороший вариант песен Рождественского? Кто его знает — в наше время случается и не такое.

* * *

В чистой, обставленной по-городскому комнатке нас принимала Анна Дмитриевна Прокофьева, родственница — по мужу — Александра Андреевича Прокофьева, прославленного поэта-земляка. Разговор шел долгий, шел он об общих знакомых, о примечательных местах, связанных с детством поэта, который в Кобоне ходил в школу, писал первые полудетские стихи… Да мало ли о чем могут говорить добрые люди, не встречавшиеся друг с другом много лет: Бахтину и раньше приходилось бывать в Приладожье, и не только бывать, но и гостевать у Анны Дмитриевны. Вот и теперь хозяйка наша выставляла на стол угощение, доставала из шкафчика заветный графинчик. А когда Бахтин стал уговаривать ее спеть что-нибудь, как он выразился, только для науки, она не отнекивалась, не отговаривалась, а согласно кивнула головой и пододвинула ближе магнитофон.

Пела Анна Дмитриевна тихо-тихо, как поют про себя и для себя. Эта ее сокровенность поразила меня: ведь в моем воображении старинная песня требовала обрядовой пышности, условности, какого-то особого, может быть, торжественно-оперного обрамления; иначе она вовсе не существовала для меня, иначе она не была так называемой русской народной песней, исполняемой так называемым народным хоровым коллективом.

Но удивительное дело: в тихом — почти шепотом — исполнении Анны Дмитриевны меня теперь не стесняли, не раздражали все эти многочисленные повторы, все эти протяжные окончания слов, все эти «ой» да «ах», которые пришли к нам из дальней дали.

То не мак цветет да не огонь горит —

То цветет-горит сердце молодецкое,

Ой, сердце молодецкое да атаманское…

Удивительно ладно и задушевно выпевала Анна Дмитриевна, выпевала, выговаривала, высказывала:

Ой, цветет-горит сердце молодецкое,

Сердце молодецкое, атаманское

Не по батюшке и не по матушке,

А по одной душе красной девице.

Анна Дмитриевна отставила магнитофон, задумалась… Приготовившись слушать длинную, однообразную и, как мне казалось, скучную песню, я был вроде бы даже разочарован, даже смущен этой выразительной и краткой концовкой… Она не полагалась народной песне, она полагалась песне, сочиненной поэтом. Но Анна Дмитриевна вновь приблизила к себе магнитофон — и я услышал тихий речетатив, в котором снова были слова необыкновенной выразительности и красоты:

…Ах, я первый сон заснула — нет милого дружка,

Второй сон заснула — день белая заря…

…Когда мы вышли на улицы поселка, то белая заря октябрьского полдня сильно и ослепительно сияла над северной Русью. Бог ты мой, — размышлял я, — каким чудодейственным хрусталиком обладал Александр Прокофьев.

Кого из нас в детстве не удивляло многообразное преображение мира, когда мы подносили к глазам осколок цветного стекла и одним движением руки изменяли знакомые цвета и краски. Но детские забавы — позади. Лишь Прокофьев сохранил непосредственное, по-детски чистое восприятие мира. Не потому ли и земля Олония была для него иной, чем для нас, — более раздольной, распевной, украшенной. И народное слово являлось для него тем самым хрусталиком, той призмой, которая разлагала дневной свет на семь цветов радуги и вновь воссоединяла их в непрерывно струящихся отблесках северной зари.

…Последний раз Александр Прокофьев побывал в Кобоне в 1969 году. Как вспоминала Анна Дмитриевна, поэт был особенно взволнован дорожными впечатлениями — лесами, перелесками, болотцами, пашнями, мелькавшими по обочинам дороги, — и самой встречей с Кобоной. Он прошел вдоль речки Кобонки к старым елям, постоял, перейдя переулок, возле трех березок, некогда посаженных им на отцовском подворье, повернул обратно, вышел к двухэтажному зданию, в котором, как и в дни его детства, звенел школьный звонок и раздавались детские голоса. Потом отвязал лодку и уплыл в озерную даль.

Тихо пришептывала за бортами лодки озерная волна. В вольном просторе звенели лодочные моторы. Восходили из-за горизонта облака. Вечностью и покоем веяло от этой неоглядной голубизны.

* * *

…Вместе с Владимиром Бахтиным мы стоим у штакетника, за которым высятся три березы, запорошенные осенней желтизной. Теперь на одной из них — алюминиевая табличка:

Почти над самым плесом,

Почти что над водой Шумят, шумят березы,

Посаженные мной.

Александр Прокофьев

Под ровным напором ветра шумят прокофьевские березы. Но в этом шорохе берез, шевелении трав на бывшем подворье чего-то не хватает. Такое ощущение было до той поры, пока не возник, не слился с шумом листвы тихий голос: мой спутник, повинуясь внезапному порыву, включил магнитофон.

То не мак цветет да не огонь горит —

То цветет-горит сердце молодецкое…

Пожалуй, ничего другого лучше невозможно было придумать. Ибо так же цвело и горело сердце поэта любовью к этим березам, лесам, озерным далям, к этой Олонии, к этой России.


Читать далее

ЗЕМЛЯ ОЛОНИЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть