ОГНЕННОЕ ВОДОПОЛЬЕ

Онлайн чтение книги Избранные произведения в двух томах. Том 1
ОГНЕННОЕ ВОДОПОЛЬЕ

«КРАСНЫЙ ПАХАРЬ»

На набережной, почти напротив устья Золотухи, можно увидеть невзрачное, оштукатуренное здание. Теперь там какой-то склад — окна забиты проржавевшими листами железа, забор покосился, само здание заброшено и молчаливо. А когда-то в его окна были видны багровые отблески пламени, из широко раскрытых ворот валили клубы дыма, у забора стояли крестьянские дровни. Это были механические мастерские, названные удивительно точно — «Красный пахарь».

Мимо этих мастерских я ходил в Заречье к дальним родственникам. Мал я был в ту пору, поэтому воспоминания мои разрознены, неполны. Вот молодая русоволосая женщина, опершись локтем на чистую скатерть, протяжно поет известную тогда песню «На муромской дороге»… Вот я иду по безлюдной ночной улице… Подхожу к закопченному зданию, вижу красное сияние снегов и обмираю от неизъяснимой робости и тревоги. Но однажды я поборол страх и рискнул войти в раскрытые ворота. В мятущихся бликах огня, в тучах дыма навстречу мне качнулись какие-то гиганты; они поднимали раскаленный брус, шли к наковальне; потом один бухал молотом, а другой постукивал звонким молоточком, словно что-то подсказывал ему. Потом все окуталось облаком пара. И прокопченный сажей молотобоец бросил на землю малиновую поковку. Заметив меня, он добродушно блеснул белками глаз… Но я тут же выскочил за ворота и, счастливый неожиданным приключением, вприпрыжку побежал домой. Жутковатое чувство, с которым я вступил в полумрак мастерских, в этот таинственный мир огненных бликов, глухих ударов кувалд, вздохов мехов, раздувавших горны, долго не покидало меня. Это была первая встреча с огнем и металлом, с индустрией, если, конечно, можно назвать индустрией полукустарные мастерские на берегу Вологды. Но будем благодарны «Красному пахарю» и его неутомимым кузнецам-молотобойцам — тогда, в 20-х годах, немало плугов, сошников, железных борон и серпов вывезли из его ворот крестьянские дровни.

Сорок лет в жизни человека — зрелость. Сорок лет в жизни народа — не такой уж большой срок. Но прошли они, эти сорок лет, и когда в печати и по радио стали появляться сообщения, что на Череповецком металлургическом заводе будет задута четвертая доменная печь, я поспешил в родные места.

МОСКВА — ЧЕРЕПОВЕЦ

Второй час из-под крыла пассажирского самолета, летевшего по маршруту Москва — Архангельск, выплывает необозримая снежная целина. Кое-где она испятнана каракулевыми шкурками заиндевелых лесов: шкурки с явственно проступающими хребтинками — густой хвойной чащей, сходящей на нет мелколесьем, и кустарником.

Вообще удивительное дело — угадывать с высоты трех тысяч метров такие знакомые предметы, как дорога, речной обрыв, одинокий стог сена. Вот по снежной целине ползет мураш, да и только! Догадываешься: лошадь с санями. Рассыпаны по полю крохотные пирамидки, в лучах восходящего солнца видны даже язычки теней: это копешки сена! И снова из-под крыла самолета наплывает и заполняет все видимое пространство белизна Рыбинского водохранилища. А через несколько минут — Череповец. Он появляется внезапно, когда самолет делает крутой разворот и резко идет на посадку. Глаз успевает выхватить четкие кварталы города, коробки домов, оранжевые дымы сталеплавильных печей, корпуса металлургического завода — все в ярком солнечном освещении.

Череповец — город огня и стали — сразу же напомнил мне что-то встреченное не раз, не раз пережитое — да ведь это же студгородок где-нибудь в районе Лефортова. «Точно!» — как сказал бы мой приятель Энгельс Федосеев. То же обилие общежитий, те же девушки в лыжных брюках, перебегавшие через сквер, те же шумные партии молодежи, заходившие в столовки и кафе и занимавшие подряд несколько столиков. И все же мое сравнение было приблизительным, потому что металлургический комбинат был истинным средоточием всех жизненных сил и устремлений этого города. Не студенчество, а рабочий класс утверждал себя в Череповце в полный голос.

Лучшая площадь — площадь Металлургов, лучший проспект — проспект Металлургов, лучший Дом культуры — металлургов, лучший стадион — «Металлург»!

Снег давно стаял на асфальтированных улицах, по которым споро шагали рабочие, засунув руки в карманы курток. Домохозяйки заходили в гастрономы. От кольца то и дело отваливали переполненные трамваи. Город жил своей деловой жизнью. И только в роскошных парикмахерских-салонах было пустынно — электрические часы показывали начало рабочей смены.

ВЫСОТА

А вечером, когда мартовское солнце опускалось за градирни — сооружения, чем-то напоминающие перевернутые стопки, — клубы розового дыма тянулись на северо-восток. Дымы застилали солнце, которое то скрывалось, то появлялось вновь, мешали разглядеть окутанные паром махины доменных печей, подъемники и слитковозы на дальних путях. И только одни градирни были видны с дороги. Я шел прямо на них. Справа и слева тянулись почти километровые корпуса, пока еще безмолвные, безлюдные, с запыленными окнами. Я не могу сказать, были ли эти новые цеха цехами горячего проката стали или кислородно-конвертерными, только я долго шел мимо них, удивляясь безлюдью заводского проспекта. Возле стен еще лежали снежные заносы — их заледеневшие острые гребни были обращены в сторону солнца. И эти ледяные гребни, и молчаливые змеи трубопроводов, нависших над головой, и пыльно-серые конструкции — все вместе взятое делало пейзаж странным, ирреальным, фантастическим, таким, каким художники любят изображать города марсиан. Во всяком случае, в детстве именно такими представлялись мне марсианские города-каналы. Редкие рабочие попадались навстречу, что еще очевиднее подчеркивало странность этого марсианского мира.

Я шел прямо к градирням, шел, догадываясь, что где-то там должна быть она, шел, ни у кого не спрашивая дорогу, полагая, что иду правильно.

Еще раньше, в заводской столовой «Бригантина», в профкоме, на улицах города, я слышал упоминание о ней. Одни говорили: «Сегодня в 2.30 самовар задули». И считали разговор исчерпанным. Другие дружески именовали ее «теткой», «сватьей», «печкой», а Энгельс Федосеев, корреспондент Всесоюзного радио, на неизменный вопрос: «Когда ожидать?» — густым дородным голосом вещал: «В субботу, старик, в субботу. Ибо кастрюля непомерно велика».

* * *

Все чаще на вагончиках, на стенах цехов мне стали попадаться транспаранты: «Въезд на строительство 4-й домны» или «Товарищи строители! Закончим в срок сдачу 4-й домны».

Стало быть, я действительно шел правильной дорогой и вскоре должен был увидеть четвертую домну — эту гигантскую «печку», задутую сегодня в ночь. Из-за здания доменного цеха донесся шум падающей воды. Если бы я не догадался, что именно там и должна находиться четвертая домна, то подумал бы, что слышу шум водопада: шум был могуч, он заглушал все, забивал уши, стеснял дыхание.

…Источая плотный свист, гуденье, водопадный рокот, окутываясь клубами пара, которые отбрасывали на землю прихотливые тени, в окружении ребристых воздухонагревателей передо мной предстала домна-гигант. Глаз терялся в кирпичной кладке, железных лестницах, переходах, блестящих цилиндрах. Я никак не мог охватить разом этот величественный комплекс сооружений, свистящий, гудящий и пышущий паром на разных регистрах. Запоминались какие-то пустяки: перед входом девушки-подсобницы разравнивают желтый песок. Рабочие где-то на верхотуре докрашивают кубовой краской железный лист. Парни у входа в нижний этаж привинчивают какую-то доску…

Много довелось мне читать досок на исторических зданиях и памятниках северного зодчества. И приводил я эти записи в своих очерках и новеллах охотно. Но вот теперь передо мной была доска, увековечившая труд моих земляков, моих современников. И я не отказал себе в удовольствии перенести текст в записную книжку. Надпись гласила: «Доменная печь № 4 заложена в год 50-летия Советской власти. Сооружена самоотверженным трудом строителей-монтажников и металлургов при активном участии трудящихся города. Сентябрь 1967. Март 1969».

— Мда-а… Ничего себе — «кастрюля»!

Позднее из разговоров, из сообщений газет мне запомнилось несколько цифр. Вот они. Если бы можно было вытянуть в одну линию все швы, сваренные на домне, то эта огненная линия протянулась бы от Череповца до Вологды, а кабеля, использованного здесь, хватило бы до самой Пензы.

Когда-то Некрасов сказал, как отрезал: «Копатель канав — вологжанин». А сколько пришлось бы призвать сюда вологодских землекопов, если для сооружения только этого четвертого доменного агрегата было разработано и перемещено два с половиной миллиона кубометров грунта?! Но землекопов призывать не пришлось, ибо это за них сделала техника, которая воистину творит чудеса.

…Бесконечными металлическими маршами я подымался вдоль бункерской эстакады выше, выше, к красному флажку, заметному со всей территории завода. И на каждой площадке раздвигался горизонт, все больше открывалась панорама завода и города: уже видны улицы Ленина, Чкалова, Бардина. Уже забелели просторы Рыбинского водохранилища, уже приметными стали самоходные баржи, вмерзшие в лед. Как-никак высота домны — высота двадцатиэтажного дома: восемьдесят два метра! От ветра, от простора слезились глаза. Совсем рядом полоскался вылинявший от дождей, ветров, метелей и все-таки победный флаг.

Внезапно многотонная махина задрожала мелкой дрожью: я внутренне подобрался. Такое ощущение мне пришлось испытать в предгорьях Эльбруса, когда на противоположном склоне понеслась лавина и рухнула вниз. Только здесь была не лавина. Нет, это автоматически включилась система, подававшая в домну угольный концентрат: по наклонному мосту полз двадцатикубовый ковш — он подымал из бункеров агломерат и кокс и засыпал их в чрево печи. Ковш наполз, перевалился — меня обдало мелкими водяными брызгами, а из тьмы бункерной эстакады наползал второй ковш, и снова вращались маховики, и не прекращалось дрожание этого монолита из кирпича, железобетона, стали.

Вот я и думаю: чувство высоты — особое чувство. И его во всей полноте я испытал здесь, на верхнем мостике домны, открывавшей мне и нашу даль, и нашу близь.

ПЕРВАЯ ПЛАВКА

Телефонного звонка я не слышал. Но Федосеев, который взял трубку и после короткого разговора начал быстро одеваться, нечаянно разбудил меня. В темноте гостиничного номера он искал «бандуру» — портативный магнитофон. На мой отчаянный призыв: «Обожди!» — Федосеев обернулся ко мне своим широкоскулым лицом и в общих чертах пересказал содержание разговора. Диспетчерский пункт, где у него, как у настоящего радиожурналиста, были «свои» люди, сообщил: раздувка домны идет быстрее обычного, печь интенсивно наполняется чугуном, через час-полтора ожидается выпуск первого металла.

* * *

Главный литейный двор на исходе той памятной ночи был пустынен. Пламенели газовые горелки, прикрытые гофрированными листами железа: для приема первого чугуна они разогревали желоба, выложенные огнеупором. В руках электросварщиков потрескивали и ослепительно вспыхивали огненные дуги — от этих вспышек помещение литейного двора мгновенно озарялось белым сиянием. Где-то над головой бесшумно двигался мостовой кран. Слышались предупреждающие звонки. В чреве печи гудел раскаленный воздух.

Если по минутам пересказать, как был сделан самый первый выпуск металла, то все будет выглядеть довольно буднично. В 5.00 мастер дал команду: «Горновые — к летке!» Электробур тронул первую летку: с небольшими интервалами его жало стало все глубже и глубже входить в тело домны. В 5.05 электробур отвели. В 5.10 горновой Александр Микушин взялся за кислородную трубку. И наконец в 5 часов 25 минут летка была вскрыта: посыпались снопы искр, сильнее «зафуркала» огромная печь, по желобам потекла раскаленная масса, срываясь в ковш чугуновоза… Так четвертая доменная печь выдала стране первые восемьдесят тонн чугуна. А гости, облепившие поручни, которыми ограждены были литейные дворы, журналисты, фотокорреспонденты, поздравления, телеграммы, краткие митинги — все это было потом, потом, когда доменщики вскрывали вторую и третью летку.

* * *

…Горели газовые горелки, вспыхивали дуги электросварки, раздавались резкие предупредительные звонки мостового крана. Все так же утробно гудела домна. На втором литейном дворе горновые заканчивали очистку желобов. Но вот включились «юпитеры» телевидения. И литейный двор, посыпанный желтым песком, вольно или невольно стал похож на цирковую арену. Все лучи прожекторов и осветительных ламп были направлены именно сюда. Горновые — на площадке перед третьей леткой их было несколько человек — не обращали внимания на суету осветителей, операторов, кинохроникеров. Иные из них работали, иные стояли в вольных и поэтому еще более живописных позах, опираясь на ломы, которыми они только что скалывали шлак. Им была дорога краткая передышка. И хотя крайний к домне горновой в первое мгновение напомнил мне античного гиганта, опершегося о палицу, сравнение мелькнуло и исчезло: горновой тяжело дышал, лицо его было потно и устало. И все-таки литейный двор, залитый голубоватым сиянием «юпитеров», горновые в войлочных шляпах, в грубошерстных куртках, в брезентовых штанах, похожие на матросов парусного флота, рождали самые романтические, возвышенные ассоциации.

Один из них взял металлический прут, наклонился к горелке, мгновенно раскалил и прикурил от него сигарету. Что в том особенного? Но огонь и металл для этого горнового были привычны, естественны, как для хлебороба — земля, для моряка — вода и ветер. От этой каждодневной близости к ревущей стихии огня и металла была у них уверенность движений, свобода поз, спокойное сознание своей силы — силы рабочего человека. Возможно, я преувеличиваю, возможно, работали в ночную смену просто хорошие парни. Однако во всем этом свисте раскаленных газов, мятущихся огней, ударов кувалд по металлу, рассыпчатом треске электросварки, — во всем этом гуле и грохоте, наполнившем помещение плавильного агрегата, был — утверждаю я — был один момент непередаваемой в слове красоты. Именно красоты — и ничего другого! Красоты слаженного человеческого деяния, перед которым бессильно все зло на свете.

Старший горновой отложил кислородную трубку в сторону: из летки уже вырывались дымные языки пламени, сыпались каскады искр. И тогда старший взялся за металлическую пику, сначала один взялся, а затем и его подручные, и разом, дружно, слаженно они стали бить в летку, пробивать закаменевшую массу, открывать путь огненной реке. Вокруг них запрыгали фотокорреспонденты, — снимался редкостный кадр, — операторы навели на них фиолетовые зрачки телеаппаратов, а они, как матросы на паруснике, в родной им стихии огня и металла, раскачивали пику и били в горловину летки, били враз, по одному дыханию и одному удару сердец. С каждым размахом доменная печь все обильнее выбрасывала из своего нутра, раскаленного до тысячи двухсот градусов, языки пламени, пока наконец не пошел металл. Металл пошел, пошел металл, понес на хребтине темные полосы шлака, свиваясь в водовороты, закипая белым ключом, осыпая плечи блестящей угольной пыльцой. Лица присутствующих мгновенно озарились багровым светом. И это же багровое полымя встало над черной пастью ковша.

Один за другим гасли «юпитеры». Сматывали кабель осветители. Кинооператоры покидали установки. Опустел и мостик газовой будки. Но на литейном дворе царил все тот же напряженный и четкий ритм, какой мы с Федосеевым ощутили в пять часов утра.

ПОДАРОК

С годами за стеклами книжных полок у меня накопилось множество предметов, может быть неинтересных постороннему человеку, но дорогих мне как память о бесчисленных командировках, о встречах с людьми, о дальних городах и землях.

Каждый такой предмет — целая повесть. Взять хотя бы вот этот крошечный кирпичик, покрытый глазурью. Если внимательно присмотреться к глазури, сверкающей библейской синевой, то можно различить на ней паутину мелких трещинок… Ведь этому кирпичику более пятисот лет. Подарил мне его в Самарканде узбек-реставратор возле мечети Биби-ханым. По грандиозности и пышности не было равных Биби-ханым на всем Востоке. Пять лет древние мастера облицовывали ее такими кирпичиками, чтобы восторженный современник мог написать, что небесно-голубой купол ее «был бы единственным, если бы небо не было его повторением, и единственной была бы арка, если бы Млечный Путь не оказался ей парой».

А рядом на книжной полке лежит слюда, знаменитый мусковит, который я привез с Витима. Когда-то на Руси окна всех боярских теремов и купеческих посадов посвечивали пластинами слюды, мамским мусковитом. Теперь слюда нашла другое применение — она незаменима в электротехнике. Ее отвалы жирно блестели в промозглой штольне, которую я с трудом отыскал в витимской тайге. А вот обрезок черно-угольной кожи — остаток сапожка с длинным, узким задником, каких в наше время уже не носят.

…Жил в Неревском конце мальчишка, бегал по проулку, играл в «чижа» — вот и протер легкий сапожок из сыромятной кожи, называемый в старину поршнем. Выбросили сапожок на свалку, а спустя шестьсот лет нашли его археологи, вернее, нашли то, что осталось, и подарили мне как память о новгородском раскопе.

Впрочем, речь моя должна пойти о другом, и если я сейчас отвлекся, то лишь потому что хочется рассказать обо всем сразу.

…Накануне пуска четвертой домны Вячеслава Ивановича Солодкова одолели корреспонденты, а он сидел в помещении центрального пульта управления домны сидел в шапке, в шарфе, в демисезонном пальто, сидел, нахохлившись, углубившись в график работы доменного агрегата. На листе бумаги рядом с синей линией шла красная: синяя определяла заданный режим работы, а красная показывала действительное положение дел. В этот-то момент, обернувшись, Вячеслав Иванович и увидел меня:

— Не могу, понимаете, не могу без конца давать интервью. Ведь она, — кивок в сторону домны, — глаз да глаз требует, как малое дитя! А вы…

Мне пришлось ретироваться. Зато на следующее утро, когда пошел чугун, Солодков был оживлен и откровенно радостен. Узнав меня, он примирительно улыбнулся:

— А что! Хорошую кашу сварили! И быстро!..

Глубоко дышала перед нами домна. Из огненных ручейков, непрерывно сбегавших по ложу, лаборанты черпали пробу и вливали ее в небольшие формочки. Когда металл остывал, формочки уносили в лабораторию или в помещение «киповцев». Породили эти пробы чугуна на железнодорожные костыли. Вот такой-то, еще теплый «костыль» и подарил мне повеселевший Вячеслав Солодков. И не только подарил, но и написал: «1 плавка ДП-4. Череповец». И расписался под датой.

— Куда же пойдет этот чугун? — простодушно спросил я, принимая подарок от Солодкова. Вячеслав Иванович перемотал шарф, поправил шапку и только после этого, прищурившись, ответил:

— В третье тысячелетье…

Странное ощущение испытал я от этих слов, как будто внезапно заглянул в такую даль, куда за толчеей повседневных забот мы не часто решаемся заглянуть.

ВОДОПОЛЬЕ

— Куда ты поедешь — в водополье-то, — увещевала меня матушка Екатерина Александровна.

— Да я вторую неделю…

— И мало! Погостил мало. Тебя ждала — недель не считала, — мама не собиралась сдаваться. — Вроде везде побывал, всех ославил — и на домне и в других местах.

— Мне же надо…

— Никто и не говорит: не надо. Конечно, надо. А водополицу пережди.

— Пока доеду до Череповца — просохнет…

— Как же, дожидайся — просохнет… — насмешливо повторила мама. И начала новый заход: — Ты слышал, старые люди что говорят? Не слышал, так послушай. Иду я через виадук, вижу — сидят грачи. Парами возле гнезд сидят, а на гнездо не садятся. Почему? А есть старая примета: если грачи сразу садятся на гнездо — весна будет дружной и скорой, если на дорогу — долгой и затяжной.

Бабушка Катя торжествующе замолчала. И вдруг перерешила про себя:

— И то сказать: теперь на дорогах-то навозу нет, одни камни, — это природная наблюдательность взяла в ней верх. — Безработным грачам что делать — возле гнезд сидеть, тепла дожидаться.

Упоминание о грачах, которые почему-то всегда впервые появлялись в березовой роще возле виадука, еще больше раззадорило меня. Взглянешь на голые ветви берез — и тревожно и сладко делается от их черноты. Там, на пешехонском тракте, уже началась северная весна, там — водополье. «Водополье!» — слово-то какое мама невзначай обронила. Водополье — полая вода, а можно и по-иному — вода в полях, и тоже хорошо. Ноздри мои раздуваются, чую влажный ветер с низин, прель прошлогодней листвы, желтоватую пыльцу ивушек.

Скорее — к дуплистым березам, к грачам, скорее — в Череповец, за Череповец, куда-нибудь в синюю роздымь, лишь бы вырваться из города, лишь бы вдохнуть ветер пешехонского тракта, который теперь стал асфальтированным шоссе Вологда — Череповец.

Приметив, что слова произвели на меня совсем обратное действие, бабушка Катя вздохнула:

— Одна слава, что сын в гостях, а он — вот он — фью-ю-ть — и нету.

Ехать в Нелазское я надумал только тогда, когда в Череповце, на автостанции, увидел рейсовый автобус «Череповец — 7-я фабрика». Автобус шел через село, где была чудная деревянная церквушка XVI века. О ней я уже был наслышан от друзей-художников, превосходно знавших памятники деревянного зодчества.

Хранился у меня и эстамп с видом этой церквушки: в обрамлении корней художники изобразили сказочный терем-теремок.

* * *

За серым, бетонным забором встали в ряд трубы сталелитейных цехов — автобус бежал вдоль территории Череповецкого металлургического завода. Трубы — одинаковые по высоте, по размеру, а дымы разные: у одной — бордовый, у другой — сиреневый, у третьей — голубовато-серый, и снова бордовый, и снова серый… Красиво. Если, конечно, забыть о воздействии химических отходов производства на атмосферу города. Да по-настоящему, без всяких оговорок, красиво, пожалуй, не здесь, а там — в самих сталелитейных цехах, где варят сталь мастера-чудодеи.

Когда завалочные машины хоботом, похожим на вытянутую руку, ловко поддевают мульду с железным ломом и, засунув по локоть стальную «руку» в жерло печи, переворачивают там мульду, — языки огня рвутся под перекрытия цехов. Миг — и водополье огня! У огнедышащих печей не говорят, а приказывают, не шествуют, а подбегают, не покуривают в тени, а швыряют совковые лопаты с известняком так, что робы дымятся на плечах. Для такой работы тоже нужно искусство! И Заволочье в этом водополье огня и кипенье металла кажется особенно светлым, скажу сильнее — ярым, яростным, пламенным, как пламенна работа сталелитейщиков, доменщиков, горновых.

Водополье! Куда ни посмотришь — вода и вода. Ручьи, пересекая мостовую, свиваются в жгуты, клокочут в промоинах. Автобус то и дело оседает в эти промоины, высоко подбрасывая пассажиров на заднем сиденье. Пашни раскисли, набрякли талой водой. В низинах вода проступила сквозь снег — снег по закраинам пожелтел, и от этого талые воды кажутся еще светлее, с золотистым блеском, затопленный ивняк — более сквозным, редким, а вся окрестность — устьем реки, берущей начало где-то на юге и разлившейся здесь, в северных краях, на сотни километров.

Сходство с необозримым устьем усиливает и лес, который стоит среди снегов на краю горизонта. О великом устье Весны-Водополицы напоминает и багряная полоса, которая, как сигнал к навигации, плывет и плывет над пойменным раздольем: и сюда доносит ветер дымы сталелитейных труб Череповца.

* * *

Хорошо, что я поехал в водополье, что увидел начало весеннего обновления этих северных пашен и северных деревень: они в одном великом устье сегодняшней жизни, на одной-единой Заволоцкой земле.

* * *

Деревянная Нелазская церковь стояла на холме. Рубили ее народные мастера по приметам ветряных мельниц: на ряжах-подкосах — преогромное гульбище, выше — полубочки перекрытий, еще выше — крохотные купола. Березовая роща возле церкви была полна грачиного гомона и крика. Да и вообще все было так, как хотелось, — запах талой воды, хмельной дух ярко-оранжевых осиновых опилок, вытаявших из-под снега, лошадь с санями, в которые возчик бросил охапку сена. Долго я бродил по этому косогору, смотрел, запрокинув голову, на гнезда грачей, на светло-синее весеннее небо, на маковицы Нелазской церквушки и был несказанно доволен, что повидал и эту березовую рощу, и грачей, и сухонькую «деревяшку», чем-то похожую на сухоньких деревенских старух…

* * *

Водополье! Ручьи, бурля, клокоча, пересекают асфальтированные проспекты Череповца. Водополье — зачин северной весны.


Читать далее

ОГНЕННОЕ ВОДОПОЛЬЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть