Леокадия Байель, служанка супругов Леалер, девушка из Гонийи близ Сен-Ло, не слыла безупречной. Она охотно посещала гулянья и вечеринки, и хоть и не была бесстыжей или, скажем, чересчур смелой, все же, когда она, бывало, выпьет наливки и пропляшет до полуночи, с нею случалось то самое, чего и следовало ожидать. Не одна она в лунные ночи забиралась под орешник Фошарского леса. Как известно, мудрость приходит только с опытом, и от девушки, предоставленной самой себе, нельзя требовать того, что мы вправе требовать от замужней женщины. Но дело в том, что Леокадия ходила в лес и не в очередь, и вскоре оказалось, что она перебывала там со всеми местными парнями. Тогда они стали сурово осуждать ее. Некоторые не прочь были повторить прогулку; большинство же смеялось ей в глаза, а кое-кто даже срамил ее при всем народе. Никогда, однако, не бывало из-за нее ни ссор, ни потасовок. К ней относились так, как она того заслуживала, и никто не помышлял на ней жениться, да, по правде сказать, ничто к этому и не побуждало. Она была рыжая, а рыжие не в чести в деревне: крестьяне считают, что таким женщинам присущ изъян, который сразу дает себя знать, как только к ним приблизишься. У нее не было и полудюжины сорочек, не было даже пары простынь. Одевалась она неопрятно, и работящей ее никто бы не назвал. Она исполняла, что ей приказывали, была довольно ласкова и миловидна, от работы не увиливала, но и рвения не выказывала. Вредило ей и то, что сколько она ни ходила к колодцу, а все возвращалась оттуда с порожним ведром, так что ее можно было считать неплодной. А ведь раз уж человек решит жениться, так всякому, как он ни беден, хочется, чтобы было чем похвастаться, чтобы жена была с приданым, работала не хуже мужика и наградила мужа детьми, ибо дети — богатство крестьянина. Леокадия Байель могла не сомневаться, что останется старой девой и всю жизнь проживет в работницах. А в деревне это участь незавидная. Пока человек молод, жизнь у чужих людей — это еще куда ни шло, а как состаришься — так непременно свой угол нужен.
Леокадия умела читать, знала счет и могла написать письмо лучше многих девушек, но она была так нерасторопна, так не речиста, а большие голубые глаза ее смотрели так удивленно, что ее легко было принять за дурочку. Однажды, среди бела дня, мимо дома Леалер шел паренек по имени Модест; увидев, что девушка стоит как вкопанная и словно обалдевшая, он залез ей рукою под юбку, — так, смеха ради. А она даже не шелохнулась — не рассердилась и не засмеялась. И паренек пошел своей дорогой, раздумывая: «Ничего-то она не смыслит, все равно что скотина без понятия».
Еще придурковатее девушка становилась от того, что хозяева с утра до ночи ее поедом ели. Леалер, хворый, вечно кашляющий, сопящий старикашка, у которого всегда першило в горле и было неладно в мочевом пузыре, то и дело хватался за кувшин с сидром, как бы собираясь запустить его ей в голову. Но еще больше боялась Леокадия мамаши Леалер, женщины низенькой и круглой, словно кочан капусты, которая с утра до вечера тявкала и бросалась на нее, как злая собачонка. Они не давали ей вволю даже черного хлеба и сидра, в стужу девушка обходилась без шерстяной юбки, никогда не высыпалась и вдобавок вовремя не получала жалованья. И все же она почти любила их и жила, не помышляя о перемене места. Да, по правде, нелегко ей было бы найти другое.
Как-то летом хозяйский сын Нарцисс, двадцатипятилетний малый, служивший в Париже у обойщика, узнав, что отцу стало хуже, приехал на несколько дней к родителям в надежде вытянуть у старика немного денег, так как собирался обзавестись собственной мастерской. В первую же ночь, поднимаясь в мезонин, где ему отвели комнату, он заметил над головой полоску света, забрался на чердак и застал там девушку в одной сорочке; в трепещущем свете огарка, поставленного на пол, она казалась позолоченной. Он сразу же повалил ее на прелую солому шаткой складной кровати и насладился юным крестьянским телом, которое никогда не омывалось ничем иным, кроме собственной испарины, и тем не менее было свежее, нежное и шелковистое. Он знал в этом толк, потому что постоянно околачивался в разных мастерских и у девок. Леокадия впервые попала в опытные руки. Впечатление у нее осталось смутное, но упоительное.
На другой день после завтрака, когда Нарцисс сидел с родителями за чашкой кофе с водкой, а Леокадия стояла у очага и, бессмысленно поводя глазами, лениво жевала корку черного хлеба с кусочком прогорклого сала, — ему пришла в голову мысль, что ей живется несладко. Немного погодя он застал ее одну в коровнике.
— Знаешь что, — сказал он, — тебе бы в Париж поехать. Там тебе будет лучше. Там можно найти выгодное местечко, скажем, наняться в прислуги к какому-нибудь торговцу на окраине. Помнишь толстуху Мари, Мари Фужре из Сен-Пьер-Ле-Во? Я намедни встретил ее на бульваре Вольтера. Она в услужении у часовщика с площади Республики. Она на хозяйских харчах, два раза в день мясо, тридцать франков жалованья, стирка тоже хозяйская.
И он дал ей адрес посреднической конторы на улице Триумфальной арки; пусть туда и направится, прямо с вокзала, с пожитками.
— Запишите мне все это на бумажку, — сказала она.
Мысль поступить в услужение к буржуа, в городе, пришлась ей по душе. Но она никак не могла решиться и, быть может, так навсегда и осталась бы у своих старых скупых хозяев, если бы они сами не довели ее до исступления и не положили конец ею многолетней покорности.
Как-то в один из самых холодных зимних дней, когда она, оставшись одна в доме, чистила на кухне кастрюли, у крыльца остановился нищий. Леалеры имели обыкновение угощать знакомых бродяг стаканом сидра и куском хлеба, когда те в определенные дни проходили мимо их дома. Человека, остановившегося у крыльца, Леокадия видела впервые; все же она отрезала ему ломоть хлеба и налила кружку сидра. Бродяга уже вытирал рукавом губы и прилаживал на спине суму, а тут как раз вернулся старик хозяин. Он решил, что Леокадия заманила незнакомца для того, чтобы с ним побаловаться, и стал обзывать ее шлюхой, мерзавкой, сукой, мразью.
— Мерзавка! Мерзавка! Собираешь по дорогам воров и приводишь их в дом, чтобы они нас со старухой зарезали! Я тебя в тюрьму упеку, дерьмо этакое!
Он так бушевал, что совсем выбился из сил, и под конец даже захрипел. Когда жена вернулась из погреба, он был еле жив, хотя все еще грозился кулаком.
— Что она опять натворила, зараза? — спросила старуха.
— Не орите, мамаша. Я от вас уйду. Так-то оно лучше будет, — ответила Леокадия.
Сначала старики не соглашались отпустить ее, ссылаясь на контракт, срок которому истечет только в день евангелиста Иоанна. Но когда выяснилось, что девушка не требует жалованья за минувшие девять месяцев, они перестали спорить.
В день ухода Леокадия сошла вниз в праздничном платье, с узелком под мышкой и взволнованно оказала:
— Благодарю вас за все ваши милости, папаша Леалер, и вас тоже, мамаша Леалер, и желаю вам обоим доброго здоровья.
— Я ведь не гоню тебя, Кади, — сказала старуха.
Старик, перестав кашлять и плеваться, добавил:
— Ты, видно, не знаешь, Кади, что тебя ждет в Париже. Так я окажу тебе. Ты станешь шлюхой. Этого не миновать.
И Леокадия, вся в слезах, ушла.
Вечером она уже брела по вокзалу Сен-Лазар, натыкаясь на тележки, нагруженные багажом, и на людей, которые толпами устремлялись во все стороны. Два драгуна, бежавшие опрометью, на мгновение ошеломили ее звоном сабель, винными парами, икотой и смехом и на ходу послали ей воздушные поцелуи. Как ей и советовали, она подозвала извозчика. Но тут какой-то молодой человек с черненькими усиками, показавшийся ей очень приличным, спросил ее, куда это она так торопится.
Девушка растерялась, а он уже схватил ее поклажу и повел ее в соседний кабачок, искрившийся зеркалами, огнями и хрусталем; тут он угостил ее вишневой наливкой.
Леокадия была не в силах отказать в чем-либо столь обязательному молодому человеку, поэтому последовала за ним сначала в дешевый ресторанчик, а потом в меблированные комнаты на Амстердамской улице, где они и провели ночь. Он сказал, что его зовут Альфред и что он драматический артист; на самом же деле он был парикмахер.
Когда она проснулась, его уже не было. Он ушел, не заплатив по счету. Весь день она просидела, плача и уставившись в небо, клочок которого виднелся в крошечное окошко, потом легла, не поужинав; ночью она слышала, как хлопают двери и раздаются шаги, и ее охватил такой ужас, что она спряталась с головой под одеяло, молилась пресвятой деве и дрожала как в лихорадке. На другой день она расплатилась за комнату, взяла свои пожитки и на извозчике поехала в посредническую контору на улице Триумфальной арки.
Владелица конторы потребовала с нее пять франков, оставила у себя в залог ее вещи и протянула ей листочек, на котором были написаны фамилия и адрес: Госпожа Лежи, улица Боррего, дом № 38.
О том, как туда пройти, Леокадия спросила у полицейского, — она знала, что именно к полицейским надо обращаться за такого рода услугами.
Но блюститель порядка оказался в затруднении:
— Вы говорите — Боррего? Боррего?
Она показала ему листочек посредницы. Тогда он вынул из кармана справочник в клеенчатом переплете, послюнявил большой палец и стал неловко перелистывать страницы. Дул резкий ветер. Полицейский спрятался за ларек торговца требухой, где на белом мраморном прилавке красовались куски кровавой печенки. Бараньи сердца, подвешенные на крюк, касались его уха.
— Боррего?.. Да это в Менильмонтане. В двадцатом округе… Вам надо сесть в омнибус на площади Этуаль. А там опросите, где пересесть.
Она уже истратила свой последний пятифранковик, поэтому сказала:
— Объясните мне, как пройти пешком,
— Этого не объяснишь, да если вам и скажут, вы все равно не найдете.
Она попросила, чтобы он по крайней мере указал ей направление. Через два часа, после того как она расспросила об улице Боррего человек десять полицейских и человек двадцать рабочих, чиновников и мастеровых и получила от них неопределенные, а то и противоречивые указания, после того как выслушала несколько предложений выпить рюмочку, угоститься дюжиной устриц, получить пару сережек или позавтракать в ресторанчике у фортов, — плутая и колеся, она оказалась на холме Мучеников и тут обратилась к стекольщику, тащившему на спине большое каминное зеркало.
— Улица Боррего? — переспросил он и приложил к губам указательный палец левой руки. — Улица Боррего?
Он окликнул разносчика, который остановился с тележкой возле тротуара:
— Не знаешь ли, где тут улица Боррего?
Они втроем совсем перегородили тротуар, так что прохожему — старику с крупными чертами лица и шелковистой бородой, величественному и улыбающемуся, — пришлось на мгновение задержаться; он бросил наметанный и благожелательный взгляд на юную крестьянку, загорелая и влажная кожа которой, вся в веснушках, сияла под копной буйных рыжеватых волос; он заметил ее отсутствующий, нездешний взгляд, взгляд пророчицы и жертвы, угадал под жалкой суконной жакеткой молодое, гибкое тело и, как художник, привыкший превращать замарашек в бессмертных нимф, сразу же представил ее себе в священной роще, окутанною золотистым светом и голубыми тенями, с головой, увитой лавром, и с черепаховой лирой у серебристого бедра. То был Пювис де Шаван. И он продолжал свой путь.
Благодаря любезности парижан, всегда готовых услужить приезжим и оказать внимание женщине, Леокадия наконец добралась до злополучной улицы Боррего; уже совсем стемнело, вокруг фонарей висел густой туман. Она остановилась у дома № 38 и, с непривычки не зная, что надо обратиться к привратнику, вошла в коридор; тут она сразу же заметила справа дверь со стеклами, замазанными белой краской, и отворила ее. Она очутилась в лавке, залитой ослепительным газовым светом, где, распевая песни, работало несколько маляров.
— Скажите, пожалуйста, здесь живет госпожа Лежи?
Низенький человечек с седой бородкой, в очках и бумажном колпаке, не отрываясь от работы, ответил ей целым потоком прибауток:
— Госпожа Лежи сегодня лежит, лежала вчера, лежит всегда. Берегитесь — лежат по-разному. Не всякое лежание полезно, а то полежишь да пожалеешь. Что же вам от нее надо, от вашей Лежебоки?
— Я к госпоже Лежи. Насчет места.
С другого конца комнаты, заглушая песню, раздались два голоса — один густой, другой пронзительный:
— Госпожа Лежи сейчас в одной рубашке.
— Лежит под прессом.
Тут какой-то великан с черной бородой, которая спускалась на белую блузу, облекавшую его мощную грудь, слез по лесенке из-под самого потолка, где он распевал оперную арию, и с кистями в руках подошел к Леокадии; он приподнял берет, прикрывавший его лысую голову, и сказал серьезно и вместе с тем ласково:
— Госпожа Лежи? Я знаю, где она! Минуточку! Только помою лапы да натяну шкуру поприличнее — и мигом вас к ней отведу.
Леокадия не обманывалась насчет того, что сказал ей этот человек; она отлично поняла, что он не отведет ее к госпоже Лежи; однако она рассудила, что вежливее будет подождать его, а когда он появился, весь в черном, в котелке и с синим шелковым кашне на шее, он показался ей таким большим, таким обворожительным и любезным, ее так пленили его карие глаза, белые зубы, длинная борода и широкая грудь, что она последовала за ним, задыхаясь от восторга и онемев от любви; сердце у нее замирало, ноги подкашивались.
Он накормил ее в закусочной, потом повел на публичный бал, а оттуда — к товарищу, человеку женатому, с четырьмя детьми. Звали его Мишель Редельсперже, и славился он как самый отчаянный кутила и шалопай. Трое суток они пили, танцевали и предавались любовным утехам. Леокадия даже не подозревала, что человек может так бесподобно озорничать, смеяться и быть столь очаровательным во всех отношениях. На четвертый день она заметила в нем перемену. От беспросветного безденежья веселость сменилась у него хандрой. А так как у нее не осталось денег и, следовательно, она не могла их ему дать, он стал с нею груб. По тому, как он толкал ее в объятия приятеля, у которого они жили, девушка поняла, что он уже не дорожит ею. Как-то утром он послал ее с поручением. Вернувшись, она нашла дверь запертой: приятели съехали с квартиры. Она снова отправилась к посреднице, но теперь у нее уже не было денег, и ей отказались дать новый адрес. Тогда она пошла бродить по улицам.
На другое утро двое полицейских, совершавших обход, нашли ее без сознания на площади Обсерватории, в снегу.
В больнице св. Мавра на бульваре Пор-Рояль, куда ее доставили, у нее были констатированы ссадины на груди, животе и бедрах, а кроме того воспаление легких, вызванное сильной простудой. На расспросы она ответила, что какие-то незнакомые черные люди повели ее в кабачок и дали ей «чего-то» выпить, но она отказалась идти с ними дальше, потому что ей стало страшно. Остального она не помнит.
Дни выздоровления были счастливейшими в ее жизни. Просторная палата казалась ей и торжественной и веселой, постель — восхитительной. Она не узнавала своих собственных рук — такими они стали белыми и мягкими; они были словно чужие, а прикосновения их к телу она ощущала как ласку; это удивляло и забавляло ее.
Порою она высовывала их из-под одеяла и разглядывала ногти, которые теперь кончались, как у важных дам, изящным прозрачным полукругом. Или, повернув к себе ладони, она сгибала пальцы и шевелила ими, воображая, будто это марионетки, которые делают реверансы и разыгрывают перед ней комедию. Она наделяла их всем, что сама знала по части поэзии и музыки. Большой палец был Полишинелем, мизинец — Мальчиком-с-пальчик, у других не было имен; каждый по очереди напевал какой-нибудь танец.
Иногда она читала книгу, которую взяла у соседки, — описание путешествия на Кавказ. С непривычки и от слабости она читала очень медленно, по слогам, и шевелила при этом губами. Многих слов она не понимала. Это казалось ей вполне естественным и ничуть не раздражало ее. До сего времени единственной пищей ее ума были молитвы да песни. Каждая прочитанная фраза представлялась Леокадии загадочной и прекрасной, как то, что произносят и поют в церкви. Девушка воспринимала в ней только разрозненные, смутные образы.
Она была счастлива, а счастье располагало ее к нежности; поэтому Леокадия искренне полюбила соседок по койкам, старика повара с повадками, каких не встретишь в деревне, а также молодого каменщика из Крезы, неопытного и неуклюжего. В сердце ее вновь оживала набожность детских лет; она крестилась и шептала: «Благодарю тебя, владычица!»
Уже несколько раз доктор Бод, главный врач больницы, проходил мимо ее койки, не взглянув на нее. Однажды, уже пройдя, он почувствовал на себе взгляд этой красивой девушки, — ясный и томный взгляд, полный любвеобильной и спокойной чувственности, которым она дарила всех мужчин — красивых и безобразных, молодых и старых, простодушно признаваясь в желании, не ведающем предпочтений.
Доктор вернулся и спросил у дежурного практиканта:
— Что с этой девочкой, Мильсан?
— Мы ее приняли с воспалением легких вазомоторного характера, доктор; оно вызвано простудой, — ответил практикант.
Он описал ход болезни, лечение и сказал, что она вскоре совсем поправится.
— А наследственность?
— Отец — алкоголик, страдал артритом, умер от несчастного случая — он был плотником и сорвался с крыши. О матери сведений нет; она умерла молодой, в нищете.
— Это та девушка, которую подобрали на площади Обсерватории?
— Та самая, доктор. Тут ее так и зовут, сокращенно, — Ватория.
— Она ведь была ранена?
— Да, доктор, но совсем легко.
Доктору Боду она показалась весьма миловидной, и он сказал ей несколько ласковых слов.
— Ну, дитя мое, вот вы и выпутались из беды. Завтра мы позволим вам встать, а на днях совсем отпустим на волю.
При мысли, что ее скоро выставят за дверь, она обратила на него взгляд, преисполненный бесконечного отчаяния, и крупные слезы покатились по ее щекам.
Доктор сказал властно и вместе с тем ласково:
— Извольте не плакать!
И, уходя, опросил у практиканта:
— Истеричка?
— Кажется, нет, доктор. Я не заметил никаких признаков…
Бод его перебил:
— Ее нетрудно будет усыпить. Она, вероятно, превосходный объект.
Недели полторы спустя доктор Бод перед обходом больных остановился в своего рода застекленной прихожей, где он имел обыкновение заниматься гипнотическими опытами, отгородившись большими ширмами из зеленого репса. В то время он работал над вопросом о терапевтическом действии внушения. Он гипнотизировал работницу обувной мастерской, по имени Роза, внушал ей, что у нее гемиплегия и с помощью огромного магнита переводил паралич с правой стороны на левую и обратно. Опыт этот неизменно удавался. Он делал и другие опыты в том же роде. Он предлагал Розе брать в рот каплю воды и внушал ей, что это валерианка или эфир. К несчастью, во время опыта в присутствии делегации Медицинской академии девушка от смущения спутала валерианку с эфиром и тем самым омрачила его славу смелого экспериментатора, чего он так ей и не простил.
— Мильсан, нет ли у вас чего-нибудь от невралгии? — обратился он к практиканту. — Сегодня у меня в голове с самого утра орудует целый отряд чертей с пилами, буравами, молотами и фуганками.
Мильсан понял, что патрон говорит это из презрения к старой терапии и в виде предисловия к очередному анекдоту, — и как можно почтительнее отрицательно покачал головой.
— Несколько лет назад, в дни буланжизма, — продолжал доктор Бод, — у Шарко был приступ лумбаго; он лежал в постели и велел никого не принимать. Однако к нему вскоре ворвались двое здоровенных решительных мужчин — депутатов от южных департаментов. Они вошли в комнату, волоча под руки расслабленного старца. «Почтеннейший профессор, — начал один из них, господин Сен-Жюльен, — вот наш великий Наке; у него малокровие, неврастения. Мы пришли, чтобы попросить у вас во имя Франции, во имя спасения республики какого-нибудь хорошего лекарства, которое вернуло бы Наке силы и дало бы ему возможность продолжать борьбу за освобождение, за справедливость. Речь идет о чести республики и о спасении родины». Шарко, лежа на своей железной кровати, ответил: «Господа! Вы составили себе превратное понятие о медицине. У вас, господин Наке, несомненно есть старуха служанка. К ней-то, а вовсе не ко мне, и следует вам обратиться. Видите, я прикован к постели прострелом и терплю адскую боль. Но я не вызвал к себе никого из моих коллег. Моя старая служанка подложила мне под поясницу мешочек с горячим ячменем. Последуйте моему примеру, господин Наке, попросите лекарства у своей прислуги».
Выслушав этот обстоятельный рассказ, практикант улыбнулся.
— У нас в деревне, — сказал он, — когда у крестьянина случится прострел, он велит нагреть большую бочку, залезет в нее и принимает как бы паровую ванну.
— А парижане, — возразил доктор, — предпочитают, чтобы им сильно растирали поясницу шкуркой дикой кошки. Однако займемся делом.
Он распорядился вызвать Леокадию Байель, потом усадил ее за ширмой в просторное кресло с подголовниками. Она сидела, положив руки на колени, и улыбалась, удивленная и счастливая тем, что видит и слышит вокруг себя только благожелательные взгляды и ласковые слова. Она взирала на доктора Бода в каком-то экстазе, что было ему и приятно и лестно, хоть он и не отдавал себе в этом отчета. Он сел против нее, колено к колену, коснулся пальцем ее век и сказал:
— Спите.
Она замерла.
Тогда доктор обратился к практиканту:
— Я так и знал. Она превосходный медиум. Мне сразу же удалось ее усыпить, несмотря на то, что от усталости у меня голова трещит.
Он несколько раз провел рукой по лбу. Потом положил руку на голову Леокадии.
— Спите.
После продолжительной паузы он спросил:
— Что вы ощущаете?
Она не ответила, потому что совсем оробела перед столь почтенным господином и боялась, как бы не сказать чего-нибудь такого, что ему не понравится. Тогда он прогонит ее.
— Что у вас болит?
Вопрос этот еще больше смутил Леокадию. Она решительно не знала, что отвечать. Доктор пришел ей на помощь:
— У вас болит… Скажите, где у вас болит.
Тут она немного схитрила, вдобавок ей сильно повезло. Рассчитывая угодить бедному господину, который жаловался и прижимал руку ко лбу, она сказала:
— Голова.
А он продолжал — повелительно, властно, настойчиво:
— Боль усиливается?
— Да, сударь, — проговорила она; теперь она знала, как отвечать, к тому же ей вспомнилось правило, не раз слышанное в детстве, что вежливее ответить «да», чем «нет».
— И еще усиливается?
— Да, сударь.
Тут доктор обратил внимание на самого себя и, будучи опытным и непредвзятым наблюдателем, отметил, что невралгическая боль у него сразу стала затихать.
И он решил:
— Я на пороге величайшего открытия: передачи болезней.
После некоторых дополнительных исследований он сделал над новым медиумом опыт в присутствии избранных гостей: ирландского иезуита отца О'Конора, чернокожего доктора-гаитянина Фенелона Кока, корреспондентки феминистских газет мадемуазель Коний и испанского художника Берругеты, который приехал специально затем, чтобы изучить выражение лица при экстатических состояниях. По обыкновению, доктор Бод прежде всего предупредил об опасности неумеренно смелых экспериментов.
— При внушениях следует соблюдать величайшую осторожность, — поучал он. — Однажды я сказал некоей чрезвычайно восприимчивой пациентке: «Мадемуазель Роза, вы — птица». Она настолько уверовала в это, что бросилась к окну, чтобы вылететь. Я ее схватил в тот момент, когда она уже повернула шпингалет.
Он слегка потер опущенные веки Леокадии и приказал ей уснуть, потом чуть нажал рукой на ее голову и тут же убедился, что она уже прошла две первые стадии гипноза и теперь находится в состоянии сомнамбулизма.
— Глаза закрыты, — отметил он. — Кожа и мускулы совершенно утратили чувствительность.
И он объяснил, как будет протекать опыт. Присутствующие увидят, что загипнотизированная, войдя в соприкосновение с больным, тотчас же почувствует и проявит симптомы его заболевания. В данном случае это будет паралич с дрожью.
— Паркинсонова болезнь, — поддакнул чернокожий врач.
— Вот именно, — продолжал Бод. — Пациент — бывший торговец фуражом, живет на свои сбережения в пригороде Парижа; это субъект с нормальным, умеренно развитым интеллектом. Болезнь, начавшаяся. года три тому назад, сначала протекала в скрытой форме. Ритмическое дрожание незначительной амплитуды долгое время было локализовано в одной руке. Теперь, как вы изволите увидеть, заболевание распространилось на всю половину тела, а также на нижние конечности.
Старик появился и с трудом прошел несколько шагов, склонив туловище вперед и понурив голову; атлетическое тело его исхудало и захирело, весь облик свидетельствовал о тоске и отчаянии. Это был господин Матюффа.
Леокадия знала его. Опыт, который Бод показывал сегодня, он уже три раза производил без свидетелей, и добрая Ватория, тронутая физическим убожеством старика, всем сердцем старалась облегчить его страдания; она была очень расположена к нему и считала его красавцем мужчиной, хоть он и был старый, плешивый, немощный и голова его блестела, как начищенная кастрюля. Старик сел против нее и стал трястись.
Леокадия взяла его за руки, как ей наказывал доктор, прижалась к нему коленями и тоже стала трястись.
— Обратите, господа, внимание, — говорил доктор. — Ритмическая дрожь небольшой амплитуды, которую воспроизводит загипнотизированная, очень характерна для данного заболевания. Даже при желании девушка не могла бы его сознательно имитировать: здесь передача заболевания совершенно очевидна.
Четверть часа спустя г-н Матюффа с трудом встал и неуверенным шагом направился к двери.
— Ну, что ж, вы дрожите меньше. Явное улучшение, — сказал ему Бод.
Господин Матюффа, подобно всем, кто страдает паралитической дрожью, всегда трясся меньше непосредственно после того, как мускулы его приходили в движение. На самом же деле он не ощущал ни малейшей перемены, и в желудке у него все так же жгло.
Тем не менее он дрожащим, прерывистым голосом ответил:
— Теперь лучше, господин доктор, теперь лучше. Он сам почти верил в это и охотно это подтверждал,
потому что возлагал большие надежды на все новые способы лечения, а. этот способ особенно пришелся ему по душе: его радовало прикосновение девичьих колен, их тепло было ему приятно, от них словно веяло какой-то свежестью.
— Куда лучше, господии доктор!
Чернокожий врач, ирландский иезуит и барышня репортер что-то записывали.
Тут Бода вызвали в кабинет, чтобы подписать какой-то документ, и он предупредил собравшихся, что обращаться к спящей бесполезно, что она все равно ничего не услышит, ибо состоит в общении только с ним, экспериментатором.
Бод долго не возвращался, и художник Берругета, чуждый, как все люди искусства, науке и ее методам, рискнул, несмотря на указание доктора, обратиться к спящей Ватории и шепнул ей на ухо:
— Какая ты прелесть! Приходи ко мне в мастерскую, я тебя нарисую.
Слабым, как дуновение, но все же внятным голосом она прошептала:
— С удовольствием.
Минуту спустя доктор Бод вернулся; он слегка дунул на веки усыпленной, и она потянулась, как бы пробуждаясь.
— Теперь, господа, вы можете поговорить с девушкой и расспросить ее, — сказал он.
Полтора месяца Ватория перенимала различные болезни. Заминка вышла только с хроническим энтеритом да двумя-тремя опухолями, после чего Бод благоразумно определил ее по части нервных заболеваний, симптомы которых воспроизводились у нее безошибочно.
Практикант Мильсан, с которым она очень подружилась, однажды спросил ее строго:
— Зачем ты плетешь Боду такие небылицы?
— Я не плету небылиц.
— Ты ведь вовсе не чувствуешь, что болезни переходят в тебя.
— Так ведь это он говорит, что я чувствую. А уж кому и знать как не ему. Он пообразованнее меня.
— Ты его дурачишь: это нечестно.
— Он очень добр ко мне. Он велел давать мне все, что мне нужно. Не мне ему перечить. Да и правда, стоит ему только сказать: «У вас болит», как у меня начинает что-то твориться в животе. Только иной раз случается, что я еле сдерживаюсь, как бы не прыснуть со смеху, — это когда он прикладывает палец к своему длинному носу, чтобы сподручнее было думать.
Доктор Бод сделал в Медицинской академии доклад, который привлек всеобщее внимание и вызвал в печати ожесточенную полемику. Доктор был человек светский, он стал демонстрировать опыты в салонах. Ватория, выступавшая в белом платье, всем нравилась своей кротостью и миловидностью. Некий американский миллиардер предоставил в распоряжение Бода пятьсот тысяч франков для организации лечебницы, предназначенной специально для передачи болезней.
Так произошло одно из величайших открытий нашего времени.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления