III. Вдохновенiе и трудъ

Онлайн чтение книги Маска и душа
III. Вдохновенiе и трудъ

23

Есть въ искусствѣ такiя вещи, о которыхъ словами сказать нельзя. Я думаю, что есть такiя же вещи и въ религiи. Вотъ почему и объ искусствѣ и о религiи можно говорить много, но договорить до конца невозможно. Доходишь до какой-то черты, — я предпочитаю сказать: до какого-то забора, и хотя знаешь, что за этимъ заборомъ лежать еще необъятныя пространства, что есть на этихъ пространствахъ, объяснить нѣтъ возможности. Не хватаетъ человѣческихъ словъ. Это переходитъ въ область невыразимаго чувства. Есть буквы въ алфавитѣ, и есть знаки въ музыкѣ. Все вы можете написать этими буквами, начертать этими знаками. Всѣ слова, всѣ ноты. Но… Есть интонацiя вздоха — какъ написать или начертить эту интонацiю? Такихъ буквъ нѣть.

Какъ у актера возникаетъ и формируется сценическiй образъ, можно сказать только приблизительно. Это будетъ, вѣроятно, какая нибудь половина сложнаго процесса — то, что лежитъ по эту сторону забора. Скажу, однако, что сознательная часть работы актера имѣетъ чрезвычайно большое, можетъ быть, даже рѣшающее значенiе — она возбуждаетъ и питаетъ интуицiю, оплодотворяетъ ее.

Для того, чтобы полетѣть на аэропланѣ въ невѣдомыя высоты стратосферы, необходимо оттолкнуться отъ куска плотной земли, разумно для этой цѣли выбраннаго и известнымъ образомъ прислособленнаго. Какiя тамъ осѣнятъ актера вдохновенiя при дальнѣйшей разработка роли — это дѣло позднейшее. Этого онъ и знать не можетъ и думать объ этомъ не долженъ, — придетъ это какъ-то помимо его сознанiя; никакимъ усердiемъ, никакой волей онъ этого предопредѣлить не можетъ. Но вотъ, отъ чего ему оттолкнуться въ его творческомъ порыве, это онъ долженъ знать твердо. Именно, знать. То-есть, сознательнымъ усилiемъ ума и воли онъ обязанъ выработать себѣ взглядъ на то дѣло, за которое онъ берется. Всѣ послѣдующiя замѣчанiя о моей манере работать относятся исключительно къ сознательной и волевой стороне творческаго процесса. Тайны же его мнѣ неизвестны, а если иногда въ высочайшiя минуты духовнаго подъема я ихъ смутно и ощущаю, — выразить ихъ я все-таки не могъ бы…

Мнѣ приносятъ партитуру оперы, въ которой я долженъ пѣть известную роль. Ясно, что мнѣ надо познакомиться съ лицомъ, которое мнѣ придется изображать на сцене. Я читаю партитуру и спрашиваю себя: что это за человѣкъ? Хорошiй или дурной, добрый или злой, умный, глупый, честный, хитрюга? Или сложная смесь всего этого? Если произведенiе написано съ талантомъ, то оно мнѣ отвѣтитъ на мои вопросы съ полной ясностью. Есть слова, звуки, дѣйствiе, и если слова характерныя, если звуки выразительные, если дѣйствiе осмысленное, то образъ интересующего меня лица уже нарисованъ. Онъ стоить въ произведенiи готовый, — мнѣ только надо правильно его прочитать. Для этого я долженъ выучить не только свою роль, — всѣ роли до единой. Не только роли главнаго партнера и крупныхъ персонажей — все. Реплику хориста, и ту надо выучить. Это, какъ будто, меня не касается? Нѣтъ, касается. Въ пьесѣ надо чувствовать себя, какъ дома. Больше, чѣмъ «какъ дома». Не бѣда, если я дома не увѣренъ въ какомъ-нибудь стулѣ, — въ театрѣ я долженъ быть увѣренъ. Чтобы не было никакихъ сюрпризовъ, чтобы я чувствовалъ себя вполнѣ свободнымъ. Прежде всего, не зная произведения отъ первой его ноты до послѣдней, я не могу вполнѣ почувствовать стиль, въ которомъ оно задумало и исполнено, — слѣдовательно, не могу почувствовать вполнѣ и стиль того персонажа, который меня интересуетъ непосредственно. Затѣмъ, полное представленiе о персонажѣ я могу получить только тогда, когда внимательно изучилъ обстановку, въ какой онъ дѣйствуетъ, и атмосферу, которая его окружаетъ. Окажется иногда, что малозначительная какъ будто фраза маленькаго персонажа — какого-нибудь «второго стража» у дворцовыхъ воротъ — неожиданно освѣтитъ важное дѣйствiе, развивающееся въ парадной залѣ или въ интимной опочивальнѣ дворца.

Нѣтъ такой мелочи, которая была бы мнѣ безразлична, если только она не сделана авторомъ безъ смысла, безъ надобности — зря.

Усвоивъ хорошо всѣ слова произведенiя, всѣ звуки, продумавъ всѣ дѣствiя персонажей, большихъ и малыхъ, ихъ взаимоотношения, почувствовавъ атмосферу времени и среды, я уже достаточно знакомъ съ характеромъ лица, которое я призванъ воплотить на сценѣ. У него басъ, онъ уменъ и страстенъ, въ его реакцiяхъ на событiя и впечатлѣнiя чувствуется нетерпѣливая порывистость или же, наоборотъ, разсчетливая обдуманность. Онъ прямодушенъ и наивенъ или же себѣ на умѣ и тонокъ. Чиста ли у него совѣсть? Да, потому что съ нечистой совестью персонажъ чувствовалъ бы и говорилъ какъ-то иначе… Словомъ, я его знаю такъ же хорошо, какъ знаю школьнаго товарища или постояинаго партнера въ бриджъ.

Если персонажъ вымышленный, творенiе фантазiи художника, я знаю о немъ все, что мнѣ нужно и возможно знать изъ партитуры, — онъ весь въ этомъ произведенiи. Побочнаго свѣта на его личность я не найду. И не ищу. Иное дѣло, если персонажъ — лицо историческое. Въ этомъ случай я обязанъ обратиться еще къ исторiи. Я долженъ изучить, какiя дѣйствительныя событiя происходили вокругъ него и черезъ него, чѣмъ онъ былъ отличенъ отъ другихъ людей его времени и его окруженiя, какимъ онъ представлялся современникамъ и какимъ его рисуютъ историки. Это для чего нужно? Ведь, играть я долженъ не исторiи, а лицо, изображенное въ данномъ художественномъ произведенiи, какъ бы оно ни противорѣчило исторической истинѣ. Нужно это вотъ для чего. Если художникъ съ исторiей въ полномъ согласiи, исторiя мнѣ поможеть глубже и всестороннѣе прочитать его замыселъ; если же художникъ отъ исторiи уклонился, вошелъ съ ней въ сознательное противорѣчие, то знать историческiе факты мнѣ въ этомъ случаѣ еще гораздо важнѣе, чѣмъ въ первомъ. Тутъ, какъ разъ на уклоненiяхъ художника отъ исторической правды, можно уловить самую интимную суть его замысла. Исторiя колеблется, не знаетъ — виновенъ ли Царь Борисъ въ убiенiи царевича Дмитрия въ Угличѣ или невиновенъ. Пушкинъ дѣлаетъ его виновнымъ, Мусоргскiй вслѣдъ за Пушкинымъ надѣляетъ Бориса совестью, въ которой, какъ въ клетке зверь, мятется преступная мука. Я, конечно, много больше узнаю о произведенiи Пушкина и толкованiи Мусоргскимъ образа Бориса, если я знаю, что это не безспорный историческiй фактъ, а субъективное истолкованiе исторiи. Я вѣренъ, не могу не быть вѣрнымъ замыслу Пушкина и осуществленiю Мусоргскаго, — я играю преступнаго Царя Бориса, но изъ знанiя истории я все-таки извлекаю кое-какiе оттенки игры, которые иначе отсутствовали бы. Не могу сказать достоверно, но возможно, что это знанiе помогаетъ мнѣ дѣлать Бориса болѣе трагически-симпатичнымъ… Вотъ почему, готовясь къ роли Бориса, я обратился къ нашему знаменитому историку В.О.Ключевскому за указанiями и совѣтомъ. Съ радостной благодарностью помню, какъ чудесно говорилъ мнѣ о Борисе, его эпохѣ и средѣ незабвенный Василiй Осиповичъ. Тонкiй художникъ слова, надѣленный огромнымъ историческимъ воображенiемъ, онъ оказался и замѣчательнымъ актеромъ. Гулялъ я съ нимъ во Владимiрской губернiи по лесу, когда онъ мнѣ разсказывалъ о характере князя Василiя Шуйскаго. Какой-же это былъ изумительный разсказъ! Остановится, отступитъ шага на два, протянетъ вкрадчиво ко мнѣ — Царю Борису — руку и такъ разсудительно, сладко говоритъ:

Но знаешь самъ: безсмысленная чернь

изменчива, мятежна, суевѣрна,

легко пустой надежде предана,

мгновенному веленiю послушна,

для истины глуха и равнодушна,

а баснями питается она.

Ей нравится безстыдная отвага:

такъ если сей невѣдомый бродяга

литовскую границу перейдетъ…

Говорить, а самъ хитрыми глазами мнѣ въ глаза смотритъ, какъ бы прощупываетъ меня, какое впечатлѣнiе на меня производятъ его слова — испуганъ ли я, встревоженъ ли? Ему это очень важно знать для своей политической игры. Какъ живой, вставалъ предо мною Шуйскiй въ воплощенiи Ключевскаго. И я понималъ, что когда говорить такой тонкiй хитрецъ, какъ Шуйскiй, я, Борисъ, и слушать долженъ его, какъ слушаютъ ловкаго интригана, а не просто безхитростнаго докладчика-царедворца.

Такимъ образомъ, первоначальный ключъ къ постиженiю характера изображаемаго лица даетъ мнѣ внимательное изученiе роли и источниковъ, т. е. усилiе чисто интеллектуальнаго порядка. Я просто усваиваю урокъ, какъ ученикъ проходить свой курсъ по учебнику. Но это, очевидно, только начало.

24

Какъ бы ни быль хорошо нарисованъ авторомъ персонажъ, онъ всегда останется зрительно-смутнымъ. Въ книѣt или партитурѣ нѣтъ картинокъ, нѣтъ красокъ, нѣтъ измѣренiй носа въ милиметрахъ. Самый искусный художникъ слова не можетъ пластически объективно нарисовать лицо, передать звукъ голоса, описать фигуру или походку человѣка. На что величайшiй художникъ Левъ Толстой, но пусть десять талантливыхъ художниковъ попробуютъ нарисовать карандашомъ или писать кистью портретъ Анны Карениной по замѣткамъ Толстого, — выйдетъ десять портретовъ, другъ на друга совершенно непохожихъ, хотя каждый изъ нихъ въ какомъ-нибудь отношении будетъ близокъ къ синтетическому образу Карениной. Очевидно, что объективной правды въ этомъ случай быть не можетъ, да не очень ужъ и интересна эта протокольная правда.

Но если актриса берется играть Анну Каренину, — да простить ей это Господь! — необходимо, чтобы внѣшнiй сценическiй образъ Анны ничймъ не противорѣчилъ тому общему впечатлѣнiю, которое мы получили объ ней въ романе Толстого. Это — минимальнейшее требование, которое актриса должна себѣ предъявить. Но этого, конечно, мало. Надо, чтобы внѣшнiй образъ не только не противорѣчилъ роману Толстого, но и гармонировалъ съ возможно большимъ количествомъ чертъ характера Анны Карениной, эти черты дѣлалъ для зрителя болѣе замѣтными и убѣдительными. чѣмъ полнее внѣшнiй образъ актрисы сольется съ духовнымъ образомъ, нарисованнымъ въ романе, тѣмъ онъ будетъ совершеннее. Само собою разумѣется, что подъ внѣшностью я разумею не только гримъ лица, цвеѣ волосъ и тому подобное, но манеру персонажа быть: ходить, слушать, говорить, смеяться, плакать.

Какъ осуществить это? Очевидно, что одного интеллектуальнаго усилiя тутъ недостаточно. Въ этой стадiи созиданiя сценическаго образа вступаетъ въ дѣйствiе воображенiе — одно изъ самыхъ главныхъ орудiй художественнаго творчества.

Вообразить, это значитъ — вдругъ увидѣть. Увидѣть хорошо, ловко, правдиво. Внѣшнiй образъ въ цѣломъ, а затемъ въ характерныхъ деталяхъ. Выраженiе лица, позу, жестъ. Для того-же, чтобы правильно вообразить, надо хорошо, доподлинно знать натуру персонажа, ея главныя свойства. Если хорошо вообразить нутро человѣка, можно правильно угадать и его внѣшнiй обликъ. При первомъ же появленiи «героя» на сцене, зритель непременно почувствуетъ его характеръ, если глубоко прочувствовалъ и правильно вообразилъ его самъ актеръ. Воображение лктера должно соприкоснуться съ воображенiемъ автора и уловить существенную ноту пластическаго бытiя персонажа. Сценическiй образъ правдивъ и хорошъ въ той мѣрѣ, въ какой онъ убѣждаетъ публику. Слѣдовательно, при созданiи внѣшней оболочки образа нужно подумать объ ея убѣдительности, — какое она произведетъ впечатлѣнiе?

Борись Годуновъ. Есть монета съ его портретомъ. На монетѣ онъ безъ бороды. Въ однихъ усахъ. Волосы, кажется, стриженные. Это, вѣроятно, настоящая историческая правда, но подумавъ, я пришелъ къ заключению, что эта протокольная истина никому неинтересна. Ну, былъ Борись безъ бороды. Слѣдуетъ ли изъ этого, что я долженъ выйти на сцену бритымъ? Изобразилъ ли бы я Бориса блондиномъ? Конечно, нѣтъ. Я этимъ ослабилъ бы впечатлѣнiе отъ его личности. Онъ монгольскаго происхожденiя. Отъ него ждутъ черной бороды. И я пожаловалъ Борису черную бороду. Тѣ, которые меня видели въ роли Бориса, могутъ судить, въ какой степени эта внѣшняя деталь оказалась важной для силы и красоты образа.

Донъ-Кихотъ. Я совсѣмъ не знаю, какой онъ изъ себя. Правда, внимательно прочитавъ Сервантеса, закрывъ затѣмъ глаза и задумавшись, я могу получить общее впечатлѣнiе отъ Донъ-Кихота, такое-же приблизительное, какое десять художниковъ, о которыхъ я говорилъ выше, получили отъ Анны Карениной. Я, напримѣръ, могу понять, что этотъ сосредоточенный въ себѣ мечтатель долженъ быть медлительнымъ въ движенiяхъ, не быть суетливымъ. Я понимаю, что глаза у него должны быть не трезвые, не сухiе. Я понимаю много различныхъ и важныхъ отдѣльныхъ чертъ. Но, вѣдь, этого мало, — какой онъ въ цѣломъ — синтетически? Что нужно мнѣ сдѣлать для того, чтобы публика при первомъ взглядѣ на Донъ-Кихота довѣрчиво и сь симпатiей ему улыбнулась: да, это ты, старый знакомецъ нашъ и друтъ. Ясно, что въ его внѣшности должна быть отражена и фантазiя, и беспомощность, и замашки вояки, и слабость ребенка, и гордость кастильскаго рыцаря, и доброта святого. Нужна яркая смѣсь комическаго и трогательнаго. Исходя изъ нутра Донъ-Кихота, я увидѣлъ его внѣшность. Вообразилъ ее себѣ и, черта за чертою, упорно лѣпилъ его фигуру, издали эффектную, вблизи смѣшную и трогательную. Я далъ ему остроконечную бородку, на лбу я взвихрилъ фантастическiй хохолокъ, удлинилъ его фигуру и поставилъ ее на слабыя, тонкiя, длинныя ноги. И далъ ему усъ, — смешной положимъ, но явно претендующiй украсить лицо именно испанскаго рыцаря… И шлему рыцарскому и латамъ противопоставилъ доброе, наивное, дѣтское лицо, на которомъ и улыбка, и слеза, и судорога страданiя выходятъ почему-то особенно трогательными.

Отъ нутра исходилъ я и при разработкѣ внѣшней фигуры Донъ-Базилiо въ «Севильскомъ Цырюльникѣ». Этотъ персонажъ говоритъ: «вы только деньги дайте мнѣ, а я уже сдѣлаю все». Въ этой фразѣ весь Донъ-Базилiо. Надо, чтобы зритель при первомъ взглядѣ на него почувствовалъ, что это за птица, на что этотъ человѣкъ способенъ. По одной его позѣ, прежде, чѣмъ онъ сказалъ слово. Воображение мнѣ подсказывало, что въ Донъ-Базилiо зритель повѣритъ тѣмъ больше, чѣмъ менѣе онъ будетъ протокольно реалистиченъ, и исполняя эту роль, я отъ реализма рѣзко отхожу въ сторону гротеска. Мой Донъ-Базилiо, какъ будто, складной, если хотите — растяжимый, какъ его совесть. Когда онъ показывается въ дверяхъ, онъ малъ, какъ карликъ, и сейчасъ же на глазахъ у публики разматывается и вырастаетъ жирафомъ. Изъ жирафа онъ опять сожмется въ карлика, когда это нужно. Онъ все можетъ, — вы ему только дайте денегъ. Вотъ отчего онъ сразу и смѣшонъ, и жутокъ. Зрителя уже ничто въ немъ не удивляетъ. Его дифирамбъ полезной клеветѣ — уже въ его фигурѣ.

Конечно, и воображенiе должно питаться жизнью, наблюденiями. Дать образъ испанскаго гармониста, — надо съездить въ Испанiю.

Въ то время, когда сочинялъ Донъ-Базилiо, я въ Испанiи не бывалъ еще. Но бывалъ на границѣ Испанiи, во Францiи. Видалъ я всякихъ клерковъ, поповъ — тонкихъ и толстыхъ. Старинные органисты въ большинства случаевъ походили на аббатовъ. Какъ то разъ ѣхалъ я изъ Дижона въ какое то шато. Корматенъ, кажется. А во Францiи, вѣдь, съ поездами знаете какъ. На главныхъ магистраляхъ идутъ чудные поезда — голубые, синiе, а въ провинцiи такiе, что не знаешь, гдѣ, сколько и зачѣмь постоятъ, когда и куда прибудутъ. Остановились мы на какой-то станцiи, ждемъ. Пришелъ въ вагонъ попъ. Ничего не сказалъ, посмотрѣлъ на пассажировъ и на меня, сѣлъ согбенно къ окошку, сложилъ руки, ладонь къ ладони, и неподвижно глядитъ въ окно. Смотрю — профиль, платочекъ фуляровый на шеѣ, шляпа. Я не зналъ, что это за человѣкъ, — можетъ быть, честный, а я подумалъ: вотъ Донъ-Базилiо. Взялъ я его внѣшность.

25

Мнѣ часто приписываютъ какiя-то новшества въ гримѣ. Hе думаю, что я изобрѣлъ въ этой области нѣчто новое. Гримироваться я самъ учился у замѣчательныхъ россiйскихъ драматическихъ актеровъ. Я только старался быть аккуратнымъ въ примѣненiи полученныхъ мною отъ нихъ знанiй. Вѣдь, у насъ въ оперѣ часто можно было видѣть актеровъ, которые гримировали только лицо. Пока онъ стоитъ en face, онъ съ грѣхомъ пополамъ еще напоминаетъ типъ изображаемаго персонажа, но стоитъ только ему повернуться, какъ зритель замѣчаетъ, что сзади парикъ не покрываетъ его собственныхъ волосъ, и при лицѣ индуса онъ видитъ бѣлую, чистенькую шею прохожаго любовника. То же бываетъ съ руками, Актеръ играетъ старика, привѣсилъ бороду, надѣлъ сѣдой парикъ, а руки молодыя, бѣлыя, да еще съ перстнемъ на пальцѣ. Я, конечно, старался не оставлять шаляпинской шеи и шаляпинскихъ рукъ трудовому крестьянину Сусанину — онѣ ему не нужны. Сусанинъ цѣлый день работаеть, согбенный, на солнцѣ, и я даю его шеѣ густой загаръ и даю ему грубыя мужицкiя руки.

Гримъ очень важная вѣщь, но я всегда помнилъ мудрое правило, что лишнихъ деталей надо избегать въ гримѣ такъ же, какъ и въ самой игрѣ. Слишкомъ много деталей вредно. Онѣ запромождаютъ образъ. Надо, какъ можно проще, взять быка за рога. Идти къ сердцу, къ ядру вещи. Дать синтезъ. Иногда одна яркая деталь рисуетъ цѣлую фигуру. Въ тысячной толпѣ можно иногда узнать человѣка только по одному тому, какъ у него сидитъ на затылкѣ шляпа, и какъ онъ стоитъ. Это — Иванъ Григорьевичъ! У васъ нѣть никакихъ въ этомъ сомнѣнiй. Одна деталь выделила его изъ тысячи людей… Я убѣжденъ, что если бы сто человѣкъ для опыта просовывали въ дверь руку, то одна какая-нибудь рука была бы сразу узнана всѣми, и наблюдатели воскликнули бы хоромъ:

— Николай Петровичъ, Николай Петровичъ! Его рука.

Я никогда ни на одну минуту не забывалъ, что гримъ это только помощникъ актера, облегчающiй внѣшнюю характеристику типа, и что роль его, въ концѣ концовъ, только второстепенная. Какъ одежда на тѣлѣ не должна мѣшать движенiямъ тѣла, такъ гримъ долженъ быть устроенъ такъ, чтобы не мѣшать движенiямъ лица. Гримъ нуженъ прежде всего для того, чтобы скрыть индивидуальныя черты актера. Мое лицо такъ же будетъ мѣшать Царю Борису, какъ мѣшалъ бы ему мой пиджакъ. И точно такъ же, какъ костюмъ Бориса прежде всего имѣетъ задачей устранить мой пиджакъ, — гримъ Бориса долженъ прежде всего замаскировать мое лицо. Вотъ, между прочимъ, почему слишкомъ резкая физическая индивидуальность идетъ во вредъ лицедѣйству. Представьте себѣ актера съ суровыми медвежьими бровями, отпущены онѣ ему Господомъ Богомъ на дюжину людей, — или съ носомъ Сирано де Бержеракъ. Ему будетъ очень трудно гримироваться, и не много ролей онъ съ такой индивидуальностью легко сыграетъ. Отсюда, кажется мне, возникновенiе «амплуа». Я могу изобразить Санхо-Панго, я могу его играть, но мое физическое существо мнѣ помѣшаетъ сдѣлать это вполне какъ слѣдуетъ. Владимiръ Николаевичъ Давыдовъ, при всей своей генiальности, не можетъ играть Донъ-Кихота изъ-за своей физической природы.

Индивидуальность — вѣщь чрезвычайно цѣнная, но только въ духѣ, а не въ плоти. Я скажу больше, никакой гримъ не поможетъ актеру создать живой индивидуальный образъ, если изъ души его не просачиваются наружу этому лицу присущая духовныя краски — гримъ психологическiй. Душевное движенiе съ гримомъ не слито, живетъ внѣ зависимости отъ него. Грима можетъ не быть, а соотвѣтствующее ему душевное движенiе все-таки будетъ при художественномъ, а не механическомъ исполненiи роли… Примѣромъ можетъ служить одинъ такого рода случай.

Когда (кажется, въ 1908 году) Дягилевъ организовалъ въ Грандъ-Опера первый русскiй сезонъ оперы и балета, въ первый разъ въ Париже былъ поставленъ Борисъ Годуновъ. Обставлено было представленiе во всѣхъ смыслахъ пышно. Были замѣчательныя декорацiи нашихъ чудесныхъ художниковъ Головина и Коровина, костюмы — изъ Императорскихъ театровъ, прiѣхали хоры, набранные изъ московскихъ и петербургскихъ труппъ. И такъ какъ это было необыкновенное театральное событiе для Парижа той эпохи, то на генеральную репетицiю были приглашены всѣ замѣчательные люди французской столицы. И вся пресса. Но въ театральномъ дѣлѣ всегда какiе-нибудь сюрпризы. Оказалось, что на генеральной репетицiи не могли быть поставлены нѣкоторый декорацiи; вѣроятно, не были готовы. Не могли быть надѣты нѣкоторые костюмы: можетъ быть, не были распакованы. Не отмѣнить же репетицiи!.. Я, какъ всегда, волновался. Обозлившись, я сказалъ:

— Разъ у васъ не готовы декорацiи и костюмы, то не готовъ и я. Не загримируюсь, не надѣну костюма, а буду репетировать въ пиджакѣ.

Такъ и сдѣлалъ. Совсѣмъ, какъ на спектаклѣ, я выходилъ и пѣлъ:

— «Дитя мое, голубка моя, иди въ свой теремъ, отдохни, бедняжка»…

И совсѣмъ, какъ на спектаклѣ, я говорилъ сыну:

— «Когда нибудь, и скоро, можетъ быть,

Тебѣ все это царство

Достанется… Учись дитя».

Я и не обратилъ бы вниманiя на то, насколько мои обращенiя къ дѣтямъ и мой монологъ были естественны, если бы не то, что въ моментъ, когда я всталъ со стула, устремилъ взоръ въ уголъ и сказалъ:

— «Что это?… Тамъ!.. Въ углу!.. Колышется!!.»

И я услышалъ въ залѣ поразившiй меня странный шумъ. Я косо повернулъ глаза, чтобъ узнать, въ чѣмъ дѣло, и вотъ что я увидѣлъ: публика поднялась съ мѣстъ, иные стали на стулья, и глядятъ въ уголъ — посмотрѣть что я въ углу увидѣлъ. Они подумали, что я дѣйствительно что-то увидѣлъ… Я пѣлъ по-русски, языка они не понимали, но по взору моему почувствовали, что я чего то сильно испугался.

Что-же, гримъ усилилъ бы это впечатлѣнiе? Едва ли. А если бы усилилъ, то только съ декоративной точки зрѣнiя.

26

Жестъ, конечно, самая душа сценическаго творчества. Настаивать на этомъ, значитъ ломиться въ открытую дверь. Малѣйшее движенiе лица, бровей, глазъ — что называютъ мимикой — есть, въ сущности, жестъ. Правда жеста и его выразительность — первооснова актерской игры. Къ сожалѣнiю, у большинства молодыхъ людей, готовящихся къ сценѣ, и у очень многихъ актеровъ со словомъ «жестъ» сейчасъ же связывается представление о рукахъ, о ногахъ, о шагахъ. Они начинаютъ размахивать руками, то прижимая ихъ къ сердцу, то заламывая и выворачивая ихъ книзу, то плавая ими поочередно — правой, лѣвой, правой — въ воздухѣ. И они убѣждаютъ себя, что играютъ роль хорошо, потому что жесты ихъ «театральны». Театральность-же, въ ихъ представленiи, заключается въ томъ, что они слова роли иллюстрируютъ подходящими будто-бы движенiями, и, такимъ образомъ, дѣлаютъ ихъ болѣе выразительными.

Правда, въ сколько нибудь хорошихъ русскихъ школахъ уже давно твердятъ воспитанникамъ, что иллюстрировать слово жестомъ — нехорошо, что это фальшиво, что это прiемъ очень плохой. Но молодые люди этому почему то не вѣрятъ. Какъ это такъ — не иллюстрировать слова жестомъ? А что же дѣлаютъ всѣ большiе актеры? Нѣтъ, что-то не такъ, это надо провѣрить.

Пришелъ однажды въ Москвѣ провѣрять своихъ учителей молодой человѣкъ ко мнѣ. Изложилъ мнѣ свое недоумѣнiе и спросилъ мое мнѣнiе:

— Учитель вашъ совершенно правъ, — отвѣтилъ я ему. — Вы должны принять къ сведѣнiю его указание.

Тутъ-то я и попался. Молодой человѣкъ побѣдоносно откинулся на спинку кресла и сказалъ:

— А какъ-же, г. Шаляпинъ, въ прошлый разъ, когда вы въ Артистическомъ Обществѣ декламировали молодежи стихотворенiе, въ которомъ была фраза:

«И отражали шелкъ, и фрезы, и колеты

съ карнизу до полу сплошныя зеркала»…

— то при словахъ «съ карнизу до полу» вы рукою провели въ воздухѣ линiи?!.

— Да? Вѣроятно, это было такъ, — сказалъ я моему гостю. — Но, проводя рукой линiи по воздуху, я глазами моими отмѣрилъ разстоянiе, такъ что жесть мой вовсе не говорилъ вамъ о карнизѣ и полѣ, — онъ былъ согрѣтъ чѣмъ-то другимъ. Вѣроятно, я этого жеста и не виделъ, не замѣчалъ его, какъ не замѣчают жестовъ, которые я дѣлаю, разговаривая съ вами… Кстати, скажите мнѣ, пожалуйста, что собственно вы подразумѣваете подъ жестомъ? Что такое вообще жесть?

Молодой человѣкъ нѣсколько замялся и объяснилъ мне, что жестъ — это движенiе руки, ноги, плечъ и т. п.

— А по-моему, — заметилъ я, — жестъ есть не движенiе тела, а движенiе души. Если я, не производя никакихъ движенiй просто сложилъ мои губы въ улыбку, — это уже есть жесть. А разве вамъ запретили въ школе улыбнуться послѣ слова, если эта улыбка идетъ отъ души, согрѣта чувствомъ персонажа? Вамъ запретили механическiя движенiя, приставленныя къ слову съ нарочитостью. Другое дѣло — жестъ, возникающей независимо отъ слова, выражающiй ваше чувствованiе параллельно слову. Этотъ жестъ полезенъ, онъ что-то рисуетъ живое, рожденное воображенiемъ.

Я надѣюсь, что мой собесѣдникъ, будущiй актеръ, понялъ меня и не будетъ иллюстрировать слова бездушными движенiями рукъ, ногъ, плечъ и т. п.

Образцомъ великаго художника, который движенiемъ лица и глазъ умѣлъ рисовать великолѣпныя картины, можетъ служить нашъ извѣстный разсказчикъ И.Ф.Горбуновъ. Въ чтенiи разсказы его бѣдноваты. Но стоило только послушать, какъ онъ ихъ разсказываетъ самъ, и посмотреть, какъ при этомъ живетъ, жестикулируя, каждая черта его лица, каждый волосокъ его бровей, чтобы почувствовать, какая въ его разсказахъ глубочайшая правда, какiе это перлы актерскаго искусства. Если бы вы видели, какъ Горбуновъ представляетъ пѣвчаго, регента, мужика, лежащаго въ телѣгѣ и мурлыкающаго пѣсню; если бы видели, какъ этотъ мужикъ реагируетъ на неожиданный ударъ кнута, которымъ его пожаловалъ кучеръ, везущiй барина, то вы поняли бы, что такое художественный жестъ, независимо отъ слова возникающiй. Безъ такихъ жестовъ жить нельзя и творить нельзя. Потому, что никакими словами и никакими буквами ихъ не заменить. Есть двери, которыя открываются при посредствѣ кирпича, подвѣшеннаго на веревкѣ, — примитивный блокъ. Вы эти двери знаете, видали ихъ. Но какъ скрипитъ такая дверь, какъ хлопаетъ, какъ черезъ нее валятъ клубы пара на улицу, — это можетъ быть разсказано только тѣми прочувствованными и рисующими жестами, на которые былъ великiй мастеръ И.Ф.Горбуновъ. Нельзя жестомъ иллюстрировать слова. Это будутъ те жесты, про которые Гамлетъ сказалъ актерамъ: «вы будете размахивать руками, какъ вѣтреная мельница»… Но жестомъ при словѣ можно рисовать цѣлыя картины.

Вопросъ о правдивому сценическомъ жестѣ мнѣ представляется столь важнымъ, что меня волнуетъ мысль, можетъ быть, кто-нибудь изъ моихъ молодыхъ читателей — будущiй актеръ — еще не совсѣмъ меня понялъ. Рискуя показаться излишне настойчивымъ, я позволю себѣ привести еще два примѣра (одинъ — воображаемый, другой — реальный) недопустимой иллюстрацiи жестомъ слова.

Поется дуэтъ, слѣдовательно, — ведется какой-то дiалогъ. Одинъ актеръ говорить другому: не совѣтую тебѣ жениться на Лизетте; возьми-ка лучше обними Каролину. Актеръ, къ которому обращенъ совѣтъ, съ нимъ не согласенъ; его партнеръ еще не закончилъ варiацiй фразы, а онъ уже начинаетъ жестами иллюстрировать свои возраженiя. Онъ трясетъ пальцемъ по воздуху — нѣтъ!.. Онъ любить Лизетту — прижимаетъ къ сердцу руки. Когда же дѣло доходитъ до Каролины, онъ подскакиваетъ къ рампе, обращаетъ лицо къ публике и, подмигивая ей, насмешливо большимъ пальцемъ черезъ плечо указываетъ на увещевателя, какъ бы говоря: «съ Каролиной меня не надуешь!..».

Къ крайнему моему огорченiю, долженъ признаться, что мой примѣръ не совсемъ выдуманный. Я слушалъ оперу «Отелло». Въ спектаклѣ пелъ Таманьо, замѣчательнейшiй изъ всѣхъ Отелло, которыхъ я виделъ на оперной сценѣ. Яго-же изображалъ актеръ, считающiйся однимъ изъ первоклассныхъ итальянскихъ певцовъ, и не безъ основанiя. Послѣ того, какъ онъ очень краснорѣчиво разсказалъ Отелло исторiю съ платкомъ, когда разъяренный Таманьо пальцами жевалъ скатерть на столѣ, удовлетворенный Яго отошелъ нѣсколько назадъ, посмотрѣлъ на волнующуюся черную стихiю и публикѣ большимъ пальцемъ показалъ на Отелло, сдѣлавъ послѣ этого еще специфическiй итальянскiй жестъ — поболталъ всей кистью руки около живота, — какъ бы говоря:

— Видали, господа, какъ я его объегорилъ?

Такiе жесты и такихъ актеровъ упаси Богъ имѣть въ театрѣ.

27

Движенiе души, которое должно быть за жестомъ для того, чтобы онъ получился живымъ и художественно-цѣннымъ, должно быть и за словомъ, за каждой музыкальной фразой. Иначе и слова и звуки будутъ мертвыми. И въ этомъ случаѣ, какъ при созданiи внѣшняго облика персонажа, актеру должно служить его воображенiе. Надо вообразить душевное состоянiе персонажа въ каждый данный моментъ дѣйствiя. Пѣвца, у котораго нѣт воображенiя, ничто не спасетъ отъ творческаго безплодiя — ни хорошiй голосъ, ни сценическая практика, ни эффектная фигура. Воображенiе даетъ роли самую жизнь и содержанiе.

Я только тогда могу хорошо спѣть исторiю молодой крестьянки, которая всю свою жизнь умиленно помнитъ, какъ когда-то, давно, въ молодости красивый уланъ, проѣзжая деревней, ее поцѣловалъ, и слезами обливается, когда, уже старухой, встрѣчаетъ его старикомъ (я говорю о «Молодешенька въ дѣвицахъ я была» — только тогда могу я это хорошо спѣть, когда воображу, что это за деревня была, и не только одна эта деревня, — что была вообще за Россiя, что была за жизнь въ этихъ деревняхъ, какое сердце бьется въ этой пѣснѣ… Вѣдь, вообразить надо, какъ жила эта дѣвушка, если райское умиленiе до старости далъ ей случайный поцѣлуй офицера въ руку. Надо все это почувствовать, чтобы пѣвцу стало больно. И непременно станетъ ему больно, если онъ вообразить, какъ въ деревнѣ жили, какъ работали, какъ вставали до зари въ 4 часа утра, въ какой сухой и суровой обстановкѣ пробуждалось юное сердце. Вотъ тогда я, дѣйствительно, «надъ вымысломъ слезами обольюсь».

Вообразить, чувствовать, сочувствовать, жить съ горемъ безумнаго мельника изъ «Русалки», когда къ нему возвращается разумъ, и онъ поетъ:

— «Да, старъ и шаловливъ я сталъ!»

Тутъ мельникъ плачетъ. Конечно, за мельникомъ грѣхи, а все же страдаетъ онъ мучительно, — эту муку надо почувствовать и вообразить, надо пожалеть… И Донъ-Кихота полюбить надо и пожалѣть, чтобы быть на сценѣ трогательнымъ старымъ гидальго.

Иной разъ пѣвцу приходится пѣть слова, которыя вовсе не отражаютъ настоящей глубины его настроенiя въ данную минуту. Онъ поетъ одно, а думаетъ о другомъ. Эти слова — какъ бы только внѣшняя оболочка другого чувства, которое бродитъ глубже и въ нихъ прямо не сказывается. Какъ бы это объяснить точнее? Ну, вотъ, человѣкъ перебираетъ четки, — подарокъ любимой женщины, и хотя пальцы его заняты четками, и смотритъ онъ на нихъ, будто всецѣло ими поглощенный, думаетъ онъ дѣйствительно не о нихъ, а о той, которая ему ихъ подарила, которая его любила и умерла…

Марфа въ «Хованщинѣ» Мусоргскаго сидитъ на бревне у окна кн. Хованскаго, который когда-то поигралъ ея любовью. Она поетъ какъ будто простую пѣсню, въ которой вспоминаетъ о своей любви къ нему:

«Исходила младешенька

Всѣ луга и болота,

А и всѣ сѣнные покосы;

Истоптала младешенька,

Исколола я ноженьки,

За милыимъ рыскаючи,

Да и лихъ его не имаючи».

Въ этихъ словахъ пѣсни звучать ноты грустнаго безразличия. А между тѣмъ Марфа пришла сюда вовсе не безразличной овечкой. Она сидитъ на бревнѣ, въ задумчивыхъ словахъ перебираетъ, какъ четки, старыя воспоминая, но думаетъ она не о томъ, что было, а о томъ, что будетъ. Ея душа полна чувствомъ жертвенной муки, къ которой она готовится. Вмѣстѣ съ нимъ, любимымъ Хованскимъ, она скоро войдетъ на костерь — вмѣстѣ гореть будутъ во имя святой своей вѣры и любви.

«Словно свѣчи Божiи,

Мы съ тобою затеплимся,

Окрестъ братья во пламени,

И въ дыму, и въ огнѣ души носятся»…

Вотъ какимъ страстнымъ, фанатическимъ аккордомъ, свѣтлымъ и неистовымъ въ одно и то же время, заканчивается ея пѣсня!..

Значить, пѣсню Марфы надо пѣть такъ, чтобы публика съ самаго начала почувствовала тайную подкладку пѣсни. Чтобы она почувствовала не «четки», а то движенiе души, которое кроется за задумчивыми движенiями пальцевъ… «Что-то такое произойдетъ», — должна догадаться публика. Если певица сумѣетъ это сдѣлать, образъ Марфы будетъ созданъ. И будетъ пѣвицѣ великая слава, такъ какъ Марфа — одна изъ тѣх изумительныхъ по сложной глубинѣ натуръ, который способна рожать, кажется, одна только Россiя, и для выражения которыхъ нуженъ былъ генiй Мусоргскаго. Въ душѣ Марфы неистовствуютъ земная любовь, страсть, горячiй грѣхъ, жгучая ревность, религiозный фанатизмъ, экстазъ и свѣтлая умиленность вѣры — и какимъ-то жуткимъ полукругомъ всѣ эти противоположности сходятся надъ пламенемъ костра. «Аллилуя, аллилуя!»…

Если же внутреннiя чувства Марфы черезъ ея пѣсню не просочатся, то никакой Марфы не получится. Будеть просто болѣе или менѣе полная дама, болѣе или менѣе хорошо или плохо поющая какiя-то никому ненужныя слова…

Выше я сказалъ, что душевное состояние изображаемаго лица надо пѣвцу чувствовать въ каждый моментъ дѣйствiя. Долженъ сказать, что бываютъ случаи, когда артисту мѣшает быть правдивымъ какое-нибудь упущенiе автора музыки. Вкрадывается въ партитуру маленькая фальшь, а если фальшь — актеру трудно. Вотъ примѣръ. Я пою Ивана Грознаго въ «Псковитянкѣ» и чувствую, что мнѣ трудно въ началѣ послѣдней картины оперы. Не могу сдѣлать, какъ надо. Въ чѣмъ дѣло? А вотъ въ чемъ. Сначала Грозный предается размышленiямъ. Вспоминаетъ молодость, какъ онъ встрѣтиль когда-то въ орѣшнике Bѣру, мать Ольги, какъ дрогнуло его сердце, какъ онъ отдался мгновенному порыву страсти. «Дрогнуло ретивое, не стерпѣлъ, теперь плоды вотъ пожинаемъ». Хорошо. Но сiю же минуту, вслѣдъ за этимъ, дальнѣйшiя его размышленiя уже иного толка.

«То только царство сильно, крѣпко и велико,

Гдѣ вѣдаетъ народъ, что у него одинъ владыка,

Какъ во единомъ стадѣ — единый пастырь».

Мечтатель-любовникъ прежнихъ лѣтъ преображается въ зрѣлаго государственнаго мыслителя, утверждающего силу централизованной власти, воспѣвающаго благо самодержавiя. Тутъ переходъ изъ одного душевнаго состоянiя въ другой — нужна, значитъ, или пауза, или же, вообще, какая-нибудь музыкальная перепряжка, а этого у автора нѣтъ. Мнѣ приходится просить дирижера, чтобы онъ задержалъ послѣднюю ноту въ оркестрѣ, сдѣлалъ на ней остановку, чтобы дать мнѣ время и возможность сдѣлать лицо, переменить обликъ. Говорю объ этомъ автору — Римскому-Корсакову. Поклонялся я ему безгранично, но надо сказать правду, не любилъ Николай Андреевичъ слушать объ ошибкахъ… Не особенно охотно выслушалъ онъ и меня. Хмуро сказалъ: «посмотрю, обдумаю»… Спустя нѣкоторое время, онъ приносить мнѣ новую арiю для этой сцены «Псковитянки». Посвятилъ арiю мнѣ — рукопись ея храню до сихъ поръ, — а спѣлъ я ее только одинъ разъ — на репетицiи. Прежнiй рѣчитативъ, хоть съ ошибкой, былъ превосходный, а арiя, которою онъ хотѣлъ его замѣнить, оказалась неподходящей. Не хотѣлось мнѣ «арiи» въ устахъ Грознаго. Я почувствовалъ, что арiя мѣшаетъ простому ходу моего дѣйствiя.

Если бы я не культивировалъ въ себѣ привычки каждую минуту отдавать себѣ отчетъ въ томъ, что я дѣлаю, я бы, вѣроятно, и не замѣтилъ пробѣла въ музыкѣ, и мой образъ Грознаго отъ этого несомненно пострадалъ бы.

28

Въ предыдущей главѣ я старался опредѣлить роль воображенiя въ созданiи убѣдительныхъ сценических образов. Важность воображенiя я полагалъ в томъ, что оно помогаетъ преодолевать въ работѣ все механическое и протокольное. Этими замѣчанiями я извѣстнымъ образомъ утверждалъ начало свободы въ театральномъ творчествѣ. Но свобода въ искусствѣ, какъ и въ жизни, только тогда благо, когда она ограждена и укреплена внутренней дисциплиной.

Объ этой дисциплине въ сценическомъ творчествѣ я хочу теперь сдѣлать нѣсколько необходимыхъ замѣчанiй.

«Сценическiй образъ правдивъ и хорошъ въ той мѣрѣ, въ какой онъ убѣждаетъ публику». Я сказалъ, что негръ съ бѣлой шеей, старикъ съ нѣжными руками не покажутся публикѣ убѣдительными. Я высказалъ предположенiе, что белокурый Борисъ Годуновъ не будетъ принять безъ сопротивленiя, и выразилъ увѣренность, что пѣсня безъ внутренней жизни никого не взволнуетъ. Убѣдить публику, значитъ, въ сущности, хорошо ее обмануть, — вѣрнѣе, создать въ ней такое настроенiе, при которомъ она сама охотно поддается обману, сживается съ вымысломъ и переживаетъ его, какъ нѣкую высшую правду. Зритель отлично знаетъ, что актеръ, умирающiй на сценѣ, будетъ, можетъ быть, черезъ четверть часа въ трактире пить пиво, и тѣмъ не мѣнѣе отъ жалости его глаза увлажняются настоящими слезами.

Такъ убѣдить, такъ обмануть можно только тогда, когда строго соблюдено чувство художественной мѣры.

Конечно, актеру надо прежде всего самому быть убѣжденнымъ въ томъ, что онъ хочетъ внушить публике. Онъ долженъ вѣрить въ создаваемый имъ образъ твердо и настаивать на томъ, что вотъ это, и только это настоящая правда. Такъ именно жилъ персонажъ и такъ именно онъ умеръ, какъ я показываю. Если у актера не будетъ этого внутренняго убѣжденiя, онъ никогда и никого ни въ чѣмъ не убѣдить; но не убѣдитъ онъ и тогда, если при музыкальномъ, пластическомъ и драматическомъ разсказе не распредѣлитъ правильно, устойчиво и гармонично всѣхъ тяжестей сюжета. Чувство должно быть выражено, интонацiи и жесты сделаны точь-въ-точь по строжайшей мерке, соотвѣтствующей данному персонажу и данной ситуацiи. Если герой на сценѣ, напримѣръ, плачетъ, то актеръ-пѣвецъ свою впечатлительность, свою собственную слезу долженъ спрятать, — онѣ персонажу, можетъ быть, вовсе не подойдутъ. Чувствительность и слезу надо заимствовать у самого персонажа, — онѣ-то будутъ правдивыми.

Для иллюстрацiи моей мысли приведу примѣръ изъ практики. Когда-то въ юности, во время моихъ гастролей на юге Россiи, я очутился однажды въ Кишиневе и въ свободный вечеръ пошелъ послушать въ мѣстномъ театрѣ оперу Леонковалло «Паяцы». Опера шла не шатко, не валко, въ залѣ было скучновато. Но вотъ теноръ запелъ знаменитую арiю Паяца и залъ странно оживился: теноръ сталъ драматически плакать на сценѣ, а въ публике начался смѣшокъ. чѣмъ больше теноръ разыгрывалъ драму, чѣмъ болѣе онъ плакалъ надъ словами «Смейся, паяцъ, надъ разбитой любовью!», тѣмъ больше публика хохотала. Было очень смешно и мне. Я кусалъ губы, сдерживался, что было силы, но всѣмъ моимъ нутромъ трясся отъ смѣха. Я бы, вѣроятно, остался при мненiи, что это бездарный человѣкъ, не умеетъ, смешно жестикулируетъ — и намъ смешно… Но вотъ, кончился актъ, публика отправилась хохотать въ фойэ, а я пошелъ за кулисы. Тенора я зналъ мало, но былъ съ нимъ знакомъ. Проходя мимоѣ его уборной, я рѣшилъ зайти поздороваться. И что я увиделъ? Всхлипывая еще отъ пережитаго имъ на сценѣ, онъ со слезами, текущими по щекамъ, насилу произнесъ:

— Здр… здравствуйте.

— Что съ вами, — испугался я. — Вы нездоровы?

— Нѣтъ… я здо… ровъ.

— А что же вы плачете?

— Да вотъ не могу удержать слезъ. Всякiй разъ, когда я переживаю на сценѣ сильное драматическое положенiе, я не могу удержаться отъ слезъ, я пла-ачу… Такъ мнѣ жалко бѣднаго паяца.

Мнѣ стало ясно, въ чѣмъ дѣло. Этотъ, можетъ быть, не совсѣмъ ужъ бездарный пѣвецъ губилъ свою роль просто тѣмъ, что плакалъ надъ разбитой любовью не слезами паяца, а собственными своими слезами черезчуръ чувствительнаго человѣка… Это выходило смешно, потому что слезы тенора никому неинтересны…

Примѣръ этотъ рѣзкiй, но онъ поучителенъ. Крайнее нарушение художественной мѣры вызвало въ театрѣ крайнюю реакцiю — смѣхъ. Менѣе резкое нарушенiе мѣры вызвало бы, вѣроятно, меньшую реакцiю — улыбки. Уклоненiе отъ мѣры въ обратномъ направленiи, — вызвало бы обратную-же реакцiю. Если бы теноръ былъ человѣкомъ черствымъ, паяца совсѣмъ не жалѣлъ бы, и эту личную свою черту равнодушiя рѣзко проявилъ бы въ исполненiи арiи «Смѣйся, паяцъ…», публика, очень возможно, закидала бы его гнилыми яблоками…

Идеальное соотвѣтствiе средствъ выражения художественной цѣли — единственное условiе, при которомъ можетъ быть созданъ гармонически-устойчивый образъ, живущiй своей собственной жизнью, — правда, черезъ актера, но независимо отъ него. Черезъ актера-творца, независимо отъ актера-человѣка.

29

Дисциплина чувства снова возвращаетъ насъ въ сферу сознанiя, къ усилiю чисто интеллектуальнаго порядка. Соблюденiе чувства художественной мѣры предполагаетъ контроль надъ собою. Полагаться на одну только реакцiю публики я не рекомендовалъ бы. «Публика хорошо реагируетъ, значить это хорошо», — очень опасное сужденiе. Легко обольститься полу-правдой. Успѣхъ у публики, т. е., видимая убѣдительность для нея образа, не долженъ быть артистомъ принятъ, какъ безусловное доказательство подлинности образа и его полной гармоничности. Бываетъ, что публика ошибается. Есть, конечно, въ публике знатоки, которые рѣдко заблуждаются, но свѣжiй народъ, широкая публика судитъ о вещахъ правильно только по сравненiю. Приходится слышать иногда въ публике про актера: «какъ хорошо играетъ!», а играетъ этотъ актеръ отвратительно. Публика пойметъ это только тогда, когда увидитъ лучшее, болѣе правдивое и подлинное. «Вотъ какъ это надо играть!» — сообразитъ она тогда… Показываютъ вамъ мебель Людовика XV. Все, какъ слъдуетъ: форма, рѣзьба, золото, подъ старое. Это можетъ обманывать только до той минуты, пока вамъ не покажутъ настоящiя произведенiя эпохи, съ ея необъяснимымъ отпечаткомъ, съ ея неподдельной красотой. Только строгiй контроль надъ собою помогаетъ актеру быть честнымъ и безошибочно убѣдительнымъ.

Тутъ актеръ стоитъ передъ очень трудной задачей — задачей раздвоенiя на сценѣ. Когда я пою, воплощаемый образъ предо мною всегда на смотру. Онъ передъ моими глазами каждый мигъ. Я пою и слушаю, дѣйствую и наблюдаю. Я никогда не бываю на сценѣ одинъ. На сценѣ два Шаляпина. Одинъ играетъ, другой контролируетъ. «Слишкомѣ много слезъ, братъ, — говоритъ корректоръ актеру. — Помни, что плачешь не ты, а плачетъ персонажъ. Убавь слезу». Или же: «Мало, суховато. Прибавь». Бываетъ, конечно, что не овладеешь собственными нервами. Помню, какъ, однажды, въ «Жизни за Царя», въ моментъ, когда Сусанинъ говоритъ: «Велятъ идти, повиноваться надо», и, обнимая дочь свою Антонину, поетъ:

«Ты не кручинься, дитятко мое,

Не плачь, мое возлюбленное чадо»,

— я почувствовалъ, какъ по лицу моему потекли слезы. Въ первую минуту я не обратилъ на это внимания, — думалъ, что это плачетъ Сусанинъ, — но вдругъ замѣтилъ, что вмѣсто прiятнаго тембра голоса изъ горла начинаетъ выходить какой-то жалобный клекотъ… Я испугался и сразу сообразилъ, что плачу я, растроганный Шаляпинъ, слишкомъ интенсивно почувсгвовавъ горе Сусанина, т. е. слезами лишними, ненужными, — и я мгновенно сдержалъ себя, охладилъ. «Нѣтъ, брать, — сказалъ контролеръ, — не сентиментальничай. Богъ съ нимъ, съ Сусанинымъ. Ты ужъ лучше пой и играй правильно…»

Я ни на минуту не разстаюсь съ моимъ сознанiемъ на сценѣ. Ни на секунду не теряю способности и привычки контролировать гармонiю дѣйствiя. Правильно ли стоить нога? Въ гармонiи ли положенiе тѣла съ тѣмъ переживанiемъ, которое я долженъ изображать? Я вижу каждый трепеть, я слышу каждый шорохъ вокругъ себя. У неряшливаго хориста скрипнулъ сапогъ, — меня это ужъ кольнуло. «Бездѣльникъ, — думаю, — скрипятъ сапоги», а въ это время пою: «Я умира-аю»…

Безсознательность творчества, о которой любятъ говорить иные актеры, не очень меня восхищаетъ. Говорятъ: актеръ въ пылу вдохновенiя такъ вошелъ въ роль, что, выхвативъ кинжалъ, ранилъ имъ своего партнера. По моему мнѣнiю, за такую безсознательность творчества слѣдуетъ отвести въ участокъ… Когда даешь на сценѣ пощечину, надо, конечно, чтобы публика ахнула, но партнеру не должно быть больно. А если въ самомъ дълѣ шибко ударить, партнеръ упадетъ, и дирекцiи придется на четверть часа опустить занавѣсъ. Выслать распорядителя и извиниться:

— Простите, господа. Мы вынуждены прекратить спектакль, — актеръ вошелъ въ роль…

30

Актеръ усердно изучилъ свою партитуру, свободно и плодотворно поработало его воображенiе, онъ глубоко почувствовалъ всю гамму душевныхъ переживанiй персонажа; онъ тщательно разработалъ на репетицiяхъ интонации и жесты; строгимъ контролемъ надъ своими органами выраженiя достигъ удовлетворительной гармонiи. Образъ, который онъ въ перiодъ первыхъ вдохновенiй увидѣлъ, какъ идеальную цѣль, — отшлифованъ.

На первомъ представленiи оперы онъ побѣдоносно перешелъ за рампу и покорилъ публику. Готовъ ли образъ окончательно?

Нѣтъ, образъ еще не готовъ. Онъ долго еще дозрѣваетъ, отъ спектакля къ спектаклю, годами, годами. Дѣло въ томъ, что есть трудъ и наука, есть въ природѣ талантъ, но самая, можетъ быть, замѣчательная вѣщь въ природѣ — практика. Если воображенiе — мать, дающая роли жизнь, практика — кормилица, дающая ей здоровый ростъ.

Я думаю, ни одинъ сапожникъ, — а я въ юности имѣлъ честь быть сапожникомъ и говорю en connaissance de cause, — какъ бы онъ ни былъ талантливъ, не можетъ сразу научиться хорошо точать сапоги, хотя бы онъ учился этому пять лѣтъ. Конечно, онъ ихъ прекрасно сдѣлаетъ, если онъ сапожникъ хорошiй, но узнать по вашему лицу, какiя у васъ ноги и какiя особенности нужны вашимъ сапогамъ, — для этого нужна практика и только практика. Убѣдить! Но есть такое множество пустяковъ, которые стоятъ между вами и публикой. Есть вещи неуловимыя, до сихъ поръ не могу понять, въ чемъ дѣло, но чувствую: это почему-то публикѣ мѣшаетъ меня понять, мнѣ повѣрить. Свѣтъ въ театрѣ, если онъ въ какой-то таинственно-необходимой степени не соотвѣтствуетъ освѣщенiю сцены, мѣшаетъ проявиться какимъ-то скрытымъ чувствамъ зрителя, подавляетъ и отвращаетъ его эмоцiю. Что нибудь въ костюмѣ, что-нибудь въ декорацiи или въ обстановкѣ. Такъ что актеръ въ творенiи образа зависитъ много отъ окружающей его обстановки, отъ мелочей, помогающихъ ему, и отъ мелочей, ему мѣшающихъ. И только практика помогаетъ актеру замѣчать, чувствовать, догадываться, что именно, какая деталь, какая соринка помѣшала впечатлѣнiю. Это дошло, это не доходитъ, это падаетъ криво. Зрительный залъ и идущiя изъ него на подмостки струи чувства шлифуютъ образъ неустанно, постоянно. Играть же свободно и радостно можно только тогда, когда чувствуешь, что публика за тобою идетъ. А чтобы держать публику — одного таланта мало: нуженъ опытъ, нужна практика, которые даются долгими годами работы.

И вотъ, когда-нибудь наступаетъ моментъ, когда чувствуешь, что образъ готовъ. Чѣмъ это все-таки, въ концѣ концовъ, достигнуто? Я въ предыдущихъ главахъ объ этомъ немало говорилъ, но договорить до конца не могу. Это тамъ — за заборомъ. Выучкой не достигнешь и словами не объяснишь. Актеръ такъ вмѣстилъ всего человѣка въ себѣ, что все, что онъ ни дѣлаетъ, въ жестѣ, интонацiи, окраскѣ звука, — точно и правдиво до послѣдней степени. Ни на iоту больше, ни на iоту меньше. Актера этого я сравнилъ бы со стрѣлкомъ въ «Тирѣ», которому такъ удалось попасть въ цѣль, что колокольчикъ дрогнулъ и зазвонилъ. Если выстрѣлъ уклонился бы на одинъ милиметръ, выстрѣлъ это будетъ хорошiй, но колокольчикъ не зазвонитъ…

Такъ со всякой ролью. Это не такъ просто, чтобы зазвонилъ колокольчикъ. Часто, довольно часто блуждаешь около цѣли, близко, одинъ милиметръ разстоянiя, но только около. Странное чувство. Одинъ моментъ я чувствую, чувствую, что колокольчикъ звонитъ, а сто моментовъ его не слышу. Но не это важно — важна самая способность чувствовать, звонитъ или молчитъ колокольчикъ… Точно также, если у слушателя моего, какъ мнѣ иногда говорятъ, прошли мурашки по кожѣ, — повѣрьте, что я ихъ чувствую на его кожѣ. Я знаю, что онѣ прошли. Какъ я это знаю? Вотъ этого я объяснить не могу. Это по ту сторону забора…

31

Что сценическая красота можетъ быть даже въ изображенiи уродства, — не пустая фраза. Это такая же простая и несомнѣнная истина, какъ то, что могуть быть живописны отрепья нищаго. Тѣмъ болѣе прекрасно должно быть на сценѣ изображенiе красоты, и тѣмъ благороднѣе должно быть благородство. Для того-же, чтобы быть способнымъ эту красоту свободно воплотить, актеръ долженъ чрезвычайно заботливо развивать пластическiя качества своего тела. Непринужденность, свобода, ловкость и естественность физическихъ движенiй такое же необходимое условiе гармоническаго творчества, какъ звучность, свобода, полнота и естественность голоса. Отъ того, что это не всегда сознается, получаются печальный и курьезныя явленiя. Молодой человѣкъ окончилъ консерваторiю или прошелъ курсъ у частнаго профессора пѣнiя и сценическаго искусства, онъ поставилъ правильно тѣ или другiя ноты своего голоса, выучилъ роль и совершенно добросовестно полагаетъ, что онъ уже можетъ играть Рауля въ «Гугенотахъ» или царя Грознаго. Но скоро онъ убѣждается, что ему неловко въ томъ костюме, который на него надѣлъ портной-одѣвальщикъ.

Милый, образованный молодой человѣкъ, знающiй отлично исторiю гугенотовъ и кто такой Рауль де Нанжи, представъ передъ публикой за освещенной рампой, бываетъ скорѣе похожъ на парикмахера, переряженнаго въ святочный костюмъ. Онъ просто не умѣетъ ходить на сценѣ при публике, не владѣя свободно своимъ тѣломъ. Получается разладъ между рыцаремъ, котораго онъ изображаетъ, и имъ самимъ.

Пришелъ однажды ко мнѣ въ Петербурѣ молодой человѣкъ съ письмомъ отъ одного моего друга-писателя. Писатель рекомендавалъ мнѣ юношу, какъ человѣка даровитаго, даже поэта, но безъ всякихъ средствъ, — онъ хочетъ учиться пенiю. Нельзя ли послушать его и помочь ему?

Молодой человѣкъ былъ одетъ въ черную блузу, шнуркомъ подпоясанную подъ животомъ. Я заметилъ, что онъ ходитъ въ развалку, какъ ходили у насъ люди изъ народа съ идеями, мечтающiе помочь угнетеннымъ. Я замѣтилъ также, что онъ обладаетъ великолепной физической силой, — я больно почувствовалъ его рукопожатiе. Я его послушалъ. Сравнительно недурнымъ голосомъ — басомъ — онъ спѣлъ какую-то оперную арiю. Спѣлъ скучно, что я ему и сказалъ. Онъ согласился съ этимъ, объяснивъ, что еще ни у кого не учился. На ученiе ему нужно 40 рублей въ мѣсяцъ. Я ему ихъ обѣщалъ, выдалъ авансъ и разрѣшилъ время отъ времени приходить мнѣ попеть. Онъ поступилъ въ школу. Видалъ я его рѣдко, — въ сроки взноса денегъ. Но этакъ черезъ полгода онъ пришелъ показать мнѣ свои успѣхи. Въ той-же черной блузѣ, съ тѣмъ же поясомъ подъ животомъ. Слишкомъ крѣпко, какъ всегда, пожалъ мнѣ руку, въ развалку подошелъ къ фортепiано и запѣлъ.

Никакой особенной разницы между первымъ разомъ и теперешнимъ я въ его пѣнiи не замѣтилъ. Онъ только дѣлалъ какiя-то новыя задержанiя, едва ли нужныя, и пояснялъ мнѣ, почему они логически необходимы. Я сдѣлалъ ему нѣкоторыя замѣчанiя по поводу его пѣнiя и, между прочимъ, спросилъ его, что онъ думаетъ по поводу своей блузы: такъ ли онъ къ ней привыкъ, что съ ней не разстается, или, можетъ быть, у него не хватаетъ денегъ на другую одежду?…

Вопросъ мой, повидимому, смутилъ молодого человѣка; однако, улыбнувшись, онъ сказалъ мнѣ, что голосъ звучитъ одинаково и въ блузѣ, и во фракѣ. Противъ этой истины я ничего не возразилъ. Дѣйствительно, подумалъ я, — голосъ звучитъ одинаково…

Въ то время я игралъ короля Филиппа II въ «Донъ-Карлосѣ». Молодой человѣкъ часто приходилъ просить билеты на эти мои спектакли: хочетъ изучить мою игру въ «Донъ-Карлосѣ», такъ какъ къ роли Филиппа II имѣетъ особое тяготѣнiе и надеется, что это будетъ лучшая изъ его ролей, когда онъ начнетъ свою карьеру. Я ему охотно давалъ контрамарки. Онъ приходилъ затѣмъ благодарить меня и говорилъ, что моя игра переполняетъ его душу восторгомъ.

— Вотъ и чудно, — сказалъ я ему. — Я радъ, что такимъ образомъ вы получите нѣсколько наглядныхъ уроковъ игры.

Прошелъ еще одинъ учебный годъ. Снова пришелъ ко мнѣ молодой пѣвецъ. Въ черной блузѣ, съ пояскомъ подъ животомъ, снова до боли крѣпко пожалъ мнѣ руку.

На этотъ разъ я поступилъ съ нимъ строго. Я ему сказалъ:

— Молодой человѣкъ. Вотъ уже 2 года, какъ вы учитесь. Вы ходили въ театръ смотрѣть меня въ разныхъ роляхъ и очень увлекаетесь королемъ Филиппомъ II Испанскимъ. А ходите вы все на кривыхъ ногахъ въ развалку, носите блузу и такъ отъ души жмете руки, что потомъ онѣ болятъ. Вашъ профессоръ, очевидно, вамъ не объяснилъ, что помимо тѣхъ нотъ, которыя надо задерживать, какъ вы въ прошлый разъ это мнѣ логически объяснили, надо еще учиться, какъ ходить не только на сценѣ, но и на улицѣ. Удивляюсь, что вы не сообразили этого сами. Голосъ, конечно, звучитъ одинаково во всякомъ костюмѣ, но короля Филиппа II, котораго вы собираетесь играть, вы никогда не сыграете. Я считаю двухлѣтнiй опытъ вполнѣ достаточнымъ…

Молодой человѣкъ, вѣроятно, жаловался друзьямъ, что вотъ болыше актеры затираютъ молодыхъ и не даютъ имъ дороги… Онъ этого не говорилъ бы, если бы понималъ, что большими актерами дѣлаются, обыкновенно, люди, съ одинаковой строгостью культивирующiе и свой духъ и его внѣшнiя пластичекiя отраженiя.

Высочайшимъ образцомъ актера, въ совершенствѣ владѣвшаго благородной пластикой своего «амплуа», является для меня Иванъ Платоновичъ Киселевскiй. Этотъ знаменитый актеръ гремѣлъ въ концѣ прошлаго вѣка въ роляхъ «благородныхъ отцовъ», — вообще «джентельменовъ». Я его видѣлъ на сценѣ, въ Казани, когда я былъ еще мальчикъ. Лично же я встретился съ нимъ гораздо позже въ Тифлисѣ, въ салонѣ одной знакомой дамы, устроившей раутъ для гастролировавшей тамъ столичной труппы. Я былъ еще слишкомъ робокъ, чтобы вступить съ Киселевскимъ въ бесѣду, — я наблюдалъ за нимъ издали, изъ угла. Сѣдые волосы, белые, какъ лунь, бритое лицо — некрасивое, но интересное каждою морщинкой. Одѣтъ въ черный сюртукъ. Безукоризненно завязанный галстукъ. Обворожительный голосъ совсемъ, какъ бархатъ. Говоритъ негромко, но все и везде слышно. Я любовался этой прекрасной фигурой. Киселевскаго пригласили къ буфету. Онъ подошелъ къ столу съ закусками и прежде, чѣмъ выпить рюмку водки, взялъ тарелку, посыпалъ въ нее соль, перецъ, налилъ немного уксуса и прованскаго масла, смѣшалъ все это вилкой и полилъ этимъ на другой тарелке салатъ. Читатель, конечно, удивляется, что я собственно такое разсказываю? Человѣкъ сдѣлалъ соусъ и закусилъ салатомъ рюмку водки. Просто, конечно, но какъ это сдѣлалъ Киселевскiй — я помню до сихъ поръ, какъ одно изъ прекрасныхъ видѣнiй благородной сценической пластики. Помню, какъ его превосходная, красивая рука брала каждый предметъ, какъ вилка въ его рукахъ сбивала эту незатейливую смѣсь, и какимъ голосомъ, какой интонацiей онъ сказалъ:

— Ну, дорогiе друзья мои, актеры, поднимемъ рюмки въ честь милой хозяйки, устроившей намъ этотъ прекрасный праздникъ…

Благородство жило въ каждой линiи этого человъка. «Навѣрное, англiйскiе лорды должны быть такими», — наивно подумалъ я. Я видѣлъ потомъ въ жизни много аристократовъ, лордовъ и даже королей, но всякiй разъ съ гордостью за актера при этомъ вспоминалъ:

Иванъ Петровичъ Киселевскiй…

32

Милые старые русскiе актеры!

Многихъ изъ нихъ — всю славную плеяду конца прошлого вѣка — я перевидалъ за работой на сценѣ; но старѣйшихъ, принадлежавшихъ къ болѣе раннему поколѣнно великаго россiйскаго актерства, мнѣ пришлось видѣть уже на покоѣ въ петербургскомъ убѣжищѣ для престарѣлыхъ деятелей сцены. Грустно было, конечно, смотрѣть на выбывшихъ изъ строя и утомленныхъ болѣзнями стариковъ и старухъ, но все-таки визиты къ нимъ въ убежище всегда доставляли мнѣ особую радость. Они напоминали мнѣ картины старинныхъ мастеровъ. Какiе ясные лики! Они были покрыты какъ будто лакомъ, — это былъ лакъ скрипокъ Страдиварiуса, всегда блистающiй одинаково. Эта чудесная ясность старыхъ актерскихъ лицъ — секреть, нашимъ поколѣнiемъ безнадежно потерянный. Въ ней, во всякомъ случаѣ, отражалась иная жизнь, полная тайнаго трепета передъ искусствомъ. Со священной робостью они шли на работу въ свой театръ, какъ идутъ на причастiе, хотя и не всегда бывали трезвыми…

Старый актерскiй мiръ былъ большой семьей. Безъ помпы и рекламъ, безъ выспреннихъ рѣчей и фальшивой лести, вошедшихъ въ моду позже, актеры тѣхъ поколѣнiй жили тѣсными дружными кружками. Собирались, совѣтовались, помогали другъ другу, а когда надо было, говорили откровенно правду:

— Ты, братъ, Зарайскiй, играешь эту роль неправильно.

И какъ ни былъ самолюбивъ Зарайскiй, задумывался онъ надъ товарищеской критикой. И русскiй актеръ росъ и цвѣлъ въ славѣ.

Извѣстно, что русское актерство получило свое начало при Екатеринѣ Великой. Русскiе актеры были крѣпостными людьми, пришли въ театръ отъ сохи, отъ дворни — отъ рабства. Они были вынуждены замыкаться въ себѣ самихъ, потому что не очень авантажно обращались съ ними господа, передъ которыми они разыгрывали на сценѣ свои чувства.

Я самъ еще засталъ время, когда Его Высокопревосходительство г. Директоръ Императорскихъ театровъ протягивалъ самымъ знаменитымъ актерамъ два пальца. Но при этихъ двухъ пальцахъ Его Высокопревосходительство, въ мое время, все-таки любезно улыбался, но отѣ стариковъ, уже кончавшихъ свою карьеру въ Императорскихъ театрахъ, я зналъ, что предыдущiе директора не протягивали и двухъ пальцевъ, а просто приходили за кулисы и громко заявляли:

— Если ты въ слѣдующiй разъ осмелишься мнѣ наврать такъ, какъ навралъ сегодня, то я тебя посажу подъ арестъ.

Не похожъ ли на анекдотъ вотъ этотъ случай, — подлинный, цѣликомъ отражающiй печальную дѣйствительность того времени.

Я засталъ еще на сценѣ одного очень стараго пѣвца, почему-то меня, мальчишку, полюбившаго. Пѣвецъ былъ хорошiй — отличный басъ. Но будучи землеробомъ, онъ сажалъ у себя въ огородь рѣдиску, огурцы и прочiе овощи, служившiе главнымъ образомъ закуской къ водкъ… Былъ онъ и поэтъ. Самъ я читалъ только одно изъ его произведенiй, но запомнилъ. Оно было адресовано его другу, библиотекарю театра, котораго звали Ефимомъ:

«Фима, у меня есть рѣдька въ пальтѣ,

Сдѣлаемъ изъ нея декольте,

А кто водочки найти поможетъ,

Тотъ и рѣдечки погложетъ»…

Такъ вотъ этотъ самый превосходный басъ, землеробъ и поэтъ, передъ выступленiемъ въ какомъ-то значительномъ концертѣ въ присутствiи Государя, не во время сдѣлалъ «декольте» и запѣлъ не то, что ему полагалось пѣть. Директоръ, который, вѣроятно, рекомендовалъ Государю участие этого пѣвца, возмущенный влетѣлъ въ уборную и раскричался на него такъ, какъ можно было кричать только на крепостного раба. А въ концѣ рѣчи, уснащенной многими непристойными словами, изо всей силы ударилъ по нотамъ, которыя пѣвецъ держалъ въ рукахъ. Ноты упали на полъ. Пѣвецъ, до сихъ поръ безропотно молчавшiй, послѣ удара по нотамъ не выдержалъ и, нагибаясь поднять ихъ, глубокимъ, но спокойнымъ бархатнымъ басомъ рекъ:

— Ваше Высокопревосходительство, умоляю васъ, не заставьте меня, Ваше Высокопревосходительство, послать васъ къ … матери.

Какъ ни былъ директоръ взволнованъ, и въ своемъ гнѣвѣ и лентахъ величавъ, онъ сразу замолкъ, растерялся и ушелъ… Исторiя была предана забвенiю.

Вотъ почему, въ поискахъ теплаго человѣческаго чувства, старые русские актеры жались другъ къ другу въ собственной средѣ. Не только въ столицахъ, вокругъ Императорскихъ театровъ, но и въ провинцiи они жили своей, особенной, дорогой имъ и необходимою жизнью. И въ ихъ средѣ, вѣроятно, ютилась иногда зависть и ненависть — какъ всегда и вездѣ, — но эти черты не были характерны для актерской среды — въ ней господствовала настоящая, хорошая дружба.

Старый актеръ не ѣздилъ по желѣзнымъ дорогамъ въ 1-мъ классѣ, какъ это уже намъ, счастливцамъ, сделалось возможно — довольно часто ходилъ онъ изъ города въ городъ пѣшкомъ, иногда очень далекiя разстоянiя — по шпаламъ, а вотъ лицо его, чѣмъ рѣшительнѣе его отстраняли отъ высшаго общества, тѣмъ ярче и выпуклѣе чеканилась оно на той прекрасной медали, которая называется «театръ».

33

Что же случилось — спрашиваю я себя иногда — что случилось съ русскимъ актеромъ, что такъ стерлось его яркое, прекрасное лицо? Почему русскiй театръ потерялъ свою прежнюю обжигающую силу? Почему въ нашихъ театральныхъ залахъ перестали по настоящему плакать и по настоящему смеяться? Или мы такъ уже обѣднѣли людьми и дарованiями? Нѣтъ, талантовъ у насъ, слава Богу, запась большой.

Въ ряду многихъ причинъ упадка русскаго театра — упадка, который невозможно замаскировать ни мишурой пустой болтовни о какихъ то новыхъ формахъ театральнаго искусства, ни беззастенчивой рекламой — я на первомъ планѣ вижу крутой разрывъ нашей театральной традицiи.

О традиiи въ искусствѣ можно, конечно, судить разно. Есть неподвижный традицiонный канонъ, напоминающiй одряхлѣвшаго, склерознаго, всяческими болѣзнями одержимаго старца, живущаго у ограды кладбища. Этому подагрику давно пора въ могилу, а онъ ко держится за свою безсмысленную, никому не нужную жизнь и распространяетъ вокругъ себя трупный запахъ. Не объ этой формальной и вредной традицiи я хлопочу. Я имѣю въ виду преемственность живыхъ элементовъ искусства, въ которыхъ еще много плодотворнаго семени. Я не могу представить себѣ безпорочнаго зачатiя новыхъ формъ искусства… Если въ нихъ есть жизнь — плоть и духъ — то эта жизнь должна обязательно имѣть генеологическую связь съ прошлымъ.

Прошлое нельзя просто срубить размашистымъ ударомъ топора. Надо разобраться, что въ старомъ омертвѣло и принадлежать могилѣ, и что еще живо и достойно жизни. Лично я не представляю себъ, что въ поэзiи, напримѣръ, можетъ всецѣло одряхлеть традицiя Пушкина, въ живописи — традицiя итальянскаго Ренессанса и Рембрандта, въ музыкѣ — традицiя Баха, Моцарта и Бетховена… И ужъ никакъ не могу вообразить и признать возможнымъ, чтобы въ театральномъ искусствѣ могла когда нибудь одряхлеть та безсмертная традицiя, которая въ фокусѣ сцены ставитъ живую личность актера, душу человѣка и богоподобное слово.

Между тѣмъ, къ великому несчастью театра и театральной молодежи, поколеблена именно эта священная сценическая традицiя. Поколеблена она людьми, которые жилятся во чтобы то ни стало придумать что-то новое, хотя бы для этого пришлось насиловать природу театра. Эти люди называютъ себя новаторами; чаще всего это просто насильники надъ театромъ. Подлинное творится безъ насилiя, которымъ въ искусствѣ ничего нельзя достигнуть. Муссоргскiй великiй новаторъ, но никогда не былъ онъ насильникомъ. Станиславскiй, обновляя театральныя представленiя, никуда не ушелъ отъ человѣческаго чувства и никогда не думалъ что нибудь дѣлать насильно только для того, чтобы быть новаторомъ.

Позволю себѣ сказать, что и я въ свое время былъ въ нѣкоторой степени новаторомъ, но я же ничего не сдѣлалъ насильно. Я только собственной натурой почувствовалъ, что надо ближе приникнуть къ сердцу и душѣ зрителя, что надо затронуть въ немъ сердечныя струны, заставить его плакать и смеяться, не прибегая къ выдумкамъ, трюкамъ, а, наоборотъ, бережно храня высокiе уроки моихъ предшественниковъ, искреннихъ, яркихъ и глубокихъ русскихъ старыхъ актеровъ…

Это только горе-новаторы изо всѣхъ силъ напрягаются придумать что нибудь такое сногсшибательное, другъ передъ другомъ щеголяя хлесткими выдумками.

Что это значитъ — «идти впередъ» въ театральномъ искусствѣ по принципу «во что бы то ни стало»? Это значить, что авторское слово, что актерская индивидуальность — дѣло десятое, а вотъ важно, чтобы декорацiи были непременно въ стилѣ Пикассо, — заметьте, только въ стилѣ: самого Пикассо не даютъ… Другiе говорятъ: нѣтъ, это не то. Декорацiи вообще не нужно — нужны холсты или сукна. Еще третьи выдумываютъ, что въ театрѣ надо актеру говорить возможно тише — чѣмъ тише, тѣмъ больше настроенiя. Ихъ оппоненты, наоборотъ, требуютъ отъ театра громовъ и молнiй. А ужъ самые большiе новаторы додумались до того, что публика въ театрѣ должна тоже принимать участие въ «дѣйстве» и, вообще, изображать собою какого-то «соборнаго» актера…

Этими замѣчательными выдумщиками являются преимущественно наши режиссеры — «постановщики» пьесъ и оперъ. Подавляющее ихъ большинство не умѣетъ ни играть, ни пѣть. О музыке они имеютъ весьма слабое понятiе. Но за то они большiе мастера выдумывать «новыя формы». Превратить четырехъ-актную классическую комедiю въ ревю изъ 38 картинъ. Они болыше доки по части «раскрытiя» намековъ автора. Такъ что, если дѣйствiе происходить въ воскресный, скажемъ, полдень въ русскомъ губернскомъ городе, т. е. въ часъ, когда на церквахъ обычно звонятъ колокола, то они этимъ колокольнымъ звономъ угощаютъ публику изъ-за кулисъ. Малиновый шумъ заглушаетъ, правда, дiалогъ; за то талантливо «развернуть намекъ»… Замѣчательно, однако, что уважая авторскiе намеки, эти новаторы самымъ безцеремоннымъ образомъ обращаются съ его текстомъ и съ точными его ремарками. Почему, напримѣръ, «Гроза» Островскаго ставится подъ мостомъ? Островскому никакой мостъ не былъ нуженъ. Онъ указалъ мѣсто и обстановку дѣйствiя. Я не удивлюсь, если завтра поставятъ Шекспира или Мольера на Эйфелевой башнѣ; потому что постановщику важно не то, что задумалъ и осуществилъ въ своемъ произведенiи авторъ, а то, что онъ, «истолкователь тайныхъ мыслей» автора, вокругъ этого намудрилъ. Естественно, что на афишѣ о постановкъ, напримѣръ, «Ревизора» скромное имя «Гоголь» напечатанно маленькими буквами, и аршинными буквами — имя знаменитаго постановщика Икса.

Глинка написалъ оперу «Русланъ и Людмилу». Недавно я имѣлъ сомнительное удовольствiе увидѣть эту старѣйшую русскую оперу въ наиновѣйшей русской-же постановке. Боже мой!.. Мудрствующему режиссеру, должно быть, неловко было говорить честной прозой — надо было во что бы то ни стало показать себя новаторомъ, выдумать что нибудь очень оригинальное. Въ этой пушкинской сказке все ясно. Режиссеръ, однако, выдумалъ нечто въ высшей степени астрономическое. Свѣтозаръ и Русланъ, видите-ли, символизируютъ день, солнце, а Черноморъ — ночь. Можетъ быть, это было бы интересно на кафедрѣ, но почему публикѣ, пришедшей слушать оперу Глинки, надо было навязывать эту замысловатую науку, мнѣ осталось непонятнымъ. Я видѣлъ только, что въ угоду этому замыслу — не снившемуся ни Пушкину, ни Глинкѣ — декорацiи и постановка оперы сдѣланы были въ крайней степени несуразно.

Пиръ въ кiевской гридницѣ Свѣтозара. Глинка, не будучи астрономомъ, сцену эту разработалъ, однако, недурно. Постановщикъ рѣшилъ, что этого мало, и вмѣсто гридницы построилъ лестницу жизни по мотиву извѣстной лубочной картины — восходящая юность, нисходящая старость — и гости почему-то пируютъ на этой символической лѣстницѣ. На небѣ появляются при этомъ звѣзды разныхъ величинъ, а на полу косо стоитъ серпъ луны: такъ, очевидно, полагается. Вмѣсто луны свѣтятъ лампiоны такъ, что бьютъ въ глаза зрителямъ и мѣшаютъ разсмотрѣть остальныя новшества. Бороду Черномора несутъ на какой-то особенной подушкѣ, которая должна, вѣроятно, символизировать весь мракъ, окру-жающiй бороду, или что-то такое въ этомъ родѣ. Но самое главное и удивительное это то, что во время самой обыкновенной сцены между Наиной и Фарлафомъ вдругъ неизвестно почему и для чего изъ-за кулисъ появляются какiя то странныя существа, не то это мохнатыя и кюряво-вѣтвистыя деревья, не то это тѣ черти, которые мерещутся иногда алкоголикамъ. Такихъ сущесгвъ выходить штукъ двѣнадцать, а ихъ нѣть ни въ текстѣ Пушкина, ни въ музыкѣ Глинки.

Или вотъ, ставятъ «Русалку» Даргомыжскаго. Какъ известно, въ первомъ дѣйствiи этой оперы стоитъ мельница. Выдумщикъ-режиссеръ не довольствуется тѣмъ, что художникъ написалъ декорацию, на которой изобразилъ эту самую мельницу, онъ подчеркиваеть ее: выпускаетъ на сцену молодцовъ, и они довольно долгое время таскаютъ мѣшки съ мукой, то въ мельницу, то на дворъ. Теперь прошу вспомнить, что на сценѣ въ это время происходить глубокая драма. Наташа въ полуобморочномъ состоянiи сидитъ въ столбнякѣ, еще минута — и она бросится въ воду топиться, — а тутъ мѣшки съ мукой!

— Почему вы носите мѣшки съ мукой? — спрашиваю я постановщика.

— Дорогой Федоръ Ивановичъ, надо же какъ нибудь оживить сцену.

Что отвѣтить? «Ступай, достань веревку и удавись. А я уже, можетъ быть, подыщу кого нибудь, кто тебя сумѣетъ оживить…».

Нельзя — обидится! Скажетъ: Шаляпинъ ругается.

34

Не во имя строгаго реализма я возстаю противъ «новшествъ», о которыхъ я говорилъ въ предыдущей главѣ. Я не догматикъ въ искусствѣ и вовсе не отрицаю опытовъ и исканiй. Не былъ ли смѣлымъ опытомъ мой Олофернъ? Реалистиченъ ли мой Донъ-Базилiо? Что меня отталкиваетъ и глубоко огорчаетъ, это подчиненiе главнаго — аксессуару, внутренняго — внѣшнему, души — погремушкѣ. Ничего не имѣлъ бы я ни противъ «лестницы жизни», ни противъ мѣшковъ съ мукой, если бы они не мѣшали. А они мѣшаютъ пѣвцамъ спокойно играть и пѣть, а публикѣ мѣшаютъ спокойно слушать музыку и пѣвцовъ. Гридница спокойнее лестницы — сосредотачиваетъ вниманiе, а лѣстница его разсѣиваетъ. Мѣшки съ мукой и чертики — уже прямой скандалъ.

Я самъ всегда требую хорошихъ, красивыхъ и стильныхъ декорацiй. Особенность и цѣнность оперы для меня въ томъ, что она можетъ сочетать въ стройной гармонiи всѣ искусства — музыку, поэзiю, живопись, скульптуру и архитектуру. Слѣдовательно, я не могъ бы упрекнуть себя въ равнодушiи къ заботамъ о внѣшней обстановке. Я признаю и цѣню дѣйствiе декорацiи на публику. Но произведя свое первое впечатлѣнiе на зрителя, декорацiя должна сейчасъ же утонуть въ общей симфонiи сценическаго дѣйствiя. Беда же въ томъ, что новаторы, поглощенные нагроможденiемъ вредныхъ, часто безсмысленныхъ декоративныхъ и постановочныхъ затѣй, уже пренебрегаютъ всѣмъ остальнымъ, самымъ главнымъ въ театрѣ, — духомъ и интонацiей произведенiя, и подавляютъ актера, первое и главное дѣйствующее лицо.

Я весьма цѣню и уважаю въ театральномъ дѣятелѣ знанiя, но если своими учеными изысканiями постановщикъ убиваетъ самую суть искусства, — то его науку и его самого надо изъ театра безпощадно гнать.

Режиссеръ ставитъ «Бориса Годунова». У Карамзина или у Иловайскаго онъ вычиталъ, что самозванецъ Гришка Отрепьевъ бѣжалъ изъ монастыря осенью, въ сентябре. Поэтому, ставя сцену въ корчме съ Гришкой и Варлаамомъ, онъ оставляетъ окно открытымъ и за окномъ даетъ осеннiй пейзажъ — блеклую зелень.

Хронологiя торжествуетъ, но сцена погублена.

Мусоргскiй написалъ къ этой картине зимнюю музыку. Она заунывная, сосредоточенная, замкнутая — открытое окно уничтожаетъ настроенiе всей сцены…

Съ такого рода губительной наукой я однажды столкнулся непосредственно на Императорской сценѣ.

Владимiръ Стасовъ сказалъ мне какъ-то.

— Федоръ Ивановичъ, за вами должокъ. Вы обещали спѣть какъ нибудь Лепорелло въ «Каменномъ гостѣ» Даргомыжскаго.

Желанiе Стасова для меня было закономъ. Я сказалъ директору Императорскихъ Театровъ В.А.Теляковскому, что хочу пѣть въ «Каменномъ гостѣ». Теляковскiй согласился. Я пристулилъ къ работѣ, т. е. сталъ заучивать мою и всѣ остальныя роли пьесы, какъ я это всегда дѣлаю. Сижу у себя дома въ халатѣ и разбираю клавиръ. Мнѣ докладываютъ, что какой-то господинъ хочетъ меня видѣть.

— Просите.

Входить господинъ съ цѣлой библiотекой подмышкой. Представляется. Ему поручено поставить «Каменнаго гостя».

— Очень радъ. Чѣмъ могу служить?

Постановщикъ мнѣ объясняетъ:

— Легенда о Донъ-Жуанѣ весьма стариннаго происхожденiя. Аббатъ Этьенъ на 37-й страницѣ III тома своего классическаго труда относитъ ея возникновенiе къ XII вѣку. Думаю ли я, что «Каменнаго гостя» можно ставить въ стилѣ XII вѣка?

— Отчего же нельзя, отвечаю. Ставьте въ стилѣ XII вѣка.

— Да, — продолжаетъ ученый мой собесѣдникъ. — Но Родриго дель Стюпидосъ на 72-й страницѣ П тома своего не менѣе классическаго труда помѣстилъ легенду о Донъ-Жуанѣ въ рамки XIV вѣка.

— Ну, что-же. И это хорошо. Чѣмъ плохой вѣкъ? Ставьте въ стилѣ XIV вѣка.

Прихожу на репетицiю. И первое, что я узнаю, это то, что произведете Даргомыжскаго по Пушкину ставятъ вѣ стилѣ XII вѣка. Узналъ я это вотъ какимъ образомъ. У Лауры веселая застольная пирушка. На столѣ, конечно, полагается быть канделябрамъ. И вдругъ постановщикъ замѣтилъ, что канделябры не соотвѣтствуютъ стилю аббата Этьена. Пришелъ онъ въ неописуемое волненiе:

— Григорiй! Рехнулся, что-ли? Что за канделябры! Тащи канделябры XII вѣка… Григорiй!..

Появился бутафоръ. Малый, должно быть, VII вѣка и о XII вѣкѣ не слыхивалъ.

Ковыряя въ носу, онъ флегматически отвѣчаетъ:

— Такъ что, г. режиссеръ, окромя, какъ изъ Хюгенотовъ, никакихъ канделябрей у насъ нѣтъ…

Очень мнѣ стало смѣшно.

— Богъ съ ними, — думаю, — пускай забавляются. Приступили къ репетицiямъ. Пиршественный столъ поставленъ такъ, что за нимъ не только невозможно уютно веселиться, но и сидѣть за нимъ удобно нельзя.

Вступаетъ въ дѣйствiе Донъ-Карлосъ. По пьесѣ это грубый солдафонъ. Для прелестной 18-ти летней Лауры онъ не находить за пиромъ никакихъ другихъ словъ, кромѣ вотъ этихъ:

…Когда

Пора пройдеть, когда твои глаза

Впадутъ, и вѣки, сморщась, почернѣють,

И сѣдина въ косѣ твоей мелькнетъ,

И будутъ называть тебя старухой,

Тогда что скажешь ты?

Роль этого грубаго вояки долженъ пѣть суровый басъ, а запѣлъ ее мягкiй лирическiй баритонъ. Она, конечно, лишилась характера. Постановщикъ же, поглощенный канделябрами, находилъ, повидимому, безкостный тонъ пѣвца вполнѣ подходящимъ — ничего не говорилъ. Объ этомъ не сказано ничего ни у аббата Этьена, ни у Родрига дель Стюпидоса…

Послушалъ я, послушалъ, не вытерпѣлъ и сказалъ:\

— Пойду я, господа, въ баню. Никакого «Каменнаго гостя» мы съ вами пѣть не будемъ.

И ушелъ. «Каменный гость» былъ лоставленъ безъ моего участия и, разумѣется, предсталъ передъ публикой въ весьма печальномъ видѣ.


Читать далее

III. Вдохновенiе и трудъ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть