Онлайн чтение книги Победа Victory
Ill

В то утро, как и в каждое утро с тех пор, как он вернулся на Самбуран с молодой девушкой, Гейст вышел на веранду и обло котился на перила в спокойной позе помещика. Пересекавшие остров горы закрывали собой от бунгало восход солнца, торжествующий или грозный, сумрачный или ясный. Обитатели дома не могли по рассвету судить о судьбе грядущего дня. Он являлся им в полном расцвете, а глубокая тень поспешно отступала, как только жгучее солнце показывалось из-за гор и изливало свой свет, пожирающий, словно враждебный взгляд. Но Гейсту, некогда «номеру первому» на этом острове, кишевшем в то время человеческими существами, нравилось это продолжение утренней свежести, смягченного полусвета, легкого призрака скончавшейся ночи, аромат ее темной души, пропитанный росой, задержавшийся еще мгновение между широким пожаром неба и пламенеющим зноем моря.

Гейсту трудно было не давать своему рассудку углубляться в характер и последствия последнего его поступка, заставившего его позабыть о роли безразличного наблюдателя. Тем не менее он сохранил достаточно философии, чтобы не позволять себе доискиваться, чем все это кончится. Но в то же время, несмотря ни на что, в силу долгой привычки и сознательного намерения, он все еще оставался зрителем, бьггь может менее наивным, но (как он это замечал с некоторым удивлением) немногим более проницательным, нежели большинство смертных: как и все мы, действующие, он лишь сумел сказать себе с несколько деланным презрением:

— Посмотрим!

Он поддавался этим приступам саркастического сомнения только в одиночестве. Теперь эти моменты случались не особенно часто, и он не любил, когда они наступали. В это утро беспокойство не успело охватить его. Альма пришла к нему задолго до того, как солнце, выступив из-за цепи холмов Самбурана, прогнало тень раннего утра и запоздалая ночная свежесть покинула кровлю, под которой они жили уж три месяца. Она пришла, как и в другие дни. Он слышал ее легкие шаги в большой комнате, в той комнате, в которой он распаковывал полученные из Лондона ящики, в комнате, уставленной теперь по трем сторонам книгами до половины высоты стен. Выше полок тонкие циновки доходили до обтянутого белым коленкором потолка. В полумраке одиноко поблескивала золоченая рама портрета Гейста-отца, написанного знаменитым художником.

Гейст не оглянулся.

— Знаете, о чем я думал? — спросил он.

— Нет.

В голосе молодой женщины всегда звучало некоторое беспокойство, словно она никогда не знала хорошенько, какой обо- |ют может принять разговор. Она облокотилась рядом с ним на перила.

— Нет, — повторила она. — Скажите мне.

Она подождала. Потом, не столько робко, сколько нехотя, спросила: I — Обо мне? f — Я спрашивал себя, когда вы придете? — сказал Гейст, не глядя на свою подругу, которой после нескольких попыток и комбинирования отдельных букв и слогов он дал имя «Лена».

Помолчав немного, она проговорила:

— Я была недалеко от вас.

— Но, по-видимому, это было для меня недостаточно близко.

— Вам стоило только позвать меня, если бы я была вам нужна. И я не очень долго причесывалась.

— Надо полагать, что для меня это было все же слишком долго.

— Одним словом, вы все-таки думали обо мне. Я рада. Знаете, мне иногда кажется, чаго если вы когда-нибудь перестанете обо мне думать, я перестану существовать.

Он повернулся, чтобы посмотреть на нее. Она часто говорила такие вещи, которые его поражали. Появившаяся на губах молодой женщины неопределенная улыбка исчезла под его пытливым взглядом.

— Что вы хотите сказать? — спросил он. — Это упрек?

— Упрек? Что вы! Где вы тут видите упрек? — возразила она.

— В таком случае, что вы хотите сказать? — настаивал он.

— То, что я сказала; ничего больше того, что я сказала. Зачем вы несправедливы?

— Ну вот, это уж во всяком случае упрек!

Она покраснела до корней волос.

— Можно подумать, что вы стараетесь доказать, что у меня дурной характер, — прошептала она. — Правда? Скоро я буду бояться открыть рот. Вы заставите меня поверить, что я совсем злая.

Лена опустила голову, Гейст смотрел на ее гладкий, низкий лоб, слегка порозовевшие щеки и красные губы, полуоткрытые над сверкающими зубами.

— А тогда я и буду злая, — проговорила она с уверенностью. — Я могу быть только такой, какой вы меня считаете.

Гейст сделал легкое движение. Она положила руку на его руку и продолжала, не поднимая головы, с дрожью в голосе, несмотря на неподвижность тела.

— Это истинная правда. Иначе и не может быть между такой женщиной, как я, и таким мужчиной, как вы. Вот мы здесь вдвоем, совершенно одни, а я не сумею даже сказать, где мы находимся.

— А между тем это очень известная точка на земном шаре, — тихонько сказал Гейст. — В свое время распространено было не менее пятидесяти, а вернее, даже ста пятидесяти тысяч проспек тов. Этим занимался мой друг. У него были широкие планы и непоколебимая вера. Из нас обоих верующим был он. Без со мнения, сто пятьдесят тысяч проспектов.

— Что вы хотите сказать? — спросила она тихо.

— В чем я могу упрекнуть вас? — начал снова Гейст.- I) том, что вы приветливы, добры, милы и… красивы?

Наступило молчание. Потом она сказала:

— Лучше, чтобы вы меня считали такой. О нас некому что бы то ни было думать, хорошее или дурное.

Изумительный тембр ее голоса делался при этих словах осо бенно прекрасным. Невыразимое впечатление, которое произво дили на Гейста некоторые ее интонации, было скорее физическим, чем моральным, он отлично это понимал. Казалось, что каждый раз, как она говорила, она отдавала ему частицу себя, что-то бесконечно тонкое и необъяснимое, к чему он был крайне восприимчив и чего бы ему страшно недоставало, если бы она когда-либо покинула его. Гейст погрузил взгляд в глаза Лены и, заметив, что ее обнаженная рука вытянулась вверх, откинув короткий рукав, поспешил прижаться к белой коже своим» большими русыми усами; вскоре они вошли в дом.

Уанг тотчас появился и, присев на корточки, принялся за какие-то таинственные манипуляции с растениями у ступенек веранды. Когда Гейст и молодая женщина снова вышли, китаец исчез своим особым способом; казалось, что он исчезает из жизни, а не из глаз, испаряется, а не перемещается. Они сошли со ступенек, глядя друг на друга, и быстрыми шагами направились к лесу. Они не прошли и десяти шагов, как без малейшего движения и без малейшего шума Уанг материализовался в глубине пустой комнаты. Он стоял неподвижно, обводя глазами комнату, осматривая стены, словно рассчитывая на них увидеть какие-либо надписи или знаки, исследуя пол, словно разыскивая на нем капканы или оброненные деньги. Потом он слегка кивнул головой портрету Гейста-отца, сидевшего с пером в руке перед разложенным на красном сукне листом бумаги; затем он бесшумно выступил вперед и принялся убирать посуду.

Он двигался без торопливости, но неизменная точность его движений, протекавших в полнейшей тишине, придавала этому занятию вид фокусов. И закончив фокусы, Уанг исчез со сцены, чтобы через минуту снова материализоваться позади дома. Он материализовался, удаляясь без видимой или угадываемой цели, но, пройдя шагов десять, остановился, повернулся вполоборота и прикрыл глаза рукой. Солнце выступило из — за холмов Самбурана. Огромная тень утра сбежала, и Уанг поспел как раз вовремя, чтобы увидеть вдали, в пожирающем солнечном свете, «номера первого» и женщину, двумя маленькими белыми пятнышками выделявшихся на темной полосе леса. Че- |)сз мгновение они скрылись. С минимальным количеством движений Уанг, в свою очередь, исчез с залитой солнцем площадки.

Гейст и Лена достигли тенистой лесной тропы, которая пересекала остров и недалеко от своей высшей точки была загромождена срубленными деревьями. Но они не собирались идти гак далеко. Пройдя некоторое расстояние, они свернули с тропы в таком месте, где не было колючего кустарника и где увешанные лианами деревья стояли в некотором отдалении друг от друга в своей собственной тени. Здесь и там на земле мерцали солнечные пятна. Они молча подвигались среди этой неподвижности, дышавшей покоем, полным одиночеством, отдыхом усыпления без снов. Они вышли на опушке леса и, между скалами и крутой отлогостью, которая образовывала небольшую площадку, повернулись, чтобы посмотреть на море. Оно было пусто; цвет его растворялся в солнечном свете вплоть до горизонта, затуманенного кольцом зноя, так что оно казалось невесомым сиянием в бледной и ослепительной бесконечности, над которой расстилалось более темное пламя неба.

— У меня от этого кружится голова, — прошептала молодая женщина, закрывая глаза и положив руку на плечо своего спутника.

Гейст, пристально смотревший на юг, воскликнул: | — Парус!

Последовало молчание.

— Он, должно быть, очень далеко, — сказал он, — не думаю, чтобы вы смогли его увидеть. Верно, какая-нибудь барка, направляющаяся к Молуккским островам. Идем. Не надо здесь оставаться.

Обняв ее одной рукой, он провел ее немного дальше, и они устроились в тени; она сидя на земле, он лежа у ее ног.

— Вы не любите смотреть на море оттуда, сверху? — спросил он немного погодя.

Она покачала головой. Это огромное пустое пространство представляло собой в ее глазах мерзость запустения. Но она повторила только:

— У меня от этого кружится голова.

— Слишком просторно? — спросил он.

— Слишком пустынно. У меня от этого сжимается сердце, — добавила она тихо, как будто признаваясь в секрете.

— Боюсь, — сказал Гейст, — что вы вправе обвинять меня в этих ощущениях. Но что же делать?

Он говорил шутливым тоном, несмотря на серьезный взгляд, которым глядел на молодую женщину. Она возразила:

— Я не чувствую себя одинокой с вами, совсем нет. Только когда мы приходим сюда и я вижу всю эту воду, весь этот свет…

— В таком случае мы никогда больше не придем сюда, — прервал он.

Она немного помолчала, и пристальность ее взгляда застави ла Гейста отвести глаза.

— Как будто все живое исчезло под водой, — сказала она.

— Это напоминает вам историю потопа, — прошептал он, лс жа у ее ног, которые он разглядывал. — Разве вы боитесь новою потопа?

— Я бы не хотела остаться на земле в полном одиночестве Когда я говорю об одиночестве, я подразумеваю нас обоих, ра зумеется.

— Правда?

Гейст лежал молча.

— Видение разрушенного мира, — начал он мечтать вслух. Вы жалели бы о нем?

— Я жалела бы о счастливых людях, которые в нем жили, — ответила она просто.

Гейст перевел взгляд с ног молодой женщины на ее лицо, и ему показалось, что он увидел на нем, как видно солнце сквозь облака, скрытое пламя ума.

— А я бы думал, что за них-то как раз следовало бы радоваться. Вы не находите?

— О да, я понимаю, что вы хотите сказать; но ведь пока все кончилось, прошло целых сорок дней.

— Вы, по-видимому, отлично осведомлены обо всех подробностях.

Гейст сказал это, только чтобы что-нибудь сказать и не сидеть перед нею молча. Она не смотрела на него.

— Воскресная школа, — прошептала она. — Я ее аккуратно посещала с восьми до тринадцати лет. Мы жили в северной части Лондона, возле Кингсланд-Рода. Это было довольно хорошее время. Тогда мой отец зарабатывал недурно, и хозяйка посылала меня после обеда в школу со своими дочерьми. Это была славная женщина. Ее муж служил на почте сортировщиком или чем-то в этом роде. Иногда он снова уходил после обеда на ночное дежурство. Потом как-то раз произошла ссора, и они нас выгнали. Я помню, как я плакала, когда вдруг пришлось собирать вещи и идти искать другую квартиру. Я так никогда и не узнала, в чем было дело…

— Потоп, — рассеяно пробормотал Гейст.

Он начинал составлять себе представление о личности молодой женщины, словно в первый раз с тех пор, как они жили вместе, нашел время ее разглядеть. Особый тембр ее голоса, с его смелыми и грустными модуляциями, придал бы смысл самой пустой болтовне. Но она не была болтлива. Она, скорее, казалась молчаливой, со склонностью к неподвижности; она сидела очень прямо, не шевелясь, как некогда на эстраде в промежутке между двумя отделениями концерта, со скрещенными ногами и опущенными на колени руками. Среди их интимной жизни ее спокойный, серый взгляд производил на Гейста, помимо его воли, впечатление чего-то необъяснимого — глупости ини вдохновения, слабости или силы, — или просто пустой про- иисти, непрестанной замкнутости даже в минуты кажущегося единения.

Наступило продолжительное молчание, во время которого она не смотрела на него. Потом вдруг, как будто слово «потоп» тпечатлелось в ее уме, она спросила, глядя в небо:

— Здесь никогда не бывает дождя?

— Есть период почти ежедневных дождей, — сказал удивленный Гейст. — Бывают даже грозы. Один раз у нас даже шел дождь из грязи.

— Дождь из грязи?

— Наш сосед, которого вы видите вон там, выплевывал пепел. Он иногда прочищает таким образом свою раскаленную до- 1юла глотку. В то же время разразилась гроза. Это был знатный кавардак. Но обычно наш сосед вполне благовоспитан; он ограничивается тем, что спокойно дымит, как тогда, когда я вам в первый раз показал его дым на горизонте, с палубы нашей шхуны. Это ленивый вулкан, добрый парнюга-вулкан.

— Я уже видела раз гору, которая так дымила, — сказала она, устремив взгляд на стройный ствол древовидного папоротника в десяти шагах от себя, — Это было вскоре после нашего отъезда из Англии, быть может, через несколько дней. Я была сначала гак больна, что потеряла представление о времени. Дымившаяся юра… я не знаю, как она называлась.

— Может быть, Везувий, — подсказал Гейст.

— Да, так.

— Я его тоже видел много лет… нет, целую вечность тому назад.

— Когда ехали сюда?

— Нет, гораздо раньше, чем я надумал побывать в этой части света. Я был еще ребенком.

Она обернулась и внимательно посмотрела на него, словно стараясь найти в зрелом лице мужчины с редеющими волосами следы этого детства. Гейст выдержал этот наивный осмотр с шутливой улыбкой, скрывавшей глубокое впечатление, которое производили на него эти серые, загадочные глаза, и относительно которого он не мог бы сказать, шло ли оно к его сердцу или к его нервам, было ли оно чувственным или интеллектуальным, нежным или раздражающим.

— Ну что же, властительница Самбурана, — сказал он наконец, — заслужил ли я вашу милость?

Она словно очнулась и встряхнула головой.

— Я думала, — прошептала она очень тихо.

— Думы… поступки… все это ловушки. Если вы начнете думать, вы будете несчастливы.

— Я не о себе думала, — заявила она с простотой, которой он был несколько смущен.

— В устах моралиста подобное заявление звучало бы порица нием, — сказал он наполовину серьезно, — но я не хочу подозрс вать вас в том, что вы моралистка. Я с этой публикой давно н‹ в ладах.

Она внимательно слушала.

— Я поняла, что у вас нет друзей, — сказала она. — Мне при ятно, что у вас нет никого, чтобы критиковать то, что вы сдела ли. Я счастлива, что никому не мешаю.

Гейст собирался что-то сказать, но она не дала ему времени Не заметив его движения, она продолжала:

— Я спрашивала себя вот о чем: почему вы здесь?

Гейст снова оперся на локоть.

— Если под словом «вы» вы подразумеваете «мы», вы хорошо знаете, почему мы здесь!

Она опустила на него взгляд.

— Нет, не то. Я хотела сказать, раньше… Прежде чем мы встретились и вы с первого взгляда угадали отчаянное положс ние, в котором я находилась, не имея ни души, к кому бы я могла кинуться. И вы хорошо знаете, что спасения у меня не было.

Голос ее при этих словах упал, словно она собиралась на них остановиться, но выражение Гейста, сидевшего у ее ног с поднятыми на нее глазами, было настолько вопросительное, что она продолжала после короткого вздоха:

— Это было поистине безвыходное положение. Я уже говорила вам, что мне надоедали грязные субъекты. Это делало меня несчастной, смущало, сердило меня. Но как я этого человека ненавидела, ненавидела, ненавидела!

«Этот человек» — это был цветущий Шомберг, с военной выправкой, благодетель европейцев (приличный стол в приличном обществе), зрелая жертва запоздалой страсти. Молодая женщина вздрогнула. На мгновение характерная гармоничность ее лица была нарушена. Пораженный Гейст вскричал:

— Зачем об этом думать теперь?

— Потому что на этот раз я выбилась из сил. Это не было как прошлые разы. Это было хуже, и намного. Я готова была умереть от страха. А между тем я только сейчас начинаю понимать, какой бы это был ужас. Да, только теперь, с тех пор, как мы…

Гейст сделал легкое движение.

— …приехали сюда, — докончил он.

Ее напряжение прошло, покрасневшее лицо постепенно приняло свой обычный вид.

— Да, — сказала она, бросив на него восхищенный взгляд.

Потом ее лицо подернулось грустью; все тело ее незаметно опустилось.

— Но вы, во всяком случае, должны были сюда вернуться? — спросила она.

— Верно. Я ожидал только Дэвидсона. Да, я собирался вернуться сюда, к этим развалинам, к Уангу, который, быть может, Не думал меня уже увидеть. Невозможно угадать выводы, которые делает китаец, или как он к тебе относится.

— Не говорите о нем. Он производит на меня тягостное впечатление. Говорите о себе.

— Обо мне? Я вижу, что вы все еще заинтересованы тайной моего пребывания здесь. Но в нем нет никакой тайны. Первоначально за мое существование ответствен человек с гусиным пером, изображенный на портрете, который вы так часто разглядываете. Он ответствен также в качестве того, что это существование собой представляет — или, вернее, представляло. Это |)ыл по-своему великий человек. Я не знаю в точности истории его жизни. Думаю, что он начал, как другие: верил в хорошие слова, принимал звон золота и благородные идеалы за наличные деньги. Впрочем, впоследствии он сам сделался мастером в том искусстве. Позже он нашел… Как бы вам это объяснить? Предположите, что мир — это фабрика и все люди — рабочие в ней. Так вот, он нашел, что жалованье недостаточно велико, что его уплачивают фальшивою монетой.

— Понимаю, — медленно проговорила она.

— Правда?

Гейст, говоривший словно для самого себя, с удивлением поднял глаза.

— Это открытие было не ново, но он приложил к нему всю свою способность к презрению. Она была необъятна. Она была достаточно сильна, чтобы высушить всю землю. Я не знаю, сколько умов он покорил. Но мой ум был в то время очень молод, а молодость, мне кажется, легко увлечь даже отрицанием. Он был очень жесток, но в то же время не лишен чувства жалости. Он покорил меня без труда. Человеку без сердца это не удалось бы. Он не был совершенно безжалостным даже к глупцам. Он мог возмущаться, но был слишком велик, чтобы унизиться до сарказма и насмешки. То, что он говорил, не предназначалось, не могло предназначаться для широкой публики, и мне льстило, что я находился в числе избранных. Они читали его книги, но я — я слышал его живое слово. Против него нельзя было устоять. Казалось, что этот ум сделал меня своим доверенным, открыв передо мною одним силу своего отчаяния. Это, конечно, не так. В каждом пожившем довольно долго человеке есть частица моего отца. Но другие не говорят. Они не могут. Они не умеют, или, быть может, если бы умели, они не хотели бы говорить. На земном шаре человек — непредвиденная случайность, которая не выносит внимательного разглядывания. Как бы то ни было, этот человек умер так же спокойно, как засыпает ребенок. Но после того, как я слушал его речи, я уже не мог заставить свою душу сойти на улицу, чтобы там бороться. Я отправился вести бродячую жизнь в качестве независимого наблюдателя, поскольку это вообще возможно.

В течение довольно долгого времени серые глаза молодой женщины разглядывали лицо Гейста. Она замечала, что, обра щаясь к ней, он, в сущности, говорил с самим собою. Он под нял глаза и, казалось, разгадал ее. Он спохватился с легкой ус мешкой и продолжал другим тоном:

— Все это не отвечает на вопрос, почему я приехал сюда? Правду говоря, тут приходится рыться в непроницаемых тайнах, которые не стоят того, чтобы на них останавливаться. Человек носится по волнам; те, которые успевают, носясь по волнам, приплыли к успеху. Я не хочу сказать, что мое положение явля ется успехом; вы бы мне не поверили. Нет, я не добился успеха, но это не такая большая беда, как можно подумать. Из этого ничего нельзя вывести, кроме, быть может, скрытой слабости моего характера, но и это еще не бесспорно.

Он пристально смотрел на нее такими серьезными глазами, что она почувствовала необходимость ответить ему слабой улыбкой, хотя и не поняла его слов. Эта улыбка отразилась, еще более слабо, на губах Гейста.

— То, что я вам сейчас говорю, все еще не отвечает на ваш вопрос, — продолжал он, — и, по правде говоря, я не сумею на него ответить; но факты имеют известную положительную ценность, и я расскажу вам факт. Однажды я встретил прижатого к стене человека. Я употребляю это выражение потому, что оно отлично рисует положение человека, и потому, что вы сами его как-то раз употребили. Вы знаете, что оно означает.

— Что вы говорите? — прошептала она, пораженная. — Мужчину?

Гейст расхохотался.

— О, это манера говорить, — произнес он.

— Я знала, что это не могло быть одно и то же… — проговорила она вполголоса.

— Я не стану утомлять вас этой историей. Как это ни покажется вам странным, это было таможенное дело. Он предпочел бы, чтобы его убили на месте, то есть отправили бы его душу на тот свет, вместо того чтобы отобрать у него его достояние, все его жалкое достояние на этом свете. Я видел, что он верил в существование того света, потому что, будучи прижатым к стене, он упал на колени и молился. Что вы об этом скажете?

Гейст остановился. Она внимательно смотрела на него.

— Вы не посмеялись над ним? — проговорила она.

Он сделал резкое протестующее движение.

— Дитя мое, я не мерзавец! — воскликнул он.

Потом своим прежним тоном продолжал:

— Мне даже не пришлось скрыть улыбки. Не от чего было. Положение человека не было смешным, оно было, скорее, трогательным; он так хорошо воплощал в себе все прошлые жертвы Великой Комедии! Но мир движется исключительно глупостью, которая становится поэтому вещью почтенною. Впрочем, это был, что называется, «порядочный человек». Я не хочу сказать, Что он был порядочен потому, что молился. Нет, это вправду (м.1л отличный парень; он совсем не был сотворен для этого ми- |ш, в котором являлся аномалией прижатый к стене порядочный человек, созданный на радость богам; потому что ни один приличный смертный не станет созерцать такого рода картины.

Какая-то мысль, казалось, пробежала у него в голове. Он взглянул на молодую женщину.

— А вы, когда вы были также прижаты к стене… вам приходило в голову молиться?

Она не моргнула глазом, не дрогнула. Она только уронила следующие слова:

— Я не то, что называется «порядочная девушка».

— Вот это уклончивый ответ, — сказал Гейст после короткого молчания. — Одним словом, парень молился, и, после того как ‹›н признался мне в этом, я был поражен комизмом положения. Нет, не заблуждайтесь относительно смысла моих слов — я, разумеется, говорю не о его поступке. И даже представление о вечности, бесконечности и всемогуществе, приглашаемых для разоблачения заговора двух подлых португальских метисов, не способно рассмешить меня. С точки зрения просящего, опасность, которую надо было отвратить, представляла собою нечто вроде конца света — или еще хуже. Нет, что увлекло мое воображение, это то, что я, Аксель Гейст, самое отрешенное ото всего в мире существо, самый совершенный бродяга на земном шаре, равнодушный созерцатель житейских треволнений, именно я должен был ему попасться, чтобы сыграть роль посланника провидения. Я — человек неверующий и все презирающий…

— Вы хотите казаться таким, — перебила она своим прелестным голосом с ласковой интонацией.

— Нет, я таков от рождения, или по воспитанию, быть может. Я недаром сын моего отца, человека с картины. Я — целиком он — за исключением гениальности, таланта. И во мне еще менее гениальности, чем я было думал, потому что с годами даже презрение покидает меня. Ничто никогда не забавляло меня так, как этот случай, когда я внезапно призван был играть такую неправдоподобную роль. Один момент меня это очень развлекало. Я вытащил беднягу из угла, к которому он был притиснут, вы понимаете.

— Вы спасли человека ради забавы… Точно ли вы это хотите сказать? Только ради забавы?

— К чему этот подозрительный тон? — возразил Гейст. — Я полагаю, что мне неприятно было видеть это исключительное отчаяние. То, что вы называете забавой, явилось потом, когда я обнаружил, что представляю для него живое, осязаемое, воплощенное доказательство действительности молитвы. Это меня почти восхищало. И потом, разве я мог бы с ним спорить? Немыслимо возражать против такой очевидности, и, если бы я спорил, это имело бы такой вид, точно я хочу приписать всю заслугу одному себе. Его признательность была и без того прямо ужасающей. Забавное положение, а? Скука пришла потом, ког да мы жили вместе на его корабле. Я создал себе связь в минуту оплошности. Определить ее с точностью я бы затруднился. Мы каким-то образом привязываемся к людям, которым что-нибудь сделали. Дружба ли это? Я не знаю хорошенько, что это было такое. Я знаю только, что человек, завязавший связь, погиб. Се мя развращенности вошло в его сердце.

Гейст говорил легким тоном, с тем оттенком шутливости, который придавал пикантность всем его разговорам и, казалось, исходил из самой сущности его мыслей. Женщина, которая встретилась на его пути, умом которой он завладел, присутствие которой все еще удивляла его, с которой он не знал, как жить, это человеческое создание, такое близкое и в то же время такое загадочное, наполняло его более острым ощущением реальности, чем он когда-либо испытывал за всю свою жизнь.

Поставив локти на поднятые колени, Лена держала голову в руках.

— Вы устали сидеть здесь? — спросил Гейст.

Вместо ответа она слегка, почти незаметно повела головой.

— Почему такой серьезный вид? — продолжал он.

Он тотчас же подумал, что постоянная серьезность гораздо более переносима, нежели постоянная веселость.

— Впрочем, это выражение очень к вам идет, — добавил он не из дипломатии, а по искреннему убеждению. — И если я не вынужден приписывать его скуке, то буду сидеть и смотреть на вас до тех пор, пока вы не пожелаете уйти.

Это была правда. Он еще находился во власти нового очарования их совместной жизни, самолюбия, польщенного обладанием этой женщиной, — чувство, знакомое всякому мужчине, не перестававшему быть мужчиной. Глаза молодой женщины обратились к нему, остановились на нем, потом снова погрузились в более густую темноту у подножия прямых стволов, раскинутые кроны которых медленно собирали тени. Горячий воздух едва заметно дрожал вокруг ее неподвижной головы. Она не хотела на него смотреть из смутного опасения выдать себя. В самой глубине своего существа она ощущала непреодолимое желание отдаться ему полнее, каким-нибудь актом полного самопожертвования, но он, по-видимому, об этом нисколько не догадывался. Это был странный человек, не имевший потребностей. Она чувствовала на себе его взгляд и, так как он молчал, сказала с чувством неловкости, потому что никогда не знала, что может означать его молчание:

— Так вы жили с этим другом… с этим порядочным человеком?

— Это был прекрасный человек, — ответил Гейст с неожиданной быстротой. — Тем не менее наше товарищество было с моей стороны слабостью. Я нисколько не стремился к этому, но он не хотел меня отпустить, а я не мог сказать ему правду слишком резко. Он принадлежал к тем людям, которым ничего нельзя объяснить. Он был чрезвычайно чувствителен, и надо было иметь сердце тигра, чтобы оскорбить его нежные чувства слишком грубыми словами. Его ум походил на опрятную комнату, с белыми стенами и с полдюжиной соломенных стульев, которые он все время переставлял в различных комбинациях, но это были все те же стулья. Жить с ним было чрезвычайно легко, но он увлекался несчастной фантазией заняться этим делом — вернее, эта идея овладела им. Она вошла в эту скудно меблированную комнату, о которой я только что говорил, и уселась на всех стульях. Ничем нельзя было выжить ее — вы понимаете! Это означало обеспеченное богатство для него, для меня, для всех. В былое время, в минуты сомнений, через которые непременно проходит человек, решивший держаться вне нелепостей существования, я часто спрашивал себя, с преходящим ужасом, каким способом жизнь попытается справиться со мной? И вот — это-то и был избранный ею способ! Он вбил себе в голову, что ничего не может делать без меня. Неужели, говорил он, теперь я покину и разорю его? Кончилось тем, что в одно прекрасное утро — я спрашиваю себя, падал ли он на колени и молился ли в ту ночь? — в одно прекрасное утро я сдался.

Гейст резким усилием вырвал пучок высохшей травы и отбросил его прочь нервным движением.

— Я сдался, — повторил он.

Обратив к нему взгляд, не пошевельнувшись, с тем напряженным интересом, который он пробуждал в ее сердце и в ее уме, молодая женщина прочла на лице Гейста всю силу волновавших его чувств, но это выражение вскоре исчезло, сменившись мрачным раздумьем.

— Трудно устоять, когда все тебе безразлично, — заметил он. — Быть может, во мне есть доля каприза. Мне нравилось болтать глупые и вульгарные фразы. Никогда меня так не уважали на Островах, как когда я стал говорить на коммерческом жаргоне, как самый настоящий идиот. Честное слово, мне кажется, что одно время я пользовался несомненным почетом. Я играл свою роль с серьезностью первосвященника. Надо было быть лояльным по отношению к этому человеку. С начала до конца я был так всецело, так безупречно лоялен, как только мог. Я думаю, что он что-то смыслил в угле, и даже, если бы я заметил, что он ничего не смыслит — как это и было на самом деле — тогда… я не вижу, что бы я мог сделать, чтобы остановить его. Тем или другим способом, надо было оставаться лояльным. Истина, труд, честолюбие, даже любовь, быть может, только лишь марки в жалкой и достойной презрения игре жизни, но раз уж взял карты в руки, надо доигрывать партию. Нет, тень Моррисона не имеет оснований преследовать меня… Что случилось, Лена, скажите? Почему вы так широко открыли гла за? Вам дурно?

Гейст собирался вскочить на ноги; молодая женщина протя нула вперед руку, чтобы остановить его, и он остался сидеть, опершись на одну руку и пристально наблюдая появившееся на юном лице выражение тоски, словно Лене не хватало воздуха.

— Что с вами? — повторил он, чувствуя странное нежелание двинуться, прикоснуться к ней.

— Ничего.

Ее горло судорожно сжалось.

— О нет, это невозможно, какое имя вы назвали? Я плохо его расслышала.

— Какое имя? — повторил с удивлением Гейст. — Просто имя Моррисона. Так звали того человека, о котором я только что говорил. А дальше?

— И вы говорили, что он был вашим другом?

— Вы достаточно слышали, чтобы судить об этом лично. Вы знаете о наших с ним отношениях столько же, сколько знаю я сам. В этой части света люди судят по наружному виду, и нас считали друзьями, сколько я могу припомнить. Наружный вид… Чего можно еще желать большего, лучшего? Другого нельзя и требовать.

— Вы стараетесь оглушить меня словами, — воскликнула она, — Это не может вас забавлять.

— Конечно, нет. Это жаль. Быть может, это лучшее, что можно было бы сделать, — сказал Гейст тоном, который для него мог назваться мрачным. — Разве только еще забыть эту историю совершенно…

Легкая шутливость слов и тона вернулись к нему, как выработанная привычка, прежде, чем лоб его окончательно разгладился.

— Но почему вы на меня так пристально смотрите? О, я не жалуюсь и постараюсь не сплоховать. Ваши глаза…

Он смотрел ей прямо в глаза и в эту минуту положительно позабыл все, что касалось покойного Моррисона.

— Нет! — внезапно вскричал он. — Что вы за непроницаемая женщина, Лена, с этими вашими глазами! Глаза — это окна души, как сказал какой-то поэт. Этот парень был, несомненно, стекольщиком по профессии. Как бы то ни было, природа отлично позаботилась о застенчивости вашей души.

Когда он замолчал, молодая женщина взяла себя в руки и перевела дыхание. Он услыхал ее голос, изменчивое очарование которого было ему, как он думал, так хорошо знакомо, произносивший с непривычной интонацией:

— И этот ваш товарищ умер?

— Моррисон? Ну да, как я вам говорил, он…

— Вы мне этого никогда не говорили.

— Правда? Я думал, что говорил, или, вернее, я думал, что иы это должны были знать. Когда со мной говорят о Моррисоне, мне представляется невозможным, чтобы не знали, что он умер.

Она опустила ресницы, и Гейст с изумлением заметил в ее нице нечто вроде ужаса.

— Моррисон, — пробормотала она испуганным голосом. — Моррисон!

Голова ее поникла; Гейст не мог видеть ее лица, но по звуку се голоса понял, что по какой-то причине это избитое имя страшно ее поразило. «Может быть, она знала Моррисона», — подумал он. Но одно различие их происхождения делало это предположение совершенно неправдоподобным.

— Вот это удивительно, — сказал он, — разве вы уже слыхали это имя?

Она стала говорить отрывисто, словно борясь со страхом или с сомнением. Она действительно слышала об этом человеке, сказала она Гейсту.

— Невозможно, — заявил он решительно, — вы ошибаетесь. Вы не могли о нем слышать.

Он вдруг остановился, подумав о тщетности этих слов: с ветром не спорят.

— Уверяю вас, что я слышала о нем. Только в ту минуту я не знала, я не могла догадаться, что речь шла о вашем компаньоне.

— Речь шла о моем компаньоне, — медленно повторил Гейст.

— Нет, — сказала она с испуганным и почти таким же недоверчивым выражением, какое было у ее спутника. — Нет, говорили о вас; только я этого не знала.

— Кто «говорили»? — спросил Гейст, возвышая голос. — Кто говорил обо мне? Где?

С этими словами он поднялся и стоял перед нею на коленях. Головы их были теперь на одном уровне.

— Это было в том городе, в гостинице. Где бы это могло быть иначе? — ответила она.

Мысль о том, что о нем могли говорить, всегда казалась странной Гейсту с его очень простым представлением о себе. С минуту он был так удивлен, как если бы увидел себя среди людей в виде беглой тени. У него была полусознательная иллюзия, что он стоит выше сплетен Островов.

— Но вы сейчас сказали, что говорили о Моррисоне, — сказал он молодой женщине небрежным тоном, снова опускаясь на пятки. — Странно, что вы могли слышать чьи бы то ни было разговоры. У меня было впечатление, что вы никогда никого не видели иначе, как с высоты эстрады.

— Вы забываете, что я не жила с другими женщинами, — сказала она. — После завтрака и после обеда они возвращались в павильон, а меня заставляли оставаться с шитьем или с чем я хотела в той комнате, где разговаривали.

— Я об этом не подумал. Между прочим, вы так мне и не сказали, кто «говорили»?

— Это мерзкое животное с красной физиономией, — сказала она со всей силой отвращения, которое наполняло ее при одной мысли о трактирщике.

— О, Шомберг, — прошептал Гейст равнодушно.

— Он говорил с патроном… то есть с Цанджиакомо… Он заставлял меня сидеть тут же. Иногда эта дьявольская женщина не давала мне уйти. Я говорю о мадам Цанджиакомо.

— Я так и думал, — проговорил Гейст. — Она любила тиранить вас всяческими способами. Но что действительно странно, это, что трактирщик говорил Цанджиакомо о Моррисоне. Насколько я помню, он не часто имел дела с Моррисоном. Есть очень много людей, которых он знал гораздо лучше.

Молодая женщина слегка вздрогнула.

— Это единственное имя, которое я от него слышала. Я старалась держаться возможно дальше от них, на противоположном конце комнаты, но когда это животное принималось рявкать, я не могла его не слышать. Я хотела бы никогда ничего не слышать. Если бы я встала, чтобы выйти из комнаты, не думаю, чтобы женщина убила меня, но она побила бы меня. Она бы мне грозила, она осыпала бы меня бранью. Эти люди, их ничто не останавливает, когда они чувствуют, что вы беззащитны. Я не знаю, как это выходит, но дурным людям, настоящим дурным, которые причиняют зло, я не умею противиться. Вы знаете, как они умеют раздавить… О да, я боюсь злобы!

Гейст наблюдал смену выражений на лице Лены. Он поддержал ее с искренним сочувствием и незаметной иронией:

— Я отлично понимаю. Вам нечего извиняться в вашей способности чувствовать злобу. Я отчасти такой же, как вы.

— Я не очень храбрая, — вздохнула она.

— О, я и сам не знаю, что бы я делал и как бы себя чувствовал перед существом, которое представлялось бы мне воплощением зла. Вам нечего стыдиться.

Она вздохнула, подняла глаза с бледным и наивным взглядом и робко прошептала:

— Вы как будто не хотите знать, что он говорил?

— Об этом бедном Моррисоне? Это не могло быть что-нибудь очень плохое, потому что бедный парень был сама невинность. Впрочем, он умер, как вы знаете, и теперь ничто не может ему повредить.

— Но я же вам говорю, что трактирщик говорил о вас, — вскричала она. — Он говорил, что компаньон Моррисона начал с того, что высосал из него все, что можно было высосать, и потом… потом… что он его все равно что убил… послал куда-то умирать.

— И вы этому поверили? — спросил Гейст после глубокого молчания.

— Я не подозревала, чтобы это сколько-нибудь касалось мае… Шомберг говорил об «одном шведе». Как могла я угадать? Только когда вы начали мне рассказывать, как вы сюда попами…

— Теперь вы имеете объяснение.

Гейст принуждал себя говорить спокойно.

— Так вот какое освещение придавалось этому делу, — прошептал он.

— Он уверял, что об этом знают здесь решительно все, — добавила молодая женщина, задыхаясь.

— Любопытно, что это способно причинять боль, — вздохнул Гейст, говоря с самим собой. — А между тем боль налицо. Приходится думать, что я такой же безумец, как и «все», которым известна эта история и которые, без сомнения, верят ей. Не припоминаете ли вы чего-нибудь еще? — спросил он с насмешливой вежливостью, — Я часто слышал о том, насколько в моральном отношении выгодно видеть себя таким, каким представляешься постороннему глазу. Будем продолжать расследование. Не можете ли вы припомнить еще что-нибудь такое, что «знают решительно все»?

— Ах, не смейтесь, — взмолилась она.

— Смеюсь? Я? Уверяю вас, я не сознавал, что смеюсь. Я не хочу спрашивать вас, верите ли вы версии трактирщика. Вы должны знать цену человеческим суждениям.

Она разжала руки, сделала неопределенное движение, затем снова сложила их. Протест? согласие? неужели она больше ничего не скажет? Для Гейста было облегчением услышать удивительный теплый голос, одна интонация которого согревала, очаровывала, побеждала сердце.

— Я слышала, как он рассказывал эту историю прежде, чем мы с вами познакомились. Потом она совсем вылетела у меня из головы. Все вылетело у меня из головы в то время, и я была этим счастлива. Это было для меня началом новой жизни с вами… вы это хорошо знаете. Я хотела бы забыть и то, кем я была. Это было бы еще лучше; но, по правде говоря, это мне почти удалось.

Он был растроган звуком ее последних слов. Казалось, что она совсем тихо говорила о каком-то чудесном очаровании, таинственными словами, обладавшими глубоким смыслом. Он подумал, что, если бы она говорила на каком-нибудь незнакомом наречии, она очаровала бы его одной красотой этого голоса, который заставлял предполагать в ней бездну мудрости и чувства.

— Но, — продолжала она, — это имя, по всей вероятности, запечатлелось у меня в памяти и, когда вы его произнесли…

— Оно разрушило волшебство, — пробормотал он со злобным разочарованием, как будто обманувшись в какой-то надежде.

Со своего немного возвышенного места молодая женщина разглядывала этого человека, от которого она теперь всецело за висела; до сих пор она никогда не чувствовала этого так ясно, потому что никогда не представляла себя рука об руку с ним между пустынями земли и неба. Что будет, если он устанет от своей ноши?

— Впрочем, никто никогда не верил этой истории!

Гейст вышел из своего молчания с резким повышением го лоса, от которого молодая женщина широко раскрыла свои пристальные глаза, что придало ей глубоко изумленный вид. Но это было чисто механическое впечатление, потому что она не была ни удивлена, ни озадачена. По правде говоря, сейчас она понимала его лучше, чем когда-либо с тех пор, как впервые увидала его.

Он презрительно засмеялся.

— Где у меня голова? — вскричал он. — Как будто мне есть дело до того, чему кто бы то ни было верил от сотворения мира и до страшного суда!

— Я еще никогда не слыхала, чтобы вы смеялись, — заметила она, — А сегодня это с вами случается во второй раз.

— Это потому, что раз пробита такая брешь, какую вы пробили в моей душе, все слабости находят для себя открытую дорогу: стыд, гнев, нелепое возмущение, глупые страсти… и глупый смех также. Я спрашиваю себя, как вы его поняли?

— Разумеется, это не был веселый смех, — сказала она, — Но почему вы рассердились на меня? Вы жалеете, что отняли меня у этих негодяев? Я говорила вам, кто я; да вы это и сами знали.

— Боже великий! — прошептал он, овладевая собой. — Уверяю вас, что я видел дальше ваших слов. Я видел множество вещей, о которых вы даже не подозреваете еще; но вы не из тех, которых можно всецело понять.

— Чего же вы хотите еще?

Он помолчал немного.

— Невозможного, без сомнения, — проговорил он очень тихо, конфиденциальным тоном, сжимая руку молодой девушки, которая осталась неподвижной в его руке.

Гейст тряхнул головой, словно для того, чтобы прогнать свои мысли; потом прибавил громче и более легким тоном:

— Не меньше этого. Но не думайте, что я не умею ценить того, что имею. Конечно, нет! Я потому-то и не могу считать обладание достаточно полным, что ценю его так высоко. Я неблагоразумен, я знаю. Вы больше ничего не сможете держать про себя… в будущем…

— Да, это верно, — прошептала она, отвечая на его пожатие, — хотела бы только дать вам что-нибудь большее или лучшее, дать вам все, чего вы только можете желать.

Он был тронут искренностью этих простых слов.

— Я скажу вам, что вы можете сделать… скажите мне, бежали бы вы со мной, как вы это сделали, если бы знали, о ком говорил этот идиот-трактирщик? Убийца… всего только!

— Но я вас в то время совсем не знала! — вскричала она. — И я была не так глупа, чтобы не понять того, что он говорил. Ото не было убийство! Я этому никогда не верила.

— Что могло заставить его выдумать такую гадость? — воскликнул Гейст. — Он имеет вид глупого животного. И он действительно глуп. Как он ухитрился придумать эту маленькую историйку? Разве у меня наружность преступника? Разве на моем пице можно прочитать злостный эгоизм? Или же это настолько свойственное человечеству преступление, что его можно приписывать первому встречному?

— Это не было убийство! — горячо настаивала она.

— Я знаю. Я понимаю. Это было хуже. Что же касается того, чтобы убить человека, — а по сравнению с этим, это было бы приличным поступком — ну так… этого я никогда не делал.

— Почему бы вы могли это сделать? — спросила она испуганным голосом.

— Мое дорогое дитя, вы не знаете, какого рода жизнь я вел в неизведанных странах, в диких местностях; трудно дать вам об jtom понятие. Есть люди, которые никогда не находились в таких затруднительных положениях, как я, и которые вынуждены были… проливать кровь, как говорится. Самые дикие страны заключают в себе добычу, прельщающую некоторых людей, но у меня не было никакой цели, никаких планов… Не было даже такой стойкости ума, которая сделала бы меня слишком упрямым. Я только «перемещался», тогда как другие, быть может, куда-нибудь «направлялись». Полное безразличие в отношении путей и целей делают человека некоторым образом более добродушным. Я не могу по совести сказать, что никогда не дорожил, не скажу жизнью — я всегда презирал то, что так называется, — а своей собственной жизнью. Я не знаю, это ли называется храбростью, но я в этом сильно сомневаюсь.

— Вы не храбры? Вы? — возразила она.

— Право, не знаю. Не тою храбростью, которая всегда держит оружие в руках; потому что я никогда не хотел употреблять никакого оружия в столкновениях, в которых иногда оказываешься замешанным самым невинным образом. Разногласия, толкающие людей на убийство, как и все их действия, самые жалкие, самые презренные мелочи… Нет, я ни разу не убил человека, ни разу не любил женщины… даже в мечтах, даже во сне…

Он поднес руку молодой женщины к своим губам и поцеловал; она немного приблизилась к нему. Он удержал ее руку в своей.

— Убийство… любовь… самые сильные завоевания жизни над человеком. Я не испытал ни того, ни другого. Простите же мне все, что может казаться вам неуклюжим в моем поведении, невыразительным в моих словах, неловким в моих молчаниях.

Он волновался с некоторым стеснением, немного разочарованный манерой своей подруги. Тем не менее он не был ею недоволен и чувствовал, что в эту минуту глубокого спокойствия, держа ее руку в своей руке, он достиг более полного общения с нею, чем когда бы то ни было. Все же у него еще оставалось ощущение чего-то неполного, незаконченного между ними, чего, казалось, ничто не сможет никогда победить — роковое несовершенство, которое все дары природы превращает в миражи и западни.

Вдруг он с гневом стиснул ее руку. Ровность его характера, его шутливость, рожденные из презрения и доброты, рушились с потерею его горькой свободы.

— Вы говорите, не убийство! Я думаю. Но когда вы только что заставили меня рассказывать, когда я произнес это имя, когда вы поняли, что эти ужасы были сказаны обо мне, вы выказали странное волнение. Я ею хорошо видел.

— Я была несколько поражена, — сказала она.

— Низостью моего поведения? — спросил он.

— Я не позволила бы себе судить вас в чем бы то ни было.

— Правда?

— Это было бы то же самое, как если бы я осмелилась судить все существующее.

Свободной рукой она сделала жест, одним движением обнимавший небо и землю.

Наступило молчание, которое прервал наконец Гейст:

— Я! Я причинил смертельное зло моему бедному Моррисону! — вскричал он. — Я, который не решался оскорбить его чувства! Я, который уважал их до безумия! Да, до этого безумия, разрозненные развалины которого вы видите вокруг бухты Черного Алмаза. Что я мог сделать? Он упорствовал в своем желании видеть во мне своего спасителя; у него на языке постоянно была вечная признательность, так что его благодарность заставляла меня сгорать со стыда. Что я мог сделать? Он хотел расплатиться со мной этим проклятым углем, и мне пришлось принимать участие в его игре, как мы принимаем участие в играх ребенка в детской. Я бы не подумал огорчить его, как не подумал бы огорчить ребенка. Зачем говорить обо всем этом? Разумеется, люди не могли понять истинной сущности наших отношений. Но к чему им было вмешиваться? Убить моего старика Моррисона! Да было бы менее преступно, менее низко — я не говорю о том, что это было бы менее трудно — убить человека, чем обмануть его таким образом. Вы понимаете?

Она несколько раз с уверенностью кивнула головой. Глаза Гейста искали ее лица, готовые наполниться нежностью.

— Но я не сделал ему ничего дурного, — сказал он. — К чему же тогда ваше волнение? Вы сознаетесь только, что не позволили бы себе судить меня.

Она обратила на него свой серый, затуманенный, неопределенный взгляд, в котором нельзя было прочесть ничего, кроме удивления.

— Я сказала, что не могла, — прошептала она.

Шутливость тона плохо скрывала раздражение Гейста.

— Какая же сила кроется в плохо расслышанных словах — потому что вы не слушали с особым вниманием, не так ли? Что но были за слова? Какое усилие извращенного воображения вызвало их на лживом языке этого идиота? Если вы постараетесь их припомнить, быть может, они убедят и меня?

— Я не слушала, — возразила она. — Какое мне было дело до того, что он рассказывал неизвестно о ком? Он говорил, что никогда не бывало более нежных друзей, чем вы оба, а потом, когда вы высосали все, что хотели, и когда он вам надоел, вы отправили его умирать на родину.

Негодование и другое, более смутное чувство звучали в ее чистом, чарующем голосе. Она внезапно замолчала и опустила свои длинные, черные ресницы с усталой подавленностью и смертельной тоской.

— В сущности говоря, почему вам не могло надоесть это… общество или какое-либо другое? Вы ни на кого не похожи… и эта мысль сразу сделала меня несчастной; но, право, я никогда не думала о вас плохо. Я…

Резким движением Гейст отбросил руку, которую держал, и оставил Лену. Он снова потерял самообладание. Он стал бы кричать, если бы это было в его характере.

— Нет, эта планета была, должно быть, создана, чтобы снабжать клеветою всю Вселенную! Я противен самому себе, словно провалился в зловонную яму. Фу!.. А вы… все, что вы находите сказать, это, что вы не хотите меня судить, что вы…

Она подняла голову, хотя Гейст и не повернулся к ней.

— Я не верю ничему дурному о вас, — повторила она. — Я бы не могла…

Он сделал движение, словно говорившее: «Довольно!»

В его душе и в его теле происходила нервная реакция нежности. Внезапно он почувствовал к ней ненависть. Но только на мгновение. Он вспомнил, что она красива и — что еще важнее, — что в интимной жизни она обладает особой привлекательностью. Она обладала секретом личности, которая вас волнует… потом ускользает от вас.

Он поднялся одним прыжком и принялся ходить взад и вперед. Скоро его скрытая ярость рушилась, как развалившееся здание, оставив в нем пустоту, тоску и раскаяние. Он упрекал в душе не молодую женщину, а саму жизнь, эту ловушку, в которую он чувствовал себя пойманным, самую банальную из всех существующих, этот заговор из заговоров, который он ясно угадывал, не находя в то же время ни малейшего утешения в ясности своего ума.

Он повернул кругом, воротился к молодой женщине и опу стился рядом с нею на землю. Прежде чем она успела сделать движение или хотя бы повернуть к нему голову, он обнял ее и поцеловал в губы. Он почувствовал горечь скатившейся на них слезы. Он еще никогда не видел ее плачущей. Это было новым призывом к его нежности, новым очарованием. Молодая жен щина посмотрела вокруг, отодвинулась и отвернула лицо. Она сделала рукою повелительный жест, чтобы освободиться, но Гейст не послушался его.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 06.01.18
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I 06.01.18
II 06.01.18
III 06.01.18
IV 06.01.18
V 06.01.18
VII 06.01.18
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I 06.01.18
II 06.01.18
Ill 06.01.18
V 06.01.18
VI 06.01.18
VII 06.01.18
VIII 06.01.18
IX 06.01.18
X 06.01.18
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 06.01.18

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть