Год другой: бедная Люба

Онлайн чтение книги Александр и Любовь
Год другой: бедная Люба

И вот - тревожный январь 1905-го. Так уж вышло, что Боря прибыл в Петербург в воскресенье, вошедшее в анналы под названием «кровавое». И сразу же поспешил туда, где всё это время находилось его пылкое сердце. Но квартира №13 - при кажущемся спокойствии ее обитателей - жила в этот день исключительно происходящим за окнами. Вот - пошли, вот -стреляют, вот - кучи убитых...

Блок поминутно вставал (что в любом другом случае - не блоковском - означало бы «вскакивал»), ходил вдоль комнаты в своей просторной черной блузе, знакомой нам нынче по целому ряду его фотоизображений (эта блуза - ноу-хау артистичной Любови Дмитриевны), курил неизменную папиросу, надолго замерев у окна. Белый явился к нему с целым ворохом впечатлений и вопросов, признаний и недоумений, накопившихся за время разлуки, но ни о чем неземном говорить теперь они не могли - «события заслонили слова».

Не солоно хлебавши, гость подался к Мережковским. У тех происходило, по сути, примерно то же: Зинаида, возлежа на любимой кушетке, попыхивала своей вечной «пахитоской», Мережковский чадил гаванской сигарой, третий-нелишний Философов цедил что-то сквозь зубы. И - разговоры, разговоры, разговоры.


Без малого месяц Белый мотается между двумя этими домами. Мережковские возмущены и даже ревнуют его к Блоку: «Да что же вы там делаете? Сидите и молчите?» -«Сидим и молчим».

В эти дни Блок действительно неразговорчивее обычного. Лишь изредка берет Борю за локоть: «Пойдем. Я покажу тебе переулочки.».

И они ходят, ходят - все так же молчком.   А вечером у Мережковских очередной допрос с пристрастием: «Что вы делали с Блоком?» - «Гуляли.» - «Ну и что же?» - «Да что ж более.» - «Удивительная аполитичность у вас: мы -обсуждаем, а вы - гуляете!».


Советские блоковеды страсть как любят вставлять в описание этой и последующих пор в отношениях Саши с Борей живописные подробности стрельбы на далекой московской Пресне, об отважной гибели нашего флота в японских морях и т. п. Даже о поездке Дмитрия Ивановича Менделеева к Витте, после которой он, воротившись домой, снял со стены портрет Сергея Юльевича со словами: «Я больше никогда не хочу видеть этого человека». Подробности - что и говорить - яркие. Но какое, извините уж нас, имеют они касательство к нашим героям? - Весьма и весьма условное.

Бушевавшие за окном политические бури никогда не касались Блока напрямую. Он сторонился их с юных лет. Помните эпизод со студенческими беспорядками 1901-го? Ну когда Александр не захотел поддержать бойкота, устроенного однокашниками реакционным преподавателям, за что и был объявлен одним из них предателем.   Известно, что не понявший обиды товарищей Блок отзывался тогда о происходящем как о «постоянном и часто (по-моему) возмутительном упорстве», уверяя, что сам принадлежит к партии «охранителей» - если и не существующего строя, то уж, по меньшей мере, «просто учебных занятий». Не корим -всего лишь свидетельствуем.

А незадолго до того он отнес редактору «Мира божьего» Остроградскому свои стихи, навеянные картинами Васнецова - про Сирина, Алконоста да Гамаюна. И дальше тиснем из самого «виновника»: «Пробежав стихи, он сказал: "Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что творится!" - и выпроводил меня со свирепым добродушием».

Так что совершенно странно записывать вдруг Александра Александровича в революционеры. Прежде времени, во всяком случае, ни к чему. Ибо совсем не о творящемся вокруг молчали в те дни друг другу наши друзья-братья - молчали они друг другу о бушевавшем у них внутри. И чуть погодя мы позволим себе доказать вам это.

В начале февраля Белый вернулся в Москву, условившись с Блоками не менять ни времени, ни места встречи: лето, Шахматово.

Из тетушки: «Боря Бугаев уехал. Люба парит на крыльях. Ее совсем признали царственно-святой, несмотря на злобу».

Все верно: злая Люба парила на крыльях в ожидании лета, и, кажется, ни для кого это уже не было секретом.


На сей раз москвичи нагрянули в Шахматово вместе. Душным грозовым июньским днем. И давайте считать все вышеизложенное предысторией к теме этого знакового для всех троих наших героев лета.

В это лето Борис Бугаев открылся Любови Блок. Сделал очевидным главное - она магнит, и он не может без нее. А брак с Блоком - «ложь». Ну и т. д. Официальным блоковедением принято считать, что сама Люба в тех обстоятельствах повела себя в высшей степени благоразумно и вспыхнувшей страсти Бори не потакнула. Ну, принято и принято. Но давайте перечитаем ее ответ Белому: «Я рада, что Вы меня любите; когда читала ваше письмо, было так тепло и серьезно. Любите меня - это хорошо; это я одно могу Вам сказать теперь, это я знаю. А помочь Вам жить, помочь уйти от мучения - я не могу. Я не могу этого сделать даже для Саши. Когда захотите меня видеть -приезжайте, нам видеться можно и нужно; я всегда буду Вам

рада, это не будет ни трудно, ни тяжело, ни Вам, ни мне. Любящая Вас Л. Блок»


Подпись «Л. Блок», конечно, несколько отрезвляет: не забывайте, дескать, кому я отдана, и подразумевайте далее следующее по известному тексту.

Однако в отличие от Лариной, Блок-Менделеева не просит «оставить» ее - наоборот, призывает навещать «когда захотите». Да еще и отважно пророчит, что «это не будет ни трудно, ни тяжело». Ни для нее, ни для него. Словно забыв задаться еще одним принципиальным вопросом - а будет ли это так уж легко и просто ее Сашуре? При этом она прекрасней прочих осведомлена о невообразимо братском отношении мужа к ее неожиданному конфиденту. Они с Борей не просто на «Ты» (вот именно так - «Ты» - с нестрочной, заглавной - как с ней когда-то): «Я Тебя люблю сильно и нежно по-прежнему. Крепко целую Тебя. Твой Саша», - пишет обычно Блок Белому. Так что беспокоиться за Сашу вроде бы и ни к чему. Между прочим уж и о конфиденциальности этого объяснения. В пылу невинного женского тщеславия, а, возможно, и из более тонких соображений, Люба немедленно поведала о Борином послании свекрови. При этом совершенно не известно, информировала ли она об этом мужа, хотя и было бы верхом неблагоразумия полагать, будто Александра Андреевна могла утаить от сына факт зарождения этой - пусть даже и невинной на первый взгляд интрижки. Во всяком случае, известно, что они с сестрицей Марьей сразу же развернули дискуссию о поведении Любы, а больше - Бори. И даже принялись активнейшее моделировать возможные последствия, подтверждением чему многостраничные дневниковые записи тетушки. Но давайте попробуем взглянуть на тот ответ Любови Дмитриевны под несколько более обостренным углом.

«Семейная жизнь Блоков, правда, и до этого не ладилась», -это из официального. И «правда» тут - просто умиляет. Особенно, если учесть, что до какого именно «этого» и как именно «не ладилась» замалчивается несколько деликатней, чем нужно.

Господа присяжные заседатели - в смысле уважаемые читатели - вам уже в третий и в последний раз предлагается зашвырнуть эту книжку куда подальше, поскольку история наша вырулила на очередную пренеприятную подробность. По крайней мере, не говорите потом, что вас не предупредили.

Итак - Люба.

Ей уже двадцать четыре. Она только что разменяла третий год замужества. Конечно же, счастливого замужества, но -замужества, о начале которого позже отчитается куда как однозначно:

«Я до идиотизма ничего не понимала в любовных делах. Тем более не могла я разобраться в сложной и не вполне простой любовной психологии такого не обыденного мужа, как Саша. Он сейчас же принялся теоретизировать о том, что нам и не надо физической близости, что это «астартизм», «темное» и бог знает еще что. Когда я ему говорила о том, что я-то люблю весь этот еще неведомый мне мир, что я хочу его — опять теории: такие отношения не могут быть длительны, все равно он неизбежно уйдет от меня к другим. А я? «И ты также». Это приводило меня в отчаяние! Отвергнута, не будучи еще женой, на корню убита основная вера всякой полюбившей впервые девушки в незыблемость, единственность. Я рыдала в эти вечера с таким бурным отчаянием, как уже не могла рыдать, когда все в самом деле произошло «как по писаному».

Молодость все же бросала иногда друг к другу живших рядом. В один из таких вечеров неожиданно для Саши и со «злым умыслом» моим произошло то, что должно было произойти, — это уже осенью 1904 года. С тех пор установились редкие, краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана, и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 года и это немногое прекратилось...».


Мы нарочно привели здесь всю эту долгую цитату: сохраняли интонации. А теперь давайте попробуем перевести сказанное с и так не слишком великосветского на - чего уж теперь -бытовой русский. Любовь Дмитриевна откровеннейшим образом сетует на то, что первая брачная ночь была отложена молодым супругом более чем на год. Ночь, в ожидании которой она отчаянно рыдала (безо всяких аллегорий -самыми настоящими слезами с причитаниями). Но, сообразив, что слезам не верит не только Москва, «осенью 1904 года» она улучает момент, перешагивает через свою предопределенную временами-нравами пассивность, пользуется «молодостью, бросившей их друг к другу» и откровенно злоумышленно (по ее же признанию, а, стало быть, сколько-то и к неудовольствию Сашуры) осуществляет «то, что должно было произойти».

И время от времени - не чаще, а вот именно время от времени - волево же повторяет сексуальные опыты с мужем. Опыты, так и не давшие ей разгадки мужниной отстраненности.

А спустя два с половиной года, заверяет она нас, «прекратилось» и это «немногое».


И надо быть законченными сухарями и моралистами, чтобы не оправдать внезапной симпатии молодой, здоровой и амбициозной ко всему прочему женщины - Прекрасной Дамой всея Руси, между прочим - к этому умнице, чаровнику, а главное живчику Боре Бугаеву. Годы бесплодного ожидания элементарного мужского внимания от законного супруга вряд ли способствовали дальнейшему упрочению ее целомудрия. Да и смел ли сам Блок ждать от жены вечного монашествования?

Не он ли предложил ей сразу после женитьбы крепить их святое духовное родство по его примеру - извиним себя за прямолинейность - обыкновенным блудом на стороне? Не он ли сам выписал ей лицензию на «налево»? - «Но я же люблю тебя! Жить рядом с тобой и не сметь прикоснуться -какая мука!» - молила она. А Блок упрямо твердил свое: «Моя жизнь немыслима без Исходящего от Тебя некоего непознанного, а только еще смутно ощущаемого мною Духа. Я не хочу объятий. Объятия были и будут. Я хочу сверхобъятий!»

На деле все эти некости, непознанности, сверхобъятья - элементарный, хотя и вежливый отказ.

И Люба не понимала, плакала и таила обиду...


Разумеется, ее интерес к Боре возник еще там, в Москве.

Уже тогда Белый с Соловьевым делали умопомрачительные выводы по поводу всякого Любиного жеста, в отношение прически. Они переглядывались со значительным видом -стоило ей надеть яркую ленту или даже просто взмахнуть рукой.

Но был ли ее Сашура готов к тому, что женушка воспримет однажды его смелое «И ты!» - этот прозвучавший будто бы в общем рецепт - как руководство к действию? И - самое важное: мог ли он тогда предположить, что в астарт-партнеры Люба выберет не какую-нибудь постороннюю серость (как это делал и продолжал делать он сам), а первого из его «братьев»? Ровню. Единственного, кого он не мог бы, да просто и не имел бы права не рассматривать в качестве соперника.

Предлагаем покинуть ненадолго наэлектризованное Шахматово и попытаться разобраться в причинах такого мало нам понятного способа выражения верности друг другу. Еще в письмах к невесте Блок неустанно твердил, что она должна что-то понять: «Люблю Тебя страстно, звонко, восторженно, весело, без мысли, без сомнений, без духа». «Ничего, кроме хорошего не будет», - заклинал он.

Но из этих многократных путаных увещеваний с призывами торчат плохо замаскированные уши: а ведь договориться-то ему было необходимо прежде всего с самим собой!

Искренний противник всяческих схем, абстракций и мертвых теорий, Блок почему-то так и не отважился полностью отдаться посетившей его любви. Он застрял в плену чудовищного заблуждения, заведшего его в цепкие дебри мистической схоластики. И превратил в заложницу своего заблуждения человека, ближе которого в жизни не встретил уже никогда - свою бедную Любу.

В формировании столь своеобразных воззрений поэта на брак его биографы углядывают минимум три вполне конкретных источника. Три куда как достоверные составные части. Отслеживаем первую.   Однажды Блок признался себе, что попросту не сумел «изобрести формулу», подходящую под «весьма сложный случай отношений». «Продолжительная и глубокая вера» в возлюбленную как в земное воплощение Вечной Женственности входила в неразрушаемое (по его же оценке) противоречие с простой человеческой влюбленностью в «розовую девушку».

То есть, первым из китов, на которых капитально возлежало его нетипическое отношение к любимой (а лучше сказать, первой свиньей, подложенной ему в этом смысле судьбой) были притягательные идеи популярнейшего об ту пору Владимира Сергеевича Соловьева.

А было так. В сентябре 1898-го сын статского советника Александр Блок был зачислен в студенты юридического факультета Петербургского университета (да-да, родителями Саша задумывался как потомственный юрист). Но уже через год занятий он пишет отцу, что в университет почти не ходит, поскольку слушание лекций для него бесполезно - скорее всего, вследствие дурной памяти на вещи подобного рода. Впрочем, игнорируя занятия по праву, он не без удовольствия посещает лекции по «истории философии вообще». И именно в эти годы вырвавшийся из тихого домашнего бекетовского мирка в университетскую вольницу Александр Блок открывает для себя «новую поэзию».

Очередная ухмылка судьбы и в том, что томик соловьевских стихов подарил ему не кто-нибудь, а мать - на Пасху 1901-го.   «Всем существом моим овладела поэзия Владимира Соловьева, - читаем мы в «Автобиографии» поэта. И несколькими строками ниже: «.   и я отдал дань этому новому кощунственному «веянью». И «веянье» это вслед за уже помудревшим к «Автобиографии» Блоком мы тоже позволим себе заклеймить как кощунственное. Хотя бы потому, что многочисленные философские отправления, произведенные на свет В. С. Соловьевым, были прежде прочего совершенным отражением его же странной, безалаберной, двойственной во всем, чего ни коснись, и не сильно счастливой жизни.


Еще девятилетним мальчуганом попал Вова Соловьев в визионеры: взял да и узрел как-то (если, конечно, мы готовы верить каждому его слову) Божественную премудрость - Софию.   В молодости он был уже каббалистом и убежденным спиритом. Общался со всевозможными духами, то веря, то нет в происходившее на сеансах.   А в зрелости озадачился проблемой объединения церквей, в результате чего поссорился одновременно и с православием, и с католицизмом .   Наконец, разделив обычную человеческую любовь на три категориальных вида (философия же! наука!) и заморочив своим видением путей к Софии Небесной головы целому блоковскому поколению, сам Владимир Сергеевич, тем не менее, десять добрых лет стремился к отнюдь не платоническому соединению со своей первой земной Софьей - Софьей Петровной Хитрово. А потом водил того же свойства амуры и с другой - Софьей Михайловной Мартыновой - уважаемой женой (племянника того самого убийцы Лермонтова) и матроной.

Короче говоря, тот еще фрукт был. «Лишь с общественною ложью / В блуд корыстный не вступал», -признался он в одном из своих стихов. Так что не оговариваем - лишь самого цитируем: фрукт и точка.

Кстати, и поднявших его на щит своей замысловатой идеологии символистов Владимир Сергеевич позже пародировал - и пародировал блестяще саркастично.

То есть, философ-то он был философ, но ни в чем человеческом себе не отказывал. А Блоку не повезло.

Начитавшись безответственных (сугубо на наш, повторяем, взгляд) сентенций г-на Соловьева, он рискнул поэкспериментировать с предлагаемым кумиром разделением любовей. И по трагическому совпадению апогей его готовности к эксперименту пришелся тютелька в тютельку на период самых лирических отношений с будущей женой. Лето 1901-го, проведенное по обыкновению в Шахматове, Блок позже окрестит «мистическим». В то лето он пишет свои первые совершенно «соловьевские» стихи. Он цитирует «властителя моих дум» в письмах, он говорит о нем и только о нем всюду, где вообще говорит о чем-то, - в гостиной, например, у Анны Ивановны Менделеевой.

И, быть может, прозрение насчет «кощунственного веянья» наступило бы еще до прохода точки невозврата. Но тут всплывает второй из упомянутых китов - собратья по перу. И переоценить их участие в принуждении поэта к продолжению «эксперимента» представляется невозможным. О нет, мы не говорим о дурной компании - компания по нынешним меркам была как раз скорее даже весьма завидной. И имя ей - молодые символисты. Профессорские, в основном, сынки, быстро распускающиеся бутоны нарождающейся новой русской словесности, эти «дети рубежа», почувствовав однажды кризис взрастившей их культуры, искали опору в идеалистической философии и модернизированной религии. И они нашли ее. Как и наш обожаемый герой - в кстати подвернувшемся мироустройстве по г-ну Соловьеву.

При этом штатный Раб Пандемоса (Афродиты площадной) к описываемому моменту у символистов уже имелся - Брюсов с его растиражированными гимнами чувственности материальной. А вот место Глашатая Урании (Афродиты, соответственно, небесной) как назло пустовало. Его никак не мог квалифицированно занять собой ни один из поэтов доблоковского периода. И получался полный конфуз: измышленный г-ном Соловьевым идеальный мир идеальной любви был идеально хорош, но всё не получал и не получал убедительного текстового доказательства своей двуполярности. В красивой теории зияла неприглядная темная дыра. И вдруг - о чудо! - вот же он, певец нетленного сияния красоты, вот доброволец явить собою истинность природы их новой веры.

При этом поинтересоваться мнением самого «добровольца» никто особенно и не удосужился. Белый вспоминал, что они с Сережей сразу решили - Блок безусловен, он - единственный продолжатель конкретного соловьевского дела. Они, видите ли, решили! Иначе говоря - назначили поэта заткнуть жизнью своей раздражавшую их всех прореху. А, решив - неотложно поставили его перед фактом. «Пускай бог благословит тебя и твою невесту, - пишет Блоку накануне свадьбы Соловьев-племянник, - И пускай никто ничего не понимает, и пускай «люди встречают укором то, чего не поймут.». Из хорошего может выйти только хорошее.   Не убив дракона похоти, не выведешь Евридику из Ада. Ты - поэт, это первый залог бессмертия твоей Евридики.» и т. п. Просто какая-то вершина парадоксальности извращенского мышления. Нет, соловьевская метафизика любви ничуть не исключала ее физической стороны. Но низводила роль той едва не к нулю. По Соловьеву выходило, что внешнее соединение бывает и без любви, как и любовь без него. Но вот стремление к этому самому «внешнему соединению» собственно любовь уже губит. И это ой как нехорошо, и с этим срочно надо что-то делать! Но - что?

Страстный же соловьевец А. Белый был вообще одним из самых последовательных пропагандистов этой гениальной мысли. И без устали муссировал ее на страницах расположенных к нему журналов: любовь, дескать, аскетичная (Иоаннова) есть «высшая форма всякой любви». А чувственная, дорогие друзья, в аскетизме вовсе и не исчезает - просто разом преображается в «нечто иное, более тонкое». Большой теоретик, короче говоря.

И Блоку эти теоретики отвели участь практика. Очень с их стороны это было дружеским жестом, правда ведь?


Однако пристрастные исследователи жизни поэта подшивают к делу еще один - третий и куда более бытовой источник блоковской принципиальной холодности к супруге.

И ссылаются при этом на влияние некоего Семена Викторовича Панченко.

Композитор (всё больше автор церковной музыки), личность сложная, изломанная и, в общем-то, малоприятная, он был частым гостем в доме Кублицких. И был этот самый Панченко почему-то очень расположен к молодому (на тринадцать лет его младше) Саше Блоку. Известно, что вдобавок обычного знакомства они состояли в активной переписке, в которой Панченко придерживался наставнического тона. И имелась у него на то своя философия жизни. Исповедовал он этакую анархистско-народническую утопию о «новом царстве», призывал «поклоняться мужичку» (прощения заслуживать), и прочие т. п. «новости». Наше внимание больше привлекает вот какой пунктик панченковской философии: он начисто отвергал христианскую мораль с ее институтом брака, и видел в семье как таковой один только вред. «В моем царстве все будет позволено, - писывал он, - в моем царстве не будет семьи». Помимо этого, людям, знавшим Семена Викторовича лично, он запомнился «беспощадным отношением к женщинам». К женщинам вообще, а с определенного момента почему-то и к Любови Дмитриевне в частности. Тут, конечно, можно добавить, что окружен наш Панченко был многочисленными юношами, что во все времена наводило на мысли определенного свойства.

Одной же из практических жертв, принесенных на алтарь принципов этого брутала, стала судьба нашей нежнейшей тети Мани. Марья Андреевна полжизни пропитала к Панченке самые теплые и настолько же безответные чувства, и точно героиня известного кино «любила, да не вышла замуж, потому что гордая была».

«Много правды и новизны в его словах, - говорила она о теории дорогого ей «философа», - Но холодно будет в его царстве».

А прописался панченковский холод в семье Блоков.


В общем, так или иначе, но именно этот Панченко, Белый, да Вл. Соловьев стали для Блока провозвестниками бреда, которым он потчевал молодую жену как своим собственным. При этом у самого Блока всё выстраивалось в высшей степени комфортно: с одной стороны - Люба и строгая аскетичная духовность, с другой - полная вседозволенность изживать свои низменные страсти под бочком у Афродиты Площадной. Эта-то декадентская вседозволенность и лишила их обычного совместного человеческого счастья, вынудив каждого искать его по-своему.


Принято считать, что гощение Белого с Соловьевым в Шахматове летом 1905-го)сильно разнится с их прошлогодним приездом. Москвичей, как пишут, искренне оскорбило, что Блок стал другим. И это, конечно, не домыслы -  его новые стихи звучали как прямое отречение от давешних взглядов, на которых строилась вся эстетика поэзии о Прекрасной Даме.

Простоватый на фоне приятелей, а порой и просто бестактный Сергей Соловьев всё продолжал балагурить о придуманной им прошлым летом секте блоковцев, о теократии. Но этот трёп, уместный и приемлемый год назад, теперь лишь бесил. Сережа неустанно приставал к Блоку с требованиями «исполнения долга», Блок традиционно уклонялся от прямых объяснений, Соловьев гневился. В его лексиконе обнаружились такие словечки как «ренегат», «падший рыцарь». Из мезонина, где были поселены они с Белым, всё чаще звучали агрессивные выклики по адресу перерожденца. И изрядно подуставший от гостей еще в прошлый раз Блок теперь уж едва ли не откровенно тяготился их присутствием. И то и дело читал гостям свои новые стихи -  всё больше на «болотные» и «звериные» темы. И вместо привычного, приличествующего ему божественного и молитвенного в них господствовали тварное и бесовское. Вместо розовых бурь с белоснежными вьюгами - трясина да гиблая зыбь. В и без того грозовом (такое уж лето выдалось) шахматовском воздухе всё более отчетливо пахло иного свойства грозой.

Ее приближение ощущал каждый из обитателей усадьбы. И каждый был в ней по-своему заинтересован, а значит, каждый же и приближал ее по мере способностей. Мучительней прочего протекали обеды - «сиденье всех вместе». Однажды Белый по какому-то совсем уж пустяку не сдерживается, срывает с груди Зинаидин крест (подарок Гиппиус с наказом носить, не снимая) и с чувством зашвыривает в траву.

Блок неприкрыто усмехается.


Можно, конечно, и дальше сводить происходящее к эстетическим разногласиям, делая вид, будто не понимаем сути происходящего. И продолжать притворяться, что верим сотни раз переписанному из книжки в книжку бреду: эти двадцатипятилетние парни звереют друг к другу из-за -смешно сказать - дюжины-другой стихотворных строк. Конечно! Да и что кроме этого может сподвигнуть на вражду пару здоровых молодых мужчин, коротающих лето на пейзанских просторах?

Ну, разве что присутствие молодой самки, с которой один - законный - почему-то не спит, а другому - нельзя. Потому что он лучший друг законного, его «брат». Вместе с многочисленными биографами мы почему-то старательно забываем о том, что все эти схоластические баталии происходят исключительно на глазах у совершенно невостребованной Любы. И не нужно быть отпетыми фрейдистами, чтобы сообразить, каким мощным катализатором развития взаимной неприязни рыцарствующих поэтов выступал тут фактор ежеминутного всеприсутствия Прекрасной Дамы!

Давайте на минуту только забудем, что ведем речь о заоблачных, со страниц учебников сошедших властителей дум. Давайте просто вспомним, что с одной стороны перед нами темпераментный, но совершенно бесправный в отношении некой Любы мистер Икс, а с другой - вежливый, уравновешенный, но наплевавший на свои права на неё мистер Игрек. И сейчас же все встает по местам. И сама собой отпадает необходимость объяснять, с чего вдруг Икс элементарно ищет повода для разрыва братских уз с Игреком. И отчего Игреку этот Икс уже поперек горла. Два полноценных молодых мужика уже второе лето понимают, какая кошка меж ними пробежала, и выпускают пар единственным подвластным им способом - в рифму. Вот и летят в отчаянии кресты в траву, и сопровождает этот бессильный жест одного победный смешок второго (ну давайте не будем считать Блока слепцом и тупицей!)

То есть, зарницы приближающейся бури сверкают всё чаще. Остается дождаться лишь первого грома. Формального повода, развязывающего руки.

По крайней мере, одному из двоих.


И этот гром грянул. Грянул, как и всякий настоящий гром - средь ясного вроде бы неба: нетерпимый и скорый на язык Соловьев грубо поссорился с «тетей Алей». Повод к ссоре подвернулся сам собой - Белый в гостиной читал дачникам свою громадную гротескно-мистическую поэму «Дитя-Солнце», а Сережа тем временем взял да и ушел из дому.

Ушел и не вернулся - ни в ночь, ни наутро. Понятное дело, в Шахматово переполошились еще до света: в окрестных лесах было много чарус - болотных окон, отчего сразу же припомнились все несчастные случаи. А тут еще в мезонине на столике обнаружили Сережин нательный крест -второй уже за два-то дня. У кого-то мелькнула мысль о самоубийстве, и стало определенно не до сна. Сейчас же во все стороны разослали верховых. С рассветом встревоженный Блок тоже ускакал на поиски. Белый побежал на ярмарку в Тараканово - порасспросить, не видал ли кто часом лохматого сутулого студента (тот был в форменной тужурке) без шапки и в русских сапогах.

Но все погони вскоре вернулись ни с чем. Весь день прошел в тревоге и нервном ожидании.

А к вечеру живой и невредимый Соловьев объявился -шумно, на тройке с бубенцами. И, заливаясь смехом, рассказал, как накануне тайный голос повелел ему идти за «мистической звездой» - во имя спасения священного их тройственного союза, что звезда эта вела его от церкви к церкви, и привела в Боблово, где его, бедняжку, и приютили. Едва дождавшись окончания рассказа, тетя Аля резко выговорила племяннику - буквально вывалив на него всё пережитое ею за эти сутки (а уж заодно - и за неделю). Тот, естественно, в долгу не остался. Но не напрасно гласит мудрость народная: родные бранятся - тешатся. И эта буря непременно устаканилась бы уже к следующему утру, кабы не встрял в нее долго дожидавшийся своего часа Белый. Неожиданно оскорбившись за непонятого и оклеветанного друга, Боря вдруг заявил Александре Андреевне, что будь она мужчиной, он вызвал бы ее на дуэль. И в совершенно взвинченном состоянии покинул Шахматово.

Блок его не удерживал. Любопытна ремарка в дневнике у тетушки: «На прощание Боря сказал Але «Я Вас ужасно люблю Александра Андреевна!»... На наш цинический взгляд тех, кого ужасно любят, грозятся убить лишь в одном случае - если нестерпимо нужно срочно уехать...

Итак: Белый ретировался, а Соловьев - как принято считать, из амбиции - остался еще на пару дней. Они прошли тихо, в натянуто-безмолвной игре в карты. И отношения с кузеном у Блока на этом фактически прекратились...

Отчего, спросим мы себя, Сережа не испарился вместе с пострадавшим за него Борей? Да очень просто: эти еще два дня в Шахматово понадобились Сереже исключительно для того, чтобы передать Любови Дмитриевне то самое письмо Белого. Передать и дождаться ответа.

А еще через пару дней Блок писал своему доброму тихому Евгению Иванову: «Знаешь, что я хочу бросить? Кротость и уступчивость. Это необходимо относительно некоторых дел и некоторых людей.» Оба «некоторых» жирно подчеркнуты. И отдадим должное прозорливости поэта: настоящие «некоторые дела» и истинная свистопляска были впереди.


Кто бы сомневался, что все последующее время Белый заваливал Любу письмами с призывами к «решительным» поступкам». На том простом основании, что их с Блоком брак - откровенная «ложь», а его, Белого, надо срочно спасать. То есть, если воспроизводить призыв дословно - спасать ей вменялось в обязанность Россию, а заодно уж и его. Да и как было не заваливать, если еще в августе Люба сама писала Боре: «. я Вас не забываю и очень хочу, как и все мы, чтобы Вы приехали этой осенью в Петербург. Вам будет можно?» Глупый какой-то вопрос. Он-то, наивный, думал, что можно или нельзя - решается как раз в Петербурге, а тут нате вам!.. И Борю, естественно, приподняло... Можете вы себе представить, чтобы Блок пребывал в неведении об этой переписке? Мы не располагаем документальными сведениями о реакции Александра Александровича на письма Белого, но точно знаем, что именно в описываемое время Блока видели идущим впереди манифестации с красным флагом в руках. И уж тут наверняка одно из двух: или поэт убегает на улицу ходить с флагом от того, что дома творится, или дома творится такое именно потому, что поэт с флагом по улицам бегает!.. Между тем, буквально через месяц после шахматовских разборок, уже из Питера Блок, как бы, как ни в чем не бывало, отправляет Боре очередной «пук» стихотворений. С припиской, что этим летом с ним «произошло что-то страшно важное», и он изменился, но только радуется тому. И еще что-то про захлопнувшуюся заслонку его души. Нам-то с вами - что? Но для Белого все эти околичности в стихах и прозе звучали как задирание.

И Белый откликается. В ответном письме он обрушивает на друга шквал вопросов. Как, мол, тогда, милый брат, совместить призывы к Прекрасной даме с Твоими новыми темами? И как согласуется «долг» теурга с просто «бытием» и т. п., и т. д.? И наконец, просто-таки в лоб обвиняет нехорошего Блока в том, что тот ввел друзей в заблуждение, и, покуда они обливались кровью (именно так: обливались кровью - символист же!), он, Блок, «кейфовал за чашкой чая» и «эстетически наслаждался чужими страданиями». На что Блок невинно отговаривается. Он, дескать, просто вел беспутную, но прекрасную жизнь, а теперь вот перестал. В очередной раз твердит, что никакой он не мистик, «а всегда был хулиганом». И вообще: «Милый Боря, если хочешь меня вычеркнуть - вычеркни», но ни от кого другого он, Блок, подобных слов терпеть бы уж точно не стал.   Хотя, тут же: «Родной мой и близкий брат, мы с Тобой чудесно близки... Я тебя полюбил навсегда спокойной и уверенной любовью, самой нежной, неотступной; и полюбил всё, что ты любишь». И за всей этой блоковской велеречивостью нам слышится обыкновенное: Боря, братишка, ну не клейся ты к моей Любе! ты слишком дорог мне как сотоварищ во искусстве! а уж я со своей стороны готов сделать вид, что ничего особенного этим летом не произошло! Ну вот просто отстань, и всё будет по-прежнему.   Впрочем, мало ли о чем им одним понятном пишут друг другу эти двое, правда ведь?

Но тут в дело вмешивается Люба. Она оскорблена за Сашу и тоже пишет Белому отповедь. И декларирует жесткий ультиматум: она вообще отказывается получать впредь его письма, пока он перед Сашей не извинится. И мы снова зовем на помощь Марью Андреевну с ее хирургически точными наблюдениями: «Люба назвала его свиньей, но избранить письменно не решилась, очевидно боясь потерять свой престиж.

У, хотела бы я, чтобы Люба его избранила и изобидела». Мы бы, между прочим, этого тоже у как хотели.

Но Люба раздувает щеки лишь для домашних, напоказ.

В письме же к Белому - пусть и ругательном - она оставляет ему (и себе) простор для маневра. Она ОТСТУПАЕТСЯ, но отступается - ПОКА. И объясните нам, тугодумам, под чью, стало быть, диктовку развивается эта любовная интрижка?

И принужденный маневрировать Белый неожиданно (не для себя - для бумаги) обнаруживает, что в любви его к Любови Дмитриевне не было, оказывается, «ни мистики, ни религии». А для истинного «блоковца» это катастрофа из катастроф. И поэтому он, типа, порывает с ней навсегда. И тут все разом всполошаются...


Почему все?

Да потому что Любочка добросовестно и подробно информирует семью о развитии их с Белым отношений - вот просто всех, кого только можно. И у Александры Андреевны случается даже по этому поводу сердечный припадок. Откуда, спрашивается, такие нервы?

Да перепугались! Вот представьте себе: перепугались, что бедный Боря «сойдет с ума или убьется». При этом все настырно продолжают глупейшую игру в «блоковцев» и делают вид, что не понимают главного: речь давно уже идет об элементарной попытке увести Любу из семьи.


А порвавший «навсегда» Боря уже не может угомониться и изобретает всё новые и новые подтверждения разрыва. Для пущей убедительности он пересылает (возвращает) г-же Блок подаренные ею некогда и давно высохшие лилии, обвив их для значительности черным крепом. Хладнокровная (?) Люба демонстративно сжигает подношение в печке. Поступки, поступки, поступки.   Они наслаиваются, распаляют сестер Бекетовых, насыщают хоть чем-то Любину никакую жизнь, все более заводят самого Борю. А заодно и фиксируются цепкой памятью вроде бы бесстрастно созерцающего Блока.

До появления «Балаганчика» остаются считанные месяцы.


А Белый продолжает неистовствовать в переживании своего разрыва. Теперь уже Люба снится ему еженощно - вся такая златовласая, статная, в черном обтягивающем платье. Куда что делось? Где она - хваленая иоаннова любовь, коли платьице во сне уже обтягивает вожделенный стан? И он пишет, пишет, пишет ей, не жалея не слов, ни красок. При этом пишет он время от времени и Александре Андреевне - скандально и безумно.

И тут нате вам - еще одна беда. Революция ж кругом -в России начинается почтово-телеграфная забастовка. Письма нейдут! И 1 декабря Белый объявляется в Петербурге собственной персоной.

Поселившись в маленькой гостинице на углу Караванной и Невского, он обращается теперь уже к брату-Блоку -громадными буквами: «Хочу просто обнять и зацеловать Тебя. Люблю тебя милый» (вот она - любовь, что творит!). Но далее следует жирное трижды подчеркнутое «НО»: «Но пока не увижу Тебя вне Твоего дома, не могу быть у Тебя, не могу Тебя видеть».

То есть, так уж он соскучился по Блоку, что терпежу больше никакого, и - примчался, а вот с женою его и матерью пересекаться никак не желает. И назначает встречу брату Саше на нейтральной территории - в ресторане Палкина. Но как всякий воспитанный человек не сдерживается и в последний момент передает «глубокий привет Александре Андреевне». И как-то совсем уж вскользь добавляет: «Если бы Любовь Дмитриевна ничего не имели против меня, мне было бы радостно и ее видеть». В общем, очень последовательного содержания письмо. Судя по случившемуся далее, Любовь Дмитриевна уже ничего против него не имела - в ресторан к Палкину они с мужем пожаловали вместе. И посиделка за закусками закончилась примирением. Правда, проходила она в лучших традициях сепаратных переговоров воюющих держав, а державам кровь из носу нужна жертва, и жертвой пал бедный Сережа: «Мы решили, что С. М. Соловьев не войдет в наше «мы»... А. А. и Л.Д. подчеркнули: они не приемлют его», -констатирует Боря.

Помимо этого вывода Белый сделал для себя и кучу дополнительных - посомнительней. Примирительное поведение Блока он почему-то истолковал как самоустранение из их с Л. Д. отношений (традиционные недомолвки Блока, повторимся, вообще отдельная история, к которой нам предстоит то и дело возвращаться).


И в этот приезд Белого они снова часто видятся с Блоком, продолжают заверять друг друга в вечной дружбе, но делают это уже на совершенном автопилоте. Однажды Блок читает «брату» черновой набросок «Ночной фиалки», гвоздем которой звучат две строки:

... что же приятней на свете,

Чем утрата лучших друзей.

Встречается Боря и с Любовью Дмитриевной. Забыв о «разрыве навсегда», снова уговаривает ее бросить мужа и немедленно ехать с ним. Куда? Да куда угодно, на любой из краев света! Деньги? Вздор! Он сейчас же готов продать имение покойного папеньки, а уж стоит оно не меньше тридцати тысяч.

«В те годы на эти деньги можно было бы объехать весь свет, да еще и после того осталось бы на год-другой удобной жизни», - подсчитает Любовь Дмитриевна в «Былях-небылицах». Правда, тут же уточнит, что в ту пору она не взвешивала сравнительную материальную сторону той и другой жизни: та просто «вовсе не попадала на весы». Но, господа присяжные заседатели! - этих весов не могло не быть. С одной стороны, вся дальнейшая жизнь Любы станет доказательством ее страстного стремления к путешествиям. С другой - Дмитрий Иванович жаловал её лишь полусотней рублей в месяц. Столько же получал от своего отца и Блок (не будем забывать, он все еще был студентом). Но - озвученная Борей цифра «не задела внимания»? И вообще, Любовь Дмитриевна просто «пропустила ее мимо ушей»?

Однако почему-то именно тогда попросила Борю «подождать, не торопить с решением».


И обнадеженный Белый не придумал ничего лучше как караулить свою участь, просиживая вечера у Мережковских. Годы спустя он вспоминал как ждал окончания галдежа, чтобы остаться наедине с сестрами Гиппиус и обсуждать с ними «всю сложность положения между ним и Щ».

Но, не высидев ничего путного, снова ринулся домой, в Москву - теперь уже затем, чтобы приготовить свой окончательный переезд в столицу.

29 декабря - в день своего рождения - Люба пишет Белому: «.  очень хочу, чтобы Вы опять были в Петербурге, опять приходили бы к нам; тогда Вы видели бы мое к вам отношение, даже если бы я и не говорила ничего. Ведь вы будете так устраивать свои дела, чтобы приехать в конце января?.. Любящая Вас Л.Блок». Любящая! Ясно?

Тем временем, рожденная сплетней и для сплетен Зинаида Николаевна Гиппиус натурально открывает второй фронт: подключают к делу сестренку Тату - художницу и просто необыкновенно деятельную девицу, которая на удачу еще и в доску свой человек в доме у Блоков. Тату превращают в этакого Штирлица, и теперь она регулярно ходит к Александру Александровичу собирать информацию. То есть, извините, - писать его портрет ходит (настоящему разведчику необходима добротная легенда). И уже 26 января отправляет Белому первое донесение: «К Блокам я хожу почти через день, его рисую. .   Л. Д. сидит и вышивает.   Мне жаль, что как-то одну ее, отдельно я не могу увидеть. Положим, времени прошло еще не много».

Через два дня Любовь Дмитриевна откладывает вышивание, и сама взывает к Боре: «Приезжайте скорее к нам - очень обо многом нужно теперь поговорить, кроме того мне очень хочется, чтобы Вы присутствовали на представлении Сашиного балаганчика - он очень, очень хороший, и первое его представление для меня будет очень важно».


Мог ли Белый после таких призывов не «устроить свои дела» наилучшим образом? Он устроил их, «аргонавты» устроили ему пышные «проводы насовсем», и уже к середине февраля Боря снова обретается в гостинице на Караванной. И в первый же день Любови Дмитриевне посылается здоровенный куст великолепной гортензии. А вот с Блоком он на сей раз встретился «холодно и неловко»: «Не так меня встретили, не на это я бросил Москву». Редчайшей пробы эгоизм. Ему, видите ли, мало того, что теперь они с Любовью Дмитриевной просто неразлучны. Мало того, что выученные им денщики Кублицкого ежедневно таскают в гостиную к барыне не корзины даже - «бугайные леса» цветов. Мало того, что вечер за вечером он торчит у Блоков, вздыхая и импровизируя на рояле. В то время как сам Блок в эти часы либо уединяется в кабинете (готовится к экзаменам), либо вообще демонстративно надолго уходит из дома. Всего этого Боре мало - встретили его «не так».

На что, казалось бы, сетовать? Они с Любой целыми днями бродят по городу. Эрмитаж - краски Лукаса Кранаха, светотени Рембрандта, танагарские статуэтки.   Закат с крутого мостика через Зимнюю канавку.   Окружным путем по бесконечным набережным они возвращаются к обеду в Гренадерские казармы.

К столу выходит и молчаливый, весь в себе Блок.


Что, спрашивается, мешает нашему не мальчику, но мужу не стишки про приятность утраты друзей зачитывать, а элементарно выставить корыстного «брата» вон? А хотя бы то мешает, что гость этот необыкновенно приятен его возлюбленной маме. «Явился Боря. Аля на седьмом небе, вся дрожит и чуть не плачет от счастья», - свидетельствует тетушка. А это, заметим, мамин дом. И Блок терпит. Внешне, во всяком случае, это выглядит именно так. Напомним заодно уже, что дело идет к той самой весне 1906-го - поре, к которой между Сашей и Любой окончательно прекратилось и «немногое». И именно теперь дневник Блока начинают украшать вот такие «записки охотника»: «Третий час ночи. Второй раз. Зовут ее Мартой. У нее большие каштановые косы, зелено-черные глаза, лицо в оспе, остальное - уродливо, кроме страстного тела. Она - глупая немка. Глупо смеется и говорит... Кто я - она не знает. Когда я говорил ей о страсти, она сначала громко хохотала, а потом глубоко задумалась. Женским умом и чувством, в сущности, она уже поверила всему, поверит и остальному, если б я захотел. Моя система - превращения плоских профессионалок на три часа в женщин страстных и нежных - опять торжествует».


Милостивый государь! А как насчет того, чтобы пойти и впервые в жизни превратить в страстную женщину любимую

-    вы ведь двадцать лет будете клясться бумаге в этой любви!

-    жену?

Мчится тройка - не дает ответа.

А затянувшийся как никогда февраль идет на убыль. И наших героев поджидает уже парочка событий, призванных взорвать, наконец, эту нелепую ситуацию.


Читать далее

Год другой: бедная Люба

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть