Онлайн чтение книги Комедиантка Komediantka
IV

«Дирекция имеет честь просить Ув. Актрис и Ув. Актеров Труппы, а также оркестрантов и хористов, пожаловать в помещение дирекции на чашку чая и дружескую беседу.

Директор труппы драматических артистов (подпись)

Ян Цабинский».

— Ну что, так хорошо, Пепа? — спросил директор у жены, прочитав ей приглашение на завтрашнее торжество. Он писал его очень долго и старательно, неоднократно исправляя и перечеркивая.

— Богдан! Тише, я не слышу, что читает отец.

— Мамочка, Эдек отобрал у меня роль!

— Папа, Богдан сказал, что я глупый Цабан.

— Тихо! О господи, что за дети! Уйми же их, Пепа.

— Папа даст конфетку, тогда буду сидеть тихонько.

— И мне, и мне!

Дети подошли к отцу. Тот вскочил, схватил заранее приготовленный ремень и стал стегать их, одного за другим.

Поднялся вой, писк, двери с шумом распахнулись, и молодые отпрыски директора с визгом съехали вниз по перилам лестницы.

А Цабинский уже снова читал свое сочинение жене, сидевшей в другой комнате.

— К которому часу созываешь?

— Я написал — после спектакля.

— Следовало бы пригласить кого-нибудь из рецензентов, только уже отдельным письмом или вообще безо всякого письма.

— У меня уже нет времени, а написать нужно прилично.

— Попроси кого-нибудь из хора.

— Ба! Отколет мне какую-нибудь штучку, как, помнишь, Кароль в прошлом году; готов был потом провалиться… А может, ты, Пепа, напишешь? У тебя хороший почерк.

— Нет, не годится, я, жена директора, женщина, — и вдруг пишу к чужим мужчинам. Мы уговорились с этой… как ее… с той, что ты принял в хор…

— Орловская.

— Она. Я просила зайти ее сегодня. Девушка мне понравилась; что-то в ее лице есть привлекательное, и Качковская говорит — отлично играет на рояле, вот я и подумала…

— Она и напишет. Играет на рояле, значит, и написать сумеет.

— И не только это; я подумала, она могла бы Ядю учить музыке…

— Знаешь, это мысль! А плату можно будет присчитать к будущему жалованью…

— И сколько ты ей платишь? — спросила жена, закуривая папиросу.

— Еще не установил… Столько же, сколько другим, — сказал с загадочной улыбкой Цабинский.

— Это значит…

— Очень много, очень много… в будущем. Ха-ха-ха!

И они оба засмеялись, после чего снова воцарилось молчание.

— Ясь, а что ты думаешь подать на ужин?

— Еще не знаю… Надо поговорить в ресторане. Что-нибудь придумаем.

Цабинский начисто переписывал приглашение, а Пепа, раскачиваясь в кресле, курила папиросу. Минуту спустя она как бы невзначай спросила:

— Ясь, ты ничего не заметил в игре Майковской?

— Нет… Разве что захлебывается немного, но это уж ее стиль.

— Немного? Она доходит до эпилепсии, даже смотреть тошно, кривляется, мечется. Редактор сказал, что в прессе обратили на это внимание.

— Побойся бога, Пепа! Лучшую актрису хочешь выжить из труппы?.. Съела Николетту, а она имела успех, и у нее была своя галерка.

— И тебе тоже страшно нравилась. Мне кое-что об этом известно.

— Я же ничего не говорю о твоем редакторе, просто не хочу скандала…

— А что тебе до этого! Разве я вмешиваюсь, когда ты с хористками по кабинетам таскаешься?

— Но и я не спрашиваю тебя, что ты делаешь! И вообще, зачем ссориться? Только Майковскую трогать я не позволю! Тебе главное — интрига, а я забочусь о деле. Отлично знаешь, такой пары, как Меля и Топольский, в провинции нигде нет, да и в Варшаве тоже. По правде говоря, на них все и держится! Хочешь выжить Мелю? Ее любит публика, хвалит пресса… У нее талант!

— У Майковской талант?.. Ты с ума сошел, директор! У Майковской неврастения, а не талант! — воскликнула Цабинская с возмущением.

— Есть талант! Провалиться мне на этом месте, но у Майковской большой талант. Из всех женщин в провинции только у нее талант и внешние данные.

— А у меня?! — грозно спросила жена, встав перед мужем.

— У тебя? У тебя, конечно, тоже талант, но… — произнес он тише, — но…

— Тут нет никаких «но», а есть только ты — безнадежный идиот, пан директор! Понятия не имеешь об игре, об искусстве, об актрисах, а берешься судить, кто хорош, кто плох… Сам-то ты хорош, тоже мне дарование! Знаешь, как ты играл Франца в «Разбойниках»? Знаешь? Нет! Так я тебе скажу… Играл как сапожник, как циркач!..

Цабинский подскочил, будто его ударили.

— Неправда! Круликовский[10]Круликовский Ян (1820–1886) — знаменитый артист. Одной из его лучших ролей была роль Франца Моора в «Разбойниках» Шиллера. играл так, же. Мне советовали ему подражать, и я подражал.

— Круликовский играл как ты? Милый мой, ты подмастерье.

— Пепа, замолчи, не то я скажу кое-что о тебе.

— О, скажи, прошу тебя, скажи! — злобно прошипела Цабинская.

— У тебя, дорогая, нет таланта ни великого, ни малого — никакого.

— Яснее?

— Я говорю… говорю, что ты не Моджеевская, — ядовито засмеялся Цабинский.

— Ты оставь этих… из варшавского!

— Тебя не допустили тогда дебютировать, и ты не можешь этого забыть…

— Молчи! Слышал звон, да не знает, где он. Просто я не захотела тогда и теперь не хочу! Как человек, как актриса я слишком ценю свое достоинство.

Услышав это, Цабинский расхохотался.

— Молчи, клоун! — крикнула взбешенная директорша и запустила в мужа папиросой.

— Ну, подожди, кабинетная примадонна, — прошипел директор, синея от злости.

Оба замолчали, захлебнувшись ненавистью.

Цабинский в распахнутом халате, с продранными локтями и домашних туфлях бегал по комнате; Пепа, шурша грязной белой юбкой, со следами вчерашнего грима на лице, непричесанная, со спутанными волосами, тоже носилась по комнате, не отставая от мужа.

Супруги молча перебрасывались грозными, уничтожающими взглядами. Давняя зависть соперников вспыхнула вдруг с невероятной силой. То была вражда артистов, которые не могут простить друг другу талант и успех у публики. Обычно они старались скрыть это, но в сердце каждого постоянно кровоточили раны, которые бередило малейшее слово.

Особенно бесился Цабинский, когда слышал, как жалкой, неестественной игре Пепы неистово аплодирует публика. Он-то знал истинную цену таланту своей жены. Каждый хлопок в зале был для него ударом ножа в сердце; ему казалось, что Пепа — подлая воровка, что рукоплескания принадлежат ему и только он один их достоин. И она еще смеет в глаза называть его циркачом — его, который чувствовал в себе гений художника, и если бы не интриги, он, Цабинский, играл бы все роли Круликовского в варшавских театрах.

Он забегал еще стремительней, яростно пиная все, что попадалось под ноги, а по углам было полно всякого хлама: старые башмаки, белье, театральные костюмы, детские матрацы, кипы нот, груда всяких артистических атрибутов, корзины с книгами, кучи старого тряпья. Он свирепел все больше.

— Я плохо играю? Я циркач? Чтоб тебе провалиться, негодная!

Он схватил стакан и бросил его на пол, со злостью расшвырял кипу книг, разломал плетеное кресло.

Директор уже не пытался сдерживать себя и злобу свою вымещал на вещах, впрочем, только на дешевых; но, встретив полный ненависти и презрения взгляд жены, подскочил к роялю и ударил по клавишам кулаком так, что с печальным звоном лопнуло несколько струн, потом подбежал к окну — на подоконнике стояла груда тарелок с остатками вчерашнего обеда. Пепа опередила его и заслонила тарелки своим телом.

— Отойди! — сжав кулаки, грозно прошипел Цабинский.

— Это мое! — завопила Пепа и всю гору тарелок грохнула под ноги мужу. Тарелки разлетелись на мелкие кусочки.

— Скотина!

— Шут гороховый!

Посыпались и другие ласковые словечки, супруги стояли рассвирепевшие, готовые броситься друг на друга и кусаться; глаза горели ненавистью, и только приход няни прервал их ссору.

— Хозяйка, дайте денег на продукты.

— Пусть хозяин дает! — ответила Цабинская и гордой поступью, какой Ракевич[11]Ракевич Александра (1840–1898) — известная польская трагическая актриса. удалялась со сцены, вышла из комнаты, хлопнув дверью.

— Пан директор, дайте же денег, пора, дети плачут, есть просят!

— Идите, няня, за деньгами к хозяйке…

— Как же! Не такая я дура. Пан тут устроил этакий содом, по всем этажам слышно, а я теперь иди к хозяйке. Дайте-ка деньги да одевайтесь скорей! Боже мой, уже десять, а вы тут слоняетесь растрепанный, как еврей перед шабашем.

— Без замечаний, няня, сколько раз тебе говорил — не вмешивайся…

— Как бы не так! А кто обо всем позаботится? Господа комедии представляют, а за детишками присмотреть некому.

— Что нужно детям? — спросил Цабинский, сразу смягчившись: дети были его слабостью.

— У Эдека башмаки сносились, Вацеку костюмчик надо, штаны-то, негодник, дотла изодрал, да и панне Яде надеть нечего… Родителям для своих комедий ничего не жалко, а для детишек и гроша не допросишься! — ворчала женщина, помогая Цабинскому одеваться.

— Узнай, няня, в магазине, сколько все это будет стоить, и скажи мне — дам денег… А вот на завтрак.

Он положил рубль, почистил рукавом порыжевший цилиндр и удалился.

Няня взяла кувшин, кошелку для хлеба и вышла.

Семья директора вела кочевой, цыганский образ жизни, и в доме царили артистические порядки. Только вечером пили они чай у себя, и то не из самовара, который пани Пепа все время обещала купить, а кипятили воду на примусе. Чтобы избавиться от хлопот по хозяйству, все семейство обедало в ресторане — директор с супругой, четверо детей, кухарка и горничная, для всех по утрам покупался кофе в буфете, а днем шли в ресторан.

О доме, так же как и о детях, думать было некогда. Поглощенные театром, ролями и борьбой за успех, супруги ни о чем не заботились. Полотняные стены кулис и декораций, имитирующие великолепные салоны и роскошные дворцы, заменяли им все; там они дышали свободней и чувствовали себя лучше. А дикий пейзаж с замком на вершине горы шоколадного цвета и с лесом, намалеванным понизу, вполне заменял живую природу, настоящие поля и леса. Запахи париков и грима были для них самыми приятными. Дома Цабинские только спали, а жили они на сцене и за кулисами.

Пепа, с ее женской впечатлительностью, настолько свыклась с театром, что если даже всерьез сердилась, или радовалась, или просто что-нибудь рассказывала — ее интонации, жесты всегда напоминали игру на сцене. Она и двух слов не могла произнести иначе, как с пафосом, словно ее слушали сотни людей.

Цабинский прежде всего был актером, а потом уж дельцом; он никогда не знал, что берет в нем верх — любовь к искусству или к деньгам. Нередко ему приходилось вести борьбу с самим собою, и не всегда побеждали деньги. Цабинский имел успех у публики, потихоньку делал накопления, но отличался привычкой вслух жаловаться на нужду и неудачи. Он обманывал всех, кого только можно: артистам старался заплатить поменьше, да и то с опозданием. Было известно, что у Цабинского есть какая-то тайная мечта, он иногда проговаривался об этом, и всякий раз, как приезжал в Варшаву, бывал у архитекторов, советовался с драматургами, слонялся по редакциям и потом что-то подсчитывал.

Цабинский верил, что понедельник — фатальный день для премьер и отъездов, что если оставить роль на кровати, то вечером зал будет пустым, что все директора — идиоты и… что у него великий талант трагика.

Двадцать с лишним лет играл он в театре, с нетерпением ждал каждой новой роли, завидовал успеху, негодовал, когда другие играли плохо, и нередко ночами думал, как бы сыграл он, и тогда вставал, зажигал свечу, с ролью в руках расхаживал по комнате и репетировал.

И в постель его загонял только окрик Пепы или попреки няни, что так, дескать, по ночам одни бездомные собаки бродят.

Несмотря на противоположность характеров и взаимную тайную ненависть, это была очень удачная пара. Ко всему, что не касалось театра, они относились с презрением или равнодушием, и оба довольствовались той жизнью, которую создали в своем воображении.

Своему мужу Пепа и завидовала, и отчасти симпатизировала, и потому только делала вид, что управляет им, зато театром она действительно управляла и всегда была главной участницей закулисных интриг и сплетен.

Она была очень легкомысленна, часто поддавалась минутному влечению, подчинялась только мужу, да и то не всегда, обожала мелодраму и острые, душераздирающие моменты, любила широкие жесты, возвышенную речь и экзотику.

На сцене Цабинская бывала излишне патетична, но играла с чувством; иногда ее так захватывала пьеса или какие-то слова и даже просто интонация, что, сойдя с подмостков, она и за кулисами продолжала плакать настоящими слезами. Роли она всегда знала отлично, потому что зазубривала их, о детях заботилась не больше, чем о старом платье; родила их, а воспитывать предоставила мужу и служанке.

Как только Цабинский удалился, она крикнула из-за двери:

— Няня, ко мне!

Няня только что вернулась с покупками, привела со двора детей и теперь кормила их завтраком, каждому сообщая интересные новости:

— Эдек! Тебе будут новые башмаки… папка обещал… Вацеку — костюмчик, а Яде — платьице… Пейте, дети!

Няня гладила их по головкам, то одному, то другому пододвигала булку, старательно вытирала их замусоленные рожицы. Она любила малышей и ходила за ними как за родными детьми.

— Няня! — позвала директорша.

Но та даже не отозвалась; сняв с младшего запачканные башмаки, она усердно чистила их щеткой.

— Эдек был на улице. Эдек не слушает няню… Няня приведет злого деда, и пусть он заберет озорника…

— Подумаешь, деда! Папка играет деда, я видел! — недоверчиво отозвался Вацек.

— Ну, так я позову еврейку, которая торгует селедкой, продам ей Эдека и Вацека, раз они такие непослушные.

— Ну, и глупая ты, няня! Евреек играет пани Вольская, а я ее совсем не боюсь.

— А я приведу настоящую еврейку, а не какую-нибудь комедиантку!

— Няня, вы все выдумываете! — назидательно сказала самая старшая, восьмилетняя Ядя, словно подчеркивая свое пренебрежение к няниным угрозам.

— Няня! — крикнула Цабинская, просунув голову в дверь.

— Слышу, слышу, да детей-то не оставишь.

— Где Антка?

— Отправилась белье гладить.

— Сходишь, няня, за моим платьем на Видок, к Совинской. Знаешь?

— Да как не знать! Такая тощая, злая, как пес…

— Ступай сейчас же, да возвращайся поскорее…

— Мамочка! Мы тоже пойдем с няней… — робко просили дети: они боялись матери.

— Няня, возьми их с собой.

— Известно, одних не оставлю!

Она принарядила детей, сама надела фуфайку из ловицкого сукна в красную и белую полоску, повязала голову платком и вышла вместе с детьми.

В театре няню звали бабой Ягой или мужичкой. Она была чем-то вроде живого ископаемого. Цабинская наняла ее во Вроцлавеке, когда у Цабинских родился первенец, так женщина и жила с тех пор у них в доме.

И эта простая женщина, которая была у всех на посылках, стала добрым духом семьи и выходила Цабинским всех детей. Было ей лет пятьдесят, она отличалась сварливым характером, истинно крестьянской добросовестностью и безмерно любила малышей; она была единственным человеком у Цабинских, на кого театр не влиял. Одна-одинешенька на всем белом свете, нянька по-собачьи привязалась к Цабинским. Она ни за что не хотела менять фуфайку на платье, разрисованный красными цветами сундук — на саквояж, сельские обычаи — на городские, не хотела менять и своего мнения о театре. Называла все распутством, комедиантством, но с огромным удовольствием смотрела представления. За кулисами над ней без конца подшучивали, иногда очень обидно, но она не сердилась.

— Безобразники! Накажет вас бог, накажет!

Была у нее своя страсть — дети, которых она любила больше всего на саете, да еще мечта о большой перине из добротного пера — о барской перине. Если у нее заводились деньги, оказывалось, что перо в перине неважное, и она слишком дорогая, а когда случалась дешевая, одолевали сомнения.

— А вдруг какой пархатый на ней окочурился! — говорила нянька.

И еще она страстно любила кур. Как ни бранили ее, к весне она всегда умудрялась раздобыть яйца и наседку; если не было места, она сажала наседку прямо на своей кровати и, как только вылуплялись цыплята, ухаживала за ними больше, чем за детьми. И ни за что на свете не позволяла их резать.

Когда цыплята подрастали, нянька отбирала трех курочек и петушка, чтобы растить их, а остальных сажала в корзинку и несла на базар. Это было для нее праздником. И случалось ли ей быть в то время в Плоцке, Люблине или Калише, она садилась рядом с деревенскими бабами и продавала цыплят.

Нужно было видеть тогда ее лицо — сияющее, гордое лицо хозяйки, или слышать, как она тоненьким голоском расхваливала товар и переговаривалась с соседками! Баба из деревни, да и только! Вся труппа тогда ходила смотреть на нее.

Ни насмешки, ни уговоры не смогли искоренить этой унаследованной от матери привычки. Никак не хотела она отвыкнуть от низких земных поклонов, целовала женщинам руки, не обращая внимания на то, что Цабинская запрещала это делать. Странно выглядела в мире грима и лжи крестьянка, простая искренняя и ясная, как летний день на селе.

Нянька вскоре вернулась с платьем и с детьми. Цабинская уже оделась и собралась уходить, как вдруг раздался звонок.

Няня пошла открывать. Вкатился низенький, тучный и необычайно подвижный человек.

Все называли его Меценат. Тщательно выбритое лицо, золотое пенсне на маленьком носике и улыбка, будто приклеенная к тонюсеньким губам.

— Разрешите войти? На минутку, я тут же удаляюсь! — предупредил он поспешно.

— О, вам, дорогой Меценат, всегда можно…

— Добрый день! Пожалуйте лапку… Как превосходно вы сегодня выглядите! Я сюда мимоходом…

— Садитесь же, прошу вас! Няня, подай стул!

Меценат сел, протер платком пенсне, пригладил жидкие, но еще не тронутые сединой черные волосы, закинул ногу на ногу, нервно поморгал глазами, достал портсигар и протянул хозяйке.

— Изумительные папиросы! Один мой приятель прислал из Каира.

— Благодарю!

Директорша взяла одну, осмотрела ее с пристрастием и закурила, слегка усмехнувшись.

— Честное слово, настоящие египетские, — заверил Меценат в ответ на ее усмешку.

— Действительно, превосходные!

— Что наша очаровательная директорша играет сегодня?

— Право, не знаю. Няня, я играю что-нибудь сегодня?

Цабинская постоянно делала вид, что не помнит о сцене и живет только детьми и домом.

— Вицек с книжкой не приходил, значит, не играете, — буркнула нянька, торопливо убирая следы недавней баталии.

— А я только что прочел в «Гонце» очень лестную заметку о вашей игре.

— Может быть, похвала и незаслуженная: я ведь знаю, эту роль надо играть по-другому.

— Вы играли чудесно, бесподобно!

— О, Меценат, комплименты ваши неискренни! — кокетливо отвечала Цабинская.

— Правду говорю, святую правду, честное слово!

— Хозяйка, а уж теперь, должно, около полудня, — сказала няня, напоминая тем самым гостю, что пора уходить.

— Вы, конечно, в театр?

— Да, взгляну на репетицию, потом ненадолго в город.

— Идемте вместе, хорошо? А по дороге поговорим о небольшом дельце…

Цабинская взглянула на гостя с тревогой. Меценат не заметил этого; положив ногу на ногу, он поправил пенсне и часто заморгал глазками.

«Должно быть, о деньгах», — подумала директорша, когда они уже спускались по лестнице.

А Меценат все суетился, улыбался и без умолку щебетал. Он действительно был меценатом труппы: всех называл по имени, всеми интересовался; не знали, кем он был, где жил и что делал, но карман всегда держал открытым.

В летнем театре он появлялся с первым представлением, исчезал с последним до следующей весны. Давал взаймы деньги, которых ему никогда не возвращали, иногда платил за ужин, угощал женщин конфетами, опекал молодых, начинающих и всегда, по-видимому, только платонически, был влюблен в кого-нибудь из актрис. Это был странный и вместе с тем очень добрый человек.

Цабинский сразу по приезде одолжил у Мецената сто рублей и при всех отдал ему в залог браслет жены, подчеркивая этим свое бедственное положение. Директорша боялась, что именно сейчас Меценат потребует свои деньги.

В зале стояла тишина — репетиция шла полным ходом, Майковская с Топольским как раз играли одну из главных любовных сцен. Меценат слушал, то и дело раскланивался то с одним, то с другим, улыбался и замечал время от времени:

— Роскошная вещь — любовь на сцене!

— И в жизни не так уж плоха…

— Настоящая любовь в жизни — редкость, я предпочитаю сцену, тут можно каждый день переживать заново, — поспешил возразить Меценат, и веки его снова начали подергиваться.

— Вы разочарованы?

— О нет, сохрани меня бог! Это так, лирическое отступление. Как поживаешь, Песь?

— Сыт, здоров и сер от скуки, — отвечал рослый актер с красивым, умным лицом, пожимая директорше руку.

— Египетские куришь?

— Если угостите, — ответил тот безразлично.

— Как поживает супруга, все так же ревнива?.. — не отступался Меценат, протягивая портсигар.

— Она ревнует всегда, так же как Меценат всегда пребывает в хорошем настроении; и то и другое — болезнь.

— Хорошее настроение ты считаешь болезнью? — удивился Меценат.

— Я считаю — нормальный человек должен всегда оставаться равнодушным, холодным, должен ни о чем не заботиться и сохранять внутреннее спокойствие.

— Давно это стало твоим коньком?

— Истина всегда познается с опозданием.

— И долго ты намерен держаться этой истины?

— Может быть, — всю жизнь, если не найду ничего лучшего.

— Песь, на сцену!

Актер встал и неторопливо, деревянным шагом направился за кулисы.

— Интересный, весьма интересный человек! — заметил Меценат.

— Чертовски нудный со своими вечными поисками истины, идеалов и прочей глупой галантереей! — вмешался один из молодых актеров. Он был одет в светлый костюм, рубашку в розовую полоску и желтые туфли из телячьей кожи.

— А! Вавжецкий! Небось опять сгубил чью-нибудь невинность — сияешь, как солнышко.

— Все шутите, уважаемый! — защищался тот, изображая на лице улыбку. Он явно любовался собой, а когда заметил, что директорша, прищурив глаза, смотрит на него пристально, начал перед ней рисоваться: принимал изящные позы, поднимал вверх руку с ослепительно сверкавшими на солнце перстнями.

— Итак, скажи откровенно, дружище, кто, по-твоему, не скучен?

— Вы, Меценат, — у вас всегда хорошее настроение и золотое сердце; директор, когда платит; публика, когда кричит мне «браво»; красивые и благосклонные женщины; весна, если теплая; люди, когда веселы, — словом, все, что прекрасно, мило и улыбается. А скучное и неприятное — это тоска, слезы, страдания, нужда, старость, холод…

— Ну, и как ты сортируешь добро и зло? Что кладешь налево, а что направо?

— Все зависит от того, как это добро выглядит. Если ему, скажем, от пятнадцати до двадцати пяти лет и оно красиво, тогда направо. А скажите, Меценат, что такое добро? Для Цабана добро — значит не платить гонорар, для меня — получать гонорар, но не платить портному, а посему…

— Все это цинизм низшего сорта.

— Вы, Меценат, любите то же самое, только высшего сорта, — и он засмеялся, иронически посмотрев на Мецената и директоршу.

— Глуп ты, Вавжецкий! Но зачем же выставлять глупость напоказ, ее и так увидят.

— Э! Промокашка вы, Меценат! Размокшая промокашка, — с кислой миной протянул щеголь и направился к актрисам; в светлых нарядных платьях, они, как пышный букет, живописно расположились на веранде.

— Моя дорогая, а это кто? — спросил Меценат у Цабинской, указав на Янку, которая внимательно следила за репетицией.

— Новенькая.

— Какие глаза! Лицо породистое, интеллигентное. Не знаете, кто такая?

— Вицек, — позвала Цабинская мальчугана, игравшего на аллее в классы, — поди позови сюда вон ту даму, она стоит возле ложи.

Вицек побежал, обошел Янку вокруг и, заглянув ей в лицо, сказал:

— Старуха просит вас к себе.

— Какая старуха? Кто? — не поняла Янка.

— Цабинская, пани Пепа, ну, директорша!..

Янка, не спеша, подошла, Меценат смотрел на нее очень внимательно.

— Садитесь, дорогая моя. Это наш уважаемый Меценат, добрый гений театра, — отрекомендовала директорша.

— Орловская! — коротко представилась Янка, неуверенно отвечая на его рукопожатие.

— Простите, — извинился Меценат, он задержал Янкину ладонь и повернул ее к свету.

— Не пугайтесь! У Мецената невинная мания — гадать по руке, — весело пояснила Цабинская, взглянув через плечо Мецената на Янкину руку, которую тот внимательно рассматривал.

— О! О! Удивительно! Необыкновенно! — пробормотал старик.

Он достал из кармана небольшую лупу и принялся исследовать линии руки, ногти, суставы пальцев.

— Уважаемая публика! Тут гадают по руке, по ноге и еще кой по чему! Тут предсказывают судьбу, одаряют талантом, добродетелью и деньгами на будущее! Пять копеек за вход, только пять копеек! Для неимущих скидка десять грошей! Пожалуйте, уважаемая публика, пожалуйте! — выкрикивал Вавжецкий, подражая зазывалам на Уяздовской площади.

Актеры со всех сторон окружили сидящих, смотрели на Янкину руку, громко смеялись.

— Говорите же, Меценат!

— Скоро замуж выйдет?

— Когда обставит Моджеевскую?

— Богатого заполучит толстяка?

— Может, чем-нибудь нас угостит?

— Сколько у нее их уже было?

Отовсюду сыпались озорные, насмешливые вопросы.

Меценат не отвечал и молча, сосредоточенно рассматривал обе ладони.

Янка равнодушно слушала насмешки. Этот странный человек будто приковал ее к месту: ей было стыдно, но она не в силах была даже пошевельнуть рукой. Девушка испытывала суеверный страх перед предсказанием. Она не верила ворожбе и снисходительно посмеивалась над теми, кто слушал пустую болтовню цыганок, но сейчас что-то неведомое пугало ее. Наконец Меценат отпустил Янкину руку и обратился к окружающим:

— Хоть раз могли бы не паясничать, иногда это глупо и бесчеловечно. Простите, не уберег я вас от насмешек, ради бога, простите, никак не мог удержаться, чтобы не посмотреть вашу ладонь, — это моя слабость…

И он, торжественно поцеловав Янке руку, обратился к изумленной Цабинской:

— Идемте, пани Цабинская!

Янку разбирало такое любопытство, что, не обращая внимания на посторонних, она все же осмелилась спросить:

— И вы ничего мне не скажете?

Меценат посмотрел по сторонам, все с любопытством и нетерпением ожидали его ответа, тогда он наклонился к Янке и шепнул:

— Сейчас не могу. Когда вернусь через две недели, все скажу.

— Ну идите же, Меценат, теперь с вами и впрямь скучно, — протянула Цабинская. — Ах, да, вы не могли бы заглянуть ко мне после репетиции? — обратилась она к Янке.

— Хорошо, приду, — ответила та и снова села.

— Спятил старик! Поцеловал ей лапу, как княжне какой-нибудь! — шептались между собой хористки.

— Теперь будет опекать.

— Как петух, все норовит к новеньким… Старая развалина.

Янка поняла, что разговор идет о ней, но промолчала — ей уже было ясно: в театре лучше молчать и отвечать на колкости презрением и равнодушием.

— Так куда же мы пойдем? — спросил директоршу Меценат; он был уже не так весел, как раньше, все думал о чем-то и потихоньку бормотал что-то про себя.

— Пожалуй, как всегда, в мою кондитерскую.

В этой кондитерской директорша ежедневно проводила по нескольку часов, пила шоколад, курила папиросы и смотрела через окно на улицу. Сейчас она не задавала Меценату никаких вопросов и только уже в кафе, за столиком, спросила его с деланным безразличием:

— Что же вы там увидели у этой сороки?

Меценат поежился, нацепил на нос пенсне и крикнул официанту:

— Мазагран и шоколад, не крепкий!

Потом обратился к Цабинской.

— Видите ли, это тайна… Правда, пустячная, но не моя.

Но директорша уже не унималась. Ведь достаточно произнести вслух «тайна!», чтобы любую женщину вывести из равновесия; однако Меценат вместо ответа коротко сообщил ей:

— Я уезжаю.

— Куда, зачем? — удивилась Цабинская.

— Надо… Вернусь через две недели. А перед этим я хотел бы уладить наше…

Цабинская вся сжалась и ждала, что же он скажет дальше.

— Видите ли, может статься, я вернусь лишь осенью, когда вас уже не будет в Варшаве…

«Давно я тебя раскусила, старый ростовщик», — подумала Цабинская и постучала по стакану.

— Фруктовых пирожных!

— А потому возвращаю моей любимой актрисе эту браслетку, — продолжал он.

— Но у нас нет еще денег. Успех как-то все не приходит… А тут старые долги…

— Не в деньгах дело. Прошу вас принять это как скромный именинный подарок… Ничего не имеете против? — И он надел браслет на ее пухлую руку.

— О Меценат, милый! Если бы я не любила так своего Янека… — залепетала Цабинская.

Она не ожидала, что получит браслет даром. Очень довольная, в порыве благодарности директорша крепко сжала руку Мецената и, бросая на благодетеля пламенные взгляды, придвинулась к нему так близко, что Меценат ощутил ее дыхание и запах вербены, которой актриса натирала себе лицо.

Меценат слегка отодвинулся и закусил губу — такой бестактной показалась ему директорша.

— Меценат, вы идеальнейший, благороднейший мужчина из всех, кого я знаю!

— Оставим это! Я поступил так потому, что не смогу быть на ваших именинах.

— Я даже слышать не хочу об этом! Вы просто обязаны быть!

— Нет, не могу… Я должен теперь исполнить печальную обязанность. Я должен… — повторил он едва слышно, и глаза его повлажнели, хотя на губах по-прежнему блуждала улыбка.

— Как отблагодарить вас за такую доброту?

— Пригласите в крестные отцы.

— Ах, безобразник! Как? Вы уже покидаете меня?

— Через два часа отходит мой поезд. До свидания!

Меценат расплатился с официантом и, уже выйдя на улицу, через окно послал директорше улыбку.

«Неужели влюбился в меня?» — размышляла она, допивая остывший шоколад и улыбаясь новым, смутным видениям.

Директорша достала из кармана роль, прочитала несколько строк и снова уставилась в окно. Лениво тащились ободранные пролетки, запряженные тощими лошадьми, гремели трамваи, по тротуарам, словно длинная живая лента, лихорадочно двигался людской поток. Вывеска напротив сверкала на солнце.

«Неужели влюблен в меня?» — опять подумала директорша и погрузилась в ленивое забытье.

Часы пробили три; Цабинская встала и пошла домой. Шла она медленно, величаво окидывая взглядом прохожих. В окне кондитерской Бликли директорша увидела мужа; он сидел, устремив задумчивый взгляд на улицу, и не заметил проходившей мимо супруги. Цабинская, почувствовав, что на нее оглядываются, выше вздернула голову. Купцы, приказчики, извозчики даже в этой части города знали супругу директора. Ей казалось, что именно этих людей она видела в зрительном зале, что на их лицах сияют восторженные улыбки и слышен подобострастный шепот: «Смотрите, Цабинская, супруга директора…»

Она замедлила шаг, чтобы продлить приятные ощущения. Но вдруг вдалеке она заметила редактора с Николеттой, и словно черная туча заволокла перед ней небосклон.

«Он с Николеттой!.. С этой… подлой интриганкой?!» И она уже метала в их сторону взгляды Горгоны, но на углу Варецкой Николетта куда-то исчезла, а редактор, сверкая улыбкой, почти побежал навстречу директорше.

— Добрый день! — И он протянул Цабинской руку.

Пепа смерила его надменным взглядом и отвернулась.

— Что это за фокусы, Пепа? — спросил редактор тихо, чтобы никто не услышал, и зашагал с ней рядом.

— Вы гнусный человек!

— Опять комедия?

— И вы смеете так разговаривать со мной?!

— Умолкаю… И говорю только: до свидания! — произнес рассерженный редактор, холодно поклонился и, прежде чем директорша успела опомниться, вскочил в пролетку и уехал.

Цабинская остолбенела от негодования; как, уехал, не извинившись! Ярость обуревала ее; теперь она пошла быстрее, ни на что и ни на кого не обращая внимания.

Вероятно, между ними была связь, об этом поговаривали за кулисами; всем было известно, что Пепа никогда не обходилась без поклонников разных категорий. Если в каком-нибудь городе у нее не было поклонника из публики, ее любовником становился начинающий актер, смазливый и достаточно наивный, чтобы позволить опутать себя старой капризной кокетке. Ей постоянно необходим был доверчивый приятель, который бы выслушивал жалобы и воспоминания о прошлом.

Цабинский не противился этому, у него не вызывали ревности даже неплатонические любовники супруги, но он не упускал случая посочувствовать их несчастной доле.

Цабинская после встречи с редактором устроила дома настоящий ад — побила детей, накричала на няню и после всего этого заперлась в своей комнате. Пришел муж, спрашивал о ней, стучал в двери, но она к обеду не вышла и долго еще не могла успокоиться.

Вскоре пришла Янка. Цабинская велела позвать ее к себе, очень приветливо встретила, проводила в будуар, и, извинившись, просила подождать, пока пообедает; директорша сделалась вдруг необыкновенно радушной и гостеприимной.

Оставшись одна, Янка с интересом осмотрела будуар. Насколько остальная часть квартиры была похожа на мусорную свалку или зал ожидания, заваленный тюками, чемоданами и сундуками, настолько эта комната поражала элегантностью, даже роскошью. Оба окна выходили в сад, стены были оклеены темными обоями под парчу, потолок разрисован амурчиками.

Замысловатая старинная мебель была обита пунцовым в золотую полоску шелком. Пол был застлан ковром кремового цвета, чем-то напоминавшим старинный итальянский гобелен. На лакированном столике с китайским узором лежал том Шекспира в позолоченном кожаном переплете.

Но на все это Янка не обратила особого внимания. Ее воображение поразили венки, висевшие на стенах, с надписями на лентах: «Подруге в день именин», «Знаменитой актрисе», «От благодарной публики», «Супруге директора от труппы», «От поклонников таланта». Лавровые стебли и пальмовые ветви высохли, пожелтели от времени и покрылись пылью, широкие ленты, белые, желтые, алые спускались со стен, как разъятые полосы радуги, и золотые тисненые буквы говорили о чем-то давно минувшем и отгремевшем. Высокопарные надписи, увядшие венки придавали комнате вид кладбищенской часовни, где невольно хотелось найти надпись: «Вечная память усопшей…».

Сердце Янки сжалось, было такое ощущение, будто в комнате кто-то умер, — так здесь было тихо и тоскливо.

Скромная кровать под балдахином из лилового тюля с букетами искусственных бордовых роз, столики, разложенные на них альбомы, фотографии хозяйки в разных позах и костюмах, тетради с ролями, разбросанные на подзеркальниках и пуфиках, — все это было довольно мило, но отдавало претенциозностью. Чувствовалось, что это комната парадная и существует напоказ, здесь никто не живет, не думает.

Как раз в тот момент, когда Янка смотрела альбомы, незаметно вошла Цабинская. Лицо ее выражало страдание и меланхолию; она тяжело опустилась в кресло, глубоко вздохнула и слабым голосом чуть слышно сказала:

— Простите, я заставила вас скучать в одиночестве.

— О, мне вовсе не было скучно, тут столько интересных вещей…

— Это мое святилище. Здесь я скрываюсь, когда жизнь угнетает, когда страдания становятся непосильными. Я прихожу сюда вспомнить светлое и счастливое прошлое, помечтать о том, что уже никогда не вернется! — произнесла Цабинская, указывая на венки, тетради с ролями — все то, что могло рассказать о ее прошлом.

— Вы расстроены, может быть, мне уйти? Я понимаю, иногда одиночество — лучшее лекарство от печали и страданий, — сказала Янка с сочувствием; печальное выражение лица и грустный голос Цабинской растрогали ее.

— Останьтесь! Мне станет легче, когда я поговорю с человеком, еще чуждым этому миру лжи и пустоты! — произнесла директорша с пафосом, будто играла на сцене.

— Не знаю, заслужила ли я такое доверие, — скромно заметила Янка.

— О! Моя интуиция артистки никогда меня не обманывает! Прошу вас, сядьте ближе, вот так! Боже, как я страдаю! Ведь вы никогда не были в театре?

— Нет.

— Как я жалею вас и завидую вам! Ах, если бы я могла начать все сначала, то, наверное, не вернулась бы в театр, не испытала бы горьких разочарований! Вы любите театр?

— Ради него я пожертвовала всем.

— О, печальна судьба актрисы! Принести в жертву все: покой, домашний уют, любовь, семью, друзей — и ради чего?.. Ради похвалы в газете? Ради вот этих венков, что живут два дня, ради аплодисментов постылой толпы? О, берегитесь провинции! Судьба играет человеком! Посмотрите на меня… Видите эти лавры? Как они красивы и как увяли, правда? А ведь совсем недавно я играла во Львове!

Она умолкла на минуту, словно отдавшись воспоминаниям.

— Сцены театров всего мира были передо мной открыты. Директор «Комеди франсез» специально приезжал посмотреть меня и пригласить к себе…

— Вы владеете французским?

— Не перебивайте. Мне платили тогда несколько тысяч. Газеты не находили слов, чтобы описать мою игру; в дни бенефисов молодежь распрягала лошадей, меня засыпали цветами, бросали на сцену бриллиантовые колье! — Как бы невзначай она поправила свой браслет. — Золотая молодежь, графы, князья ловили мои взгляды… И надо же было случиться несчастью: я влюбилась… Да, не удивляйтесь! Я любила и была любима… Любила, как только можно любить достойнейшего из людей. Он был магнат, князь, владелец майората. Мы поклялись друг другу в верности и должны были пожениться. Трудно пересказать, как мы были счастливы! И вдруг… гром среди бела дня! Его отец — старый князь, тиран, гордый, бессердечный магнат — разлучает нас… Старик увозит сына, а мне обещает сто тысяч гульденов, даже миллион, если я отрекусь от моего возлюбленного… Я швырнула ему эти деньги и указала на дверь. Он вышел разъяренный и жестоко отомстил мне: распустил позорные слухи, подкупил прессу; негодяй преследовал меня на каждом шагу… Я вынуждена была покинуть Львов, и в моей жизни все перевернулось… все!..

Цабинская нервно шагала по комнате, сквозь слезы улыбаясь своим воспоминаниям; где-то в уголках губ затаилась горькая печаль, потом выражение печали сменила маска трагической отрешенности, плечи, поникли, и в голосе уже звучало нескрываемое отчаяние. Свой рассказ она инсценировала с таким мастерством, что Янка всему поверила: она глубоко переживала чужое несчастье.

— Мне искренне жаль вас! Какая ужасная судьба! — произнесла девушка.

— Это уже прошло! — ответила Цабинская и опустилась в кресло, подавленная воспоминаниями о пережитом горе.

Она уже сама верила в вымышленную историю, сотни раз пересказанную с различными вариациями всем, кто только изъявлял согласие слушать. Иногда в конце исповеди, под впечатлением выдуманных переживаний, Цабинская плакала и несколько минут воистину страдала.

Она так часто играла несчастных, покинутых женщин, что уже утратила представление о границах личной судьбы, ее собственные чувства все больше сливались с чувствами созданных ею героинь, и потому нельзя уже было считать ее рассказ сплошной выдумкой.

Цабинская долго сидела молча, потом спросила:

— Вы, кажется, живете у Совинской?

— Еще нет. Комнату сняла, но ее должны привести в порядок, в такую грязную я не могу перебраться, пока живу в гостинице.

— Качковская и Хальт говорили, что вы играете на фортепьяно.

— Так, немного… для себя…

— Я хотела просить вас, не согласитесь ли вы учить мою Ядю? Девочка очень способная, с прекрасным слухом, оперетки поет на память.

— С удовольствием. Я, конечно, не пианистка, но с основами могу девочку познакомить… Вот только останется ли свободное время?..

— Наверняка останется. А гонорар вам будут выдавать вместе с жалованием.

— Хорошо… Ваша дочь играет немного?

— Конечно! Сейчас вы убедитесь… Няня, приведи Ядю! — крикнула Цабинская.

Они перешли в спальню Цабинского, там валялись какие-то тюки, корзины и среди этого хлама стоял старый, полуразвалившийся рояль.

Янка послушала, как девочка играет, и условилась с Цабинской, что будет приходить между двумя и тремя, когда хозяев нет дома.

— Когда ваше первое выступление? — спросила Цабинская.

— Сегодня, в «Цыганском бароне».

— Костюм у вас есть?

— Панна Фальковская обещала одолжить, свой я купить еще не успела.

— Идемте… Может, что-нибудь найдется для вас.

Они пошли в детскую, в ту самую, где утром разыгралась баталия. Цабинская вытащила из какого-то тюка костюм, еще довольно свежий, и подала его Янке.

— Видите ли, можно брать костюмы и у нас, но все предпочитают иметь свои; наши-то не больно хороши, вот и лежат… Я пока одолжу вам…

— Будет и у меня свой.

— Так лучше — не очень приятно выступать в платье с чужого плеча.

Они простились по-дружески, и няня отнесла театральный наряд Янке в гостиницу.

Приводя в порядок сильно измятый костюм, девушка думала о Цабинской. Она и сочувствовала несчастной женщине и невольно восхищалась артистической формой, в какой та исповедалась ей.

Янка так лихорадочно ждала сегодняшнего выступления, что явилась в театр, когда за кулисами еще никого не было.

Хористки собирались не спеша и совсем не торопились одеваться. Как всегда, слышались разговоры, смех, перешептывания, но Янка усердно готовилась к спектаклю и ничего не замечала.

Все принялись ей помогать, смеялись над ее беспомощностью, удивлялись тому, что у нее нет даже румян и пудры.

— Как, вы никогда не пудрились?

— Нет… А зачем? — наивно отвечала Янка.

— Нужно ей сделать лицо, она слишком бледная, — предложила одна.

И Янку взяли в оборот.

Наложили слой белого грима, румян, накрасили губы, подвели тушью брови, причесали волосы, затянули корсет. Новенькую передавали из рук в руки, советовали, предостерегали.

— Будешь выходить на сцену, смотри прямо на публику, не споткнись.

— Перед выходом перекрестись! — Выход начинай с правой ноги.

— Прекрасно! Вы что, собираетесь явиться перед публикой в короткой юбке и без трико?

— У меня его нет!

Ее растерянное лицо окончательно развеселило хористок.

— Я вам одолжу! — сказала Зелинская. — Наверное, придется впору.

Новенькой оказывали преувеличенное внимание: стало известно, что она будет учить дочку Цабинских и что Пепа дала ей костюм. Хористкам хотелось расположить Янку к себе: не так уж плохо иметь в дирекции своего человека.

Янка, посмотревшись в зеркало, вскрикнула от удивления — она была непохожа на себя: подведенные глаза, румяна и белила сделали лицо неузнаваемым. Казалось, будто на ней маска, красивая, но чужая, с тем же странным выражением, какое было у всех хористок.

Девушка спустилась вниз, к Совинской.

— Ради бога, как я выгляжу? Только скажите честно, — взволнованно обратилась она к Совинской.

Та осмотрела новоиспеченную хористку со всех сторон и старательно растерла румяна на ее щеках.

— Чей у вас костюм?

— Пани Цабинская одолжила.

— О! Должно быть, вы чем-то ее растрогали, она ведь никому не дает.

— В самом деле, она сегодня так расстроена… Рассказывала такие грустные истории…

— Комедиантка! Играй она так на сцене, не сыскать бы лучшей артистки на свете.

— Вы, наверное, шутите? Она рассказывала мне о Львове, о своем прошлом.

— Врет баба! Был у нее там любовник, гусар какой-то, устраивала в театре скандалы, вот ее и вышвырнули оттуда. Да и что она делала во львовском театре? Хористкой была! О-хо-хо, старые басни… Мы-то их давно знаем… Будете верить всему, что услышите в театре, голова у вас распухнет!

Янка не ответила; она не могла, не хотела верить Совинской.

— Скажите мне, как я выгляжу?

— Хорошо… даже отлично!.. Сегодня вам не отбиться от ухажеров! — сказала она так неожиданно и желчно, что девушка от неловкости залилась румянцем.

Янку все больше охватывало волнение; она ходила по сцене, наблюдала в глазок за собиравшейся понемногу публикой, бегала в гардероб, то и дело смотрелась в зеркало. Она старалась успокоиться, но ее все сильнее охватывала нервная дрожь, и Янка не могла ни стоять, ни сидеть. Временами ничем не объяснимый страх лишал ее сил, и она готова была бросить все и убежать.

Она не замечала людей, суеты за кулисами, даже самой сцены, в мозгу отражалась лишь неопределенная, движущаяся масса глаз и лиц. С замиранием сердца смотрела она на публику.

Когда прозвучал второй звонок, Янка ушла со сцены и встала вместе с другими хористками в боковой кулисе в ожидании выхода. Одна из хористок, заметив, что Янка дрожит всем телом, взяла ее под руку.

— Выход! — крикнул помощник режиссера, толпа подхватила Янку и вынесла на сцену.

Внезапная тишина, блеск софитов привели ее в чувство. Ничего не видя, смотрела Янка на публику и не могла произнести ни слова. Ее тормошили, подбадривали, но девушка никак не могла понять, что происходит вокруг нее и в ней самой. Лишь диалог и вступивший за ним хор привели ее в себя.

Уйдя со сцены и спрятавшись за кулисами, Янка успокоилась и уже злилась на себя за то, что поддалась этому детскому страху.

Во время второго акта Янка волновалась, но уже пела, слушала музыку и смотрела на публику. Встретившись взглядом с редактором, сидевшим в первом ряду, она совсем приободрилась, а его приветливая улыбка еще больше придала ей смелости. Сначала Янка видела только его, потом стала различать лица других зрителей.

Пока шел комический диалог и хористки, изображавшие народ, прогуливались по сцене, перешептываясь, Янка присматривалась к своим новым подругам.

— Бронка, вон твой аптекарь, смотри, в третьем ряду слева.

— Глядите-ка! Даша в театре… У! Как разрядилась…

— Еще бы! Отбила у Мими банкира.

— Где она сейчас выступает?

— В «Эльдорадо».

— Сивинская! Застегни мне крючки — юбку потеряю, только говори мне что-нибудь на ухо — никто не заметит.

— Людка! У тебя парик линяет.

— Следи лучше за своими космами!

— А я завтра отправлюсь в Марцелин с одним… Может, поедешь с нами, Зелинская?

— Смотри, вон тот студент с краю строит мне глазки.

— Не люблю этих голодранцев.

— Зато какие веселые парни!

— Благодарю! У них только и есть, что водка да сардельки. Неплохое угощение… для уличных девок.

— Тише, Цабаниха в ложе.

— Что это она вырядилась сегодня как девочка?

— Тихо! Поем.

Каждый раз с небольшими вариациями повторялось то же самое. Хористки посылали зрителям обворожительные улыбки. В паузах успевали обменяться мнениями о публике, в основном о мужской ее половине, женщин же удостаивали только критикой и насмешками.

В кулисах было полно народу — костюмерши, машинисты, мальчишки из буфета, ожидающие выхода актеры; все смотрели на сцену. Няня с двумя старшими ребятишками Цабинских сидела почти на авансцене, под самым занавесом.

Было очень жарко, и актеры чувствовали себя неважно — казалось, грим вот-вот потечет по щекам.

Вавжецкий из-за кулисы отчаянно подзывал Мими, которая в это время пела дуэт с Владеком. Она то и дело украдкой показывала Вавжецкому язык, но понемногу придвигалась к нему все ближе.

— Дай скорей ключ от квартиры… Забыл ботфорты, а мне их сейчас надевать.

— В платье, в гардеробе. Мог бы и сам сообразить, — ответила Мими и, взяв высокую ноту, поплыла на середину сцены.

Владек то и дело сбивался, Хальт стучал палочкой о пюпитр. Грозное недовольство дирижера окончательно смутило певца, и он пел все хуже и хуже.

— Специально засыпает меня, свинья, шваб, — шипел он злобно, не забывая страстно обнимать Мими в любовной сцене.

— Не дави же так… Боже мой, переломаешь ребра! — шипела Мими, томно улыбаясь.

— «Но я люблю тебя… безумно люблю! Люблю тебя…» — пламенно пел Владек.

— Совсем рехнулся! У меня же синяки будут и…

Тут ей пришлось замолчать, потому что Владек кончил петь, и лавиной грянули аплодисменты. Мими взяла партнера за руку, и, раскланиваясь, они вышли к рампе.

В антракте Янка с интересом приглядывалась к первому ряду партера: ей сказали, что там сидят театральные обозреватели, да и сама она видела таблички с названиями газет на спинках кресел.

Редактор стоял в проходе и разговаривал с каким-то тучным блондином.

Помощник режиссера наблюдал за установкой декораций к следующему акту; Янка подошла к нему и спросила:

— Скажите, из какой газеты этот редактор?

— Наверняка не из какой: сезонный посетитель летних театров.

— Не может быть! Он сам говорил мне, что…

В ответ на это помощник режиссера рассмеялся.

— Только такая наивность, как вы, поверит закулисным разговорам.

— Но он же сидит на местах для прессы, — привела Янка неотразимый аргумент.

— Ну и что?.. Там полно этого сброда. Смотрите, вон тот блондин — он один литератор и театральный критик, а остальные… так, летние пташки. Бог знает, кто такие и чем занимаются. Зато всех знают, вовсю работают языком, имеют деньги, сидят на лучших местах — вот никому и нет дела, кто они такие…

Янка слушала, неприятно пораженная открытием.

— О, вы превосходно, бесподобно выглядите! — редактор вбежал на сцену, издалека протягивая к ней руки. — Поистине портрет Греза![12]Грез Жан-Батист (1725–1805) — французский живописец, автор многочисленной серии женских головок. Побольше смелости, и все пойдет как по маслу. Завтра даю заметочку о вашем появлении на сцене.

— Благодарю вас, — не глядя на него, холодно ответила Янка.

Редактор засуетился и побежал к мужскому гардеробу.

— Приветствую, господа! Директор, как поживаешь?

— Что в зале, редактор? В кассе был? Костюмер! Черт побери, давай скорее мой живот!

— Почти все билеты проданы…

— Как идет спектакль?

— Хорошо, очень хорошо! Я вижу, директор обновил хор: такая миленькая блондиночка, глаз не оторвешь…

— Что, хороша? Совсем свеженькая…

— Придется похвалить вас завтра за заботу о публике.

— Ладно, ладно… Живот мне быстро!

— Директор, дайте записку в кассу на два рубля — нужно послать за ботинками, — просил кто-то из актеров, торопливо натягивая костюм.

— После спектакля! — отрезал Цабинский, держа на животе толщинку. — Затяни потуже, Антек!

Цабинского спеленали, как мумию.

— Директор, сапоги нужны сейчас, мне не в чем играть!

— Дорогой мой, пошел ты к дьяволу, не мешай! Звонок! — крикнул он помощнику режиссера. — Жилетку, быстро! Реквизитор, какая мебель на сцене? — почти кричал он, но реквизитор его не слышал. — Парикмахер, парик! Живо! Боже праведный, вечно вы опаздываете!

Когда Цабинский играл, он всякий раз устраивал в гардеробе суматоху. Чтобы подавить волнение, он кричал, ругался, вздорил из-за пустяков; парикмахер, портной, костюмер должны были увиваться вокруг него и следить, не забыл ли он что-нибудь взять на сцену. Хотя приготовления начинались очень рано, он всегда опаздывал, всегда заканчивал одеваться и гримироваться уже перед выходом. И лишь на сцене приходил в себя.

Сейчас было то же самое — куда-то пропала трость, он искал ее и вопил:

— Трость! Кто взял мою трость? Трость, черт побери, сейчас мой выход!

— Трубишь в уборной, как слон, а на сцене тебя не слышно, жужжишь, словно муха, — заметил Станиславский, ненавидевший всякий шум.

— Не хочешь слушать, ступай в сад.

— Никуда я не пойду, а ты утихомирься. Вместе с тобой невозможно одеваться…

— Следи за собой, гений! — крикнул разъяренный Цабинский, тщетно разыскивая по углам трость.

— Подмастерье, знай, что вопли — это еще не искусство.

— Твое бормотание тоже… Трость! Люди, дайте же трость!

— Ремесленник! — зло процедил Станиславский.

— Вы пойдете на сцену?! — обрушился на них помощник режиссера.

Цабинский побежал, вырвал у кого-то из рук трость, завязал на шее черный платок и ввалился на сцену.

Станиславский ушел за кулисы, все разбежались, уборная опустела, портной собрал разбросанные на полу и по столам костюмы, отнес их в реквизиторскую.

Явился режиссер Топольский и принял свою излюбленную позу: улегся на расставленные табуреты, подложив руку под голову. Это было его страстью — слушать вот так, издалека, голоса со сцены, звуки музыки, отголоски пения — и мечтать. В этом человеке сочетались самые разные стихии: он был актером по-настоящему талантливым, и для него не было ничего важнее театра. Игра Топольского отличалась реализмом, даже чрезмерным, что служило предметом насмешек. Жил он с Майковской, оба они были центральными фигурами труппы. Очень любили друг друга, но это не мешало им ежедневно устраивать семейные скандалы.

— Морис! Ты не представляешь, какую шутку я сыграл с Цабинским, подскочишь на месте, когда узнаешь! — крикнул Вавжецкий, влетая в уборную.

— Пошел к черту! — огрызнулся Топольский и так дернул ногой, что, пожалуй, сбил бы Вавжецкого, не увернись тот вовремя; режиссер впадал в ярость, когда прерывали его одиночество.

— У тебя особый талант брыкаться… Ты бы мог смело выступать в цирке на трапеции!..

— Что тебе надо? Выкладывай и катись к дьяволу.

— Цабинский дал мне десять рублей… Ну, говорил же я, что подскочишь на месте?

— Цабинский дал десять рублей авансом? Гнусное вранье! — изрек Топольский и улегся снова.

— Клянусь. Я сказал ему по секрету, что снова объявился Чепишевский, продал последний фольварк в Ломжинском повете и набирает новую труппу, даже хотел заключить с тобой контракт.

— Обезьяна ты зеленая! Да если бы Чепишевский давал мне даже тысячу рублей в месяц, я все равно не пойду к нему. Уж лучше самому основать труппу.

— Морис, а правда, почему бы не собрать тебе труппу?

— Давно думаю об этом. Если б ты не был так глуп и немножко разбирался в искусстве, я бы изложил тебе план, а деньги можно раздобыть в любую минуту. У меня ведь, ты знаешь, к тебе слабость, но ты не поймешь, ты безнадежный олух и болтун!

Вавжецкий опустил голову и с покорным видом ответил:

— Что поделаешь! Я, может, и хотел бы уметь и понимать, но стоит мне начать думать или читать, меня тут же клонит ко сну, а то Мими вытащит погулять, и все пропало!

— Тогда зачем с ней живешь? Пусти на подножный корм или уступи какому-нибудь остолопу…

— А зачем ты живешь с Мелей? Тебе с ней тоже не очень-то сладко…

— Тут другое дело. Меля талантлива, я ее люблю, мне нужна страсть, вообще обожаю сильных женщин. Если уж разойдется, так в любви искусает, в гневе побьет. Такие не бывают бездушными! Ненавижу этих безупречных манекенов с рыбьей кровью… Тьфу… Черт их побери!

— А Мими такая ловкая и веселая! Это она меня надоумила с Чепишевским; на днях собираемся устроить пирушку и прокатиться в Беляны. Едет с нами, знаешь, этот… писатель, мы еще должны его пьесу играть…

— Глоговский. Хо-хо, зубастая щука! Пьеса пойдет в этом месяце, сильная вещь, просто чертовски сильная, но провалится. Наша публика не разгрызет — твердый орешек.

— Мими от него в восторге: нравится, что говорит о ее глупости ей прямо в глаза. Веселый малый!

— Вавжек! Если придется стать директором, баб пошлем к дьяволу и заживем вдвоем. Помнишь, как в Плоцке, Калише… Сами себе будем готовить…

— Славные времена. Туговато, правда, пришлось у этого Грабеца, черт бы его побрал!

— Ты не понимаешь, актеру нужно пройти через маленькую нужду и большую борьбу.

Они замолчали.

В зале между тем стоял хохот, окна дрожали от бурных аплодисментов, громкие крики одобрения врывались в тишину мужской уборной и заставляли колебаться пламя газовых светильников; затем наступила тишина, и со сцены уже доносились приглушенные голоса, пока они снова не сменились оглушительным ревом публики. Акт кончился.

— С удовольствием проехался бы каблуком по этим орущим мордам! — буркнул Топольский.

— Расскажи о своем плане — обещаю, никто не узнает.

— Вот поеду с вами в Беляны, там расскажу.

— Эх, повеселимся на славу! Мими будет страшно рада, побегу скажу ей, что вы с нами.

В уборную со сцены толпой ввалились артисты; Топольский встал и отправился в сад. Он думал о Вавжецком, этот малый пришелся ему по душе, хотя он сам был человеком совершенно иного склада.

Глупый, легкомысленный, кутила, циник и непревзойденный распутник, Вавжецкий, несмотря ни на что, был талантлив и считался в провинции одним из лучших актеров на роли любовников и фатов.

Всех поражало, как это он, дитя улицы и трущоб, сын дворника из Лешна, играл молодых изнеженных барчуков. Вавжецкий никогда не обдумывал роль, не искал средств обогатить ее; просто все нужное угадывал интуицией, а это свойственно только таланту; к тому же он всегда создавал оригинальные характеры.

Вавжецкий был любимцем публики, в особенности женщин; их неизменно увлекали его необыкновенная красота и цинизм. Он не выносил никакой узды, в любой труппе более чем два месяца не уживался — непременно выкидывал какой-нибудь фортель и ехал в другое место.

У Цабинского Вавжецкий застрял с самой весны; его удерживал Топольский, да еще какой-то роман за спиной у Мими, которую он, впрочем, обожал. Этот ловелас был по-мальчишески зол и двуличен. Он питал страсть к модным нарядам и новым любовным связям. Словом, душа мотылька и расцветка та же.

В уборной артисток между тем разразилась буря — поднялся такой крик, что Цабинский, как только закрылся занавес, со всех ног бросился туда наводить порядок.

С одной стороны к нему подлетела Качковская, с другой — Мими, они схватили его за руки и завопили, перебивая одна другую:

— Если такое будет продолжаться, я ухожу из театра!

— Директор! Какой скандал! Все видели… Больше я с ней не появлюсь на сцене!

— Директор! Она…

— Не ври!

— Это возмутительно!

— Нет, это подло!

— Ради бога! Что случилось? Господи, зачем я сюда пришел?! — стонал Цабинский.

— Я вам расскажу…

— Нет, я должна рассказать, потому что ты лжешь!

— Родненькие мои! Ей-богу, не выдержу и сбегу!

— А было так: я получила букет, ну ясно, преподнесли мне, а эта… стояла ближе, взяла и перехватила… и вместо того, чтобы отдать мне, раскланялась, бессовестная, с публикой и присвоила букет себе! — захлебывалась Качковская, чуть не плача от злости.

— Рассказывай, милая! Так тебе и поверят! Тебе только трубочисты дарят букеты! Директор, голубчик, мне преподнесли цветы после куплета, я взяла, а эта прицепилась, говорит, букет ее… Ну, прямо смех и стыд! Она думает, за такой хриплый вой ее осыплют цветами!

— Тебе цветы?! Да ты ни одной ноты не можешь взять по-людски… Пищишь, как шансонетка!

— Трубишь, как слон, когда с него шкуру сдирают, и еще воображаешь из себя бог весть что!

— Молчи! Я актриса с именем, а тут какая-то замухрышка, кочерыжка капустная, мелкая хористка смеет меня оскорблять.

— Такой замухрышке больше цены, ее держат не из вежливости, не за прошлые заслуги, не ради вставных зубов, не из уважения к старости! Уж лучше бы ты внучат развлекала своим пением, чем играть на сцене.

— Директор, прикажите замолчать этой базарной бабе, иначе я сию минуту уйду из театра.

— Если эта ведьма не замолчит, клянусь Вавжеком, не кончу спектакля… К черту все!.. Мне противно играть с такими…

И она заплакала.

— Мими, ресницы потекут! — заметила одна из актрис.

Мими тут же перестала плакать.

— Чем же я могу вам помочь, чем? — спрашивал Цабинский, получив наконец возможность говорить.

— Пусть сейчас же отдаст мне букет и извинится! — потребовала Качковская.

— Могу еще кое-что добавить… кулаком…

— Спросите, пан директор, у хора: все видели, кому преподнесли букет.

— Хор из четвертого акта! — крикнул Цабинский за кулисы.

Вошли актеры, некоторые из них уже успели наполовину раздеться. Вместе с ними вошла Янка.

— Устроить Соломонов суд!

В уборную набилось много народу; насмешки, как фейерверк, сыпались на голову ненавистной Качковской.

— Кто видел, кому дарили букет? — спросил Цабинский.

— Мы не заметили, — последовал единогласный ответ. Никто не желал восстанавливать против себя ни ту ни другую сторону, только Янка, презиравшая ложь и несправедливость, сказала:

— Панне Зажецкой. Я стояла рядом и все видела.

— А этой выскочке что здесь надо?! Явилась с улицы, да еще голос подает… какая-то там! — задыхаясь от злости, бросила Качковская.

Янка подступила к ней и голосом хриплым от гнева сказала:

— Вы не имеете права оскорблять меня! За меня некому заступиться, но я сама постою за себя и не допущу этого! Слышите! Я найду, что ответить. Еще никто меня не оскорблял и не будет!

Голос Янки дошел почти до крика, необузданная натура брала верх. Все вдруг смолкли — столько достоинства и силы звучало в Янкиных словах. Бросив на обидчицу уничтожающий взгляд, Янка повернулась и вышла.

У Качковской от злости перехватило дыхание, зато актеры давились со смеху, особенно была довольна Мими.

Цабинский убежал и, наскоро переодевшись, помчался в кассу.

— Ого, хороша штучка эта новенькая! — заметил кто-то.

— Качковская теперь ей не простит…

— А что она сделает? Новенькую дирекция опекает…

Мими после окончания спектакля побежала к хористкам, разыскала Янку, которая все еще не могла прийти в себя от возмущения, бросилась ей на шею, расцеловала, засыпала словами благодарности:

— Какая вы добрая… Как я вас люблю!

— Я была обязана так поступить.

— Не побоялись, как другие, нажить врага!

— Это меня никогда не пугало. Сила человека измеряется количеством его врагов, — с достоинством заметила Янка, продолжая неторопливо переодеваться.

— Поедемте с нами в Беляны, хорошо?

— Когда? Я ведь еще никого не знаю.

— Собираемся на днях… Поедут Вавжек, Майковская с Топольским и один литератор — у нас его пьесу собираются ставить, очень интересный человек, и вы с нами. Соглашайтесь. Повеселимся на славу, будьте уверены.

Мими еще долго упрашивала Янку. На уговоры и поцелуи Янка отвечала довольно холодно, но поехать в Беляны наконец согласилась.

— Знаете, завтра будет такой кутеж! Именины Цабинской. А теперь собирайтесь, выйдем вместе.

Они дождались Вавжецкого и все вместе отправились в кондитерскую пить чай, прихватив еще и Топольского, который тут же за столиком сочинил уведомление: все должны были собраться на репетицию ровно к десяти, без опозданий.


Читать далее

Комедиантка
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть