АНДРЕЙ БОРОДАЕВСКИЙ. ПРОПАЖА, ИЛИ АЛЬБОМ МОЕЙ БАБУШКИ

Онлайн чтение книги Посох в цвету: Собрание стихотворений
АНДРЕЙ БОРОДАЕВСКИЙ. ПРОПАЖА, ИЛИ АЛЬБОМ МОЕЙ БАБУШКИ


Жизнь состоит из утрат. Уходят люди. Навсегда уезжаем из полюбившихся городов. Куда-то исчезают любимые вещи. Иногда их просто отнимают.

Когда мне было восемь и я только начал привыкать к кирзовой офицерской планшетке, с которой ходил в школу, бабушка своими руками – в незапамятном прошлом дворянскими, а в невообразимые военные годы изрядно покореженными – построила мне самокат. Две доски, соединенные шарниром, на сверкающих шарикоподшипниках. На асфальте нержавеющие колесики сочно гудели, и я мог больше не завидовать счастливчикам нашей улицы.

Но счастье не успело померкнуть само собой. Я даже толком не научился разгоняться, когда самокат этот был у меня отобран. Подошел «большой мальчик», уверенно выхватил из моих рук рулевую перекладинку и со словами «Я сейчас!» умчался на моем самокате. Ни того, ни другого я никогда больше не видел.

Но это, так сказать, утилитарная вещь. Хотя в нищие сороковые такая самоделка значила для мальчишки гораздо больше, чем просто средство передвижения. Безвозвратно исчез с годами дедушкин брелок к часам в виде миниатюрного дуэльного пистолета. Можно было щелкать курком, прицеливаться. Как-то в Орле, в музее Лескова я видел такой – в витрине о тульских умельцах. Был еще – итальянский, английский – ножичек в форме лежащей болонки, с бочками из перламутра, но я обменял его в школе на какую-то дрянь.

В доме присутствовала и чуть рассохшаяся китайская шкатулка из черного лака, с золотыми хризантемами. В ней держали штопку. Ныне она где-то за океаном, у знакомой литературной дамы, в которую я был влюблен в юности, а потом ее с мужем унесло стылым эмигрантским ветром. Была дедова хрустальная печатка с мудреным вензелем на донышке. Я не сразу понял ее назначение – припечатывать сургуч. Было пресс-папье – тяжелая аспидная пластинка, а на ней – бронзовая змейка, обвившая бронзового же совенка и готовая его ужалить. Один из змейкиных глазков-рубинчиков был утрачен, зато испуганные совиные бусинки по-прежнему таращились. Теперь оба этих дорогих сердцу предмета прописаны в блочном доме в Медведково у моей бывшей жены. Там же бронзовая подставка для каминного экрана. Хорошо еще, сам экран с охотничьей сценкой – бисер по шелку – в чуть траченом виде помещен под стекло и висит у меня в изголовье.

В начале века Александр Блок восхищался этим экраном, который уже тогда был довольно старым и стоял на письменном столе у деда. Этот стол красного дерева – огромное с причудливыми закруглениями сооружение – я тоже застал и любил играть с ним, выдвигая и задвигая выгнутые скрипучие ящики, в те годы уже пустые. Он не дождался времен, когда мог бы быть реставрирован, и однажды, уже в пятидесятых, был расчленен и по частям бездумно отнесен на помойку.

Но пора сказать несколько слов о самом деде.

Валериан Валерианович Бородаевский был горный инженер, а в 1908 году по наследству стал владельцем двух небольших усадеб в Курской губернии. Как выяснилось – ненадолго, хотя и поныне жители деревеньки, где находился барский дом, зовут ее Бородаевкой, а самые древние старухи еще помнят, как запросто ходили гулять в большой яблоневый сад и встречали там «барчука» с осликом. Этому маленькому казачку в черкеске с газырями суждено было стать моим отцом…

В пореформенной России положение выпускника петербургского Горного института было видным и почетным. Кстати, в среднерусской полосе многие из таких выпускников выполняли обязанности межевых инспекторов и сыграли конструктивную роль в осуществлении столыпинской реформы.

Но главным в деде Валериане – и для него самого, и для семьи и друзей, а теперь и для меня, потомка, – была его причастность к поэзии. Валериан Валерианович писал стихи всерьез, выпускал сборники, участвовал в антологиях. В довольно известной антологии «Мусагета» 1911 года его стихотворения помещены между Блоком и Белым.

Готовя свою первую книгу стихов, дед познакомился с признанным мэтром символизма Вячеславом Ивановым и быстро вошел в его ближайшее окружение. Вячеслав Иванович написал теплое предисловие к этому сборнику, предсказывал новому поэту большое будущее. Они были близки духовно, дружили домами.

Есть снимок, на котором Вячеслав Иванов в компании маленького Димы – моего будущего отца – и сокурсника Бородаевского по горному институту Эрнста Кейхеля удобно развалились на копне свежего сена в кшенском имении деда.

Стихи Валериана Валериановича были замечены Брюсовым, который, впрочем, отзывался о них довольно сдержанно. В 1911 году в письме к Брюсову Вячеслав Иванов писал: «Сожалею и удивляюсь, что ты не хочешь признать Бородаевского. Сила его дарования очевидна» . А Николай Гумилев посвятил творениям Бородаевского несколько замечаний в своих знаменитых «Письмах о русской поэзии». Первое их них было и самым лестным.

О книге-дебюте поэта Николай Степанович писал, что «в ней чувствуется знание многих метрических тайн, аллитераций, ассонансов; рифмы в ней-тo нежный прозрачны, как далекое эхо, то звонки и уверенны, как сталкивающиеся серебряные щиты» . Справедливости ради отмечу, что стихи деда в «Антологии» понравились Гумилеву меньше.

Так вот, о Блоке. Дед хорошо знал Александра Александровича, любил беседовать с ним на литературных встречах, принимал дома.

Во время одного из таких посещений Блок и обратил внимание на каминный экран. Он долго рассматривал бисерную картинку, а потом заметил полушутя-полусерьезно: мол, такой предмет не следует держать близко от себя. «Впрочем, – добавил он, рассмеявшись, – это действует как наркоз, а без наркоза нынче трудно», вглядываясь в сине-лиловые тона пейзажа с охотником, ласкающем на привале поджарую бело-рыжую гончую, Блок рассуждал о магии некоторых красок, о Врубеле и его судьбе.

Была у деда и большая папка с авторскими оттисками гравюр Федора Толстого – знаменитый цикл «Душенька». Я еще успел помусолить толстые листы, на которых предприимчивый Амур склонился над спящей Психеей. В голодной послевоенной Москве папка закономерно перекочевала к букинистам из Метрополя. А чуть раньше дедовы карманные золотые часы с двумя массивными крышками и мелодичным боем счастливо удалось обменять в селе Кнучер под Переяславлем на козу Розку, которая поила двух маленьких «выковырянных (эвакуированных!) из Москвы» сладким спасительным молоком. Кстати, сарай для содержания бесценной Розки соорудила – без инструментов и на шестидесятом году жизни – бабушка.

Как я уже упомянул, кроме деда была у меня еще и бабушка, Маргарита Андреевна. Собственно говоря, из того старшего поколения одна она у меня и была. О Валериане Валериановиче я только слышал, конечно, от нее же. Он ушел из жизни голодной весной 1923 года, вслед за Блоком и Гумилевым, не найдя места в той жестокой и бессмысленной действительности, которая его окружала.

Бабушка была настоящей женой поэта. Высокоразвитая творческая личность, исполненная духовности и доброты. Потеряв четверых детей, старшим из которых был мой отец, Дмитрий Валерианович, архитектор и живописец, погибший тридцати двух лет отроду в ледяном январе 1940 года на финской войне, бабушка обратила всю свою любовь и воспитательные таланты на меня. Единственный внук, я был для нее свет в окошке. С ней мы читали, ходили на выставки, ездили на Птичий рынок. Ради меня она выстаивала многочасовые очереди за билетами в Малый и МХАТ, для меня выкраивала из пенсии за сына (142 рубля в старых деньгах) то на грушу, то на кисточку винограда. Помнит ли кто, что в Москве тех лет пачка молочного мороженого стоила полста рублей и ее продавали половинками?

Если было у меня в жизни крупное везение, так это возможность вырасти в благодатной тени моей бабушки. Только не всегда я это ценил…

И был у Маргариты Андреевны «альбомчик», как все мы называли его, – настоящий литературный альбом, в который великие, и просто большие поэты начала века писали ей стихи. Писали охотно, уважая и любя эту прекрасную женщину. Писали щедро, от души и таланта. И не только старое, известное, но и специально для нее созданное. Однажды Алеша (так она его называла) Толстой, выросший в Самарской губернии и общавшийся в Самаре с Бородаевским, только что опубликовавший свой первый (по всеобщему признанию, неудачный) поэтический сборник «За синими реками», разразился опусом «Шутливое излияние М. А. Бородаевской о муже ее Валериане». Алексей Ремизов, забрав на сутки альбом, создал на одной из толстых, чуть желтоватых (под слоновую кость!) мелованных страниц целую каллиграфическую миниатюру, с удивительным мастерством и тщательностью выполненную красной и черной тушью и повествовавшую о посвящении своего друга, а моего деда в рыцари высшего «обезьяньего ордена». Суховатый, всегда сдержанный поэт-джентльмен Николай Гумилев, только что вернувшийся из Африки, написал одной из первых в России и только входивших в моду златоперых авторучек обращенное к Маргарите Андреевне четверостишье, которое я называю «синим». Синими были чернила, что резко отличало растянутые пружинки Гумилевских слов, составленных из мелких наклонных буквочек, от артистически-размашистых, с нажимами и арабесками исполненных черной тушью автографов Вячеслава Иванова и Федора Сологуба или известного всему миру журавлиного полета блоковских строк. «Синим» было и содержание:


Гляжу на Ваше платье синее,

Как небо в дальней Абиссинии,

И заполняю Ваш альбом

Воспоминанием о том…


Строчки, ей-Богу, немудреные, но где еще их можно было прочесть!

Я ловлю себя на том, что всё время пишу «было», «были». Пора сказать главное. Давно, с осени 1969 года, нет моей бабушки, так неохотно покидавшей коммуналку в полюбившихся Сокольниках и пожившей в новой тогда квартире у стадиона «Динамо» всего несколько месяцев. Нет и альбома ее… То есть он наверняка где-то есть. Но не у меня, не в нашей семье. Редкая душевная слепота, может – «затмение сердца», как пелось в некогда популярном шлягере, привело к тому, что он смог стать предметом кражи. Я не хотел убирать «альбомчик» из той комнаты, где жила Маргарита Андреевна, оставил в их с мамой общем шкафу, на той же полке. Наведывался к нему редко, от случая к случаю, чтобы показать кому-нибудь из друзей. И однажды обнаружил, что его больше нет в том шкафу. И вообще нигде в доме.

Это было настоящее семейное горе. Я обвинял маму, тем более что незадолго до этого она без моего ведома передала в Лен инку некоторые бумаги деда. Мама была в растерянности, но не виновата. Ведь никому альбома она не отдавала. Виноват был я один. Мама была, конечно, слепа и доверчива, что в семьдесят с лишним лет понятно и простительно. Но я-то… А дело, скорее всего, было так.

Года через четыре после смерти бабушки в нашем доме объявился — всего два раза и приходил – один жалкий старик. Его порекомендовали маме давние знакомые Маргариты Андреевны и ее, известные в нашей семье как «сестры Кронидовны» – по их общему отчеству, довольно редкому. Кстати, старшая из сестер умерла, чуть ни дотянув до сотни и пережив сестру-подругу на три года (той тоже было хорошо за девяносто). Так вот, Ольга и Евгения Кронидовны послали к нам этого старика, которого, как потом выяснилось, и сами толком не знали. А послали потому, что он интересовался старыми изданиями подешевле, скупал кое-что по мелочам — для перепродажи. Тем и жил, судя по внешнему виду, в крайней бедности.

Этот старик, даже имени-отчества которого никто из нас не запомнил, пришел в мое отсутствие и был допущен к ТОМУ шкафу. Там на нижней полке пылилось несколько расхристанных хрестоматий (какое столкновение «х»!). Он ими заинтересовался, листал, в конце концов купил две-три у мамы рублей за десять.

При этом жаловался на жизнь, безденежье.

К следующему приходу я даже приготовил пару вышедших из моды рубашек и вполне приличный свитер – предложить ему.

Он был рад, благодарил. Снова что-то отобрал из книг. Я еще не думал: вот будет дочь – ей пригодятся… Отобрал он эти книги, снова благодарил. И исчез, как в воду канул. А через полгода или больше я обнаружил пропажу…

Сегодня я уже далеко не так уверен, что именно тот старик всему виною. Наметились и иные версии – все как на подбор еще более унизительные и обидные. Тогда же, сознаюсь, на него одного и грешил. Но в любом случае мне самому оправданий нет. Нельзя вводить библиофилов (и вообще кого бы то ни было!) в соблазн. Альбомчик воистину «плохо лежал», так и просился в слабые, хотя и цепкие руки.

Повторяю, я был уверен, что соблазна не выдержал тот старик. Но затмение продолжалось. Я даже толком не попытался его разыскать. Наткнулся на незнание адреса, имени-фамилии, на нежелание мамы допекать престарелых сестер неприятными вопросами – и руки опустились.

Так или иначе, миновало почти двадцать лет. Затмение прошло, потеря осталась. После драки кулаками не машут, да я и не собираюсь. И едва ли он жив сегодня, этот старик. Но чувство такое: надо хоть что-то сделать, рассказать прилюдно об утрате.

Тем более что потеря-то общая. Речь идет о незаурядной культурной ценности.

Поэтому расскажу об альбоме Маргариты Андреевны подробнее. Держали его в засиженной мухами, некогда белой картонной коробочке, в которой он и находился, когда был куплен (в Лубянском пассаже? в Гостином дворе?). Небольшая вещица, сантиметров двадцать в длину и десять в ширину. С золотым обрезом, одета в вишневую кожу с легким тиснением, с бронзовым запором и ключиком на шелковом шнурке. Открывался альбом стихотворением Валериана Валериановича, который, если память не изменяет, больше в него не писал. А дальше шел большой цикл стихов Вячеслава Иванова, частью по-французски. Среди них помню стихотворение, обращенное к Маргарите Андреевне. В 1978 году оно вошло в сборник Вячеслава Иванова, выпущенный в малой серии «Библиотеки поэта» (с. 225). Вот эти строки:


СЛАВЯНСКАЯ ЖЕНСТВЕННОСТЬ


М.А. Бородаевской


Как речь славянская лелеет

Усладу жен! Какая мгла

Благоухает, лунность млеет

В медлительном глагольном ла!

Воздушной лаской покрывала

Крылатым обаяньем сна

Звучит о женщине: она,

Поэт о ней: очаровала.


(1910)


Было там и стихотворение «Моей куме», которого я опубликованным не видел. Кума – это тоже Маргарита Андреевна, которая была крестной матерью сына Вячеслава Иванова – Дмитрия. Уже в зрелом возрасте, вскоре после первого молодежного фестиваля в Москве Дмитрий Вячеславович, римский корреспондент парижской газеты «Франс суар», писавший под псевдонимом Жан Нёвсель, посещал нас в Сокольниках. Они подолгу говорили с бабушкой – о былом, о последних годах Вячеслава Ивановича в Ватикане, где он был хранителем папской библиотеки. Кстати, кумовство было, так сказать, перекрестное — Вячеслав Иванов был восприемником моего отца, тоже Димы.

В альбоме стихи Вячеслава Иванова перемежались с элегиями и сонетами Юрия Верховского – еще одного тонкого мастера русской поэзии, ценимого Блоком, а в наши дни незаслуженно забытого.

А дальше шла целая антология символизма и вокруг, включая редкий по графической красоте автограф известного стихотворения Александра Блока, не помню точно какого. Может быть, «Душа! Когда устанешь верить?..», где, между прочим, упоминается имя Маргарита. По страничке заняли Федор Сологуб и Константин Бальмонт. Вслед за автографом не опубликованного нигде обращения к бабушке А. Н. Толстого шли еще какие-то его стихи, а рядом – строфы его первой жены Наталии Крандиевской, кстати, единственной «литературной дамы», представленной в альбоме. Маргарита Андреевна не слишком жаловала «женскую» поэзию, что не позволило ей по достоинству оценить, например, Ахматову. Впрочем, Анна Андреевна была в те годы очень молода, сказывался разрыв в поколениях. А Зинаиде Гиппиус, как бабушка мне рассказывала, она просто сама никогда не предлагала воспользоваться своим альбомом, хотя симпатизировала ей по-житейски, бывала в гостях. Не помню точно, писал ли ей в альбом Дмитрий Мережковский, хотя это было бы логично предположить. Маргарита Андреевна любила его стихи, восхищалась трилогией «Христос и Антихрист».

Вообще же в бабушкин альбом, который она всегда брала с собой, отравляясь на литературные встречи, писали прежде и больше всего посетители знаменитой Башни, петербургской квартиры Вячеслава Иванова. Это был, как теперь бы сказали, просторный богатый «penthouse», знавший и многолюдные политические чтения, и костюмированные рождественские балы, и чопорные приемы с участием заезжих европейских знаменитостей. После одного из таких святочных маскарадов, когда Маргарита Андреевна была одета русской боярышней, а Валериан Валерианович предстал в эффектном облачении турецкого бея, и появилась «Славянская женственность». В тот вечер в ее альбом писали многие, в том числе Андрей Белый. Это был ее маленький триумф, о котором она охотно вспоминала.

В те же годы бабушка познакомилась с Максимилианом Волошиным, к которому относилась одновременно с симпатией и легкой отстраненностью. Ее потешала тяга «Макса» ко всякого рода мистификациям, вроде «открытия» мифической поэтессы Черубины де Габриак, а вот о его дуэли с Николаем Гумилевым вспоминала с большим неодобрением. В альбоме Волошин аккуратно заполнил две странички большим «крымским» стихотворением. Помнится, что стихотворение это не сопровождалось рисунками, хотя от Волошина можно было ожидать «художеств» и в прямом смысле слова. Но рисунки в альбоме все-таки появились, и при довольно необычных обстоятельствах.

Однажды Гумилев был в гостях у четы Бородаевских на «пятичасовом» чае. Внезапно появилась экспансивная дама из какого-то журнала и стала подсовывать Валериану Валериановичу листы горячо убеждая его нарисовать что-нибудь. Она, мол, готовит подборку рисунков поэтов, иллюстрирующих их собственные стихотворения. Обнаружив, что здесь Гумилев, она, естественно, принялась и за него. Николай Степанович покладистости не проявил и, когда обескураженная посетительница ретировалась, тут же попросил у бабушки альбом: «А вот Вам, дорогая Маргарита Андреевна, нарисую с удовольствием!» Альбом, как всегда, был под рукой. И тут же, взяв перо и тушь, Гумилев вписал в него большое стихотворение «Крыса» (не знаю, было ли оно когда-нибудь опубликовано), окружив строфы «детскими» по стилю рисунками: испуганная девочка с бантом, усатая крыса, крадущаяся к ней, брошенная на пол кукла… Видно, тема детских страхов волновала не одну Анну Ахматову («Я боюсь того сыча, для чего он вышит?»).

По встречам на Башне дед хорошо знал Михаила Кузмина, высоко ценил его стихотворную технику. У нас сохранились книги Кузмина с дарственными надписями автора. Был представлен в альбоме и Георгий Чулков.

Несколько страниц было исписано неровным остроконечным почерком известного писателя и философамистика тех дней В. Розанова. Дед познакомился с ним в петербургском Религиозно-философском обществе, и они быстро подружились. Одобряя религиозные искания деда, Василий Васильевич почти полностью перенес на страницы альбома текст одной из своих статей (кажется, что-то о лечении болезней запахом цветов). Их разговоры вращались вокруг проблем оккультизма, книг Блаватской, «антропософских» лекций Рудольфа Штейнера. В те годы многие им увлекались, ездили в Швейцарию, в горное местечко Дорнах, где, подобно Андрею Белому, участвовали в строительстве «Гётеанума» – храма Духа.

Незадолго до Первой мировой побывали в Дорнахе и Бородаевские. А уже после Второй мировой у Маргариты Андреевны в Сокольниках раз в две недели снова начали собираться попить чаю с тарталетками и поговорить о запретном старики-антропософы – отец нашего знаменитого руководителя танцевального ансамбля Игоря Моисеева, Александр Михайлович, в прошлом крупный международный юрист, и Семен Григорьевич Сквозников, рядовой чиновник министерства путей сообщения, холостяк, увлекавшийся историей религии и исследовавший генетическое родство мировых языков. Главная его мысль, обоснованию которой он посвятил несколько десятилетий, выражалась в том, что коренные человеческие понятия – «я», «ты», «небо», «земля», «солнце», «бог», «хлеб» – имеют единое происхождение и родственны во всех языках, от древнекитайского до суахили. Иностранных языков как таковых он не знал, истово работал со словарями, составляя сложнейшие таблицы, вычеркивал схемы, исписал более сорока школьных тетрадей…

Слушать их обоих было очень интересно. То и дело произносились маловразумительные, но многозначительные слова — «эфирное тело», «мистерия Голгофы». И всё равно я по молодости обычно норовил улизнуть побыстрее, ограничившись чашкой чая и каким-нибудь анекдотом Александра Михайловича времен его блестящей карьеры в Париже. Оба они были трогательны, бедны и одиноки, немного «не от мира сего». Но как тепло вспоминается о них сейчас…

Но еще больше, чем о Дорнахе и «строителях капища», как иронически называли русских последователей Штейнера современники, Маргарита Андреевна рассказывала о Риме, Венеции и Флоренции, где они побывали в ту единственную заграничную поездку. Станцы Рафаэля, Мост Вздохов, дворец Уффици… Своими рассказами об Италии бабушка навсегда внесла в мою жизнь запах теплого моря и водорослей над венецианскими каналами, шум голубиных крыльев на площади Святого Марка, трепет перед лицом великого искусства Возрождения. В моем сознании венецианские впечатления предков соседствуют и перекликаются с образом города в стихах молодого Бориса Пастернака:


Я был разбужен спозаранку

Щелчком оконного стекла.

Размокшей каменной баранкой

В воде Венеция плыла…


Маргарита Андреевна любила рассуждать о судьбе русских в Италии, о «прекрасном далеком» Гоголя, его нежной дружбе с художником Александром Ивановым. Может быть, их совместные с Валерианом Валериановичем размышления на эти близкие каждому интеллигентному русскому темы и побудили деда в 1922 году сказать решительное «нет!» друзьям, уговаривавшим его уехать вместе с ними из Советской России. «Я не имею права лишать своих детей Родины!» – сказал он тогда.

В 1917 году дед приветствовал свержение Царя, называл революцию «Красной Пасхой», участвовал во всероссийском конкурсе на республиканский гимн. Один из экземпляров листовки с текстом для гимна («Красную Пасху встречаем, Пасху пресветлую ждем, Розой штыки украшаем, Песню святую поем…») я передал еще в шестидесятых своему другу Николаю Илларионовичу Панину для основанного им краеведческого и художественного музея в селе Желанное Шацкого района Рязанской области, где она по сей день экспонируется в историческом отделе.

А вот несколько четверостиший из оставшегося неопубликованным цикла «Историческое»:


Народовольцы! Строй людей из стали,

Откованных, как лезвие кинжала.

Вы, что в былом святыми просияли,

Святыми, позабывшими про жалость

…Когда к тебе с хоругвями, как дети,

Текли толпы и пели гимн отцов, –

Вдруг проиграл рожок и залпом ты ответил,

И лег багрец на белизну снегов…

… И мир взирал с надеждой и тревогой

На грозный труд тех роковых людей,

Что, повинуясь чей-то воле строгой,

Искали неизведанных путей…


Позднее Валериан Валерианович, вошедший было после Февраля в состав одного из первых Советов своей (Курской? Самарской?) губернии, пережил насильственное отторжение от революции. Еще в начале 1918-го пришли в имение мужики и сказали: «Барин! Нам, говорят, пора тебя громить. Бери подводы, сколько нужно, и уезжай с Богом!» По справкам времен «военного коммунизма» прослеживаются мытарства с работой: опытный дипломированный специалист одной из самых дефицитных профессий еле-еле мог наскрести на оплату наемной квартиры (свой дом в Курске был конфискован за то, что, мол, «хотел уйти с белыми», – ежели «хотел», так что же не ушел?!). Не миновала деда с бабушкой и тюрьма (еще по-Божески: полгода всего – сказать страшно! – за петицию в защиту приходского священника). И всё равно оставить Родину дед не счел возможным…

После эстетического и интеллектуального великолепия опусов «серебряного века» в альбоме Маргариты Андреевны шел большой пробел, оставленный, видимо, с надеждой на продолжение, на новые встречи с людьми своего круга. А ближе к концу снова начинались стихи – моего отца Дмитрия Валериановича и его друзей, «неоперившихся» поэтов, членов основанного Валерианом Валериановичем в Курске литературного кружка. Были здесь стихи Димы Олицкого, позднее погибшего в сталинском лагере, обаятельной Жени Станиславской, Сергея Андриевича, талантливого художника-графика, также успевшего отбыть часть своей «десятки», полученной уже после войны за запись в блокадном дневнике: «О чем они там думают, на своей Большой Земле!» Писал в альбом и Фима Черномордик, брат известной нашей переводчицы Риты Яковлевны Райт-Ковалевой. Из всей этой курской компании только Елена Александровна Благинина стала большим поэтом. Ее преданная дружба с моей мамой, Зинаидой Васильевной, продолжалась до последнего дня жизни «Леночки», как она звалась в нашем доме. С восхищением и легкой завистью я глядел на опрятных старушек, в любую погоду собиравшихся на традиционные «четверги» в квартире Благининой в большом писательском доме на улице Левитана. Здесь читали стихи Юлия Нейман и сама Елена Александровна, устраивались вечера памяти друзей – Георгия Оболдуева, Марии Петровых, Марии Поступальской.

Когда Елена Александровна умирала, я знал о происходящем и думал о ней всю ночь. Так возникло стихотворение – маленький памятник любимому человеку.


СВЯТАЯ ТРОИЦА


Елене Александровне Благининой


Если умер поэт,

как найти нам значение Икса?

Вечен поиск ответов

к загадкам премудрого Сфинкса,

ворожба над секретом

нетленного точного слова,

без которого нет

причащения Духу Святому.

Покидала ты мир

этой свежею ночью весенней,

загорался и мерк

впереди ночничок Воскресенья,

а меня в светлом бденье

держала нездешняя сила,

и труба Провиденья

свой дальний призыв возносила.

Вот пробило четыре,

и рык поливальной машины

(барс, терзающий Мцыри!)

встревожил вороньи вершины,

а за Соколом – там,

где оазисом спящие дачи,

отлетела к ногам

Саваофа, легка и незряча,

и безгрешна уже,

и достойна Святого Престола,

как пристало душе,

дочь привольного курского дола…

А в моей голове,

точно в скалах разбуженных вереск

строчки к новой главе прорастали

в восторге и вере.


«Леночка», «тетя Лена» всегда играла большую роль в моей жизни. В конце сороковых она доставала мне билеты в Колонный зал на «День детской книги», каждые Святки собирала детей своих друзей на елку с чтением стихов и подарками. И происходило всё это в тесном подвале на Кузнецком, где она обитала в те годы одна (любимый муж, поэт и философ Георгий Оболдуев был в армии, а потом в ссылке). Этот наш главный зимний праздник назывался «Мандариновые корочки», потому что в конце вечера все мы обязательно получали мандарины, а к чаю подавалось мандариновое же варенье, будто бы сваренное из корочек, оставшихся от прошлого Нового года.

И где бы ни жила Елена Александровна, где бы мы с нею ни виделись, всегда она растроганно вспоминала «писки» (от слова «пищать») – литературные сборища тридцатых годов в старой квартире на Новинском бульваре у талантливейшего мастера–конструктора театральных кукол Екатерины Терентьевны Беклешовой. Там, на «Новинском» отец и познакомился с мамой, в вихре литературных представлений и розыгрышей между ними возникло большое чувство, что и сделало возможным мое скорое появление на свет.

В нашей семье отнюдь не эпохальный факт моего рождения, конечно же, не мог остаться не отмеченным стихами. Сочинил их мой отец душным и страшным летом 1936 года, так что в альбоме они появились много позже остальных. Начинались они обращением к маме:


Те минуты живы, только вспомни

Переулок узкий и глухой.

Я к тебе не мог прийти на помощь,

Ты одна и страх перед тобой…


Потом, где-то в середине, звучала надежда на долгую счастливую жизнь в семье, с сыном, звучала как заклинание:


Так давайте дружно пожелаем

В этот славный и веселый час.

Чтоб суровой жизни вьюга злая

Пощадила и его и нас…


И в самом конце мотив надежды возникал снова. Правда, оптимизм этих строк кажется мне наигранным (может быть, потому, что знаю последующее…):


Так расти, расти, зверенок милый,

Расцветай прекрасней с каждым днем.

И покуда хватит нашей силы,

Мы с тобою вместе поживем.


Предчувствовал ли отец свою скорую гибель? Время было неспокойное, а глядя из наших дней – роковое, трагическое время. Отец не был силен в политике. В письмах из действующей армии, куда попал с обычных летних сборов (сначала на «раздел Польши», а оттуда – на Карельский перешеек), он сетовал, что, мол, «англичанка мутит воду», но тон писем домой был спокойный, бодрый.

Только в самом последнем письме с «финской кампании» к маминой старшей сестре отец показал, что было у него на сердце: «… я писал, и пишу, что мы занимаемся спокойной строительной работой. До сих пор это и верно было почти так… Теперь же нас шлют вперед в самые передовые линии, иной раз впереди пехоты пойдем… Вы из газет знаете характер нашей войны и роль в ней саперов. Т. к. от других я не отстану, а наоборот как командир буду впереди, шансы мои сложить здесь голову очень велики… Надеюсь на то, что до конца войны очередь моя еще не наступит. Я, конечно, не спешу петь себе отходную, но смотрю правде в глаза. Вот завтра-послезавтра эта жизнь начнется… Я бодр, уверен, семьи нашей не посрамлю…» Когда это письмо дошло до адресата, отца уже не было в живых.

Да, по-разному могут складываться мужские судьбы в одной и той же семье. Мой отец, будучи в начале тридцатых годов выперт из ленинградской Академии художеств «за сокрытие социального происхождения», еле-еле завершает высшее образование и почти десятилетие мыкается с семьей, исполняя копеечные работы по договорам (зато не надо заполнять подробных инквизиторских анкет!). После чего, весной 1939 года, его, человека сугубо штатского, преданного искусству и дому, подхватывает безумный вихрь коварной и пагубной внешней политики Сталина, чтобы меньше чем через год принести прямо под пулю снайпера.

А его прадед Осип Осипович Бородаевский вступил в 1809 году юнкером в Сумской гусарский полк, прошел с ним всю «кампанию 1812 года», получил в Бородинском сражении «контузию картечью в правую ногу» и «за отличие, при сем оказанное» – Золотую Саблю с надписью «За храбрость»; потом, при отступлении к Можайску снова был ранен, на этот раз в правую руку; далее с боями шел сквозь Пруссию, Польшу, Саксонию и Баварию – во Францию, где и кончил войну с Серебряной медалью на Георгиевской ленте, Орденом Св. Владимира 4 степени, Орденами Св. Анны 4 и 2 класса и Серебряной медалью на голубой ленте – за участие во взятии Парижа. А еще через восемь лет «герой Бородина», как писал о нем курский краевед наших дней Юрий Александрович Бугров, «по Высочайшему приказу… уволен от службы за рангом полковника и с мундиром». После чего занимается хозяйством, пишет картины маслом и дает жизнь сыновьям Сергею, который тоже становится художником, и моему прадеду Валериану (окончил университет, учился в петербургской консерватории у Венявского). Завидная участь!

В шестидесятые годы альбом пополнился автографами новых знакомых Маргариты Андреевны, с которыми тогда – в десятых– двадцатых – судьба ее не свела. Эти поздние по времени записи вступили в причудливую перекличку с теми, первыми, из Серебряного века русской поэзии. Сильные, совсем не «женские» стихи вписала Ольга Мочалова, былая соперница Ирины Одоевцевой, оспаривавшая право на особое внимание их общего мэтра – Николая Гумилева. Эсхатологические настроения деда нашли своеобразный отзвук в духовной поэзии Александра Солодовникова.

А еще через десятилетие в альбоме появились последние записи – уже мои. И были они навеяны светлой памятью Маргариты Андреевны. Вот стихотворение, в котором я вспоминаю о ней, а заодно и о других умерших женщинах нашей семьи:


Покидают нас наши старухи,

уплывают к истокам,

в природу.

Огнь

и всякие «членистобрюхие»

обращают их в пепел

и воду.

Не просматривается

их присутствие

в событийно-людском каталоге,

но само их темное отсутствие

есть напоминание о Боге.

Сердце мягко щемит

сожаление

о невысказанном,

упущенном.

Разучилось мое поколение

отдавать свою нежность живущим!

Маргариты, Марьяны, Марии

и другие –

свои и чужие,

вы – слезинки, росинки

России,

и без вас в ней стыло и сиро.

Наши тетушки,

наши бабушки,

кулебяк фамильных блюстители…

Прорастают зеленой муравушкой

незабвенные долгожители.

Осеняют тихие звезды вашей памяти

наши жизни.

Горько-сладки прощальные тосты

на родной

человеческой тризне.


Но пора кончать эту историю с альбомом моей бабушки. Зачем я ее написал? Чтобы сделать хоть что-то для его «возвращения к жизни».

Я долго готовился к этой задаче. Первым толчком послужила публикация Владимиром Петровичем Енишерловым в альманахе «День поэзии» за 1980 год сокращенного текста речи В.В. Бородаевского об Александре Блоке, прочитанной им в Курском союзе поэтов в 1921 году. А когда чуть позже меня разыскал Ю.А. Бугров, глубоко копающий культурные пласты Курского края и натолкнувшийся на имена художника Сергея Осиповича Бородаевского и Валериана Валериановича, я впервые твердо решил рано или поздно обнародовать эту историю. Теперь же, когда в нашу литературу массово возвращаются славные имена, когда в Музее писателей-орловцев можно прикоснуться к письменному столу, за которым написаны «Темные аллеи», когда страна заново открыла для себя творчество Алексея Ремизова, Николая Гумилева, Евгения Замятина, Василия Розанова, молчать больше не могу.

Поверьте, я не столь наивен, чтобы ожидать, что после этой публикации завтра же прозвонит звонок и на пороге возникнет раскаявшийся жулик. Уповаю на другое. Мир безбрежен, но он же и тесен. Альбом Маргариты Андреевны – ценность немалая, хоть в рублях, хоть в долларах. И я тайно надеюсь, что украден он был не для того, чтобы пылиться в сундуке под старыми телогрейками. Скорее всего, он был продан какому-нибудь коллекционеру, знатоку, человеку небезразличному. А если это так, то я призываю этого человека, будь то наш соотечественник или «гражданин одной иностранной державы», откликнуться. Поскольку я заранее отказываюсь от каких-либо личных прав на этот альбом, данная публикация делает нынешнего его обладателя законным владельцем. От него ожидается только одно – не держать эту, пусть малую часть нашего культурного достояния под спудом, допустить к ней специалистов, ноль скоро у них возникнет такое желание. Кстати, о существовании этого альбома известно в литературоведческих кругах. Еще при жизни Маргариты Андреевны с ним знакомился и делал выписки например, Вадим Вацуро, сотрудник Пушкинского дома.

Для себя же я мечтаю об одном – получить ксерокопию, чтобы иметь возможность прикасаться к вехам семейной истории. Я допускаю, что по каким-то причинам нынешний хранитель альбома может оказаться не готов пойти на огласку своего имени. Но что может помешать ему своими силами сделать хотя бы фотокопии страничек — и передать мне через издателя? А уж я позабочусь, чтобы моя дочь Анна научилась ценить их больше, чем когда-то я. Что касается представителей научной общественности, то им был бы гарантирован надежный доступ к этому литературному источнику.

Если же в этом авантюрном начинании меня постигнет неудача — тоже не беда. По крайней мере, мне удалось рассказать хоть что-то о главном человеке в моей жизни – любимой бабушке Маргарите Андреевне и других прекрасных людях ее поколения.



Читать далее

АНДРЕЙ БОРОДАЕВСКИЙ. ПРОПАЖА, ИЛИ АЛЬБОМ МОЕЙ БАБУШКИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть