V. ДУШНАЯ НОЧЬ

Онлайн чтение книги Ставка на совесть
V. ДУШНАЯ НОЧЬ

1

«Лесной табор» — так с чьей-то легкой руки именовали лагерное поселение офицеров и их семей — раскинулся в буйно разросшемся у реки молодом орешнике и дубняке, в километре от воинских подразделений. В отличие от солдатского палаточного городка с его четкой планировкой в «таборе» даже днем не мудрено было долго плутать, а ночью, когда все словно растворялось в аспидной черноте, тем более. Жители этих упрятанных в чащобе мазанок с наступлением вечера передвигались с карманными фонариками. Это походило на феерию: темнота, рыскающие лучики света в зарослях, пляшущие тени…

Полковника Шляхтина, привыкшего к строгим линиям военных городков, коробило поначалу от одного вида такого хаоса. «Как в Запорожской сечи», — ворчал он и, имей на то волю, снес бы к чертям все это лесное гнездовье. Наверное, так бы он и сделал, если бы не снисходительность командира дивизии.

— Пускай живут. Офицер в лагере находится чуть ли не полгода. Каково ему без семьи? Да и семье не слаще. А тут тебе лес, река… Курорт…

— Ясно, пускай живут, — не посмел возразить Шляхтин, но и не уступил безоговорочно: — Но порядок должен быть везде. Следовало бы распланировать, а еще лучше — построить дачного типа домики.

Комдив улыбнулся:

— Это было бы идеально, Иван Прохорович. Увы, такая роскошь нам пока что не по плечу: первая наша забота — боевая готовность. Нам предстоит усовершенствовать учебную базу — переоборудовать по последнему слову техники стрельбище, полигон, танковую директрису, учебные классы. На все нужны средства, и немалые. Мы не можем их распылять. Не имеем права. Так что офицерам придется пока пожить вот этак, по-цыгански. Что поделаешь: слишком дорогое удовольствие — оборонная мощь. Но, сам понимаешь, иного выхода пока нет: будешь слабым — слопают тебя с потрохами. — Командир дивизии вздохнул.

Шляхтин почувствовал себя сконфуженным своей местнической ограниченностью и перестал замечать «стихийное безобразие», как он назвал однажды «табор». Вскоре по примеру большинства, хотя мнение большинства не всегда и не во всем бывало для него решающим, он сам перевез свою семью в небольшой, в одну комнату, дощатый домик, построенный на берегу реки. Каждое утро в 7.45 к домику подкатывала автомашина и забирала полковника. В 14.10 она привозила его на обед и в 16 часов увозила. Зато вечером Иван Прохорович возвращался домой пешком. Это вошло у него в привычку, которой он не изменял, когда бы ни заканчивал служебные дела.

Изменил он ей лишь сегодня, выбитый из колеи чрезвычайным происшествием в батальоне Хабарова.

Шофер, доставив командира полка домой, осведомился, в какое время приехать за ним завтра.

— Как всегда.

Шляхтин и здесь остался верен себе, хотя было уже за полночь. Он устало, словно с ношей на плечах, поднялся на террасу, толкнул дверь в комнату.

— Это ты, Ваня? — сонно спросила Екатерина Филипповна, жена.

— Я.

Шляхтин нащупал на столе лампочку-грибок, с силой нажал на выключатель. Мрак рассеялся. Иван Прохорович, отвернувшись от жены и сына, медленно разделся. Оставшись в бриджах и белой майке, он стал тереть ладонью свою широкую волосатую грудь. Его отрешенный взгляд невидяще застыл на одной точке, потом скользнул по комнате и остановился на сыне. Тринадцатилетний Алешка, гордость Ивана Прохоровича, спал на боку, колени к подбородку. Так лежал на траве в подтеках крови ефрейтор Ващенко. Сходство в позе было столь разительно, что Ивана Прохоровича кольнуло в сердце, он сдавленно охнул.

— Ты чего, Ваня?

Екатерина Филипповна, все это время с недоумением наблюдавшая за мужем, вскочила с постели. Ночная сорочка сползла с пышного плеча, обнажив полную грудь. В иное время Иван Прохорович крутнул бы ус и с грубоватой удалью сказал: «Жена, не волнуй старика», — шагнул бы к ней, обнял… Но сейчас не сдвинулся с места. Екатерина Филипповна машинально одернула сорочку, нащупала ногами туфли и подошла к мужу.

— Ваня…

— Солдата только что убили…

Екатерина Филипповна отшатнулась.

— Какой ужас… Как же так, Ваня?

— Не знаю.

Шляхтин говорил правду: он еще не знал, как случилось несчастье. Взглянув на побелевшее лицо жены, Иван Прохорович пожалел, что поделился с нею своим горем. «Она жалуется на сердце», — вспомнил он и, чтобы успокоить жену, ласково сказал:

— Ложись, Катя, спи… — А сам направился к двери.

— Куда ты?

— Покурить.

Иван Прохорович вышел из комнаты и опустился на ступеньку веранды. Струившаяся с реки прохлада мягко и влажно обволокла тело. Полковник не шевельнулся. Он глубоко затягивался папиросой и смотрел прямо перед собой. Под его тяжелым взглядом темнота постепенно начала отступать. Иван Прохорович различал уже отдельные деревья и сквозь сплетение их ветвей — контуры косогора на той стороне реки.

Все больше и больше предметов выделял из ночи Иван Прохорович. А мозг был занят тем временем хотя и сходной, но более сложной работой: из хаоса разновременных событий он выбирал такие, которые могли бы дать ответ на вопрос: почему в первом батальоне произошло ЧП? У полковника было железное правило — дотошно анализировать каждое явление, выходящее из русла нормального течения жизни полка. Так повелось еще с фронта.

В сорок втором, осенью, батальон, командование которым только что принял капитан Шляхтин, проводил разведку боем. Готовились к делу тщательно, поэтому в успехе не сомневались. Однако батальон, продвинувшись метров на 700, под плотным огнем немцев залег и стал зарываться в землю. Не думая о смерти, Шляхтин сам ринулся вперед. Но порыв командира не дал желаемого: снова враг прижал бойцов к земле. Шляхтин был вне себя от гнева и бессилия. Правда, батальон свое дело сделал: вскрыл истинный передний край обороны противника, его систему огня, значительное число огневых точек. Но добиться можно было большего, если бы… Вот над этим «если бы» Шляхтину пришлось поломать голову.

— В чем причина вашего частичного неуспеха? — спросил Шляхтина командир дивизии тоном преподавателя академии, кем он и был до войны, а не грозного военачальника, каковым представлялся молодому комбату. Шляхтин был застигнут врасплох: сам он после боя дал вздрючку ротным, обозвал их трусами и считал, что поступил правильно; теперь подошла его очередь получить по заслугам, и он приготовился к этому. Но не получил. И вместо того чтобы обрадоваться и начать выкручиваться, как сделали бы на его месте иные, со свойственной ему прямотой, словно сам напрашивался на взыскание, признался:

— Не знаю, товарищ генерал.

— А вы подумайте. Командир должен уметь анализировать действия — и свои, и подчиненных, делать из них выводы. На будущее — воевать нам еще долго…

Вернувшись от командира дивизии, Шляхтин вместе со старшим адъютантом батальона, или начальником штаба, засел за разбор прошедшего боя. По карте они воссоздали всю обстановку. И тут комбату бросилось в глаза: в решающий момент схватки правофланговая рота оказалась позади основных сил. Она ввязалась в бой с мелкими подразделениями из боевого охранения противника, увлеклась этим боем и тем ослабила удар батальона. Выполняя указание комдива, Шляхтин доложил ему по телефону свои выводы. Генерал, выслушав объяснение Шляхтина, спокойно спросил:

— А что вы, как командир, предприняли для того, чтобы повлиять на ход боя?

Шляхтин опять был озадачен: своим вопросом комдив атаковал его с неожиданного направления и, будто не заметив замешательства молодого комбата, резюмировал:

— Вот вам вторая причина частичной неудачи батальона. — И, не меняя тона, закончил: — Я не наказываю вас: мне нравится ваша честность и прямота. Не глушите в себе эти ценные качества.

То был урок, который многому научил Ивана Прохоровича и запомнился ему на всю жизнь.

…Полковник Шляхтин напряженно искал обстоятельства, приведшие к ЧП в первом батальоне, и не обратил внимания на легкий скрип двери и шорох шагов сзади. Лишь когда на плечи ему легла мягкая пижамная куртка, он вздрогнул.

— Накройся, Ваня, простынешь, — заботливо сказала Екатерина Филипповна и села рядом. Вместе с теплотой, передавшейся от ее тела, к Шляхтину стали возвращаться самообладание и способность трезво мыслить. Он был признателен за это своей верной спутнице. В сорок первом она спасла ему жизнь, вынеся на себе из самого пекла под Смоленском. Потом, когда он вернулся из госпиталя, они встретились снова — санинструктор Катенька и командир роты Иван Шляхтин — и больше не расставались. С прежней семьей Иван Прохорович порвал. Хотел взять к себе сына, но мать не отдала. Тем не менее Шляхтин всегда заботился о своем первенце. Помогал ему и теперь, хотя тот уже перешагнул черту совершеннолетия (студент же — как не помогать!), хотя у самого Ивана Прохоровича рос второй сын и была другая жена. Он никогда не сожалел о том, что у него так сложилось, потому что женщины лучше Кати не встречал. Она была образцовой женой военного, непритязательной, безропотной, умеющей создавать уют почти из ничего, понимающей трудную службу мужа и всеми силами старающейся облегчить ее. Екатерина Филипповна и сейчас не докучала мужу расспросами. Она хорошо знала своего полковника: в такие трудные для него минуты самое лучшее — молчать. Сидеть рядом и молчать, пока он не успокоится и не заговорит сам, чтобы вслух разрешить сомнения. И Екатерина Филипповна терпеливо ждала, хотя ей очень хотелось узнать подробности случившегося, и с какой-то задумчивой нежностью гладила его неподвижную руку. А Шляхтин напряженно думал. Его память извлекла из прошлого и представила ему на суд устроенное в первом батальоне заседание партийного бюро, на котором обсуждали служебную деятельность офицера. Конечно, речь шла всего-навсего о лейтенанте Перначеве, о деловых качествах которого Шляхтин был невысокого мнения. Но не в этом суть. А в самом факте такого заседания. («Сегодня они обсуждают взводного, завтра — командира полка!») А когда Хабарову было сказано: плох Перначев — пишите представление, уволим, — так он на дыбы: зачем увольнять — молод, дескать, еще не нашел себя. «Вот и нашел, дождались…»

Вспомнилось и другое. Когда вышла Инструкция ЦК организациям КПСС в Советской Армии и Военно-Морском Флоте, Шляхтин не сразу уяснил себе, какие изменения несет она, поэтому с выводами не спешил, а тем более не спешил что-то ломать в работе. Зато в первом батальоне проявили удивительную прыть: не дождавшись указаний сверху, вокруг Инструкции по инициативе замполита «развернули работу». Созвали партийное собрание, и у Петелина с Самарцевым забило, как из фонтана: «Новое веяние…», «Живительный ветер…», «Смело вскрывать недостатки…» И все это при разлагающем попустительстве командира батальона, который нет чтобы поставить каждого на свое место и напомнить, кто в конце концов отвечает за батальон, — пошел у подчиненных на поводу и только поддакивал им.

В памяти всплыло и совещание, на котором Хабаров в присутствии младших по званию и должности вдруг замахнулся на начальника штаба полка: почему, дескать, по его распоряжению прервали в батальоне комсомольское собрание и отослали людей на хозработу?

А размагничивающая подчиненных затея Хабарова насчет рабочего дня офицера, высвобождения времени для книжек там, театров?..

Что это — завихрения молодости или продуманная линия? Показать себя «новатором»? А опыт и советы старших — ему плевать? И это на виду у всех! А солдат не дурак, он все видит и на ус мотает: почему одним такое сходит с рук, а от него требуют — слушайся и повинуйся? Иной еще и подумает: повиноваться ли? Где сомнения — железной дисциплины не жди. А без дисциплины нет армии…

Чем гуще наслаивались в сознании Шляхтина факты, тем отчетливее виделась ему первооснова происшествия в первом батальоне. И брошенное в ярости Хабарову: «Доигрались… Либералы!» — теперь уже представлялось Шляхтину единственно точным определением причины.

Иван Прохорович не раскаивался, что при всех сказал так.

— Такие дела, Катя… — Он глубоко вздохнул, помолчал и стал рассказывать, что произошло на полигоне.

2

Лейтенант Василий Перначев в нерешительности остановился перед палаткой, где жил с такими же, как сам, холостяками. Он вдруг почувствовал: ему боязно войти внутрь. Потому что после ужасного происшествия заснуть, конечно, он не сможет, хотя и чувствует себя так, словно его выжали, как портянку. В щегольски короткой гимнастерке, в фуражке с мятой тульей (Василий специально удалил оттуда металлический обручок) и маленьким, будто пришлепнутым ко лбу козырьком и в то же время в грубых, заляпанных грязью сапогах, Перначев имел нелепый и жалкий вид. И наверное, если бы взглянул на себя со стороны, то возненавидел бы этого лейтенанта за его — не к месту и не ко времени — пижонство. Но как он выглядел внешне, Перначев, к счастью, не знал. Ему и без того было очень тяжело.

Выйдя из оцепенения, он побрел по лагерной линейке, мимо темных пирамид палаток и дневальных, скучавших под грибами, пересек песчаную пустошь и оказался в роще. Спереди сквозь душную, влажную черноту зарослей пробивался дрожащий в дождевых каплях свет. Вышел к летнему кинотеатру и танцевальной площадке, сел на мокрую скамью под фонарем, уперся локтями в колени и ладонями закрыл лицо… Если бы он мог сейчас излить кому-то свою боль! Увы, рядом никого не было. Герман, Сергей и Михаил, товарищи по училищу, находились в соседних полках. Не идти же туда! Только дневнику можно было сейчас поверить без утайки горькие мысли и переживания. Василий носил его в полевой сумке и никому не показывал. Правда, один человек знал о дневнике. Шляхтин. Внезапно войдя в канцелярию роты, он застал Василия за записями. Лейтенант вскочил и машинально ладонью прикрыл дневник. Полковник заметил испуганный жест подчиненного, отстранил его руку, взял тетрадь и поинтересовался:

— Конспекты?

Но не успел Перначев сообразить, что ответить, как Шляхтин пророкотал:

— Да это дневник! Вот чем мои взводные занимаются в служебное время. Отсюда — неполадки в работе. Поди и про меня всякие басни сочиняешь?

Василий мгновенно покраснел. Не обратив на это внимания, Шляхтин покачал рукой, словно хотел прикинуть вес дневника, и благодушно заметил:

— Когда человек не находит дела, он дневник строчит… Со взводом бы больше работали да над собой…

Но Перначев дневник не забросил, хотя вряд ли бы толком объяснил, для чего он ему нужен.

…Василий отвел руки от лица и некоторое время бездумно глядел на тупые носы сапог, затем достал из сумки дневник и начал листать, пробегая глазами отдельные записи.

17 августа. Скоро выпуск. Жду с нетерпением. Говорят, могут заслать в такую глушь, куда не добралась цивилизация — не на чем! Герман предложил обойти еще раз все «культмассовые» учреждения города — напитаться впечатлениями про запас. Ходили в музей. Долго стояли у старинного оружия. Увидел пернач — палку с набалдашником в виде стабилизатора мины. Наши предки таким примитивом отшибали у врагов охоту ходить на Русь. Вот это была война! Сила! А пернач — славная штука. Герман предположил, не от него ли происходит моя фамилия. Откуда я знаю? Вполне возможно. Даже наверняка. По всему видно, мой пра-пра-пра в степени n дед был воином и, наверное, здорово орудовал перначом. Я тоже буду военным. Потомок русского витязя. Звучит что надо!

22 сентября (в поезде). Училище — пройденный этап. Я — офицер! Вот это да — офицер! Ура! Впереди новая жизнь. А главное — самостоятельная. Без утреннего осмотра и вечерней поверки. Что ждет меня? Получить бы самый отстающий взвод, с которым никто не справлялся, и сделать передовым. Перспектива: потомок русского витязя — лучший офицер в полку! Заманчиво… Скорее на новое место… Как приятно покачивает вагон! Герман, Серега и Мишка — блестящие лейтенанты — храпят, как буксующий тягач. А мне не спится, сам не знаю почему.

Жалко Ленку. Славная девчушка… Она принесла на вокзал цветы. Мне никто еще не дарил цветов. А я? Я тоже никому. Но Леночке подарил бы. Она чуть не плакала. Просила писать. Будет ждать, сказала. Эх, Лена, Лена… Да знаешь ли ты, какая жизнь у боевого офицера?

24 сентября. Приехали к месту назначения. Город понравился. Совсем не провинция. Даже наоборот. Герман схохмил: «Зря мы перед отъездом на музеи время тратили…»

Рассовали нас по разным частям. Жаль. Но ничего не попишешь: для всех в одной части нет вакантных мест. Хорошо, что в одну дивизию попали. Хоть изредка, но можно будет встречаться.

25 сентября. Представлялся своему командиру полка. Шел к нему, как ходят, наверное, в ЗАГС. Еще в штабе дивизии слыхал, что полк заслуженный. Думал: повезло. Ждал: командир расскажет об истории части, о том, чем живет она сегодня, введет, так сказать, в курс, расспросит меня о планах… В общем, благословит на славные дела. А получилось… Вхожу в кабинет. Сидит за столом мрачный усатый полковник. Докладываю: прибыл для дальнейшего прохождения службы. Он оглядел меня так, будто меня с Марса командировали, а потом: «Из леса, лейтенант?» Я оторопел. «Никак нет, прямо из училища». А он: «А где ж это ты тарзаньи космы отрастил? Усики, поди, карандашом подвел? Приведи себя сперва в человеческий вид, потом представляйся». Волком взвыть хотелось от обиды, но я смолчал.

После парикмахерской вторично явился к Шляхтину. Он обошел меня кругом. «Теперь у тебя вид нормального человека, не стыдно перед взводом показаться».

Назначили меня в первую роту. Командир — капитан Кавацук.

6 октября. Что-то не очень ладится у меня с работой. Солдаты какие-то странные — молчат. Никто ко мне ни с чем не обращается. Почему — не знаю. Попробовал сегодня завести с ними откровенную беседу. Оставил всех на время перекура в строю и спрашиваю: «Что вы такие замкнутые?» Молчат. «Недовольны чем?» Молчат. Тогда я стал опрашивать персонально. «Вот вы, Тихонов, почему на перекладине мешком висите?» А у него словно каша во рту. Странно… Отношусь я к ним, как положено по уставу: требовательно, без поблажек. А между тем замечаю, будто стена из плексигласа между нами: друг друга видим, а не чувствуем. Чем это объяснить? Или в уставах что-то недописано? Теряюсь в догадках.

Да и ротный почему-то на меня косится. Ничего не говорит, а косится. Недавно даже проворчал: «Присылают недотеп каких-то! Чему их только учат в училище…» Я понял: камешек в мой огород, хотя ротный прямо мне реплику и не адресовал. Чего они все от меня хотят?

18 октября. Отхватил первое взыскание. От комбата, подполковника Прыщика. С таким экспонатом встречаюсь впервые. Примитив: всем недоволен, брюзжит, матерится, а если бывает в хорошем настроении, твердит: «Что-то у меня карман чешется, кому-то выложу на полную катушку…» Поразительно остроумно. Ха! Вот он мне и «выложил», хотя виноват я был меньше всех. Вышло это так. На занятии по матчасти оружия я заглянул к Семену (мы с ним вместе живем), взвод которого занимался поблизости. Постояли, потрепались немного, договорились насчет вечера. Тут и нагрянул Прыщик. Глядит: в третьем отделении точат лясы (воспользовались тем, что меня нет). «Где взводный?» — «Ушел куда-то». Тоже мне солдатская смекалка! Ну Прыщик и пошел честить меня: ты, мол, такой-сякой, разэдакий, распустил взвод, не требуешь! И понес, и понес, и влепил выговор. «Чтобы твои извилины в мозгах немного распрямились». Так и сказал.

Я разозлился и лишил весь взвод увольнения. Натворили — расплачивайтесь. На что это похоже: нельзя на шаг отойти. Вот люди!.. Прав был Семен, когда советовал не церемониться. У Семена во взводе все как шелковые. Он умеет держать свое воинство в руках. У меня пока так не получается. Почему? Объяснить не могу…

Все-таки трудно работать. Не думал, что так будет. Иной раз появляется такое ощущение, будто я очутился на болоте: стою одной ногой на кочке, а куда ступить другой — не знаю.

20 января 1957 г. У нас новый комбат, майор Хабаров. Прыщика — в запас. Давно пора.

Новый комбат не похож на прежнего: молод, образован, уравновешен. Ему чуть больше 30 лет, а он побывал на фронте — орден, четыре медали, закончил академию, командует батальоном. Позавидуешь… А в чем я преуспел в свои 22 года? Ни в чем. 5 взысканий от Прыщика на грудь не нацепишь. Получать взыскания, — пожалуй, единственная перспектива у взводного. А отличиться? Где уж теперь — надо взыскания снимать. Да и как ты можешь проявить себя? Видно, опоздал я родиться, в этом соль…

8 февраля. Во вчерашнем номере «Красной звезды» напечатаны материалы пресс-конференции советских и иностранных корреспондентов «О подрывной деятельности США против Советского Союза». Вот где было интересно — выступали сами шпионы (не захотели работать против нас и сдались). Рассказывали, что имели задание любой ценой, вплоть до убийств, добывать документы советских граждан, выявлять наши аэродромы, важные военные и промышленные объекты, радиолокационные станции, дислокацию и перемещение воинских соединений. Какие сволочи, а?

Может, и возле нашей части бродят? Высматривают, вынюхивают? А мы и не думаем о них. Забот по самую завязку, реагируем лишь на то, что зримо и ощутимо. А тут — как микробы все равно: пока не заболеешь, не думаешь об их существовании и профилактике. Завидую контрразведчикам: вот у кого работа, так работа… Интересно, где их готовят? Есть ли какие-нибудь специальные школы? Не задумываясь пошел бы туда. Но как это сделать? С кем бы посоветоваться?

22 февраля. Получил письмо от Лены. Поздравляет меня с годовщиной Советской Армии, желает успехов и счастья… А вообще-то письмо грустное: Лена скучает по мне. Не потому ли и спрашивает: разве нельзя так сделать, чтобы нам всегда быть вместе? «Часто причина страдания кроется в нас самих. Может быть, оттого, что сами не знаем, чего хотим, и не желаем или боимся изменить привычное течение жизни? Все чего-то ждем, на что-то надеемся. А время идет…» Это ее слова. Я намеренно выписал их. Несколько раз перечитал и выписал. Они взбудоражили меня. В чем-то Ленка права. И мне временами очень недостает ее. Но что значит «быть вместе»? Пожениться?.. Не могу я пойти на это. Самое ценное для мужчины — свобода. Что хочу, то и делаю… И потом: мне одному-то жить негде (офицерская гостиница, где я обитаю, — та же казарма: койки да тумбочки), и получки едва хватает на одного. А что будет, если нас станет двое, а там и отпрыски появятся? Насмотрелся я на женатых взводных. Без денег, без жилья… Нет, я решил твердо: пока командую взводом, не женюсь. Если Ленка согласна ждать, пусть ждет. А нет — пускай выходит замуж за какого-нибудь бухгалтера с квартирой, постоянной пропиской и 8-часовым рабочим днем.


У Василия вдруг взволнованно забилось сердце. Он оторвался от дневника и уставился вдаль, словно ища кого-то. Лена! Он никак не мог вызвать в памяти ее лицо. Будь Лена тут, рядом, ему не было бы так тяжело. Лена! Она упорно не желала появляться. Может быть, из-за этой дневниковой записи? От нее Василию тоже не по себе. Она — как юнкерский козырек и куцая гимнастерка в сочетании с рабочими сапогами. Но Василию было не до критического самоанализа. И он, чтобы не растравлять себя, снова уткнулся в дневник.

24 февраля. День Советской Армии отмечали в Доме офицеров. Было торжественно-скучно, как на всяком юбилейном «мероприятии».

Не вытерпев скуки «массового веселья», я, Семен и Виктор из минометной батареи отправились к их знакомым феям. Сперва не хотел идти — неудобно перед Ленкой. Но и отказаться не мог — из солидарности.

Время провели недурно. Девчонки — ничего. К нам — никаких претензий. Свобода для них тоже прежде всего. Приглашали заходить еще. Что ж, зайду. Не сегодня, разумеется, потому что чувствую себя, как после 25-километрового марш-броска. А голова — будто ею сваи заколачивали. Э, да ладно! «Все равно жизнь поцарапана», как говорит один экспонат из моего взвода — разжалованный сержант Григорий Сутормин.

17 марта. Было заседание партбюро батальона. Разбирали меня. И за что?! За то, что на занятии по тактике заставил бежать в атаку рядового Мурашкина, прикинувшегося больным. Потом он действительно заболел. Потом! Но тогда, в поле, этого не было заметно.

Хорошо, допустим, я ошибся — с кем не бывает. И за это на бюро? И за это: «Перначев не знает подчиненных», «Перначев груб и бесчеловечен» и т. д. и т. п. Если то, что я заставил солдата делать то же, что делали остальные, — грубость, бесчеловечность, что же тогда есть требовательность? Обидно и непонятно. Как после такого к тебе отношения отдавать всего себя работе?

26 марта. Проводил занятие по огневой. Заявился комбат. Ходил, смотрел, потом пошел наставлять: это не так, то не этак… На то оно и начальство — ЦУ[5]ЦУ — ценное указание (шутл.). давать…


Василий снова оторвался от дневника и зримо вспомнил, как все это было. Странное дело, невольно отметил он: лицо Лены, несмотря на старание, он представить не мог, а приход комбата на занятия сам, непрошено, со всеми подробностями встал в памяти. Неужели служба так крепко засела у него в печенках?

…В тот день в роте проходили боевые стрельбы. Сырой мартовский ветер хлопал красным флагом на вышке, по-журавлиному расставившей длинные деревянные опоры, временами он заглушал даже выстрелы. Шинель продувало насквозь, и Василий не очень-то был требователен к своим подопечным. К тому же взвод уже отстрелялся (увы, не так, как хотелось бы, и это подпортило Василию настроение) и перешел в тыл стрельбища заниматься огневой.

Неожиданно нагрянул майор Хабаров. Выслушав доклад командира взвода, он не спеша, с придирчивой дотошностью обозрел все три учебные точки — по количеству отделений — и, закончив обход, отозвал Василия в сторону.

— Не лучше ли проводить занятия по видам оружия, чем по отделениям? — тоном совета сказал Хабаров.

Василий ответил, точно оправдываясь:

— Не я ж придумал такую организацию огневого урока.

— Знаю. Но в других подразделениях делают иначе, поэтому и говорю. Результат получается неплохой — все люди задействованы, и пулеметчики, к примеру, не скучают, как у вас, когда сержанты обучают автоматчиков. Может, потому и стреляли вы не ахти как? — кольнул Хабаров.

Василий свою досаду попытался прикрыть безразличием:

— Ладно, попробуем по-другому…

Тон ответа не понравился командиру батальона.

— Видно, разговор на бюро не пошел вам впрок, — сухо сказал он.

Василий сорвался:

— Я к таким разговорам, товарищ майор, привык. Меня шпыняют с тех пор, как я надел офицерские погоны.

— Я пришел не «шпынять» вас, а помочь.

— Помочь мне вы можете одним: уволить из армии, — неожиданно для самого себя выпалил Василий.

Левая бровь Хабарова поползла вверх:

— Вот как? Это почему же? Трудностей испугались?

— Не в трудностях дело, товарищ майор… Сами же на бюро говорили: раз избрал дорогу, иди по ней до конца. Форсированным маршем. А вдруг я ошибся в выборе? Тоже тянуть до конца? Мне уже двадцать два. А что я получил от жизни? Как завертелась машина после училища, так и продолжается все в том же духе — с подъема до отбоя в казарме. И думаете, что-нибудь полезное делаю? Понукаю солдат, и только, — при подъеме, при построении, на занятиях… А там — чистка оружия, уборка снега, наряды, сборы, совещания… В суворовском нас учили слушать и понимать музыку. Здесь я слышу ругань… Стоило раз промахнуться, как пошло, будто цепная реакция. У кого во взводе нет порядка? У Перначева. Кто виноват, что какой-нибудь разгильдяй опоздал в строй или в самоволку рванул? Перначев. Стоит ли, раз к тебе так относятся, тянуть лямку?!

— Хорошо, я готов помочь вам. Меня, как командира батальона, не устраивают офицеры, которые служат спустя рукава, — сказал Хабаров язвительно. — Но я буду ходатайствовать о вашем увольнении в том случае, если вы наведете во взводе порядок, добьетесь хорошей успеваемости и дисциплины. Иначе что получается? Наломали дров — и в кусты? Нет, спасибо… Выправите положение — пожалуйста.

Воспоминание было неприятно, и Василий снова вернулся к дневнику. Но и дневник напомнил о том же:

«Всерьез Хабаров это или в целях воспитания меня?.. Сразу не поймешь. Признаться, комбат дал мне нокдаун. Я ожидал потока укоров и нравоучений, а он… И мне легче стало. А вдруг взять да вывести взвод в передовые, а потом рапорт: прошу уволить, не могу служить — не мое призвание. Должны отпустить, время такое. XX съезд установил же: фатальной неизбежности войны нет. Сокращение армии на миллион двести тысяч подтверждает это. Зачем же держать тех, кто служить не желает?

Идея что надо. Взяться, что ли? Неужели у меня со взводом ничего не выйдет? Да, сделаешь что-нибудь путное с такими, как Сутормин. У него что ни день, то новые фокусы. Ему забава, а тебе ОВ[6]ОВ — очередная вздрючка (шутл.)..

Перевели бы куда-нибудь…»


Дальше Перначев читать не стал. Вторично попавшееся на глаза упоминание о Сутормине вдруг перехватило течение мыслей, повернуло к событию, о котором Перначев тщетно пытался не думать. И внезапно сам собой возник ответ на тревоживший его вопрос: это же он, Сутормин, виновник происшедшего! Он выстрелил в Ващенко…

И Хабаров виноват. В том, что не захотел отпустить Перначева. Если бы Василий настоял на своем и ушел из армии, ничего бы этого не случилось. Ничего!.. Только поздно уже… Что теперь будет?

И хотя прямую вину за происшествие Перначев свалил на Сутормина, а косвенную — на Хабарова, облегчения он не почувствовал. Почему-то стало душно. Перначев расстегнул ворот гимнастерки, вложил дневник в сумку и побрел к реке.

3

Хабаров тяжело ступал по раскисшей тропинке, петлявшей по «лесному табору». У домика командира полка он заметил красноватое мигание папиросы. «Наверное, Шляхтин», — решил Владимир. И оттого, что полковник не спал, а тоже, видать, думал о случившемся, Владимира вдруг потянуло к командиру. Сесть бы рядом, забыв про обиды и неприязнь, и по-мужски посочувствовать друг другу: ведь им обоим, Владимир понимал это, тяжело в одиночестве переносить несчастье. Но желание так же мгновенно исчезло, как появилось. Победила усталость, та отупляющая усталость, когда трудно не только лишнее движение сделать, но и думать. Вот когда дало себя знать напряжение последних дней, в течение которых Хабаров готовил батальон к ночным учениям. Он так много возлагал на них: учения должны были знаменовать собой итог пятимесячной работы Хабарова в новой должности.

Надежды не оправдались…

Дорога домой показалась слишком длинной. Наконец Владимир добрел до своего жилища, открыл дверь, пошарил по стене рукой и щелкнул выключателем. Яркий свет не прикрытой абажуром лампочки заставил его зажмуриться. Владимир постоял так некоторое время, потом снял снаряжение, устало опустился на табурет и с трудом стянул сапоги. В домашних тапочках прошел к кровати, сел, закурил и отсутствующим взглядом обвел комнату. Хотя Лида с детьми уехала всего день назад, в комнате уже чувствовался холостяцкий беспорядок: кровать была заправлена кое-как, на столе в тарелке черствели ломти хлеба и сох кусочек колбасы, по которому лениво ползла потревоженная светом муха; на спинке старого венского стула висели детские трусики — это Маринка умудрилась плюхнуться в таз с водой за пять минут до отъезда. Лида повесила трусики на стул и попросила Владимира убрать их, как только они высохнут. Но Владимир в горячке подготовки к учению забыл. Подойти и снять трусики сейчас у него не было сил. «Хорошо, что Лида уехала, — подумал он, выключив свет. — Хорошо, что уехала…»

Ее отъезд был столь же неожидан, как и все, что произошло после. Из Загорска пришла телеграмма:

«Мама тяжело больна».

Разволновавшаяся Лида тотчас стала собираться в дорогу. Владимир начал было ее отговаривать, советовал сначала все выяснить, но Лида была в таком состоянии, когда рассудок уступает чувствам. «А вдруг мама умрет?» — твердила она. Владимир не смог ее разубедить и теперь не жалел об этом: неизвестно, как сказалось бы сегодняшнее происшествие на впечатлительной натуре Лидии. Она всегда близко к сердцу принимала служебные неурядицы мужа.

Несмотря на смертельную усталость, Владимир заснуть не мог. Звенящая тишью темнота давила и угнетала. Голову сверлила мысль: как это могло произойти? Случайность или результат какой-то его, командира батальона, недоработки? Помог бы кто-нибудь разобраться!

Владимиру вспомнилось, как еще зимой, после первых трений со Шляхтиным, он пошел к секретарю партийного бюро Карасеву. Хотел поговорить по душам, найти поддержку. Но увы… С того дня в партийное бюро Владимир больше не заявлялся, и когда Карасев заговаривал с ним, спрашивая о жизни, о делах, отвечал сухо, односложно.

«Самое верное дело — собственным умом дойти до всего. Завтра, на свежую голову, — сказал себе Владимир. — А сейчас спать». Но сон не шел. Владимир начал медленно считать до ста. Сон по-прежнему не шел. Где-то противно заскулил щенок. «У зама по тылу, — узнал Владимир. — Зачем они держат эту паршивую собачонку?.. Восемьдесят семь, восемьдесят восемь, восемьдесят девять, восемьдесят… Девяносто! Художественный вой собаки. Какая чушь!.. Шестьдесят один, шестьдесят два… Каково его состояние? Выживет? Я почти ничего не знаю об этом человеке. Ефрейтор Ващенко. И все. А кто он? Откуда? Да не все ли равно! Он — человек. Он — человек… Жертвы на войне неизбежны, к ним привыкают. Нелепая смерть в мирное время потрясает. Лучше не думать об этом. Надо уснуть. Голова должна быть свежей. Завтра… Сто, девяносто девять, девяносто восемь, девяносто семь… Кто говорил, будто счет вызывает сон?»

Владимир сбивается со счета и снова начинает думать о происшествии. Картины, внешне как будто не связанные одна с другой, возникают словно в бреду.

«Все шло так хорошо! Оставалось отразить контратаку. И на тебе… Когда это случилось? Когда взвод Перначева разворачивался фронтом направо? Потеряли равнение? Но куда смотрел Перначев? Перначев… Зря я не согласился — уволился бы он еще зимой. Поздно ворошить старое… Хорошо ли они изучили инструкцию по мерам безопасности? Или положились на авось? Кавацук, видать, тоже не проверил, а я не спросил… До чего ж мы еще беспечны! А Сутормин… В своего друга. Твердит: поскользнулся, сам не знает, как выстрелил. А куда же, черт подери, направил автомат? Или размахивал им, как дубинкой?

Как болит голова… Хватит думать! Надо спать. Спать. Спать. Спать. Один, два, три четыре… пятнадцать… Ни черта счет не помогает! И снотворного нет. А что принимают в качестве снотворного? Надо бы иметь…» Владимир с ожесточением повернулся на другой бок, так что жалобно скрипнула сетка кровати. Однако и новое положение облегчения не принесло.

И он не выдержал душной темноты и ноющей боли в сердце. Поднялся с постели, забыв про тапочки, босиком, на цыпочках, прошел к двери и включил свет. И опять увидел Маринкины трусики на спинке стула и все ту же проклятую жирную муху на колбасе. Владимир убрал трусики, накрыл салфеткой пищу, взялся было наводить в комнате порядок, но, передумав, быстро оделся и вышел на улицу.

Ночь встретила его успокоительной прохладой. Он постоял немного, пока не свыкся с темнотой, и пошел к реке. По ту сторону ее, опустив к воде косое плечо, чернело лесистое взгорье. Над взгорьем разметались звезды, среди них резко выделялась одна — огромная, немигающая, словно она только что открыла Землю. Другая такая звезда уютно покоилась на мерцающем глянце воды. Вдруг эта вторая разлетелась вдребезги, словно упавшая с елки стеклярусная игрушка, и почти одновременно послышался всплеск. Кто знает, быть может, рыба хотела проглотить звезду? По воде пошли золоченые круги, потом все успокоилось, и снова стало две звезды — одна на небе, другая на воде.

Владимир смотрел вдаль. Но случайно глянув вниз, увидел человека, неподвижно сидевшего у самой воды. Владимир вздрогнул. Сначала подумал: рыбак. Но рыба в такое время уже не клюет. Кто же это мог быть? Спустился к неизвестному. Тот встревоженно вскинул голову, и у Владимира вырвалось:

— Перначев? Вы тут зачем?

Лейтенант вскочил:

— Душно что-то…

— Душно, — подтвердил Хабаров и предложил: — Давайте посидим.

Они опустились на влажный песок пляжа. Перначев сочувственно и печально сказал:

— Вам тоже не спится, товарищ майор.

— Тоже.

Помолчали. Хабаров не знал, с чего начать разговор — столь неожиданной была встреча с одним из несомненных виновников трагичного случая. Перначев ждал, что скажет старший. Где-то поблизости опять плеснула рыба.

— Щука. Охотится, — заметил Перначев и вдруг резко повернулся к Хабарову: — В каком он состоянии, товарищ майор? Вы были в санчасти…

— Его увезли в госпиталь.

— Что теперь будет? — произнес Перначев растерянно.

Хабарову показалось, что лейтенант больше всего тревожится за себя, поэтому жестко ответил:

— Расследование покажет.

— И могут осудить? — так, словно ему нечем стало дышать, проговорил Перначев.

— Если найдут, что происшествие — результат вашей беспечности.

Хабаров понимал, что его ответы жестоки, но не хотел щадить человека, который, хотя ему и внушали, все же не осознал до конца ответственности, лежавшей на нем как на командире.

Перначев сник. Но почти тотчас, подавшись к командиру батальона, на одном выдохе произнес:

— Если все обойдется, стану по-другому… Выведу взвод в передовые.

— За это следовало взяться раньше.

— Конечно… Но со мной редко когда говорили по-хорошему, по-человечески о моих недостатках или ошибках… Все больше в приказном да разносном тоне… — с сожалением, как о чем-то непоправимом, сказал Перначев.

— Значит, заслуживали, — сорвалось у Хабарова с языка, однако печальный тон признания Перначева заставил пожалеть об этом: выходит, он, командир батальона, мало уделял внимания вот таким, как Перначев, лейтенантам. С тем же Перначевым ни разу по-товарищески, чтобы не чувствовалось разницы в служебном положении, не беседовал. Но тут же возникло возражение. Получается, во всем виноват начальник: ах, он не беседовал с подчиненным! «А где твое чувство ответственности, лейтенант? Где понимание долга? Где рвение в работе? Знай ты Сутормина как следует, ты бы нашел, что сделать, чтобы он не натворил чего-нибудь на учении».

Хабарова так и подмывало высказать все это Перначеву. Но удержало собственное признание: «Ты сам тоже заслуживаешь упрека. От самого себя этого не скроешь».

Чтобы затянувшееся молчание не было обоим в тягость, Владимир закурил. Неподалеку пропел петух. Его залихватское «кукареку» вдруг встряхнуло Владимира и напомнило, что есть на свете уголки с задорным петушиным пением, с деловитым кудахтаньем кур, ленивым мычанием телят и запахом навоза и парного молока; уголки с зелеными от ряски прудами и приспущенными к воде ветвями ив — тихие, безмятежные уголки… Владимиру остро захотелось в такое местечко. Сейчас. Только сейчас!.. Он порывисто встал и швырнул папиросу в воду.

— Петухи поют. По домам, — сказал и, не оглядываясь, пошел от реки. Перначев послушно последовал за ним. На перекрестке тропок лейтенант несмело напомнил о себе:

— Мне сюда, товарищ майор.

Перначев сказал это так, точно прощался с командиром батальона навсегда. Хабарову хотелось приободрить лейтенанта, но вместо этого он сухо сказал: «Спокойной ночи», потому что еще не видел причины для прощения, хотя уже и предчувствовал: после сегодняшней ночи Перначев иначе станет относиться к делу. «Но и я — тоже…» — сказал Владимир себе.


Читать далее

V. ДУШНАЯ НОЧЬ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть