Она проснулась оттого, что на нее смотрели, и сразу села в постели. Пал Палыч стоял в ногах кровати и, глядя на Антонину, медленно мохнатым полотенцем вытирал руки — палец за пальцем. Он был без пиджака — в подтяжках. Потом он швырнул полотенце, сел к ней, еще сонной и теплой, взял ее горячие сухие ладони в свои и что-то сказал ей такое, как говорил раньше, уже давно, когда вел ее по коридору родильного дома. Она засмеялась — он был мил и дорог ей в эту минуту, — охватила руками его сильную шею и, повиснув всей тяжестью на нем, рухнула спиной на подушки — это была старая, детская еще «штука»: так, давно-давно, она шалила с отцом. От него и пахло, как от покойного Никодима Петровича, — табачным дымом, сыроватым, вычищенным сукном, чистоплотной и порядочной старостью.
— Мне идти надо, Тонечка, — сказал Пал Палыч, — уже поздно — одиннадцатый час.
— Одиннадцатый час, — повторила она, не открывая глаз и не разжимая рук, — какое мне дело до часа, никуда вы не пойдете!
Он ласково усмехнулся и попытался выпрямиться, но она не пустила его.
— Ну, будет, не шали, — сказал он строго.
— Вы никуда сегодня не пойдете? — спросила она.
— Пойду.
— Вы сердитесь на меня?
Он кашлянул.
— Может быть, лучше не говорить об этом?
— Нет, лучше говорить. Я очень вас уважаю, привыкла к вам, но ведь вы мне как бы…
— Дедушка? — грустно спросил Пал Палыч.
— Не дедушка, — смутилась она, — а близкий человек, но…
— Не надо больше говорить, — попросил он.
— Ну, ладно, — согласилась она, — отвернитесь, я буду одеваться…
Но Пал Палыч не позволил ей вставать и принес чаю в постель, потом раздвинул шторы, надел пиджак и сел на стул у постели. Она, морща нос, пила чай и исподлобья поглядывала на Пал Палыча. Потом спросила:
— А что, если мне не ходить на работу?
— Как? — не понял он.
— Не ходить — и все, — сказала она, — жить на ваши деньги. Я устала. Не пойду сегодня и вообще не буду ходить. Буду дома хозяйничать, а?
— Я бы очень этого хотел, — сказал он серьезно и ласково. — Я был бы просто рад. Эта работа… — добавил он и, не кончив, махнул рукой.
— Что?
— Так… не люблю…
Он поцеловал Антонину в щеку, вышел, вернулся в пальто и сказал:
— А насчет денег ты, Тоня, не беспокойся — проживем.
Она молчала.
В этот день она не пошла на работу, не пошла и на следующий. Теперь она подолгу лежала в постели — ей было приятно лениться, — расчесывала волосы, полировала ногти, смотрелась в зеркало или бесцельно ходила из комнаты в комнату, болтала с Капой, ругалась с нянькой, играла с Федей и чувствовала, что играет не как следует играть — играла неискренне, думая о другом. Федя понимал это, нервничал, злился, плакал, она бранила его за капризы и вдруг сама плакала. Мальчик обнимал ее, отрывал ее ладони от лица, целовал в глаза — ей казалось, что только он все понимает, — она прижимала его к себе и плакала вместе с ним, доводя его иногда до истерики.
Пал Палыч был к ней внимателен, баловал ее, всячески ей угождал, любовался всем в ней — даже ее злостью, потакал ее капризам, если ей случалось капризничать, и все же она не любила и чем дальше, тем меньше, так ей казалось, уважала его.
Теперь она понимала, чего в нем не было и что было в Сидорове, в Жене, в Заксе, в Семе Щупаке. В Пал Палыче не было жадности к жизни, к делу, к работе. Он жил бессмысленно — только для нее и для Феди, он был счастлив только подле нее и тем самым был жалок ей. «Но чего же мне надо? — думала она, вспоминая Скворцова и свою жизнь с ним. — Ведь вот тоже было плохо, тоже мне не нравилось, — а он не сидел подле меня, он не глядел на меня с восторгом, как этот, он не разглаживал утюгом мои платья, не носил мои туфли в починку, не поил меня чаем по утрам в постели — у него была своя, посторонняя для меня жизнь, свои дела, свои радости и неизвестные мне, свои, тоже неизвестные мне, печали, своя как-никак работа. И мне тоже было плохо… Что же мне нужно?»
Она жила грустно, вяло, распущенно. Ей все было не для чего, все бессмысленно, впустую. Она начала много есть, изобретала какие-то сложные кушанья, острые, жирные — с перцем, с гвоздикой, с лавровым листом, за обедом выпивала рюмку водки, потом спала до вечера, просыпалась потная, разбитая, с болью в спине и подолгу пила чай, потирая распухшее лицо и мелко позевывая — трудно было прийти в себя.
Пал Палыч поглядывал на нее из-под очков с беспокойством и робостью. Ему не нравилось все это: он видел, что вялость и распущенность поселились в Антонине не глубоко, и это страшило его; он видел, что пламя, которое он угадывал по ее глазам, по-прежнему бушует в ней, быть может, с еще большей силой, чем прежде; он видел, что какая-то скрытая и от него, и, по всей вероятности, от нее самой работа происходит в ее душе, боялся этого и молчал, поминутно ожидая катастрофы.
Опять наступила зима.
В первый же зимний, свежий и розовый вечер к ней постучали. Она отворила сонная, в туфлях на босу ногу, в халате, распахнувшемся на груди, и тотчас отпрянула от двери. Вошел Капилицын в легкой, короткой, с большим воротником шубе, в пестром заграничном шарфе, в мягкой серой шляпе с черной лентой. Снимая перчатки и стряхивая со шляпы снег, он что-то говорил ей — покровительственно и весело.
— Раздеваться надо в коридоре, — сухо сказала она.
Он засмеялся и вышел, потом подтащил кресло к печке, в которой лениво тлели уголья, удобно уселся, вытянув ноги и, оглядев Антонину, мягко спросил:
— Довольны?
Она молчала. Капилицын поскреб ногтями сухую щеку, еще поглядел на Антонину и сказал:
— Красивая, бестия!! Ах, какая красивая.
Антонина стояла, привычно скрестив на груди руки, еще сонная, чувствуя, что происходит что-то не то, и не зная, как воспротивиться этому «чему-то».
— Видно, много спите, матушка, — говорил Капилицын и посмеивался, белые, мелкие зубы его блестели, — и кушаете много, да? Но в общем довольны? — спрашивал он, быстро и мягко меняя позы в кресле — он грел то одно колено перед угольями, то другое. — Довольны, да? Счастливы?
— А вам какое дело? — грубо спросила она.
Капилицын сделал удивленное лицо, наклонился и посмотрел на нее снизу вверх.
— Чего же вы сердитесь? — спросил он. — Я ведь всерьез и доброжелательно.
— Знаю я вас, доброжелателей, — сказала она, взяла платье, висевшее на спинке стула, и ушла к Феде одеваться.
Когда она вернулась, Капилицын сидел в том же кресле, перекинув ноги через подлокотник, и курил из красивого янтарного мундштука. Уже совсем стемнело. Антонина спустила шторы и села за стол. Капилицын молча на нее смотрел.
— Ну что? — спросил он.
— Скучно, — просто ответила она.
Он подошел к ней сбоку, лениво погладил ее по голове — по пышным, плохо причесанным волосам — и, вздохнув, сказал:
— Мне тоже скучно.
Он прошелся по комнате, потом предложил:
— Давайте любить друг друга.
Ей показалось, что она ослышалась.
— Что? — спросил он смеясь, — напугал? Почему бы нам и не любить друг друга? Почему? У меня скоро отпуск — на целый месяц. Вы что-нибудь скажете Пал Палычу — он отпустит вас. Сядем в вагон, в купе на двоих, и поедем. Далеко, — протяжно сказал он, — далеко-далеко. Отопление будет щелкать, в вагоне тепло, уютно. Вы любите ездить?
— Не знаю, — сказала Антонина, — я мало ездила.
— А я много, я до черта много ездил… Я всю Россию исколесил. Что вы так смотрите? — спросил он. — Чего уставились?
— Я только сейчас поняла, — спокойно ответила она, — что вы мне предлагаете…
— Ну? — спросил он быстро и деловито.
Она не выдержала и улыбнулась.
— Вы — чудак, — сказала она.
Капилицын тоже улыбнулся.
— Ну, не надо, не надо, — сказал он, — но поужинать со мной вы пойдете?
— Пойду.
— Тогда одевайтесь.
Пока она выбирала в шкафу платье, он обнял ее и поцеловал несколько раз в лицо.
— Я вас побью, — сказала она, высвободившись, — ведь это просто противно.
Он привез ее в тот же ресторан, в котором она ужинала несколько лет назад с Аркадием Осиповичем. Теперь тут поубавилось народу и было значительно больше иностранцев, чем тогда. Как только они вошли в зал, ей стало грустно, и она принялась вспоминать обо всем прошедшем с той нежностью и теплотою в душе, которая рождается только тогда, когда думаешь именно о прошедшем.
— Вино будем пить? — спросил Капилицын.
— Ну конечно, — ответила она, думая об Аркадии Осиповиче и о Рае, — конечно, будем, и много…
По-прежнему тут стояли круглые столики — поменьше и побольше, так же светло горели люстры, так же свежо и весело пахло, так же танцевали — точно она была тут вчера, а не много лет назад.
Подошел метрдотель. Ей стало смешно и обидно при мысли о том, что Пал Палыч тоже так подходил и почтительно ждал, кока посетители выберут кушанье, и так же, вероятно, организовывал хлопоты и суету — чтобы тащили маленький столик, чтобы вдруг кто-то куда-то побежал или испуганно и быстро сказал: «Слушаюсь!»
Потом Капилицын ей что-то длинно и весело рассказывал, а она кивала головой, нарочно улыбаясь, и не слушала, думала о своем; под грустную музыку ей приятно было думать о том, что все ее несчастья из-за безнадежной любви к Аркадию Осиповичу, что из-за него так сложилась ее судьба, что если бы он… «Ах, вздор, — вдруг решила она и выпила большую рюмку водки, — вздор, вздор».
Ей сделалось тепло и легко, она с удовольствием слушала и не понимала Капилицына, с удовольствием ела, с удовольствием пила вкусное подогретое вино. Капилицын сказал, что она пьяница, она засмеялась и предложила танцевать. Он удивленно поглядел на нее и согласился. Он танцевал умело, с ним было покойно и весело, иногда потухал свет, и по залу начинал шарить луч прожектора, она смеялась и щурилась, когда луч попадал ей в глаза, или вовсе закрывала глаза и танцевала в красной, веселой тьме, среди шарканья подошв, запаха горячих женских тел и духов.
После каждого танца Капилицын почтительно целовал ее руку и пропускал вперед; ей было весело, просто и легко.
— Вы знаете, — говорил он, — все-таки женщина — это замечательно… Вот ведь за границей мужчина приглашает женщину в ресторан, и ничего ему от женщины не надо — решительно ничего, ему просто приятно ее общество, понимаете, ему приятна ее красота…
Антонина побледнела и откинулась назад в кресле.
— Что вы? — спросил он.
Она не ответила.
По проходу, меж столиков, неторопливо и устало шел Аркадий Осипович.
— Что с вами? — опять спросил Капилицын.
Аркадий Осипович был уже совсем близко. Вот он поравнялся со столиком, за которым она сидела, вот он миновал его. Антонина не выдержала и окликнула. Он оглянулся, морщась, как от головной боли. Она сделала ему знак рукой и замерла, ожидая. Он подошел к ее креслу.
— Не помните? — спросила Антонина.
— Помню, — ответил он спокойно и поцеловал ее руку. Потом улыбнулся. — Помню, как же! Ах, как вы выросли.
Официант ловко подкатил под него кресло, но он не садился и все смотрел на Антонину.
— И похорошели, похорошели, — медленно, любующимся голосом говорил он, — совсем взрослая…
Взглянув на Капилицына, он попросил познакомить его с ним и, только познакомившись, сел.
— Это ваш муж? — спросил он ласково.
— Нет, — ответила она и слегка покраснела.
Ему принесли ужин, он ел медленно ж неохотно и так же неохотно пил.
— А вы замужем? — вдруг спросил он.
— Да, — сказала она, — у меня уже сын.
Аркадий Осипович смотрел на нее серьезно, без улыбки. Капилицын сидел отвернувшись, курил.
— Да, сколько же времени прошло, — заговорил Аркадий Осипович. — Много! Очень много, очень. Я постарел. И устал, устал… — Он дотронулся ладонью до лба, и жест этот вдруг показался Антонине неестественным. Она отвела глаза, чтобы не видеть, — ей стало почти до слез обидно, — но он наклонился к ней и сказал, что думал о ней часто и подолгу.
— Да? — спросила она.
Он понял, что с ней что-то произошло, и обратился к Капилицыну с пустым и учтивым вопросом. Она слушала их разговор и украдкой поглядывала на Аркадия Осиповича. Он постарел, но не изменился. Он так же курил, так же пил вино, так же барабанил по бокалу. Она спросила, вернулась ли к нему Наташа. Он ответил, что не вернулась, и развел руками.
— А где ваша подруга Рая? — в свою очередь спросил он и добавил: — Видите, как я все помню.
Она поняла, что ему неинтересно знать, где Рая, и что спросил он только для того, чтобы продемонстрировать, как он все помнит, даже имя ее подруги, и не ответила; он не заметил этого и спросил, чем она занимается и как сложилась ее жизнь в смысле профессии.
— В смысле профессии? — усмехнулась она. — В смысле профессии я мужняя жена. Тоже бывает. А где ваш Бройтигам?
— Бройтигам отбыл за границу, пришлось закрывать свою лавочку. Новые времена, новые песни. Вообще-то, прошу прощения, гадина он препорядочная…
— А какие же новые песни?
— То есть как это «какие»? Например, нэп приказывает долго жить…
— Ах, это…
После ужина Аркадий Осипович поднялся и опять поцеловал Антонине руку.
— Вы давно в Ленинграде? — спросила она на прощание.
— Нет, неделю, — ответил он и записал ее адрес. — Это судьба, — говорил он, уже стоя, — правда?
— Не знаю.
Аркадий Осипович поклонился Капилицыну и ушел.
— Кто он? — спросил Капилицын, глядя в спину Аркадия Осиповича. — Я знаю его лицо.
— Это артист, — ответила Антонина, — я думала, что люблю его.
— Вы любите меня, а не его, — сказал Капилицын и налил ей вина.
Она посмотрела ему в глаза и улыбнулась — с усталым и покорным выражением. Он смотрел на нее долго и жадно.
— Вы мне нравитесь, — сказал он, — я не уступлю вас этому артисту. Понимаете?
— Меня нельзя уступить или не уступить, — ответила она, все так же улыбаясь, — я сама по себе.
— Нет, вас уже переехали.
— Как переехали? — не поняла она, но вдруг поежилась и перестала улыбаться, ей сделалось страшно. — Как переехали? — во второй раз спросила она.
— Это все равно как, — важно, что переехали. Для меня, по крайней мере. Пейте, — почти грубо заключил он, — и пойдем потанцуем.
Она вернулась домой в четвертом часу утра. Пал Палыч не спал — отворил на первый же звонок. Она вошла и, как была — одетая, опустилась на кровать. Стараясь не глядеть на ее растерянное и пьяное лицо, на ее губы с размазанной помадой, он снял боты, шляпу, велел ей встать, снял с нее шубу, раздел и уложил в постель. Ночью ее тошнило. Пал Палыч пытался помочь, она злобно отталкивала его руку. До утра он просидел подле кровати, на стуле, поглаживая усы и прислушиваясь к ее неровному дыханию. Когда же начало светать, он прибрал комнату так, чтобы Антонина не заметила, что было с ней ночью, проветрил как следует, умылся и, оставив ей записку, уехал на массив.
Весь день она пролежала в постели — старалась не открывать глаз, не разговаривать, думала только об одном, как это могло случиться. Ей было жарко в постели — она то сбрасывала с себя одеяло и оставалась под одной простыней, то вдруг ей делалось холодно — она опять укрывалась и все еще дрожала. Пришел Федя, стал что-то рассказывать; она слушала его, лежа на спине, бледная, скованная, стыдно было протянуть руки, взять сына к себе.
— Ты что — больная? — спросил мальчик своим громким, звонким голосом.
Она молчала.
— Ты больная, мама?
— Да, у меня голова болит, — сказала она, отворачиваясь к стене, — поди с няней поиграй.
Федя не уходил — она чувствовала его взгляд.
— Ну ладно, — сказал он наконец, — я уж пойду.
Но все-таки продолжал стоять.
Тогда она быстро повернулась, схватила его пальцами за лямку от штанишек, привлекла к себе и посадила на кровать. Он тоненько засмеялся — она очень любила этот его заливистый смех, — обнял ее за шею и спрятал лицо в подушку рядом с ее разгоряченным, сразу раскрасневшимся лицом.
— Ну что? — спрашивала она. — Ну? Как ты там живешь?
Он молча косился на нее одним блестящим черным глазом.
— Ну, покажись же, — говорила она, силой поворачивая его лицом к себе, — ну, покажись! Покажи мордочку. О, да ты грязный, ты весь извозился, — говорила она, смеясь и целуя его то в одну щеку, то в другую, — где это ты так извозился? А? Говори сейчас же.
Федя молчал, глядел на нее с плутовским выражением.
— Говори.
Федя молчал.
— Ну, говори сейчас же!
Она совсем затормошила его, потом, босая, в одной сорочке вскочила с постели, накинула халат и побежала в ванную — мыть мальчика.
— Пойдем гулять, мама, — вдруг предложил он.
— Куда?
— Ну, все равно. И ты мне домино купишь!
Она долго причесывалась и одевалась, а он стоял подле и внимательно следил за каждым ее движением…
— Как ты долго, — сказал он с неудовольствием, — и со мной не разговариваешь. Ну, разговаривай же со мной!
Они вышли, когда уже совсем темнело. Улица была наполнена морозным хрустом, сигналами автомобилей, смехом. Федя крепче сжал ее руку.
В игрушечном магазине она купила домино и маленький телефон. Но телефон Феде не понравился.
Потом они пошли дальше.
— Куда мы идем? — спросил Федя. — Мне скучно так идти. Что мы все идем, идем…
Антонина не ответила.
Ей почему-то захотелось посмотреть на дом, в котором жил Капилицын. Они свернули в переулок. «Кажется, здесь», — неуверенно подумала она. Федя шел медленно. Ему надоело — он что-то обиженно бормотал. В переулке не было ни витрин, ни автомобилей, ни извозчиков. Они свернули направо, мимо дома с палисадником. Антонина взяла Федю на руки и пошла быстрее. Он оживился и заговорил звонким голосом. Она не слушала, стараясь отгадать дом издали. Наконец она нашла его — вот к этим воротам они подъехали ночью в автомобиле. Это был большой дом из светлого камня, с гладким, спокойным фасадом и окнами из цельных стекол. «Как это все произошло, — думала она, — как? Да, мы приехали — это я помню». Она точно помнила, как они остановились возле дома, как Капилицын открыл дверцу огромной, покойной машины и подал ей руку, как сосредоточенно он улыбался; она помнила даже, что перед шофером были небольшие часы и что она сказала шоферу: «До свиданья, товарищ». Потом был какой-то провал, потом они пили душистый чай у Капилицына, и наконец он стал ее обнимать. Его лицо налилось кровью, глаза стали бешеными. В руке у нее была чашка, она взяла и ударила его этой чашкой возле уха. Потом помогала ему умываться, а он говорил, что все это — «хамство» и он к таким шуткам не привык. У нее болела голова, ее тошнило. Ушла она пешком.
Сейчас ей вновь стало очень стыдно, она опять взяла сына на руки, прижала его к себе и быстро пошла домой.
Федя крепко держал ее рукой за шею и смотрел назад, возле уха раздавалось его мерное и деловитое сопение.
— Ты не спишь? — спросила она.
— Ты только не тряси, — сказал он, — вот няня не трясет.
— Ну, тогда иди пешком.
— Не пойду, — сказал он басом.
— Я устала.
Он молчал и сопел.
— У меня теперь калоша там осталась, — сказал он, когда они поднимались по своей лестнице.
— Где там?
— Она там упала, — сказал Федя, — в снег.
— Что же ты молчал?!
Федя вздохнул и пошел вперед по лестнице. Правой калоши на нем не было.
Им отворил Пал Палыч. Антонину поразила его бледность и особое, жадное выражение его глаз. Увидев Федю, он поднял его к потолку, потом посадил на плечо и рысью побежал с ним в комнату. Когда, раздевшись в коридоре, она вошла к себе, Пал Палыч сидел перед Федей на корточках, тер его руки своими ладонями и, улыбаясь дрожащей, жалкой улыбкой, говорил ему какие-то ласковые слова.
— Ну, вот теперь будем обедать, — сказал он, обернувшись к Антонине, — а то я как-то все волновался…
— Почему? — сухо спросила она.
— Не знаю.
Он встал и, поправив очки, близко подошел к ней.
— Я думал, что вы ушли от меня, — сказал он и дотронулся до ее волос, — мне почему-то так показалось.
— Почему же вам так показалось? — спросила она и отвернулась.
— Не знаю, — говорил он, — не знаю, но я вошел в пустую комнату, все не убрано, даже постель не застлана, платья везде валяются, и мне показалось!.. Ну, я же не виноват — мне показалось, что вы, ушли от меня и никогда больше не вернетесь. Я напрасно вам это говорю, — сказал он, — не следует говорить о таких вещах.
Антонина молчала.
Он вдруг усмехнулся.
— Помните, — вдруг сказал он, — вы однажды упрекнули меня в том, что я жесток? Это было, когда я убрал вашу комнату после того, как родился Федя… Помните?
Она кивнула головой.
— Я не был жесток, — сказал он, — но вы жестоки всегда. Неужели так трудно сказать, что вы не уйдете от меня? Вы видите, как мне трудно, как ужасно мне трудно. Вот сейчас, ну, скажите мне… — Он протянул к ней руки. — Ну?
— Что сказать?
— Что вы не уйдете от меня.
— Может быть, сказать вам, что я вас люблю? — Глаза ее блеснули холодно и злобно. — Мы же договорились, Пал Палыч. Чего вы от меня хотите?
— Я хочу, чтобы вы не шлялись по ночам, — сказал он, бледнея и глядя ей в глаза с бешенством, — понятно? Я не желаю… Я… я не требую ничего… ничего. — Он часто дышал, лицо его совсем изменилось. — Вчера вы… я же все понимаю! — крикнул он и, заслышав шаги, повернулся спиной к дверям.
Вошла нянька с суповой миской в руках, поставила суп на стол, позвала Федю и ушла.
Антонина стояла посредине комнаты, сложив на груди руки, беспомощная, белая.
— Я не могу так жить, — наконец сказала она, — слышите, Пал Палыч?
Он вышел из фонаря.
— Чего же вам надо?
— Не знаю.
— А если бы вы любили меня?
— Не знаю, — почти крикнула она, — ничего не знаю!
— Я тоже не знаю, — грубо сказал он, — вы измучили меня.
— Я сама измучилась.
— «Измучилась», — передразнил он, — «измучилась»! Такие вот мученицы кончают знаете чем?
— Чем?
— Панелью, — крикнул он, — и еще… черт знает чем… — Он поправил очки и нарочно засмеялся. — Это смешно, — сказал он, — смешно. Ведь я же стар. Форменный цирк.
Потом он лег на диван лицом вниз и долго молчал. Антонина села за стол, налила себе супу, но есть не стала.
— Давайте разойдемся, — сказала она вяло, — все равно ничего не выйдет.
Он молчал.
Она подошла к нему, села на край дивана и обняла его за плечи.
— Пал Палыч!
Он повернулся к ней мятым, красным лицом и сказал:
— Прости меня, хорошо? Никто не виноват, никто. Что-то происходит, какая-то каша. Ты не виновата, и я не виноват. Да, Тоня?
— Да, — с тоской говорила она.
— Мы будем жить хорошо. — Он взял ее руки в свои, и глаза его под стеклами очков сделались жалкими и просящими. — Летом мы поедем на юг, поживем у моря. Я виноват, разумеется, но ведь я тоже устал. Муж не муж, черт ногу сломит. Ты не сердись на меня, Тоня. Я тебе, не таясь, свой расчет открою: пройдет еще пять лет, десять, я — выживу, я — перенесу, потому что знаю, для чего переносить. Ведь ты постареешь? А? Стукнет тебе, допустим, сорок. И увидишь доподлинно — кто тебя любит, кто, несмотря на весь этот цирк, тебе муж. Федя вырастет, будет школу кончать, потом университет или институт. Я — сгожусь, Я вам обоим нужен, а мне без вас никакой жизни нет…
— Зачем вы все это говорите? — уныло спросила она. — Разве вы не понимаете, что так семья не делается?
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления