Поздний гость

Онлайн чтение книги Провинциальный человек
Поздний гость

Бывают дни ранней осенью — совсем тихие, прозрачные дни. И солнца много еще, но оно уже спокойное, ровное, без жарких лучей. А если набежит дождь, дотронется до земли, то земля вздохнет опять благодарно, и все живое задышит тоже по-летнему: и цветы, и деревья, и трава. И задышит, распустится самой последней невиданной красотой. А если дождь этот в городе, то совсем картина веселая: вначале дождь стоит над асфальтом, качается, потом тучи уходят, и вот уж струится улица, как речная излучина, и такой же пар над ней, те же тени — движение луча. А деревья! Они прямо вздрагивают на глазах, распрямляются, и сама листва тоже светится, тянется, и непонятно, куда стремится она — то ли к солнцу еще, то ли к земле. Ведь сентябрь — уже время прощания, и пора светилу нашему успокоиться, но не выходит никак. «Ну и хорошо, ну и ладно. Видно, лето нынче надолго. Пускай...» — думаешь ты с тихой радостью и открываешь окно. А потом стоишь у шторы и куришь, и дым от сигареты проходит прямо на улицу, и ты рад опять и взволнован, а чему рад — не знаешь. А потом вдруг за стеной просыпается пианино, — и ты уж совсем счастлив. А почему, отчего? И вот уж кто-то подбирает на клавишах грустную музыку, и ты куришь и улыбаешься, и тебе совсем хорошо. Но все равно боишься признаться, покаяться, что этот кто-то — соседка Леночка, и еще боишься сказать себе что-то последнее, главное, но все равно — хорошо, хорошо...

И в этот миг постучали.

Я вздрогнул и повернулся. На пороге стоял человек в тяжелом черном костюме и в таком же парадном галстуке, и вся фигура его была большая, веселая. Я вглядывался в человека, не понимал...

Особенно на черном выделялось лицо. Оно было белесое, круглое, какое-то радостно-виноватое, а глаза смотрели прямые, зеленые — такие глаза бывают у рыжих. В правой руке он держал туго набитый портфель.

— Не признаешь?..

Я не признавал.

Особенно оттолкнули волосы. Они были гладко причесаны и смазаны чем-то липким, пахучим, и запах от них объял всю комнату, — и сразу кончился мой праздник, и душа напряглась.

— Так, так, Севостьян не признал своих крестьян, — он усмехнулся, и в глазах исчезло зеленое — потухли они, поскучнели. На лоб легла усталая ниточка, а нижняя губа чуть припухла, и тут я узнал:

— Мартюшов? Яша?

— Ну вот — познакомились. Для кого будет Яков Васильевич, а для тебя, ладно, Яша...

Я смотрел на него, и радовался, и узнавал все больше, и вспоминал. Я и в школе-то рядом с Яшей сидел на одной парте, из класса в класс. Он тогда был упругий и кругленький, все думали: росту потом не хватит, а он взял да вымахал, да и фигурой бог не обидел.

— Один живешь? Не женился? — Яша оглядывал мою комнату и все время устало щурился, как будто был близорукий.

Он и в школе вот так же щурился, и часто дремал, и позевывал на самом скучном уроке — на математике. Учитель, заметив это, не выдерживал: «К доске, Мартюшов! Безобразие!..» И он шел к доске, как на казнь. И отвечал Яша так же занудно и медленно, и голосок был с хрипотцой, как у старичка, и учитель опять страдал.

Зато теперь какие с ним перемены! Я разглядывал Яшу и радовался: и костюм новый, и галстук, и рыжие волосы причесаны и, видно, лаком прибиты в парикмахерской, да и ботинки дорогие на нем, тупоносые, и сам он свеж, как жених. Яша тоже меня разглядывал, и глаза его опять оживали, таилось в них нетерпение.

— Я к тебе, землячок, надолго. Может, и заночую. У тебя хозяева не сердиты? — И он прислушался к пианино. — Поди, сидят да играют, а зарплата где-то идет. Так оно?

— Не знаю...

— И я не знаю, и ты не знаешь — никто не знает, — он засмеялся натянуто и присел на стул. И сразу начал поправлять галстук, вертеть головой, может, галстук мешал, сдавил шею.

— Я к тебе с горем, Федорович. В ноги падаю — не гони...

— Ну ладно, Яша, я не начальник, — он смутил меня, и я растерялся. Да и глаза у него изменились. Они смотрели уже сердито, и нижняя губа напряглась и отстала.

— Еле нашел тебя. Через адресное бюро. Ты еще холостуешь?

Я кивнул, а он рассмеялся.

— Времена пошли, одному — и квартиру!

— Нет, это жилье на троих, в той комнате — другие хозяева. Там мать живут с дочерью, — зачем-то добавил я и покраснел, но он не заметил. А пианино все томилось, страдало, и эта чудная музыка пропадала зря. А Яше она даже мешала.

— Поди бы хватит — побрякали. Ну вот что, Федорович, почему земляков забываешь? Интеллиго стал, заделался... И мы могем, могем, — повторил он точно для устрашения и расстегнул пиджак. Галстук вывалился вперед — широкий, тяжелый.

— Зря, Яша. Зря ты, — попробовал я защитить себя, но он посмотрел лукаво, пронзительно, как будто что-то обо мне знал, чего-то не договаривал.

— В городе-то привык? Не надоело?

— Нет, Яша, не надоело. У каждого свое место, и надо держаться.

— Было б за что держаться, — он усмехнулся, поправил галстук, рука у него была тяжелая, пухлая, под ногтями — остатки солярки. Рука эта вызывала уважение, и я заторопился с вопросом.

— Что, Яша, случилось? Не томи душу — рассказывай.

— А ты не жми скорости. Вечер наш — не уйдет, — он на стуле откинулся, подергал скулами, и вдруг лицо стало краснеть и краснеть на глазах и скоро превратилось в большое пунцовое яблоко. И кожа стала гладкая, чистая, как будто после бани. И я опять вспомнил про школу. Тогда мы дразнили Яшу Огурчиком. Но он не сердился...

И пока я вспоминал, напрягался, он вынул из кармана пиджака авторучку и рассматривал ее долгим пристальным взглядом, и был в этом взгляде непонятный намек. Потом закинул ногу на ногу, отодвинулся, и появилось в этой позе что-то хозяйское, почти угрожающее. Я улыбнулся. «Да ты ли, Яша? Ты ли это?» — вопрошал я кого-то и потихоньку на него поглядывал, но он не замечал, сидел строго, приподняв голову.

— Почему не пишешь про земляков? Печать — великая сила... — Он смотрел теперь в упор на меня, не мигая.

— Я ведь в школе работаю, Яша. Пятый год уже. И уважают, Яша. Вот и комнату дали.

— А в газетах — твоя фамилия? Или, может быть, не твоя? — Он смотрел опять грозно, сердито, словно прокурор какой, следователь, и мне стало смешно.

— Моя, моя, успокойся!.. Но это по настроению. После работы. Сижу дома, и что-то найдет...

— Ну вот и сознался. А то крутишь голову — не пойму. А когда-то вместе кашу хлебали. Из одного котелка.

— Вместе, вместе, — успокоил я его, а самому стало весело: куда он клонит?

— Ну, давай подведем черту, — прервал меня Яша, и в глазах его мелькнуло злое, зеленое, а лицо опять покраснело. — Кто-то работает, а кто-то пописывает. Но без нас-то вы никуда...

— Без кого, Яша?

— Без нас, Федорович, в том числе и без Якова Мартюшова. Я-то работаю, а ты статьи составляешь. Давай поменяемся? — Он засмеялся, заерзал на стуле, и опять был этот смешок со значением, словно я стащил у него что-то, а он дознался. — Ну ладно, ладно. Я тебя уважаю! Все шутим, гыркам — понимать надо. Но все же ты, землячок, подзазнался. Нельзя, нельзя отрываться от масс. — И он опять засмеялся, а я опешил. «Да ты ли, Яша? Откуда тон такой, откуда в нем снисхождение?» И чтобы успокоиться, я к окну отошел, отдернул штору. Сразу охватил меня свежий воздух. Внизу, на клумбах, росли цветы — табак и фиалки, — и сейчас, под вечер, они пахли буйно, прощально; и эти свежие, счастливые запахи захватили меня, отвлекли. И почему-то представилось, что, может быть, поведение моего однокашника — просто розыгрыш, а я не понял ничего и поверил. Ну, конечно, поверил! И сам Яша теперь хохочет в душе. С этой мыслью и подошел к нему.

— Яша, хочешь пивка? Приглашаю.

— Не туда зовешь, землячок. Не по адресу! Я уже бочку свою давно выдул, а теперь не могу, завязал. И не мани — не пойду...

— Ох ты! Не мани... — Я усмехнулся и головой покачал. Он заметил мое удивление.

— И тебе не советую.

— Пиво-то разрешается.

— Разрешается волков стрелять.

— При чем тут волки, — я и еще что-то хотел добавить и возразить ему, но он смотрел так пронзительно, что я глаза опустил и смешался.

«А какой был добрый, податливый. Бывало, хоть в телегу запрягай, хоть на спину садись к нему. Повезет и не спросит...» — рассказывал про него я кому-то чужому и незнакомому, а сам Яша глядел опять прямо и осуждающе, и у меня замирало дыхание. Потом лицо его просветлело, будто умылось, и та морщинка, устало-скорбная, пропала со лба.

— Я и курить бросил, Федорович. Второй год, как откинуло. И тебе не советую. Нет. — А я видел уже, что он хвастается, ну и пусть, пусть, не жалко мне, подумал я с облегчением. Ведь такой он — хвастливый, взволнованный — был и ближе, и роднее, да и прежний Яша в чем-то угадывался, и я решил его похвалить:

— Молодец ты, есть выдержка! А я бросаю, бросаю, опять начинаю. Так уже сотню раз...

— А ты сто первый попробуй — получится! И все бы тебя одобрили. Куренье — яд, привычка — зло. А если бросишь — повезло! А если нет — лети в кювет! Так оно, земляк, получается, — он глядел уже победителем. И я опять похвалил:

— Хорошие стихи! Не твои?

— А то чьи? Написал в стенгазету. Каждый раз заставляют...

— И пишешь?

— Бывает, — он замолчал, стал разглядывать ногти. В молчанье этом стояла гордость, и он опять ждал каких-то слов от меня. Может быть, похвалы. Потом начал поправлять галстук.

— Тебе жарко в пиджаке-то? Сними, — я его пожалел, но ему не понравилось.

— Ты меня не раздевай, землячок! Я хочу при параде...

— А зачем? Я в рубашке, и то жарковато...

— Одно — ты, а то — я! — Он сказал эти слова со значением и вздохнул тяжело. Нижняя губа опять отошла, и подбородок набычился, и эта строгость, надменность меня забавляли. И я еле сдерживался, но помалкивал. Хотя так и подмывало пошутить, посмеяться. Бывает: смотришь на человека, как он кричит, разоряется, как руки высоко поднимает, а тебе не страшно совсем, только чудно, а он еще больше кричит. Но ты смотришь спокойно и рассудительно, как брови у него плотно сдвинуты, как горят глаза в слепом напряжении, как пальцы сходятся в кулаки. А тебе не страшно, не горько, наоборот, даже весело, потому что знаешь: человек этот добрый, открытая душа. Пройдет час, и он успокоится, а все слова теперь, жесты — мгла и туман. Так и Яша. Сидит строгий, нахохленный, а я вот не боюсь. Даже мысли со мной хорошие... И пришло неожиданно: как пять лет назад нагрянул я к матери, в свое родное село. Посидели, поговорили, потом собрался я купаться. И только вышел на берег, как увидел смешную фигурку рыбака. В руках у него была удочка, которая то взлетала, то опускалась. А сам он был подсадистый, кругленький, как гриб-подберезовик. На лоб надвинута шляпа. Я подошел ближе, не вытерпел — и сразу признал то лицо. Оно было круглое, белокожее, без определенного выражения. Загар, видно, не приставал, а может, шляпа спасала от солнца, иначе зачем бы она в такую жару.

— Здорово, Яша! Давно не виделись.

Но он даже не повернулся, и на лице ничего не пошевелилось, не дрогнуло.

— Здорово, что ли?

Опять молчание. Я обиделся и сам замолчал. Рядом с Яшей сидел мальчик лет трех-четырех. Он был такой же молчаливый, серьезный, с протяжной худенькой шейкой, которая поднималась над грязной желтенькой маечкой. И от этой худобы, от серьезности, от старой изношенной маечки он казался тоскливым, болезненным и вызывал к себе жалость. У ног мальчика было воткнуто удилище, но смотрел он куда-то вбок, вдоль воды. То ли заметил там стрекозку, то ли задумалась душа над мальками, которые резвились у самой поверхности воды, то ли просто оцепенела. У воды так бывает, не объяснить... Вдруг старший рыболов вскинул удочку, засмеялся. На крючке трепыхалась рыбка, но мальчик даже не шевельнулся. «Надо ж так, вот дает пацан!» — подумал я с восхищением и закашлял громко, призывая к себе. Но никто не обернулся. А рыболов-старший снял рыбку, подул ей в рот и бросил обратно:

— Не та попала, — сказал он потихоньку, но я услышал.

— Прокидаешься, а на уху-то? — спросил я громким, веселым голосом, но он не ответил. Тогда я присел на корточки и стал наблюдать. И вот опять Яша рыбку подбросил, и маленький красноперый окунек забился на песке и затих. Окунек лежал удивленный, растерянный, он только жадно открывал жабры и не стремился к воде. Уже другая рыбка мелькнула в воздухе и ударилась о песок. Яша сиял, улыбался. Второй окунек лежал так же смирно, не двигался...

— Они что, померли? — спросил я, желая разговорить его, раскачать.

— Кто умер?

— Да рыба-то.

— Не знаю...

— Жарко, Яша... Давай купаться!

— Вспугнем рыбу, не буду я... — Эта вялость его, покорность передавались и мальчику.

— Как сына-то величают?

— Да Сашка...

И пока я сидел рядом с ними, этот Сашка не сказал ни слова. Правда, несколько раз посмотрел на меня, потом снова глаза уводил подальше. Там, на желтенькой камышинке, все билась, пыталась взлететь стрекозка. Да так и не могла поднять себя, видно, крылья подмокли. И сам Яша походил на эту стрекозку. Он то взмахивал удилищем — и тогда оживлялся, то опять потухал надолго, если поплавок замирал. Иногда мне казалось, что возле меня совсем пусто, — так они оба прилежно молчали, не шевелились...

И вдруг меня отвлек голос... Я повернул голову и точно очнулся от сна. Я стоял не на берегу, а в своей собственной комнате, и у меня что-то спрашивал Яша. Я улыбнулся, провел по глазам ладонью — интересно, что со мной было-то...

— Не понимаю, Федорович! То ли ты спишь, то ли оглох?

— Прости, Яша, я размечтался...

— Ну вот, а я давно дожидаюсь, — он уже отмяк, глаза были добрые. И у меня отлегло от сердца, стали уходить воспоминания.

— Как, Яша, нынче с рыбалкой? Окуньки попадают?

— Пустяками не занимаюсь! — Он ответил зло, с раздражением, видно, я затронул что-то больное. Но эта злость была ненадолго. Вскоре он опять подобрел — глаза разглядывали пишущую машинку.

— Сам печатаешь?

— Нет, нанимаю... Сам, конечно!.. — Я похвастал, не удержался — на все пойдешь ради старых друзей. Да и машинку свою я любил как родного, близкого человека, а может, и больше. И у Яши глаза тоже заблестели, он оживился, поднялся со стула и мерил теперь комнату большими шагами.

— По скольку в день лупишь?

— Чего?

— Статей-то! — уточнил Яша и стал смотреть изучающим взглядом. А я смеялся, душа ликовала: «Нет, ты, Яша, неисправим. Но куда же ты клонишь?..»

И я похвастался снова, чтобы его поддразнить:

— Каждый день по статье! Вот так, Яша, надо уметь... Да в школе такая работа!

Но он почему-то сник, погрустнел. Опять сел на стул и стал внимательно смотреть на машинку. То ли приценивался, то ли любовался. И сказал тихо, чуть слышно:

— Худо работаем, Федорович! Я бы тебе премию на праздник не выписал. Надо норму вдвое, втрое — тогда еще можно жить... Ну, а как у других?

— У других-то? За неделю — статья, только одна статья. — Опять я придумал и даже не рассмеялся, но очень уж хотелось его подразнить да заодно и выпытать понемножку — чего он хочет, зачем разыскал меня?

— А если машинка сломается? — спросил он тихим сдавленным голосом, и опять покраснело, набрякло лицо. Он страдал, волновался, а почему страдал — я не знал и терялся в догадках. Да и зачем ему эта машинка?

— Она и сейчас, Яша, поломана. Буква «о» отвалилась, заедает каретка. Но у меня есть мастер...

— Мастер-то — мастер, — повторил Яша и покачал головой. Щеки у него стали напряженные. Он притаился, как для прыжка. — Значит, ты теперь на простое?

— Почему? Я в школе работаю.

— Да зачем твоя школа?.. Значит, в эти дни ты не пишешь? — И Яша высоко поднял голову и весь обратился в слух.

— Пишу, пишу обязательно! Я уж так в это дело втянулся — даже во сне лезут строчки, как мураши. Погибаю, Яша, спасай меня от писательства. Увези на рыбалку! — Я засмеялся и распахнул обе створки окна. Последние лучи солнца выглядывали из-за крыш. На улице было тихо, свежо, как в деревне. Я вздохнул глубоко и зажмурился — хотелось встать ногами на подоконник и полететь.

— Постой, Федорович, не договорили. Тебе люди-то платят?

— Какие люди?

— Ну, которые в статьях у тебя?

— А за что?! — Я поразился, и все мое настроение пропало. «Может, он уже сумасшедший? Я не знаю, не ведаю, а он уже... Нет, не похоже».

— За что, за что... — заворчал Яша, и губа его еще сильнее оттопырилась. — За то, Федорович, что ты жизнь у него устраиваешь, возвышаешь человека. Жил-жил простой конь да коняга и вдруг — орловского рысака из тебя!.. Хорошо! Тут не только деньги отдашь, тут родную мать позабудешь. Лишь бы пропечатали да возвысили. Так оно, землячок! Слава нынче дороже денег... — Он опять разволновался, покраснело еще больше лицо, и выступил пот.

— Нет, Яша, никто мне не платит. Это мое увлечение, а в газете я — рабкор...

— Кто, кто? Да ты не скажешь, не выдашь. Секрет фирмы, аха? А я с горем к тебе, с большим горем. Ты уж послушай, не прогоняй...

— Да брось ты, Яша... Дело есть — говори.

Но он даже не пошевелился. Маленькая скорбная бороздка опять прошла через лоб. И вдруг спросил неожидан но, точно кулаком стукнул:

— Ты давно меня знаешь?

— Давно, давно, с самого детства.

— Ну и как он, Мартюшов Яшка? Хороший он человек? — И Яша захохотал, поднял голову, но смеялся он через силу, как будто выступал в самодеятельности. И я это понял и перебил:

— Хороший ты, Яша! Себе бы взял, да другие просят, не отдают.

— Кто они — другие-то?

А мне уже было смешно, чудно, весело. «И никакой он не шизик, просто сидит передо мной, ломает комедию. Не может же человек в пять лет измениться. Не может!»

Яша дышал теперь глубоко, запаленно, точно прошел сорок верст без отдыха, и теперь сбилось дыхание, и сердце ноет, колотится. И голос прерывистый стал.

— Ты смеешься все, надрываешься... А мне, земляк, не до смеха. Не до смеха мне, понимаешь... Неуж бы в город к тебе, потащился да от уборочной... Это надо бы понимать.

— Понимаю, Яша, все понимаю. Можешь во всем мне довериться, чем смогу — помогу, — я сделал серьезные глаза и перестал улыбаться, а он опять заговорил:

— Вот-вот, Федорович, поддержи меня. Из одного котла кашу ели. Помоги Яшке — не прогадашь...

— Ты не Яшка, а Яков Васильевич, — поправил я назидательно и опять улыбнулся. Но он воспринял улыбку по-своему и сразу обиделся: лицо надулось, точно припухло, а ладони задрожали, как от волнения, — видно, снова мучился, а может, гордость томила. Наконец, не сдержался, пошел на меня:

— Ты не смейся, землячок, и не гыркай! Заработано у меня отчество, — ох, как оно заработано...

— Ты не понял.

Но он даже не слушал.

— Думаешь, Яшка — человек сорной, случайной? Нет, дорогой, не получится. Вот бери да читай...

Он достал из портфеля целую кипу газетных вырезок и положил осторожно на стол. Вырезки пронумерованы, сцеплены канцелярской скрепочкой. Я начал быстро листать, но Яша отстранил мою руку.

— Не спеши, начнем с первой, вот с этой, — он отделил газетный листочек и положил сбоку, отдельно.

— Начинай с заголовка и не спеши. Скоро, знаешь, кого делают... — И он захохотал, нижняя губа отвисла от удовольствия. А я ушел в чтение.

Заголовок — «Морозы — сильным не помеха!» Первые абзацы прочел с какой-то внутренней игривостью, как будто не читал, а развлекал себя посторонним, но прошла минута, другая, и я увлекся — забыл про Яшу. Мой далекий собрат из районной газеты подробно расписывал: «Зима пришла с метелями, с трескучими морозами, вот уже январь на носу, а мы про это забыли. А скот-то взял да напомнил — в ряде колхозов начался падеж. А почему? Не доглядели? Нет, вопрос здесь сложнее — он в кадрах. Да, товарищи, — в кадрах! Где на фермах у вас молодежь? — с такими словами мы обратились к председателю колхоза имени Пушкина Сергею Павловичу Скляруку. И вот что ответил нам председатель: «Все случаи нарушения по скоту были в прошлом. Сейчас на фермах — молодежный призыв. Хоть и маловато молодых у нас, зато каждый человек — за троих. А примеры? А что примеры! Вот скотник Сосновского отделения Мартюшов Яша. Для нас он, конечно, Яша, а для всех давно Яков Васильевич. А давно ли ходил еще незаметный и скромный, но вот написали о нем в газете — и парень преобразился. Теперь он — настойчивый, крепкий, и от своего не отступит. Его портрет мы поместили на Доску славы. И не ошиблись. Мартюшов все время работает над собой. Его упрямую, волевую фигуру часто можно видеть в красном уголке фермы, где находится наша библиотека. Здесь он читает специальные книги, шлифует свою профессию. А недавно мы его наградили ценным подарком — преподнесли новейший транзистор. И сейчас каждое дежурство на ферме он скрашивает себе музыкой и песнями на всех языках. Скотник значительно вырос в культурном отношении, да и в семье у него — полный порядок. Его жена, учительница начальной школы, Фаина Нечеухина-Мартюшова помогает мужу во всех начинаниях, во всех делах, и больших, и малых. Ее помощь — дружеское слово, поддержка, а порой и простая человеческая ласка — не проходит никогда даром. Ведь мужья — тоже люди, и она об этом не забывает. Вот какие у нас прекрасные кадры! И теперь мы смело встречаем морозы и твердо знаем: все тяготы текущей зимы, конечно, преодолеем, и порукой такие люди, как Мартюшов».

— Такие люди... — машинально повторил я вслух и отложил статью. На душе стало легко. За стеной соседка играла Шопена. Эти чудные печальные звуки, эта радость, что Леночка близко, рядом, сидит сейчас, грустит и ни о чем не знает, не ведает, этот воздух, который смешивается с цветами и вечерней прохладой и наплывает теперь на окна и подмывает грудь, обволакивает — все это делало меня почти счастливым. И хотелось продлить мгновение, но Яша помешал снова.

— Да-а, Федорович... Такие люди, как я, не валяются. Возьми еще, почитай, — и он подвинул мне новую вырезку.

Но я достал сигарету. Глаза у Яши сияли, наверное, радовался за статью. И пока я разминал сигарету, он с готовностью зажег спичку и наклонился ко мне близко-близко, почти задел головой. В этом было что-то угодливое, не простое, и я отодвинулся, но он не заметил. Глаза его все так же сияли, и от всей сильной фигуры несло телесным жаром и напряжением, и дыхание снова было тяжелое, как будто за ним гнались. «Да что с ним? Как все-таки изменился... Ничего не осталось от прежнего, но почему?» И еще что-то я себя спрашивал, потом поднялся со стула и подошел к окну. Звуки пианино здесь были резче, слышнее, — музыка тянулась к людям, на волю. Внизу шли прохожие и смотрели на окна. А краешек солнца все еще цеплялся за крыши, как будто не хотел сдаваться, но это было уже недолго — всего минута, и вот уж нет этой минуты — и сразу погасли крыши. А потом в небе поднялась зорька. Она поднялась в том месте, где только что еще было солнце, и свет от нее был такой нежный, пунцовый. Как будто огромный помидор лежал за горизонтом, нажми на него — брызнет сок. И вдруг случилось несчастье — я пропустил тот момент, когда пианино зазвучало по-иному... Почему? Что заставило? Я кусал губы и думал. Может, вечер подействовал, может, пришло другое настроение? Но я не мог отгадать и не мог оторваться от новых звуков. Они были сплошное рыдание. Нет, это уже не грусть Шопена, а это что-то очень старинное, давнее, как иконы Рублева. «И какой молодец эта Лена! Какие успехи! Не ожидал...» Музыка взяла в плен и понесла, понесла... И душа моя полетела и была уже высоко-высоко... Когда слушаешь старинную музыку — хоры, хоралы, — кажется, представляется, что это говорят с тобой давно умершие люди. И страшно тебе, и благостно, и ты видишь их, как живых. Они идут по горам, по травам, идут по рекам и по волнам. Идут куда-то в своих белых одеждах и видят нас, еще не рожденных. И вот все ближе, ближе эти шаги. Даже слышно дыханье. Еще миг — и ты узнаешь всю тайну. Но в этот миг Яша снова отвлек меня:

— Нехорошо, Федорович! Неладно делаешь...

— Чего?

— Все молчишь да вздыхаешь. То ли друга схоронил? А начну говорить — ты не слышишь.

— Чего я не слышу?

— Того! Носом крутишь да бегаешь к окошку... Я комбайн бросил, приехал, все газеты собрал... — Его глаза смотрели опять в упор, осуждающе, а руки волновались, подрагивали, и он не мог это скрыть. Потом достал расческу, причесался старательно, вдруг взял сигарету, взял машинально и сразу сломил ее, выбросил. И опять — глаза на меня. В глазах плавало злое, зеленое, наверное, они меня ненавидели. И горько, и забавно...

— Нехорошо, Федорович. Как неродной. Люди за людей теперь держатся, а мы с тобой земляки.

— Верно, Яша! Я понимаю... Вместе в школу ходили, вместе играли. А теперь судьба развела...

— Нет, дорогой, не то! — Он смотрел на меня, как прокурор-обвинитель:

— Судьба, говоришь? Подзаелся...

— Куда клонишь? Договаривай, Яша.

— Я-то договорю. А ты даже не угощаешь земляка. А у меня с обеда в роту пересохло. Не пил, не ел, торопился. К тебе, между прочим. Но дело не в этом. Мы — народ не голодной...

— А в чем дело? — Я улыбнулся, призывая его к тихой, мирной беседе. Он заметил мою улыбку и недовольно поморщился. Потом начал поправлять галстук и покачивать головой, а с лица все не сходило брезгливое выражение.

— Я к тебе, можно даже сказать, стремился. И галстук этот напялил, рубаху. Я тоже бывал на народе, я понимаю... — Он на какое-то время задумался, потом продолжал: — И тебе бы, браток, по-простому...Ну, бутылочку бы поставил, огурчиков. И другой бы какой закуски.

— Ты же нынче не пьешь! «Я теперь не могу! Завязал окончательно...» — Я попробовал передразнить его голос, его интонацию, и мне почти удалось, но все равно на душе было муторно, да и злило его новое ко мне обращение — браток. «Откуда тон такой, снисхождение? Почему терплю его, не взорвусь?» — Все эти вопросы нахлынули разом, закружили меня, еще больше расстроили. И сколько бы длилось это — не знаю, но Яша начал посмеиваться, отвлекать меня. Смешок опять с обидным значением:

— Хорошо, браток, ты разыгрываешь. Но только сильно не хохочи — не советую. Мартюшов за свои слова отвечает. А то, что бросил я, завязал — так и есть. Вся деревня подтвердит. Ты спроси у любого.

— Верю, Яша, — поспешил успокоить его, но он уже разошелся, опять посмотрел на меня прокурором:

— Еще б не верил! Мартюшову все верят, уважает народишко! Ты где-нибудь запиши — то забудешь, — он улыбнулся и заворочался всем телом, как волк. Я тоже рассмеялся, желая поддержать его шутку:

— Запишу, Яша, запишу обязательно!

— Ладно, дорогой! Доверяю... — В его голосе опять было какое-то снисхождение, и это задело меня, обидело. Но он не дал мне уйти в себя.

— А теперь бы за встречу не помешало бы?.. Мы одни сидим, без свидетелей.

— Ты же завязал, Яша? — опять решил его сбить, но он вывернулся:

— А для дела-то не считается. И закусон бы не помешал. Я много не требую: один огурчик пополам, помидорка... Я не какой-нибудь Коля Зырин — я помногу в гостях не обедаю.

— Кто этот Коля?

— О чем я тебе говорил? Забывать ты начал народишко. Оторвался сильно от масс, погиб...

— Я не погиб.

— Ну ладно, слово-то вылетело... — И вдруг он засмеялся громко, раскатисто. Даже вспотел и достал платок. И пока смеялся, все смотрел на меня с укором, почти презрением — кто, мол, это сидит перед ним? — Неуж забыл Колю-плотника? В конце деревни-то? Дом большой еще, с палисадом...

— Знаю, помню Николая Ивановича. Ему, поди, семьдесят стукнуло, а ты его Колей...

— Опять нотация, дорогой? Про запас бы оставил. В твоей школе потребуется, — он рассмеялся, скривил лицо. — Я Зырина знаю как дважды два. Деловой старичонко. Только отвернись — и заглотит.

— Он не щука.

— А ты не защищай, не защищай. Я его не ругаю, может, даже завидую.

— Почему? — мне опять стало одиноко, тяжесть навалилась какая-то беспросветная. Как будто шел я по сырой осенней дороге, и сверху дождь, сбоку дождь, и одежда вся вымокла. И нет конца этой слякоти, и ноги еле шагают. «А еще час тому назад я дышал во всю грудь. И солнце было, и музыка, и было хорошо, хорошо... А он пришел — все отнял...»

— Почему, говоришь, браток?! А мне тетка моя рассказывала. Ты знаешь ее?

— Знаю, Яша, давай...

— А ты послушай — полезно. Старички тоже умеют жить. Попросила она его крышу для баньки да пазы забить планками, а то воробьи весь мох повытаскивали. Показала ему фронт работ. Он для виду повздыхал да покашлял, а потом заломил сто рублей, и чтоб еда, мол, хозяйская. Тетка-дура согласилась. А потом Зырин ее довел. Ты слушаешь меня, браток, не заснул?

— Слушаю, — ответил я вялым, разбитым голосом. Его слова доходили уже приглушенно, как будто сквозь вату. На меня напала хандра. А может, это все та же усталость: чему быть, того не миновать. Если надо этому Яше меня мучить и допекать — пусть мучит и допекает. Я уже стал примиряться, успокаиваться, все во мне засыпало и укладывалось в какой-то теплый уютный комочек. И в таком состоянии я б, наверное, оставался долго, но Яша пошел на приступ. Голос у него окреп и звенел, как струна:

— Я тебе, Федорович, зевать не позволю! Сам же к Зырину поимел интерес — так будь человеком!

— Я слушаю, продолжай.

— А мне что продолжать — это Зырин продолжил. Посадит его тетка за стол, а старичонко командует: горшок мяса подай и даже не разговаривай. И чтоб полный был, до краев. И сметану подай, и блинов на субботу постряпай, и рюмочку выстави. А за первой рюмочкой — и вторая. Таким обжорой заделался. Сто рублей-то ему мало за крышу, так он натурой решил. На-ту-рой! А кто осудит его? Ты осудишь? Вот-вот. Пока тетка моя разбиралася — он у ней на двести рублей выпил да съел. Да сотня чистыми! А что, браток, не согласен? А я вот буду согласен — материальная заинтересованность. Шаг ступил — оплати. Так что все у Зырина по закону. Топором не удалось деньгу выбрать — так животом добрал. Ох, молодец! — Яша захохотал на весь дом. Лицо его сразу покраснело, а вместо глаз остались узкие щелки: один только разрез и никакого зрачка. — Ты что, браток, набутусился? Все сидишь да воротишь лицо?

Он прав, мне не хотелось смотреть на него. Хандра проходила, но вместо нее подступала злость. Я злился на себя, и на Яшу, и на хитрого Николая Ивановича, которого никогда не любил. И еле сдерживался, потому что он опять стал хвалить Зырина:

— Вот кто будут настоящие хозяева! Не упустит свое человек!

— Кроты это, а не хозяева!

— А ты не завидуй. Полагаю — завидуешь. И тебя уважать начнут, но не все сразу. Признает народишко. Я вот к тебе с уважением...

— Благодарю, Яша! Не знал... — Я рассмеялся, но он не заметил иронии. Глаза его подобрели, и все тело как-то на глазах размякло и растеклось.

— Значит, в холодильнике твоем пусто? Нехорошо! Но я сам тебя угощаю! Мартюшов Яша всегда с запасом... — Он запустил руку в свой бездонный портфель и достал бутылку коньяку и несколько шоколадных плиток. Шоколад бросил на стол широким хозяйским жестом.

— Давай, дорогой, за встречу? А потом другие начнем разговоры.

— Не могу, Яша. Мне еще надо работать!

— Кого?

— Статью надо писать! За ночь надо, — солгал я, но это почему-то сразу подействовало. В его глазах я прочел уважение.

— Статью — это хорошо! Это мы понимаем! Но я бутылку не убираю. С ней будет повеселей.

— Повеселей, — ответил я машинально и отодвинулся от него. Он увидел в этом вызов и сразу напал:

— Я не заразной, браток! Чего шарахаешься, как от тифозного?

— Не сердись, Яша. Я просто задумался.

— Кого думать — и так все ясно. Я к тебе с уважением, и ты выдерживай тон. — Он захихикал и посмотрел на бутылку.

— Пробуй шоколад-то, писатель! Жены нет у тебя — кто позаботится... — И, опять хихикая, скривил лицо. — Я бы на твоем месте хорошо развернулся. Комната отдельная, никто не мешает. Я бы таку себе выбрал бабенку... Ну, а ты как?

— Подумаю, Яша, подумаю... — Я уже еле сдерживался, чтобы не нагрубить.

— Кого думать — читай давай! Я тебе все газеты собрал, а ты нос воротишь, зазнался. Эх ты, землячок... Напустить бы на тебя Колю Зырина — живо бы обучил что и как. А мы сидим, время теряем.

— Ладно, Яша. Где твоя газета? — Спросил, чтоб от него отвязаться. Но подумалось обреченно — так от него не отделаешься. Надо молчать и терпеть.

Статья называлась «В земле — наши корни». Заголовок набран высоким шрифтом — герольдом, и все слова в статье такие же высокие, гордые: «В колхозе имени Пушкина — горячие дни. И всюду тон задают молодые. По ним равняются, сверяют задания. И зерно течет непрерывным потоком. А как же иначе! Возьмем только Якова Мартюшова. В последние годы он освоил массу профессий: он и скотник, и шофер, и комбайнер. Золотые руки у парня! Вот сейчас он до винтика изучил свой комбайн «СК» и проникся к нему уважением. Парень знает: все на нынешней страде решают машины. Потому, наверное, комбайн Мартюшова побил все рекорды. И еще одно событие покоряет в судьбе этого человека. Нынешней весной он стал преподавателем в Сосновской бригаде колхоза. Мартюшов Яша стал отвечать за подготовку молодой смены механизаторов. И справляется, надо сказать, хорошо.

Среда и суббота отданы для занятий.

Двадцать человек садятся за парты, а он смотрит в эти молодые серьезные лица, слушает нескладные пока что ответы и думает: «Есть догадливые ребята! С такими не пропадешь!»

Так было еще недавно, а теперь эти ребята — на правом фланге. По их просьбе недавно по областному радио прозвучала хорошая песня. Что за песня? — спросите вы. Называется она «В земле — наши корни». Так и есть — в земле и нигде иначе!»

Я отодвинул статью, закурил. И опять Яша предупредительно зажег мне спичку. Глаза у него прямо горели. Он напоминал теперь бегуна перед стартом — сейчас выстрел-хлопок, и он рванется вперед, подомнет грудью воздух, помчится, и никакая сила не остановит.

— Ну как, Федорович? Здорово он меня расписал, прямо до костей пробирает!

Яша ликовал, играл своим галстуком, усмехался. И сразу появилась в нем небрежность, которая приходит от сознания своей силы, значения да так и остается потом с человеком. И вдруг он как бы от меня отстранился, задумался, затем встал в полный рост и стул отодвинул. Глаза смотрели теперь вниз, словно что-то там потеряли. Так прошла минута, другая — и вот Яша заговорил:

— Успехи ко мне пришли не сразу. Нет, землячок, не сразу... — Последние слова он произнес таинственно, сокровенно и вспыхнул лицом. А я мучился — пианино за стеной молчало. И сразу же надоела комната, захотелось куда-то уйти. И снова злился на Яшу, и все раздражало: и его рыжий затылок, и дыхание, густое, как у всех толстяков, даже белые, сырые ресницы его тоже злили и что-то напоминали. Хотелось на улицу, на свежий вечерний воздух, но Яшин голос стал вдруг громким и властным:

— Слушай меня и запоминай! Буду говорить, а ты слушай! Фотоаппарат, полагаю, есть?

— А зачем?

— Какой ты, браток, недогадливый.

— Но зачем все-таки? — Я снова начал терять терпение, да и раздражали его взгляд, голос, весь уверенный, наглый вид. Он уселся поудобнее, и стул под ним скрипнул. В его позе еще отчетливей проступил вызов: вот, мол, часа два подряд с тобой цацкаюсь, а ты — дурак какой-то, тетеря...

— Не смеши меня, Федорович! Никогда не поверю. А может, разыгрываешь? Мы — люди темные, деревенские.

— Хватит, Яша! Не переслушать.

— А ты не слушай, открывай свой фотоаппарат. Посмотри — с меня уж бежит. Всю рубаху хоть выжми.

— Сними пиджак, сними галстук!

— Не могу! Про солдата-то слышал? Как в столовой солдатик обедал? Не слышал? Тогда могу рассказать.

— Валяй, — я махнул рукой и начал смотреть в окно.

Яша начал громким и радостным голосом:

— Пришел солдат в ресторан, заказал котлету. Ему принесли тарелку прямо с жару и с пару. Солдат скосил глазом и говорит:

— Официант! Ты сам попробуй котлету.

— Я на работе. Не положено.

— Нет, ты попробуй!

— А вы не скандальте. Не посидели, а скандалите. Я вот крикну администратора.

— Кричи.

Приходит администратор, наклонился к солдату:

— Что угодно? В чем причина? У нас ресторан — первый класс.

— Вы котлету попробуйте!

— Я не обязан каждому пробовать.

— Нет, вы попробуйте! — опять требует солдат.

— А вы не скандальте, позову директора...

— Зови, зови!

Приходит директор. Строгий человек, в черном костюмчике. Солдат и ему:

— Вы котлету попробуйте!

— С удовольствием, но где же вилка?

— Какой ты молодец! — похвалил солдат.

— И все дело закончилось. Вот и я говорю: где же вилка, то есть фотоаппарат? — Яша захохотал и поднялся со стула. Я не знал, куда деваться от этого хохота. А он все ходил по комнате и задирал голову. И мне казалось, что рухнут стены от этих раскатов. — Я думал, землячок, ты догадливой! Зачем, говоришь, фотоаппарат? А кто Мартюшова будет снимать? Потому и в костюме сижу, при галстуке. А без портрета какая же статья? Попробуй, поешь без вилки! — И он опять захохотал. Я не вынес.

— Хватит, Яша! Я скажу.

Он сразу стих и уставился на меня.

— Нет у меня фотоаппарата. Нет и никогда не бывало.

— Только и всего, — сказал он уныло, потом поморщился и махнул рукой: — Ладно, потом дошлю свою фотографию. А теперь возьми ручку, блокнот! — И опять он сказал с нажимом, как будто приказывал, и я подчинился. Яша нахмурился, посуровел. — На чем мы? Аха! Я говорил тебе об успехах... Успехи пришли не сразу. Я много над собой работал. Учился на опыте лучших. Часто проснусь ночами и пытаю себя, ворочаюсь: правильно ли я живу, всего ли достиг, что наметил?.. Почему, землячок, не пишешь? Не нравится? Вот с мое поработай, повкалывай, тогда понравится...

— Пишу, Яша, пишу, — а сам смотрел на него с удивлением, с испугом — то ли пытает меня, разыгрывает, то ли с головой у него непорядок... И опять меня мучили вопросы: «Почему он так изменился, почему не могу узнать в нем прежнего, близкого Яшу, почему он диктует сейчас, приказывает, а я покоряюсь?..»

— Бывало, что душу одолевали сомнения: а не податься ли в город, к сложным, умным машинам. Но я себя останавливал: нет, ты у земли нужнее... — Он запнулся, и я этим воспользовался, отложил ручку, спросил:

— Ты что, все это читаешь? Где берешь — покажи...

— В голове беру, вот где! — Он сверкнул на меня глазами, и я сразу затих. Я было подумал, что он читает мне какую-то статью или отрывок, но в руках у него не было ни единой бумажки, он говорил от себя, и так ясно, отчетливо, как будто по писаному. Все это чудно, забавно, и я на миг позабыл обо всем и как-то душевно смешался. А он сидел сердитый, как ежик, и словно ждал от кого-то защиты. Но защита не шла, и тогда он заговорил снова. И сразу уверенно, бодро. Голос звучал, как на трибуне, и была в нем какая-то важная строгость:

— На чем мы запнулись? Аха, на моей работе. Как манили меня в город, а я не поехал. Тогда и решил — пойду на ферму! Только на ферму! Здесь — главный фронт, направление. И что интересно — запиши обязательно: возле Сосновской бригады много естественных водоемов. И эта дешевая камышовая прибавка вместе с клевером и люцерной дают большой резерв для надоев. И доярки рады, ну и мы, пастухи...

— Сколько же у тебя профессий? И пастух, и механизатор, и... — Я еще что-то хотел добавить, но он точно не слышал, не замечал. Мои слова остались внизу, ослабели, а наверху — опять его бодрый, решительный голос. Так и рвет напролом:

— Пиши быстрее, не отставай! Я не люблю. И вот что, писатель: зимой и летом в дом мой — милости просим! У меня много корреспондентов бывает. И записывают меня, и обедают. На свежем-то воздухе... — Он вдруг подмигнул, рассмеялся. — Ох, Федорович! Не хочу, а скажу, выдам вашего брата... Для них всегда у меня припасено. И коньяк и огурчики в холодильник припрятаю, а потом достаю. Они уж знают, уверены — от Мартюшовых так просто не уйдешь. Да и другое всегда свеженько и горяченько. Потому и любят мой дом, не обходят...

— Ты ж не пьешь?

— А для гостей! Гостей уважаю! Кака же статья без смазки?

И он засмеялся, не остановишь. И глаза смеются, и щеки, смеется все его большое круглое тело. Я думал: теперь его хватит надолго, но Яша вдруг посмотрел на меня пристально, как будто увидел впервые.

— Так они и жили: дом продали, а ворота купили. А мы отвлеклись сильно, Федорович. Вот еще почитай. — И он подал мне новую вырезку, и я стал изучать. Вначале увидел большой портрет Яши. Он стоял возле белого столика, раздетый по пояс. Напротив Яши полная дородная женщина в белом халате — то ли врач, то ли фельдшер. Потом и заголовок попал на глаза: «Будь донором, специалист!» И я стал читать. Вначале хлынули медицинские рассуждения, и только в середине статьи начались факты: «Безотказно, в любое время дня и ночи дают свою кровь специалисты колхоза имени Пушкина. Среди активных доноров — людей высокого долга — следует особо назвать Якова Мартюшова. Мы призываем всех жителей района следовать его примеру. Такие люди всегда ведут за собой отстающих. Ведь скоро мы торжественно встретим в районе день донора. Давайте встретим его во всеоружии. Равнение на Якова Мартюшова!»

Я поднял глаза на Яшу. Он улыбался, и в улыбке опять была гордость. А мне стало скучно. «Зачем он собирает эти заметки? Чего добивается? Не понимаю...»

Пианино за стеной давно молчало. Леночка, наверное, теперь смотрела в потолок и грустила. А может, опять засела за словари. Она изучала английский, мечтала стать переводчицей. И часто в мыслях я уже видел ее в толпе нарядных туристов. Она что-то им говорила, смеялась, а сама была всех лучше, красивее, и все туристы сразу в нее влюблялись, и я уже ревновал, ревновал до боли, до какой-то смешной злости ко всем этим чужим, незнакомым людям, которых еще не было, а может быть, никогда и не будет. Но все равно я ничего не мог с собою поделать, как ни старался...

— А теперь послушай меня, писатель, — резко сказал Яша. — И запиши, то забудешь. Правда, ты еще холостой, не поймешь...

— Давай, Яша, давай...

— А ты не торопись. Семья — тоже великое дело. Это — фундамент, на котором стоят все наши производственные успехи.

— Бюрократ ты, Яша! — невольно вырвалось у меня, но он как не заметил.

— Семью я создавал с дальним прицелом. Да и помогли мне в этом товарищи по работе. Они и подсказали мне познакомиться с Нечеухиной Фаиной, которая приехала к нам после педагогического училища.

— Товарищи подсказали? — опять не выдержал я, усмехнулся.

Он брови нахмурил и как отрубил:

— Не лезь под руку! Я не люблю! Значит, так: подошел к Фаине после кино и проводил до дома. А вскоре узнал, что Фаина — человек передовой и находчивой. Она читала много педагогической и другой очень нужной литературы. Как-то... — Он запнулся. Я подмял голову. Он смотрел на меня прямым, ненавидящим взглядом. Его правая ладонь то сжималась в кулак, то разжималась. Я чувствовал: он еле сдерживается. Еще немного — и падут все замки, все запоры.

— Ты, писатель, свою улыбочку убери! Не-хо-ро-шо! — Последнее слово он так и произнес по слогам, потом навалился всей грудью на стол и задышал шумно, с натугой. — И над Файкой моей не скули! Она — баба всех мер. А то, что вышла у нас неувязка, то разберемся. Я затем и приехал.

— Зачем, Яша?

— Потом об этом, потом! Знай сиди и пиши! — он опять мне приказал и понемногу стал успокаиваться. И дыхание у него выровнялось, и глаза подобрели.

— Так вот, землячок, запомни. Семья меня всегда выручает. Жена — подмога во всем. В большом и в малом, мелочей у нас нет. Как говорится: жена — за оглоблю, а муж — за другу, вот и покатила телега. Ну, если уж хошь, то нет в колхозе имени Пушкина другой такой счастливой семьи! Отметь особо, запомни! — Яша от удовольствия даже прищурил глаза. Потом опять начал: — Жена помогает Якову Мартюшову во всем. Иногда она берет с полочки книги, брошюры и читает вслух целые главы по уходу за молодняком, по рациону. А муж в это время на кухне стучит посудой, жарит и варит... — Вдруг Яша стих и перевел дух. — Устал, поди, Федорович? Ну посиди, покури.

Я достал сигарету и отвернулся от Яши. Меня душил смех. Теперь я понял причину его красноречия. Он, видимо, заучивал целые колонки из районных газет. Написали про него, а он заучил. И теперь в голове все перепуталось: где свои слова, а где из газеты. «И все же: зачем он ко мне пришел, зачем мучит своими рассказами, зачем пыжится?» Мелькнуло видение: тихое-тихое, как шорох листвы. Бывает же такое: стоит дерево под окном, на отлете, стоит смирно, не дрогнет листочек, и совсем не подозревает это спокойное дерево, что о нем думает человек. А ты сидишь в комнате, совсем рядом, и давно перебираешь свою привычную думу. И в этой думе есть и о дереве, и о жизни, и о будущих днях. И вот прошла минута-другая, и ты слышишь, как ожила листва, задышала. А почему, отчего? Нет ни ветра, ни дуновения. И только потом догадываешься, понимаешь, что это же птица пролетела над деревом — и сразу закачался воздух от крыльев, привел в движение листочки. Птица, птица... Тогда тоже лежала на дороге сизая птица. По нему, по голубю, только что проехало колесо, и телега все еще грохотала невдалеке, а лошадь храпела. А в телеге сидел с кнутиком Зырин — тот самый Зырин, тот самый. Он настегивал лошадь, и та уже совсем выбилась из сил и от бессилия храпела. Он куда-то спешил, куда-то опаздывал и теперь мчался вперед без разбору: попадись ему человек — он бы смял без оглядки и человека. А что ему голубь... Ах, Зырин, Зырин! Если бы оглянулся! Если бы придержал на секунду лошадь. Тогда бы увидел злой человек, как к голубю подбежал Яша и упал прямо грудью на птицу. Но что толку — не воскресить. Одно крыло у голубя еще шевелилось, а из клюва уж вышла сукровица — значит, прощай, голубок. Яша понял это раньше других и потому безутешно рыдал. Потом взял голубя на руки и понес домой. Наверное, решил сизаря схоронить.... Нес его и вздрагивал от рыданий. Я и раньше знал, что Яша держал голубей, что любил их и страдал о каждой потере. Но чтобы так убиваться, оплакивать! Нет, это просто невыносимо... И вот Яша поравнялся со мной. Голова у голубя уже свободно болталась, а глаза задернулись пленочкой. Крылья тоже повисли. Но Яша еще надеялся:

— Может, отпою молоком...

— Чудак ты! Он мертвый! — вырвалось у меня неожиданно, и он блеснул сердито глазами.

— А ты докажи! Докажи... — И пошел прямо на меня, и в глазах были боль и страдание — такое великое, безутешное, какое бывает только в детстве. Я остановился, и он тоже остановился. По лицу у него текли слезы. Я смотрел на него — и все во мне стыло от жалости. Но я ничем не мог помочь Яше и от того еще больше мучился, да и не отпускали его глаза: «Мы вот с тобой живые, а его погубили...» А Зырин тогда так и не оглянулся. Подумаешь, мол, голубь. Подумаешь, какой-то мальчишка! А Яша отвернулся от меня и тихо побрел вперед. Плечи у него согнулись, как у больного. Так могла страдать только большая душа... Но где же теперь та душа? Что же случилось? Почему годы так его изменили? И опять мысли мои повернули в другую сторону, опять стало грустно и тяжело. «Но почему же?» — я курил, перебирал опять что-то в памяти и смотрел в окно. Там уже стало синеть. Скоро ночь, и потому так нежно пахли цветы. Этот запах поднимался снизу и заходил в мою комнату, на третий этаж. Цветы всегда поливали вечером, и я любил открывать обе половинки окна и так оставлять на всю ночь. Как хорошо спалось! Вот и сейчас коснулся лица этот запах и захотелось на улицу. Я посмотрел на Яшу и еле сдержался. Он сидел вразвалку, как в ресторане. «Почему он повелевает мной, приказывает?.. И какой голос, манеры — прямо павлин!..» А он снова полез в портфель, зашуршал бумагами.

— Возьми еще, почитай!

— Больше, Яша, не буду! Устал...

— Знаем мы это дело. А ты мне, землячок, не завидуй! И про тебя — заслужишь — напишут. А пока сиди и молчи.

— Чему завидовать, Яша?

— Ты не понял еще? Тогда открой эту газетку...

Я замешкался, и он нахмурился.

— Читай, читай, не соскучишься. Может, заговоришь по-другому... — И он устало махнул рукой, поморщился — чего, мол, связался-то с тобой, связался, а толку мало.

И я опять подчинился. Статья называлась «Родители — слово-то какое!» Начиналась она исподволь, с дальним хитрым разбегом: «С малых лет ребенок живет под влиянием старших. И этих старших мы называем родители. Отец и мать! Кто заменит их? Какая любовь на земле естественней, изначальнее? Как от горящей свечи негорящая возжигается, так и детская любовь любовью родительской вызывается. Мама у малыша — всегда самая красивая, папа — всегда самый сильный. Кто не слышал, как дети гордятся своим сходством с родителями: «Я тоже, как мама, люблю шоколад и заварное пирожное», — говорит, к примеру, маленькая Иринка. «Я тоже, как папа, умею водить «Жигули», — хвастается, к примеру, Толик шести с половиной лет. «А я буду пастухом или скотником!» — заявляет всегда Сашенька Мартюшов. И в этом тоже заслуга отца, его большая работа. Да и кто не знает в колхозе имени Пушкина Якова Мартюшова! И для этого есть причины...» Дальше текст обрывался. У статьи края обтрепались, видно, побывала уже во многих руках, и прочитать конец было теперь невозможно.

— Сашенька — это сын мой! — сказал громко Яша.

— Я понимаю... — И вдруг увидел опять ту давнюю встречу у речки. И Яша снова встал в памяти, и сынишка его. Как сидели оба на берегу, молчаливые, смирные, как ловили на удочки окуньков. «Неужели время нас так меняет? Или что-то другое? Почему мне его не узнать?..» — И тут мои мысли прервались.

— Ну как, земляк, подержал мои паспорта? Теперь будешь Яшку Мартюшова по отчеству? А я не возражаю. Давай! — Он захохотал и поднялся. Галстук у него сбился, глаза горели нехорошо. Мне не понравились ни смех, ни глаза его. Да и лицо стало совсем нахальное и довольное.

— Печать — великая сила, великая! И гордись, Федорович! Захочете — человека поднимете, не захочете — и катись, мелкота!

— Неправда, Яша! Как поработаешь, то и заслужишь...

— Ха-ха! — Он захихикал, утер губы ладонью. Круглое лицо налилось краснотой. Яша нервничал и рвался в атаку. — Ерундой, землячок, занимаешься! То ли, думаешь, я лучше других работаю? Нет, дорогой, не похвастаю. И получше меня есть дураки. С зари до зари, а что толку? Надо в газету попасть, а потом пошло дело, поехало. Первый след тяжело, а потом затвердеет лыжня...

— Ты философ...

— А ты, дорогой, не смейся! Хочешь жить — умей вертеться! Помнишь удочки-то? Как мы с Сашкой рыбачили...

— Помню, Яша! Хорошо окуньки клевали.

— Нет, не хорошо. Вот на Песьяном озере у нас хорошо! Как-то корреспондент газеты приехал, я его сводил на Песьяно, да ухи ему наварил, да бутылочку выпоил — оно и заработало зажигание. А на озере уточки крякают, да на зорьке-то опять половили. Потом написал он про озеро и про уточек, ну и про меня — главное дело. Так и завелся моторчик. Поехал я... — Глаза у него мечтательно сузились, он приподнял голову и задумался. Потом опять сел на стул, лицо стало веселое, мечтающее. С этой минуты мы поменялись ролями. Он размяк, успокоился, а я начал волноваться, накаливаться. И уже все в нем раздражало — даже белая кожа и рыжие волосы, даже галстук его и голос. Но я себя сдерживал. И задал ему первый вопрос:

— Значит, клюнул на рыбку?

— Кто клюнул? — Яша нахмурился.

— Корреспондент твой... — Я взглянул на него, но Яша ничего не ответил, а глаза устремились куда-то вдаль. И опять он повел свою исповедь, и я видел, что ему нравится говорить. Он любовался своим умом, ловкостью, и в каждом слове его, движении я видел гордость собой, умиление.

— А потом неводок купил, выбрал прочный, из тонкой нитки. У меня блат небольшой в торговле. А что делать, писатель? Нынче как: ты — мне, я — тебе.

— Хочешь жить — умей вертеться? Так, что ли, Яша? — Я улыбнулся, потянулся за сигаретой. Но он не заметил моей насмешки. Его опять понесло:

— Неводок — не удочки. И пошло дело. Места свои знаю. Где окунь, щучешка, а где карась зайдет — тоже давай сюда. Вот и вздохнули, ожили...

— Неводами нельзя! — остановил я его. Надоело мне, стало скучно.

— Кому нельзя, а кого приглашают. Да ты подумай: все начальство — мое! Кто приедет с проверкой или газетчик, того к Мартюшовым. Развесели, мол, угоди человеку. А я что — всегда с удовольствием. Неводок на плечо — и на озеро. У меня там и шалашик. А потом уж уха, разговоры, ну и палки жгем до утра. Поговорим, повздыхай, и человек все запишет, а через недельку — газета. Ну, а там ясно дело: какой я работящий, отзывчивый.

— Отзывчивый, говоришь? — Опять я встрепенулся, как будто на стуле подкинуло. И на него злился и на себя — зачем сижу, не уйду. Надо что-то придумать — мол, заседание, собрание — и уйти, попрощаться. Но что-то меня удерживало, может, Яша так влиял на меня. Может, стыдно было чего-то. Иногда мы не знаем, почему удерживаем себя от ссоры с человеком злым и давно-давно надоевшим. И проходят день за днем, час за часом, а мы не только не выталкиваем его за дверь, не только с ним не ругаемся, а наоборот — все так же продолжаем его терпеть и выслушивать, все так же здороваться за руку и даже поздравлять с днем рождения. А порой во славу этого человека мы пьем шампанское и произносим речи, хоть и по-прежнему стыдно и страдает душа. А человек тот все сильнее наглеет и поднимается, он уже откровенно нас презирает и ни во что не ставит, а мы в ответ уже открыто признаем его своим господином и стараемся не испортить с ним отношений, и душа наша уже замирает в неведомом страхе, если он посмотрит на нас как-то косо и исподлобья. Зато как мы веселы, резвимся, как дети, если человек этот накануне посмотрел на нас благодушно и даже изволил чуть-чуть пошутить. Да, забавна наша душа и не всегда поддается логике! А может, у зла есть свое обаяние и свои большие магниты? Они, наверное, и притягивают нас и мучают, не отпускают. И мы сами не особенно спешим сбросить с себя эти путы. Да, необъяснима душа!..

Я совсем увлекся, ушел в свои мысли, но Яша не дал забыть о себе. И сделал это он резко и грубо: просто постучал по столу кулаком.

— Федорович! Не отвлекайся! То ли спишь, то ли мух считаешь? Нехорошо!.. Выпить со мной не хочешь, послушать меня не хочешь, а еще земляк называешься! В гробу видел я таких земляков, в белых тапочках...

— А ты не шуми, не ругайся... — и только хотел ему добавить какое-то резкое, откровенное слово, но губы сразу точно бы слиплись.

— Ладно, шуметь не будем. А ты, поди, табаком отравился? Ты не куришь его, а ешь, — голос у него был уже мирный, спокойный. Он, видимо, простил меня. А через секунду Яша опять говорил:

— С газеты я и поднялся, потому и в передовики попал. А что, не достоин? Почему глядишь на меня? — Он поднял голову и тяжело задышал. На лбу снова выступил пот, а щеки надулись.

— Достоин, достоин, — ответил я нехотя, и он стал ровнее дышать.

— Вот именно, что достоин! Ничего не пожалею для вашего брата. Угостить, принять — это уж первое дело.

— И порыбачить свозить... — Я улыбнулся. И хорошо, что опять сдержался, а то бы недалеко до беды.

— Порыбачить — самое хорошее дело. Недавно купил «Запорожец». Теперь неводок в багажник — и айда хоть куда. А потом ночь наша — сиди у огня да записывай. Я могу рассказать! Мо-гу-у-у...

— Часто о тебе пишут?

— Ох, часто! Выстригать время нет. Было дело — совсем на моду попал. Что ни газета — то Мартюшов улыбается. И портреты там, очерки, зарисовки.

— Разбираешься в жанрах. — Я усмехнулся, но он меня понял по-своему.

— Я во всем, земляк, разбираюсь. Голой рукой не тронь меня — живо отронишь. И я тебя сильно ждал, ох и ждал, землячок! Все глаза проглядел, измаял. Так баба не ждет мужика, как я тебя дожидался. А ты не ехал...

— Не ехал, — выдохнул я и вдруг почувствовал странное беспокойство. Еще ничего не случилось, а я уж вздрагивал, и сжималось дыхание. Я знал, чувствовал: скоро случится что-то тяжелое, нехорошее, и уже заранее все во мне напряглось. И Яша наклонился близко-близко ко мне, как заговорщик огляделся по сторонам, зашептал:

— Просьба есть, землячок. Поди не обидишь?

— Говори скорей, говори...

— Напиши в областную про меня! Доверяю!

Удар был мягче, чем я ожидал. Но что-то ждет еще впереди? А он шептал прямо над ухом:

— Пусть вся область узнает. В районной кого? И привыкли к районной. А ты в областную ударь, я тебе уплачу... — Последние слова его как обожгли. Я отодвинулся и потянулся за сигаретой. Он чиркнул спичку о коробок. — Кури, Федорович, отдыхай... — он смотрел на меня долгим взглядом, не моргая. Как только не уставали глаза.

— Значит, Яша, покупаешь меня?

— Покупаю, землячок, покупаю, на преступленье зову. — Он засмеялся, но смех вышел жидкий, придуманный, словно бы для меня. Потом помолчал и добавил: — Эх ты, честняга, кому не поверил. Я вон вчера человека убил. Встретил в кустиках, за поскотиной, и зарезал. — Он опять засмеялся, но сейчас уже весело, широко, видно, довольный шуткой. Но и этот смех прошел быстро, как не было. Лицо его обвисло и посерело.

— Горе у меня, писатель. Фаина ушла от меня. И Сашку с собой.

— Как ушла?..

— Все бывает. Не прищуривайся. У людей бывает, и у тебя может быть. Так. Ушла Фаинька моя, дверью хлопнула. Не хочет дела иметь с пузырем.

— С кем?

— Да, да, с пузырем! Так жена прозвала, припечатала. Говорит, что раздули меня, кверху бросили, а копни — в пузыре бело место.

— Не понял, Яша...

— Пустота в пузыре-то! Чего ты не понял. Таку цену она мне положила. Ты слушай — рассказываю. Набросала белья в чемоданишко и ушла. К теще — к матери. И кончилась моя спокойная жись. Как оно там в песне поется: жили, жили, мол, веселились, подсчитали — прослезились...

— Не так оно, Яша, поется. Ты немного слова перепутал, — улыбнулся я, желая перевести разговор в спокойное русло. Но он не дал:

— Слова, говоришь? Эх ты, педагог!.. Фаина жись мне всю перепутала, а жись-то одна... А может, две или три? Как ты считашь? — Он усмехнулся и оглядел меня с головы до ног, точно бы оценивая по какой-то своей системе, — И тебе, педагог, придется...

— Чего?

— Испытать узы брака! Я книжку смешную читал. Так и называлась она — «Узы брака».

— При чем тут книга...

— А при том, при том, догадайся!

— Ты мне, Яша, темных лошадок не подставляй! — Я начал терять терпение. Да и надоели его подозрительные глаза. Они опять изучали меня, оценивали.

— Что ты сказал про лошадок? Я лошадьми не занимаюсь!..

— Хотел тебе, Яша, напомнить одну загадку. Так ведь не отгадаешь? — Я рассмеялся, и смех его разозлил.

— Ты меня не пугай! Сам кого хошь напугаю... Вот так, дорогой! Напугаю, говорит, напугаю — возьму шубу выверну... — Теперь он сам засмеялся. А я ждал продолжения — как он себя поведет. Но он уже пожалел, что вспылил. Наверно, боялся меня обидеть и навсегда потерять. Я был ему нужен. — Ругаться нам, браток, ни к чему. А жениться тебе придется. Сам узнаешь, что почем, испытаешь узы брака... — И он вдруг подмигнул мне, как заговорщику. — И хомут на тебя оденут, и седелко положат, а за оглоблями дело не станет. И повезешь телегу, как миленький.

— Нарисовал ты, Яша...

— Все правильно, Федорович! Стары люди как говорили: человеку да предстоят три ступеньки: вначале родиться, потом жениться, а потом уж можно и помереть. Женитьба-то, замечай, посередке. Ка-ак раз посередке!

— Много, Яша, знаешь, читаешь! — Я улыбнулся, но он не заметил моей иронии и ответил уверенным, бодрым голосом:

— Я и обязан знать!

— Кто ж тебя обязал?

— Э-э-э, ты меня не собьешь, не собьешь Мартюшова! Я тебя насквозь вижу и под тобой, браток, вижу. Я и про Фаину предполагал.

— У всех бывает. Поругались — помиритесь.

— Зачем поругались? Она обманом ушла. Схватила чемоданишко — и на волю. А я за месяц предчувствовал — собака выть начала. Прямо спать не давала... — Он вздохнул глубоко и обмахнул с лица пот.

— Какая собака? Не понимаю...

— Моя, землячок. Моя... Хорошая была. Динка. Ну, это имя такое. В Кургане отдал тридцать восемь рублей. Она мне щенком досталась. Помесь лайки с овчаркой.

— Это что за порода?

— Да черт ее разберет. Помесь вилки с бутылкой! — Яша захохотал и опять подмигнул. Но теперь лицо у него было доброе, даже доверчивое, в том щенка заслуга — вспомнил о нем и подобрел.

— Хороший попал щеночек. Подрос немного — начал дрессировать. Все понимал, подлец!

— Твоя Динка женского роду, а ты ее в мальчики...

— Какая мне разница... Все равно пристрелил!

— Почему?

Но он точно не расслышал вопроса и принялся снова за старое:

— Начал потихоньку дрессировать. И поноску уже носила, и газеты из почтового ящика, а потом как сдурела: разинет глотку и воет. И днем воет, и ночью воет, а кого надо? Еда есть, и питье стоит, а она морду кверху — и воет. Ясно дело, решаю, что-то она накликает. Взял ружье, а ружье у меня бельгийское — два курка, да вывел Динку за огороды, да поноску ей бросил: ату, мол, Динка, ату! Она за ней полетела, а хвост крутится, как пропеллер. Я в этот пропеллер и саданул. С одного разу с копылков долой. Правда, лапами еще немного подергала, но это уж с того света. Сашка мой порасстраивался маленько, но я ему кого-то пообещал... — Яша устал говорить и перевел дух. Дыхание у него было тяжелое, как в жару.

— Лапами, говоришь, подергала?

— Было дело... Да я уж забыл.

— А помнишь, Яша, как у тебя Зырин задавил сизаря? На телеге-то ехал... Я помню, как ты ревел, не мог успокоиться.

— Дурак был тогда.

— Нет, Яша.. — Хотел я ему возразить и поправить, а потом сбился, все перепутал, потому что в глазах опять поднялся тот маленький рыжий мальчик. Как он рыдал, как нес на руках убитую птицу, как озирался по сторонам, точно прося защиты. И вот со мной поравнялся: «Может, отпою молоком...» И в глазах были слезы, очень много слез, очень много... Так могла страдать только большая душа. Только хороший человек мог так убиваться... Но где ж он теперь? Где та большая душа? Неужели она вошла в этого нахального человека? Но почему? Что случилось с ней, с этой далекой душой? Почему время так меняет нас и почему мы ему поддаемся?.. И опять вопросы, вопросы стали распирать мою голову, и я никак не мог от них избавиться, убежать. И я забыл про гостя, и мысли завели в какую-то опасную сеть, из которой нет выхода, нет и хода обратно. Но гость сам обо мне позаботился. Для начала он покашлял предупреждающе, потом постучал ладонью.

— Ты опять отключился? То ли зажигание где-то проскакивает? Надо свечи почистить, землячок. А то придешь на урок да забудешься? А ученики-то, они, брат, ученички...

— На чем мы, Яша, остановились? — спросил я тихим расслабленным голосом, и лицо у меня, видно, было такое мертвое, что он усмехнулся:

— На бюллетень тебе надо — совсем заработался. А остановились мы с тобой на самом опасном. На главной опасности... Забрала Фаина Сашку, сынка, и ни слуху ни духу. Но я знаю, конечно, у тещи они. Уже неделю живут — не показываются. И Сашке не разрешают ко мне. Засадили в тюрьму мальчишку.

— Из-за чего все ж поссорились?

— Наши ссоры — не ссоры. Не понимала меня, стерва-маковка!

— А ругаться зачем?

— А ты бы не заругался? Все газетки про меня порвала. Только и сохранил, что в комодике... — Он сидел бледный, подавленный, даже щеки опали. И походил теперь на того давнего Яшу, который стоял на берегу с удилищем рядом с сыном. Та же вялость в глазах и покорность. Но это быстро прошло у него. — Давай, землячок, выручай. Я оказываю доверие. Заступиться за меня — тоже честь!

— Для кого?

— Для тебя, для любого... Пиши так, пропечатай, чтоб Фаина моя обмерла. Такие люди, как я, не валяются. Пусть и в колхозе прочтут.

— Я же учитель, Яша. И пишу-то по настроению. Про тебя и так много...

— Много, немного... Запас брюхо не дерет. Да мне ж Фаину надо вернуть, а сына — больше того. То ли не понимаешь?

— А при чем я?

— Она возьмет в руки газету, да газета-то областная вот и узнает, кака цена Мартюшову. Вот так, землячок. Я ее еще заставлю ботинки мои зашнуровывать, а то ишь глаза подняла, побежала...

Он еще что-то бормотал, глухое, неясное, потом махнул рукой и повесил голову. И мне жалко его стало. И смешно и досадно. Ведь только что на него злился и обижался, а теперь — смотри ты — подобрела душа. Как же она отходчива, как доверчива — и ничего не поделать...

— Все у нас было, Федорович, к соседям занимать не ходили. И машина, и деньги, и Сашка мой подрастал. А она все запутала, стерва такая, извини меня, землячок... Нет, ты скажи, что придумала — давай Сашку на меня натравлять. Однажды совсем вышло весело... Ты слушаешь меня или как?

— Слушаю, Яша, слушаю...

— Тогда продолжаю. Ну что... Я ждал Петра Логиновских, из редакции он позвонил. Петро будет у них фотограф, мы с ним давно по руке. Позвонил мне — надо на озеро, у него выходной. Ну я подготовился. В магазин сходил за припасом. Так что получилось... — Яша закрыл щеки ладонью, а плечи задергались, и скоро он весь затрясся от смеха. — Ты подумай, что вышло. Они мне в бутылки чаю набузгали. Коньяк заменили на чай. И пробки завернули — чин чином. Ночью угощаю товарища, уж костерок запалили, уха. Петро выпил бокальчик и глаза вылупил: кто оно? Потом давай хохотать. Ну и я с ним, а на сердце-то волки воют... Нет, ты подумай, земляк! Учудили. И Сашка матери помогал. Оба после сознались... — Он уже не смеялся теперь, помрачнел. — Пришел домой, даже виду не подал. Я ведь терпеливой, ох, терпеливой. Ни разу даже ее не ударил. И что Файке не жить со мной? Вон подружка у ней — Нинка Фуганова. Так на ей уж все побывало: и горшки все, ухваты, и ведра, бутылки — ну, пьющий мужик-то. А я свою пальцем не тронул. А на людях всегда уж по отчеству — Фаина Григорьевна да Фаина Григорьевна. Ну и получил за добро...

Он опять поднялся со стула и начал прохаживаться. Половые доски рассохлись и под его весом прогибались, поскрипывали. Он поморщился, как от боли.

— Присядь, успокойся.

Он сел и начал отпыхивать. Лоб был бледный и потный, потом опять краснота пошла, и лицо напряглось. И снова жалость во мне проснулась и захотелось утешить:

— Ты не расстраивайся. Бывает и хуже...

— Хуже куда? Уже прозвищ мне надавала, говорит, что донесет на меня, расскажет, какой я стахановец. А я терплю. Ради семьи что не вытерпишь. Но всему есть конец: как начала Фаина грозиться, так я сразу на дверь показал. Она как ждала: чемодан на плечо, Сашку за руку — и к своей матерешке.

— Так вернется!

— Если поможешь мне, то конечно. Неужели устоит против газеты?! Да кабы районна, а то областная! Ты так размажешь меня, размалюешь — неуж баба устоит? Нет, никогда! На тебя вся надежа! Бери ручку, записывай, а потом обработаешь... Что молчишь?

А меня опять давил смех, я отворачивался, но потом, делать нечего, подчинился. Да и было интересно, чем это кончится, что скажет Яша. А он уже говорил:

— Пиши сперва так: «Родился Яков Васильевич Мартюшов в простой крестьянской семье. С детских лет он привык к труду на земле, но о рекордах пока не мечтал. Да и не догадывался, что та же корова может молока давать в два раза больше, чем ей положено от рождения, что тот же трактор может пахать сильнее в несколько раз, если следят за ним упорные руки...»

— Слушай, Яша, ты же не свое говоришь. Я так не могу...

— Не свое. Это Логиновских писал. Так ты обработай. И выдай на область!

— Демагог твой Логиновских!

— Ты не ругайся. Так же и Фаина его обзывала. Так что пиши — статья моей бабе понравится.

— Ох, Яша, не знаю. Личное дело — сложное...

— А ты внуши Файке, что я для других живу, что по две смены наяриваю, что ночей не сплю...

— По две смены?

— Ну приврем, дак никто не проверит. Век правдой не изживешь.

— Хочешь жить — умей вертеться? Так, что ли, Яша?

— Злой ты, Федорович! К тебе по-простому, по-нашему, а ты сало давишь из человека. А еще педагог! — Он снова начал ходить. Пол под ним проседал и поскрипывал, живот у Яши выпирал вперед, борта на пиджаке натянулись. Смотрел в пол, словно чего-то выискивал. И опять я вспомнил того далекого Яшу, молчаливого, тихого, с березовым удилищем в руках. А рядом с ним мальчик, такой же молчаливый, подавленный — без улыбки лицо. Неужели и он, когда вырастет, сможет направить ружье на щенка? А потом ударить из обеих стволов? Кто ответит мне?.. А может, Сашка теперь самый несчастный? Может, даже не хочет жить, раз ушли от отца.

— Яша, где сын у тебя?

— Я же говорил: у тещи. Утащила жена прямо волоком. И не пускает... Не прощу этого Фаине! Ишь, задумала... Шестерка погана.

«Значит, Сашка у бабушки. Рвется к отцу, а его останавливают. Значит, испытал уже тяжелое горе? Но почему он должен страдать? А разве поможешь? Наверно, так будет долгие годы, и у Сашки не станет надежд? Да что они! У него не станет отца, хоть и будет родной отец проживать на соседней улице... При живом-то отце — сирота!..» И от одной этой мысли стало трудно дышать. «Какое-то странное существо — человек. Порой нам хочется всех обнять, пожалеть, особенно если встречаем где-нибудь одиноких, несчастных детей. И вот мы смотрим на них, изучаем, в уме представляем все их страдания, и сразу — больно так, горько нашему сердцу, что нельзя удержаться от слез. И мы плачем, переживаем, и после этого нам делается легко, хорошо. А что же случилось-то? Ведь мы ни в чем не помогли этим несчастным. А может, мы и не о них даже плакали? Ну, конечно же, не о них. Мы о себе, о себе только плакали, о каких-то прошлых своих, еще не прощенных грехах. Поплакали, и опять хорошо...» Я бы еще долго, наверное, витал в тех мыслях, но Яша стал постукивать козонками. Так постукивают в дверь начальника, если желают войти. Я очнулся и повернул лицо. Яша смотрел исподлобья, внимательно, в глазах — решимость и боль.

— А ты, между прочим, обязан. И сиди, не увиливай! Не каждый день таки гости.

— Какие?

— То ли не знашь? Уважай передовиков из села!

— Я и так тебя уважаю, — сказал я ему мирным, спокойным голосом, и он ухмыльнулся.

— Ну, спасибо на том! А вот Файка моя размагнитилась. Но я первый не пойду на поклон. Иголка к нитке не ходит. — Глаза у него стали такие печальные, как будто пришел с похорон. И снова жалость на меня навалилась — как быстро меняется наша душа. Еще минуту назад я презирал его, насмехался, но пришла другая минута — и снова я в его власти. Ему тяжело — и мне вместе с ним. А из окна уже надвигалась ночь. Я силился разглядеть небо и звезды, но так и не мог. Чего-то не хватало, и было грустно. За стеной пианино заснуло, и, видно, потому грустно. А Яша кусал губы. Ему, наверное, казалось, что наша пауза затянулась, что он где-то сделал ошибку, что нужно снова собрать все силы, идти на приступ. А неприятель был я, и он пошел в штыковую.

— В общем так, статью от тебя дождуся?! И Файке утрем сопатку. Областная газета — не Петро Логиновских! Живо прибежит вместе с Сашкой. Они ведь ревнуют нашего брата. Как пропечатаешь про меня — живо хвост подожмет.

— Почему?

— А то ли не ясно? На областную моду попал человек. Теперь только гляди за ним, карауль. Любая бабешка прицепится, не отобьешься. Но уж Фаина моя не позволит! Лучше сама вернется. На то и бьем, Федорович! — Он засмеялся. — Хитрой я! А как жили-то — люди завидовали! И машина, скот, всякая птица. Двое телят-подростков взяли на мясо. А она бросила одним махом. Нет, здесь что-то не то. Поди нас изурочили...

Я улыбнулся — узнавал Яшу. Он и в детстве был такой же мнительный, суеверный.

— Как тебе, Яша, не стыдно?! Ты же молодой еще, а веришь в разных чертей. Вот и Динку застрелил. Такую собаку — нехорошо!

— Ну ладно, не ругайся, писатель. А лучше торопись, бери факты из первых рук. Так это у вас называется?

— Я же учитель, Яша! А газета — другое дело... Мое ремесло — класс, ребятишки.

— Не прибедняйся. Бери ручку, пиши!

Я машинально развинтил ручку, и он сразу заговорил. И снова быстро, уверенно, как по книге:

— Значит так. «На любом участке производства он трудится с душевной выдумкой, огоньком. Недавно Мартюшов выступил на собрании в колхозном гараже и внес предложение — принимать по акту каждую отремонтированную машину. Это, конечно, не новое дело, но в колхозе пока что не делалось. А скотник Мартюшов взял да и выступил с личной инициативой. И заметьте, как раздвинулись горизонты работы — скотник помогает шоферам, механизаторам!..» А в нынешнюю уборку я опять на комбайн попросился. Это про меня в прошлом году написали...

— Логиновских?

— Кто больше? И портретик был. Я стою, поднял руку.

— Как ты запоминаешь? Как стихи учишь или...

— Да само оно. Даже вышибает порой, то ли было где-то написано, то ли сам уже от себя. — Он признался доверительным голосом, потом добавил мечтательно: — Если бы в областную попасть! Да-а. Зачесала бы жена право ухо. Да и землячки бы поохали.

— Чудной ты, Яша. Зачем тебе слава?..

— Это ты чудишь, притворяешься. Слава нынче дороже денег. И ты знаешь, и я знаю. Кто на моде, тот и в почете. И я добьюсь любыми путями!

— Любыми, Яша, не надо.

— Э-э, браток, ты, как моя Фаина. Век честным не проживешь. А другие, другие-то! Что они делают? Вон Зырин-то Николай Иванович. Ты ж его только по отчеству. И правильно делаешь, уважать надо таких старичков. У него нынче сараюха сгорела. Прямо дотла, подчистую. Да кого там гореть-то, три гнилушки, два бревна. А Зырин сказал — от проводки это. Провода, мол, были худые. И виноваты монтеры. Не только сказал — сразу сел да поехал. Сараюха-то застрахована — ему и выдали триста рублей да потом еще двести. Умеют жить старички! А гнилушки-то он сам и поджег. Все знают, и я уверен... Или возьми: в магазин придешь — шаром покати. А мигнул продавцу — все есть под прилавком. Он — тебе, ты — ему. Хочешь жить...

— Умей вертеться! Так, что ли, Яша? — Я засмеялся и отвернулся к стене.

— Во-во, Федорович! И я у тебя в долгу не останусь. Только помести меня, пусть прочитают. Значит так, бери ручку, не отставай... «Недавно передового скотника Якова Мартюшова пригласили в школу на воспитательный час. Ребята очень довольны. А потом он ответил на многочисленные вопросы. И волновался, переживал Яков, ведь выступал он в родной восьмилетке. И в этом классе, возможно, стояла та же парта, за которой он сидел в свои детские годы».

— Кончай, Яша! Мы же с тобой в соседней деревне учились. Всю зиму пешком, на своих двоих. Это потом нам школу построили.

— Вроде так. Но Логиновских не будет врать.

— Оно, конечно, раз Логиновских... — Я усмехнулся, но он не заметил. Он опять барабанил:

— «Ребята спрашивали на разные темы. О кормленье скота, о поенье. А под конец задали: какая у вас, Яков Васильевич, мечта? И он ответил: быть всегда впереди!»

— Кто «он»? Ты, что ли, Яша? — переспросил я и засмеялся.

— А ты не скалься! Имей выдержку, тон! И пиши давай, не отвиливай. А то поговорим в одном месте.

И в этот миг зазвонил телефон. Я вышел в коридор и взял трубку. Звонили из вечерней школы, просили прийти, — я там замещал учителя, и теперь меня все время дергали по ночам. Но сейчас звонок был как спасение. Я вернулся к Яше сияющий:

— Извини, друг. Меня требуют. Приезжай в другой раз и запишем...

Он молчал, даже не пошевелился. Только глаза стали большие, широкие. Налились, как неспелая слива, зеленым. Щеки тоже раздулись, точно их накачали. Я понял — это молчание перед грозой, и потому торопил события. Лишь бы скорее!..

— Мне срочно в школу. Я собираюсь.

Он задышал тяжело, с шипением и хлюпаньем, — как будто лопнула шина и в прокол хлынул воздух. И когда заговорил, то начал захлебываться:

— Я тебе покажу «срочно в школу!»... Я тебя выведу на чистую воду! Ишь, завилял хвостом, интеллиго...

— Яша, меня вызывают!

— А ты сними вызов!.. Я тебе — не половая тряпка. Я найду ходы-выходы! За передовика горой встанут... — Он еще якал, грозился, но я был уже у двери и вставил ключ. Руки дрожали, не слушались, еле вставил...

— Я все начальство подниму на тебя! Перед всеми раздену.

Но я уже был в коридоре. Он выскочил за мной — я захлопнул дверь. И сразу кинулся от него по подъезду. Он кричал вслед, ругался, стучал ботинками. Я думал, что он в меня что-то бросит. И только на улице вздохнул посвободней. Из дома вдруг ударило пианино. Это с моего этажа. Но кто же? Да Леночка! — вдруг понял и прибавил шагу. Музыка летела веселая, звонкая, поднималась все выше и выше и там лопалась, как пузыри. А я почти бежал, как будто спасался, но все равно сквозь музыку мне чудились крики и брань. И только на большой широкой улице я стал успокаиваться. Шли люди, шуршали плащами, смеялись. Какое счастье! И я смешался с толпой.


Читать далее

Поздний гость

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть