ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Прежде чем обнародовать это повествование, надо сообщить публике, как а нашел его.

Полгода тому назад я купил в нескольких лье от Ренна загородный дом, который в течение тридцати лет переходил из рук в руки и побывал во владении пяти или шести хозяев. Я приказал кое-что изменить в расположении комнат нижнего этажа и при переделках обнаружил в шкафу, устроенном в углублении стены, рукопись, состоявшую из нескольких тетрадей, в которой рассказана история, предлагаемая нами читателю,— вся она была написана женским почерком. Мне принесли эти тетради; я прочел рукопись вместе с двумя гостившими у меня друзьями, и с тех пор они непрестанно твердили мне, что надо эту историю напечатать; и я с этим согласен, тем более что она никого лично не затрагивает. По дате, обнаруженной нами в конце рукописи, видно, что история сия составлена сорок лет тому назад[6] ...сорок лет тому назад — то есть около 1690 г. Тогда описываемые в романе события должны были бы происходить в середине XVII столетия; в действительности же Мариво описал в книге свою эпоху.; мы изменили имена двух особ, о коих в ней упоминается, ныне уже умерших. Хоть и не сказано о них было ничего обидного, но все же лучше убрать их имена.

Вот и все, что я хотел сказать; краткое предисловие показалось мне необходимым, и я постарался написать его, как умел, ведь я совсем не сочинитель, и эти два десятка строк, вышедших из-под моего пера, будут единственным напечатанным моим произведением.

Перейдем теперь к самому повествованию. Излагает в нем события своей жизни какая-то женщина; мы не знаем, кто она такая. Перед нами «Жизнь Марианны» — так эта дама называет себя в начале повествования; затем она титулует себя графиней; рассказ обращен к одной из ее подруг, имя коей не указано,— вот и все.

*****

Когда я вам рассказала кое-какие случаи из своей жизни, я не ожидала, дорогой друг мой, что вы станете просить меня рассказать ее вам всю целиком, сделать из этого книгу и напечатать ее. Правда, жизнь моя довольно необычна, но я все испорчу, если стану ее описывать,— ведь где мне, скажите на милость, взять хороший слог?

Правда, в свете находили, что я неглупа, но мне думается, дорогая, что ум мой из тех, которые хороши только в разговоре и совсем не пригодны для сочинительства.

С нами, хорошенькими женщинами — а я была недурна собой,— дело обстоит так, что ежели у нас есть немножко ума, то мы становимся в глазах собеседников первостатейными умницами; мужчины превозносят каждое наше слово; слушая наши речи, они любуются нами, а что красиво, то мило.

Я знала одну красивую женщину, всех очаровывавшую, никто на свете не умел так изъясняться, как она; такая собеседница казалась олицетворением живости и остроумия: знатоки были вне себя от восторга. Но вот она заболела оспой и, хотя выздоровела, стала рябой; и когда бедняжка вновь появилась в свете, ее уже сочли там несносной болтуньей. Вот видите, как ей прежде придавало ума хорошенькое личико! Быть может, и мне красота придавала его в те времена, когда меня называли умнейшею особой. Помню, какие в ту пору были у меня глаза. Думается, они больше блистали умом, нежели я сама.

Сколько раз я ловила себя в разговоре на таких нелепостях, которые дурнушке не простились бы! Не сопровождай их игра лукавого личика, меня не стали бы осыпать комплиментами, как это бывало; и если бы оспа, обезобразив меня, открыла бы истинную ценность моих речей, они, сказать по правде, потеряли бы очень много.

Не больше месяца тому назад, например, вы мне напомнили некий день (с тех пор прошло двенадцать лет), когда в застольной беседе все так восхищались моей живостью,— и что ж! — скажу по совести, я была просто легкомысленна. Поверите ли, иной раз я нарочно болтала всякий вздор, желая посмотреть, до какого предела доходит простодушие мужчин в отношении нас, женщин. Все мне удавалось превосходно, я уверяю вас, что в устах некрасивой особы мои сумасбродные речи показались бы достойными обитателей сумасшедшего дома: и, может быть, только моя привлекательность придавала особую прелесть самым удачным моим шуткам. Ныне, когда моя красота увяла, во мне, как я вижу, не находят особого ума, а между тем я теперь более довольна собою, чем прежде. Но раз вы желаете, чтобы я написала историю моей жизни, раз вы просите меня сделать это во имя нашей дружбы, я должна исполнить ваше желание; лучше уж мне наскучить вам, чем отказать в вашей просьбе.

Кстати, я только что говорила о хорошем слоге, а ведь я не знаю, что это такое. Как его добиваются? Все ли книги написаны хорошим слогом ? Почему мне они чаще всего не нравятся? Вы считаете сносным слог моих писем к вам? Так я буду писать точно так же.

Не забудьте своего обещания не говорить никому, кто я такая; я хочу, чтобы это было известно только вам одной.

Пятнадцать лет тому назад я еще не знала, благородного ли я происхождения или нет и являюсь ли я незаконнорожденной или законным отпрыском. Такое начало, пожалуй, пристало роману, однако ж я рассказываю совсем не роман, я говорю правду, которую узнала от тех, кто меня воспитал.

Однажды на почтовую карету, следовавшую в Бордо, напали дорогою грабители; двое мужчин, ехавших в ней, решили сопротивляться и ранили одного их нападавших, но были затем убиты вместе с тремя остальными седоками. Поплатились жизнью также кучер и форейтор, и в карете остались только каноник из Санса и я, которой было тогда самое большее два-три года. Каноник убежал, а я, лежа на откинутой дверце, издавала неистовые вопли, задыхаясь под телом женщины, которая, будучи раненой, все же пыталась бежать и, упав на дверцу, умерла, придавив меня собою. Лошади стояли, не шелохнувшись, и я добрых четверть часа оставалась в таком положении, не переставая кричать и не в силах высвободиться.

Заметьте, что среди убитых было две женщины: одна, красивая, лет двадцати, а другая — лет сорока; первая великолепно одетая, а вторая — в такой одежде, какую носят горничные.

Если одна из этих женщин была моей матерью, то, по всей видимости, ею являлась молодая и лучше одетая, поскольку, говорят, я на нее немного походила,— по крайней мере, так уверяли те, кто видел ее мертвой и видел также и меня, а они заметили к тому же, что я была одета слишком изящно для дочери служанки.

Я забыла вам сказать, что лакей одного из кавалеров, ехавших в карете, раненный, бросился бежать через поле и, ослабев, упал у околицы ближайшей деревни, где он и умер, не сказав, у кого он служил; все, чего могли добиться от него перед тем, как он испустил дыхание,— что его хозяин и хозяйка убиты, но это ничего не раскрыло.

Пока я кричала, придавленная трупом более молодой из двух женщин, мимо проехали в дилижансе пять или шесть офицеров; увидев, что возле неподвижно стоявшей кареты распростерты на земле несколько мертвых тел, услышав раздававшийся в карете плач ребенка, они остановились, ошеломленные столь ужасным зрелищем, а может быть, прикованные любопытством, которое нередко вызывает у нас что-либо страшное, или желанием узнать, отчего плачет ребенок, и оказать ему помощь. Они заглянули в карету, увидели там еще одного убитого мужчину и мертвую женщину, упавшую на откинутую дверцу, где, судя по моим крикам, была и я.


Один из проезжих, как говорили впоследствии, настаивал на том, чтобы ехать дальше, но другой, взволнованный чувством сострадания ко мне, остановил спутников и, первым выйдя из дилижанса, отворил дверцу кареты; другие последовали за ним. Новое и ужасное зрелище поразило их: одной стороной лица мертвая придавила мое детское личико и залила его своей кровью. Оттолкнув убитую, они извлекли меня, всю окровавленную, из-под трупа.

После этого нужно было решить, что ж делать со мной, куда девать меня; завидев вдали маленькую деревушку, путники решили доставить туда ребенка, и лакей понес меня на руках, закутав в плащ.

Мои спасители намеревались препоручить меня приходскому священнику, для того чтобы он нашел кого-нибудь, кто согласится взять на себя заботу обо мне; но священник, к которому их проводили гурьбой все обитатели деревни, отсутствовал — он поехал навестить одного из своих собратьев; дома была только его сестра, девица весьма благочестивая, которая почувствовала ко мне такую жалость, что согласилась оставить меня у себя, пока ее брат не примет какого-либо решения; тут же был составлен протокол, излагавший все обстоятельства, о коих я вам рассказала, и написан он был каким-то представителем судебного надзора.

Затем каждый из моих провожатых великодушно оставил для меня кое-какие деньги, их сложили в кошелек и передали сестре священника, после чего все уехали.

Все, что рассказано здесь, я узнала от сестры священника.

Я уверена, что вы трепетали, читая про эти события; действительно, нельзя, вступая в жизнь, испытать более страшные и более удивительные бедствия. По счастью, когда они постигли меня, я их не сознавала; ведь в двухлетнем возрасте дитя не имеет сознания.

Не могу вам сказать, что сталось с каретой и что сделали с убитыми путешественниками; это меня не заботит.

Нескольких грабителей через три-четыре дня схватили, но, в довершение всех бед, в карманах тех лиц, коих они убили, не обнаружили ничего, что могло бы установить мое происхождение. Тщетно просматривали реестр на почтовой станции, исписанный именами путешественников,— это ничему не помогло: из реестра получили сведения обо всех проезжих, за исключением двух лиц — дамы и кавалера, их фамилия, похожая на иностранную, ничего не открыла, да, может быть, они и не назвались настоящим своим именем. Установлено было лишь то, что они взяли пять мест: три для себя и для маленькой девочки и два для лакея и для горничной, которые тоже были убиты.

Итак, мое происхождение стало непроницаемой тайной, и отныне я принадлежала лишь милосердию людскому.

Чрезмерное мое несчастье привлекло довольно много сострадательных особ в дом священника, где находилась, ибо он, так же как и сестра его, согласился оставить меня у себя.

Из всех соседних кантонов приезжали посмотреть на меня: людям хотелось знать, какова я собою, я стала предметом всеобщего любопытства; повинуясь своему воображению, посетители усматривали в моих чертах нечто, говорившее о пережитом мною приключении, у всех появлялся романический интерес ко мне. Я была изящна и миловидна; вы и представить себе не можете, как мне это служило на пользу, какой благородный и тонкий характер это придавало умилению, которое испытывали гости при виде меня. Какую-нибудь маленькую принцессу, оказавшуюся в несчастье, не могли бы ласкать более деликатно; я внушала людям почти что чувство почтения, а не жалости.

Не могу и передать, какой пылкий интерес проявляли ко мне дамы; они соперничали меж собой: кто сделает мне подарок красивее, кто преподнесет мне платьице наряднее?

Священник, который, хоть и был сельским священником, обладал большим умом и происходил из очень хорошей семьи, нередко говорил впоследствии, что при всем внимании, которое оказывали мне эти дамы, он никогда не слышал, чтобы они произносили слово «жалость» — слишком грубое, неприятное для их жеманной чувствительности.

И если они толковали обо мне, то отнюдь не называли меня «эта девочка», а всегда говорили «это милое дитя».

Заходила ли речь о моих родителях, неизменно предполагалось, что они иностранцы, бесспорно занимавшие у себя на родине самое видное положение; иначе и быть не могло — все считали это несомненным, словно они являлись очевидцами моего прошлого; насчет этого были некие соображения, которые каждая посетительница раздувала своими домыслами и верила в них, словно не сама же это и выдумала.

Но все на свете стирается, даже и добрые чувства. Когда впечатления от моих несчастий уже не были так свежи, они меньше поражали воображение. От привычки видеть меня рассеялись фантазии, чрезвычайно лестные Для меня; у дам иссякло удовольствие выражать любовь ко мне, это было всего лишь развлечением, и через полгода «милое дитя» уже превратилось в «бедную сиротку», к которой охотно прилагали слово «милосердие»; говорили, что я заслуживаю сострадания. Все сельские священники пытались пристроить меня к кому-нибудь в своих приходах, потому что кюре, у которого я находилась, был человек небогатый. Но благочестие жалостливых дам было для меня менее благоприятно, чем их прихоть; мне их набожность приносила меньше пользы, и участь моя действительно была бы достойна жалости, если б кюре и его сестра не питали ко мне нежной привязанности.

Моя воспитательница растила меня как родную свою. дочь. Я уже говорила, что они с братом были из очень хорошей семьи; говорили, что они потеряли свое состояние в судебной тяжбе и после этого брат укрылся в глухом сельском приходе, куда последовала за ним и сестра, так как они горячо любили друг друга.

Обычно, когда говорят: племянница или сестра сельского священника, представляют себе женщину грубую, похожую на крестьянку. Но эта девица к числу таких особ не принадлежала: она была рассудительна, учтива и вдобавок исполнена добродетели.

Помню, что у нее нередко катились из глаз слезы, когда она смотрела на меня, вспоминая все случившееся со мной, да и я, надо заметить, любила ее как родную мать. Признаюсь, что я была грациозна и пленяла милыми манерами, не свойственными обыкновенным детям; я отличалась кротким и веселым характером, изяществом движений, сообразительностью, хорошеньким личиком, сулившим, что я буду красивой, и это обещание исполнилось.

Я обойду молчанием пору моего воспитания в нежном возрасте; когда я подросла, то научилась шить кое-какие женские наряды — искусство, весьма пригодившееся мне впоследствии.

Мне уже было пятнадцать лет — приблизительно, ибо с точностью сказать это было нельзя,— как вдруг священник, пригревший меня, получил из Парижа от своего родственника, не имевшего иных наследников, кроме моих воспитателей, письмо, в котором, по его поручению, сообщалось, что он опасно болен, и этот родственник, часто подававший им вести о себе, просил, чтобы кто-нибудь — брат или сестра — поспешил приехать, если хотят застать его еще в живых. Наш кюре так высоко ставил свой долг пастыря, что не решился бросить приход и уговорил поехать сестру.

Она сперва не собиралась брать меня с собою; но за два дня до своего отъезда, видя, что я печалюсь и горько вздыхаю, сказала мне:

— Марианна, раз вас так огорчает разлука со мной, утешьтесь — я не хочу расставаться с вами и надеюсь, что брат будет со мною согласен. Мне даже пришли сейчас некоторые мысли о вашем устройстве: я намерена отдать вас в ученье в какую-нибудь мастерскую, ибо уже пора подумать о вашем будущем; пока мы с братом живы, вы всегда можете рассчитывать на нашу помощь, да и после смерти мы кое-что вам оставим, но этого недостаточно, много ли мы можем вам оставить? Родственник, к коему я еду и наследниками коего мы с братом являемся, думается мне, не очень богат, и вам нужно выбрать себе ремесло, дабы иметь средства к существованию. Я говорю с вами откровенно, потому что вы становитесь рассудительной девушкой, дорогая моя Марианна, и я очень хотела бы перед смертью иметь утешение, видя вас замужем за каким-нибудь честным человеком, или, по крайней мере, знать, что вы достигли положения, благоприятного для замужества: ведь будет справедливо, чтобы мне выпала эта радость.

После таких слов как мне было не броситься в ее объятия! Я плакала, и она плакала, ведь лучше ее не было на свете человека, да и я, со своей стороны, отличалась добрым сердцем, каким оно осталось и до сей поры.

Тут вошел в комнату кюре.

— Это что такое? — сказал он сестре.— Кажется, Марианна плачет?

Тогда она передала ему наш с нею разговор и сказала о своем намерении повезти меня с собою в Париж.

— Что ж, я это вполне одобряю,— ответил он.— Но если она там останется, мы больше не увидим ее. Это очень больно, потому что я люблю это бедное дитя. Мы ее воспитали, я очень стар, и, быть может, мне придется проститься с нею навеки.

Как видите, беседа была самой трогательной. Я ничего не ответила старику — лишь громко зарыдала. Это еще больше растрогало его, и, подойдя ко мне, он сказал:

— Марианна, вы поедете с моей сестрой, так нужно для вашего блага, которое я должен всему предпочесть. Мы заменили вам родителей, коих господь не дозволил вам узнать, не знаете вы также и никого из своих родных; и от, пока мы живы, не делайте ничего, не посоветовавшись нами; если сестра моя устроит вас на хорошее место, она оставит вас в Париже, а в противном случае вам надо вернуться домой. Пишите нам при всех обстоятельствах, когда вам понадобятся советы, мы же вас никогда не бросим.

Не стану передавать все то, что он говорил мне еще перед нашим отъездом, сокращу свой рассказ — боюсь, что все эти мелкие события моей юности будут докучны вам; они и впрямь не очень-то занимательны, и мне не терпится перейти к другому; ведь я так много должна вам рассказать и лишь из великой любви к вам принялась за свое повествование, которое окажется весьма долгим: придется мне извести много бумаги, но я не об этом тревожусь, а все думаю, как мне справиться со своей ленью. Ну что ж, двинемся дальше.

Итак, мы с сестрою священника тронулись в путь. Вот мы и в Париже; надо было проехать почти через весь город, чтобы добраться до того родственника, о коем шла речь.

Не могу вам передать, что я почувствовала, увидев большой шумный город, его народ и его улицы. Мне это показалось просто лунным царством[7] Лунное царство — фантастические описания «лунного царства» были в моде в конце XVII в., особенно после появления утопического романа Сирано де Бержерака «Иной свет, или Государства и империи Луны» (1657) и пьесы Анн-Модюн де Фатувиля «Арлекин, император Луны» (1684), не раз ставившейся на парижской сцене.; я была сама не своя, прямо себя не помнила; я смотрела вокруг, широко раскрыв глаза от удивления, вот и все.

Дорогой я несколько опамятовалась и тогда уж насладилась неожиданным зрелищем: чувства мои пришли в волнение, я была в восторге, что очутилась тут, я вдыхала воздух, веселивший мою душу. Все окружавшее меня так возбуждало мое воображение, так было мне приятно, и я полагала, что это множество разнообразных предметов сулит еще неведомые мне развлечения, что среди этого скопища домов меня ждут всякие удовольствия. Ну смотрите, разве не говорило во мне истинно женское чутье и даже предчувствия грядущих моих приключений?

Судьба не замедлила возвестить мне о них; ведь о жизни такой женщины, как я, поистине надо говорить — судьба. Родственника, к которому мы ехали, уже не было в живых; нам сказали, что он скончался за сутки до нашего приезда.

И это еще не все — его имущество опечатали, он запутался в делах, коими занимался; утверждали, что долгов у него больше, чем наличных денег.

Не могу объяснить, как это доказывали,— такие подробности мне не известны, знаю лишь, что мы не могли остановиться в его доме — там все было описано, и после долгих споров, длившихся три или четыре месяца, нам заявили, что наследникам нечего надеяться получить хоть единый грош и надо пожалеть, что оставленная сумма не оказалась более значительной: тогда бы можно было расплатиться с долгами.

Вот какое прекрасное путешествие мы совершили, не правда ли? Сестра священника пришла в такое огорчение, что даже заболела и слегла в той гостинице, где мы поселились. Увы! Горевала она так из-за меня: рухнули ее надежды, что это наследство даст ей возможность обеспечить меня; к тому же бесполезное путешествие исчерпало ее средства — деньги, привезенные ею с собой, растаяли; у брата ее, кроме прихода, ничего не было, и ему оказалось бы очень трудно прислать ей денег. И в довершение бед она заболела. Вот несчастье!

Я слышала, как она горестно вздыхала; никогда еще моя дорогая воспитательница так не любила меня, ибо она видела, что меня надо еще больше жалеть, чем прежде; а я старалась ее утешить, осыпала ее ласками, очень искренними, так как была полна любви к ней: душа у меня была тоньше и более глубока, чем ум, хотя и ум был развит достаточно.

Вы, конечно, понимаете, что больная поведала брату о нашей беде, а так как в жизни человека бывает полоса, когда несчастья с яростью обрушиваются на него (иначе и не скажешь), то вот через полтора месяца после нашего отъезда, в тот день, как этот почтенный кюре отправился навестить своих собратьев, с ним произошел несчастный случай: он упал, что нередко бывает опасно в пожилом возрасте, и с тех пор не мог оправиться, лежал прикованный к постели; тут еще пришли горестные вести от его сестры, и он совсем занемог, даже вынужден был просить, чтобы ему назначили преемника, а недуг этот отразился на его душевном и телесном состоянии. Однако он еще успел послать нам несколько денег, а после того нельзя уже было и числить его среди живых.

Я до сих пор содрогаюсь, вспоминая об этих событиях; право же, судьба несправедлива к добродетельным людям, ибо в земной нашей жизни они знают только страдания.

На выздоровление сестры почти уже не было надежды, а тут мы узнали о плачевном состоянии брата. При чтении письма, содержавшего это известие, она вскрикнула и лишилась чувств.

Вся в слезах, я звала на помощь, она же, очнувшись, не проронила ни единой слезинки. С тех пор я видела в ней лишь мужественное смирение; сердце моей воспитательницы стало тверже, в нем была теперь не прежняя ее вечно беспокойная нежность ко мне, а глубокая любовь добродетельной души, с доверием вручавшей участь мою вседержителю.

Когда обморок ее прошел и мы остались одни, она велела мне подойти к ней ближе, потому что ей надо поговорить со мной. Позвольте мне, дорогой друг, передать часть ее речей; воспоминание о них мне дорого доныне, и ведь то были последние ее слова.

— Марианна,— сказала она мне,— у меня больше нет брата; хотя он еще не скончался, но и для вас и для меня его как бы уже нет в живых. Чувствую также, что скоро вы потеряете и меня; на то божья воля, и, как бы ни было печально ваше положение, меня утешает вера, что вы останетесь под покровом господа, и это ценнее моих забот. Может быть, я протяну еще какое-то время, может быть, умру при первом приступе слабости. (Как верно она угадала!) Я не решусь передать вам деньги, оставшиеся у меня: вы слишком молоды и вас могут обмануть; я хочу вручить их тому монаху, который навещает меня; я попрошу его благоразумно распорядиться ими для ваших нужд; он наш сосед; если он не придет сегодня, вы сходите за ним завтра, и я поговорю с ним. Вот единственная предосторожность, которую мне остается принять ради вас. А теперь я хочу сказать вам одно: будьте всегда целомудренны. Я воспитала вас в любви к добродетели; если вы сохраните эту основу вашего воспитания, помните, Марианна, вам достанется в наследство величайшее сокровище; ведь с ним будет богата ваша душа. Правда, дитя мое, это не помешает вам остаться бедной в смысле материальном, и, быть может, вам придется трудно в жизни; но возможно также, что господь еще и на этом свете вознаградит вас за ваше благоразумие. Добродетельные люди встречаются редко, но не редкость встретить людей, почитающих добродетель; тем более что в жизни найдется множество обстоятельств, когда она бывает совершенно необходима. Например, жениться мужчины хотят только на честной девушке. Она бедна? Что ж, человек нисколько не опозорит себя, взяв ее замуж. А если у нее есть богатство, но нет добродетели, женитьба на ней — бесчестье; и мужчины всегда будут держаться такого мнения, это сильнее их, дочь моя, а потому вы когда-нибудь займете подобающее вам место; к тому же добродетель так сладостна, так утешительна для сердца тех, кто служит ей. И если даже они навсегда останутся неимущими, бедность их длится недолгий срок,— ведь жизнь коротка! Мужчины, больше всех насмехающиеся над тем, что они называют благоразумием, однако ж весьма дерзко обходятся с соблазненной ими женщиной, они приобретают право нагло держать себя с нею и наказывают ее таким образом за распутство, чувствуя, как она беспомощна, безоружна перед ними, как унижена утратой добродетели, над которой они насмехались; а право же, призови женщина на помощь рассудок, она не знала бы подобных мучений. Ведь подумать только, кто согласился бы избавиться от нужды ценою подлости?

Тут вошел кто-то из живущих в доме и прервал больную. Быть может, вам любопытно знать, что я отвечала ей. Ничего. У меня не было на это сил. Ее речи и мысли мои о грозящей ей смерти потрясли меня, я прильнула к ее руке и без конца осыпала ее поцелуями. Вот и весь мой ответ. Но я ничего не упускала из ее наставлений, и они так запомнились мне, что я передаю их вам почти дословно, ибо они глубоко запали мне в душу; и то сказать, ведь мне было по меньшей мере пятнадцать с половиной лет, и у меня уже доставало ума, чтобы понимать эти назидания.

Перейдем теперь к тому, как я применила их в жизни. О скольких безумствах мне придется вскоре рассказать вам! Ужели всегда мы становимся благоразумны лишь в ту пору жизни, когда благоразумие перестает быть заслугой! Что означает выражение: «Он уже вошел в разум», которое мы употребляем, говоря о ком-нибудь? Неверное выражение. В юности мы относимся к разуму, словно к прекрасной драгоценности, на которую мы часто смотрим, которую ценим, но никогда ею не пользуемся. Простите мне мои маленькие рассуждения, я и впредь мимоходом буду делиться ими — ведь своими слабостями я заслужила право порассуждать о них. Двинемся, однако, дальше. До сих пор я жила на чужом попечении, а теперь мне надлежало самой содержать себя.

Сестра священника сказала мне, что она боится умереть при первом приступе сердечной слабости,—и это были пророческие слова. Я не легла спать в эту ночь, я бодрствовала у постели больной. Она довольно спокойно спала до двух часов ночи, а тогда я услышала, что она стонет, я подбежала, заговорила с ней, она уже не в состоянии была ответить. Она лишь сжимала мне легонько руку, и на ее лицо уже легла тень смерти.

Ужас овладел мною. Как страшна была уверенность, что я потеряю ее; у меня помутился разум: никогда в жизни я не переживала столь страшной минуты; мне казалось, что весь мир обратился в пустыню и я осталась в ней одна. Я поняла, как я люблю ее и как она меня любила; все это столь живо обрисовалось в моем сердце, что образ этот привел меня в отчаяние.

Боже мой! Сколько горя может вместить человеческая душа, до какой степени доходит наша чувствительность! И когда я думаю о своей жизни, меня, признаться, больше всего удручают воспоминания о пережитых утратах — из-за них-то и развилась во мне склонность к уединению, в котором я живу теперь.

Я совсем не умею философствовать и нисколько этим не огорчаюсь, так как полагаю, что разглагольствования ни к чему не приводят; люди, чьи рассуждения о высоких предметах я слышала, конечно, очень умны; но мне кажется, что в иных вопросах они похожи на разносчиков новостей, которые сами сочиняют новости, когда таковых не имеют, или подправляют услышанные вести, если те им не нравятся. Я, со своей стороны, полагаю, что лишь чувство может подать нам сколько-нибудь верные вести о том, что творится в нас,— право, не следует слишком доверяться уму, который обо всем судит по-своему, ибо он великий выдумщик.

Но поспешим вернуться к нашему повествованию; мне очень стыдно за свое рассуждение, записанное здесь, а вместе с тем я горжусь, что оно пришло мне на ум; вот увидите, я еще войду во вкус,— ведь во всем, как говорится, труден только первый шаг. Да и почему бы мне, право, не заняться размышлениями? Только потому, что я женщина и ничего не знаю? Здравым смыслом могут обладать оба пола; я не собираюсь никого поучать; мне уже за пятьдесят; а один почтенный и весьма ученый человек недавно говорил мне, что хоть я ничего не знаю, а все же я не более невежественна, чем те, кто знает больше моего. Да, да, так сказал первостепенный ученый[8] Первостепенный ученый — вероятно, имеется в виду друг Мариво Фонтенель, сказавший в своих «Диалогах мертвых»: «Я более ценю тех, кто ничего не понимает во всех этих таинственных делах, чем тех, кто в них разбирается, но, к сожалению, природа не даровала всем этой возможности ни в чем не смыслить».; люди весьма гордятся своими познаниями в науках, но все же бывают минуты, когда истина вырывается у них из сердца и когда они так устают от своего высокомерия, что охотно расстаются с ним, желая подышать свободно, как дышат самые обыкновенные невежды: у них становится легче на душе; а мне ужасно хотелось сказать хоть немного, что я думаю о них.

Итак, мне было мучительно больно, когда я увидела, что добродетельная женщина, которой я обязана столь многим, умирает; хоть она и говорила мне о грозящей ей смерти, я никак не могла вообразить, что ее болезнь смертельна.

Мои стенания разнеслись по дому и всех разбудили; хозяин с хозяйкой, угадывая истину, встали и постучались к нам; я безотчетно отворила дверь; со мной говорили, а я только рыдала вместо ответа; скоро, однако, они поняли, что привело меня в такое отчаяние, и попытались помочь умирающей, а может быть, уже и умершей, ибо она не шевелилась; через полчаса стало ясно, что она мертва. Пришли слуги, поднялся шум, и тут я потеряла сознание; меня перенесли в соседнюю комнату, но я этого не почувствовала. Не стану говорить, в каком я была затем состоянии,— вы и сами догадаетесь, а мне и до сих пор грустно рассказывать об этом.

И вот я осталась одна; единственным руководителем моим был опыт девушки, которой пошел, вероятно, шестнадцатый год. Так как покойная выдавала меня за свою племянницу и с виду я была рассудительной девушкой, мне представили отчет якобы во всем имуществе, оставшемся после нее,— оно было так невелико, что не требовалось особых церемоний для его передачи, даже если бы мне действительно отдали все, что было. Однако ж часть белья и кое-какие мелочи оказались украденными; а из денег, которых, как я знала, оставалось около четырехсот ливров, похитили, думается, добрую половину; я пожаловалась на это, но очень робко, не решаясь настаивать. Да и в эти горестные дни сердце у меня ни к чему не лежало. Раз не было возле меня никого, кто принял бы участие во мне и в моей жизни, я и сама о себе не думала; такое состояние духа походило на спокойствие, правда весьма плачевное. При подобном спокойствии человек более достоин жалости, нежели при самом бурном отчаянии.

Все в доме, по-видимому, весьма сочувствовали мне, в особенности хозяин и хозяйка, приходившие ласково утешать меня и, однако ж, сумевшие нажиться на моем несчастье; в жизни полным-полно подобных людей: в общем, никто не выказывает столько ревностного желания смягчить ваши страданья, сколько мошенники, причинившие их вам и получающие от них выгоду.

Я позволила продать платья покойной, за которые мне дали, сколько хотели, и вот прошло уже две недели с того дня, как умерла моя дорогая тетушка, как ее называли люди, дорогая моя матушка, как я охотно называла бы ее, или, вернее, мой единственный друг, ибо нет наименования выше этого, нет сердца более нежного, более верного, нежели сердце друга, воодушевленное искренней любовью; да, прошло уже две недели после смерти моего друга, а я все еще проживала в гостинице, не зная, что станется со мною, и не заботясь о будущем, как вдруг монах, о котором я уже упоминала, часто навещавший покойную, а за последнее время тоже хворавший, зашел узнать, как она себя чувствует. Его опечалила весть о ее смерти, а так как он был единственный человек, знавший тайну моего происхождения, которую покойная сочла уместным открыть ему, и так как мне было это известно, я обрадовалась его приходу. Его чрезвычайно огорчило мое несчастье и обеспокоило то, что, подавленная горем, я так мало думаю о себе; он очень трогательно поговорил со мной об этом и указал, каким опасностям я подвергаю себя, живя в одиночестве в этой гостинице, не имея ни в ком на свете поддержки; действительно, положение тем более становилось опасным для меня, что я отличалась большой миловидностью и была в том юном возрасте, когда едва расцветшая девичья красота чарует своей невинностью и свежестью.

Речи его произвели на меня должное впечатление: у меня раскрылись глаза, я поняла свое положение и встревожилась, думая о будущем; множество странных мыслей приходило мне в голову.

— Куда же мне деваться? — сказала я своему гостю, заливаясь слезами.— У меня нет ни одного близкого человека, я не знаю, чья я дочь и есть ли у меня родственники! У кого мне просить помощи? И кто обязан оказать ее мне? Что я буду делать, уйдя отсюда? Денег моих хватит ненадолго, меня могут обворовать, ведь у меня впервые деньги в руках, и я первый раз самостоятельно трачу их.

Доброжелательный монах не знал, что и ответить; под конец мне даже показалось, что я становлюсь ему в тягость, поскольку я заклинала его стать моим руководителем; ведь эти благожелатели, наговорив несчастному всяких наставительных слов, считают, что сделали для него все, что могли.

Возвратиться в деревню было бы сущим безумием, У меня уже не было в ней пристанища; я нашла бы там лишь впавшего в детство старца, бедняка, продавшего все, чтобы послать нам те деньги, какие мы недавно получили, и доживавшего теперь последние дни под опекой своего преемника которого я не знала, который меня не знал и, уж во всяком случае, был равнодушен к моей участи. Мне нечего было рассчитывать на поддержку с его стороны, и, право у меня голова закружилась от страха.

Наконец, монах, прикидывая и обдумывая всяческие возможности, вспомнил об одном почтенном, сострадательном и благочестивом человеке, посвятившем себя, как он говорил, добрым делам, и обещал завтра же поговорить обо мне с этим благодетелем. Но я ничего и слышать не хотела, подобное обещание не успокаивало меня, я не могла ждать до завтра; я плакала, молила; монах хотел уйти, я уцепилась за него, упала перед ним на колени.

— Не откладывайте до завтра,— твердила я,— уведите меня отсюда сейчас же, или я дойду до отчаяния. Зачем мне быть здесь, скажите? У меня уже украли часть моих вещей, может быть, ночью украдут все остальное; может быть, похитят меня самое, я боюсь за свою жизнь, я боюсь всего и ни за что здесь не останусь, скорее умру, убегу отсюда, и вам же будет неприятно.

Тогда монах, оказавшись в крайне затруднительном положении, видя, что ему не избавиться от меня, остановился, подумал недолго, а затем взял перо, бумагу и написал письмо тому человеку, о котором говорил мне. Он прочел мне свое послание. Оно звучало весьма убедительно: всеми святыми он заклинал этого человека прийти в нашу гостиницу. «Господь приуготовил для вас доброе дело, самое ценное в его глазах и самое достойное из всех благодеяний, когда-либо совершенных вами». И чтобы сильнее возбудить сострадание ко мне, монах указал, какого я пола, сколько мне лет, какая у меня наружность и какие опасности могут проистекать либо из моей собственной слабости, либо вследствие подстерегающих меня обольщений.

Когда письмо было написано, я послала его по указанному адресу и в ожидании ответа караулила монаха в своей комнате, так как твердо решила, что не проведу больше ни одной ночи в этом доме. Не могу сказать вам в точности, что именно страшило меня и почему обуял меня неодолимый страх; знаю только, что передо мной все вставала физиономия хозяина гостиницы, в которую до сих пор я не очень вглядывалась, а теперь находила в ней ужасные приметы; физиономия его жены казалась мне мрачной, угрюмой, слуги с виду были отчаянные негодяи. Словом, все эти лица вызывали у меня трепет, я не могла справиться с собой; в мыслях мне рисовались шпаги, кинжалы, убийства, грабежи, оскорбления; кровь леденела у меня в жилах, так ужасны были опасности, которые я представляла себе: ведь когда заговорит воображение, горе уму, коим оно управляет.

Я поделилась с монахом своими черными мыслями, но тут явился наш посланный и сообщил, что карета почтенного человека, о котором шла речь, ждет нас у дверей, а сам он не мог ни написать, ни прийти сюда, так как был занят важным делом, когда получил наше письмо. Тотчас же я сложила свои вещи; право, мне словно спасли жизнь; я велела позвать хозяина и хозяйку, приводивших меня в такой ужас; по правде сказать, оба они не отличались благообразной наружностью, и воображению моему нетрудно было превратить ее в отталкивающую. Во всяком случае, она навсегда врезалась мне в память: эти лица все еще у меня перед глазами, и в жизни мне встретилось несколько честных людей, которых я терпеть не могла только потому, что их лица чем-то напоминали мне физиономии тех трактирщиков.

Мы с монахом сели в карету и скоро приехали к вышеупомянутой особе. Это был пожилой человек лет пятидесяти — шестидесяти, довольно еще хорошо сохранившийся, очень богатый, с мягким и серьезным лицом, скорбное выражение коего мешало заметить чрезмерное дородство сей важной персоны.

Он принял нас любезно и запросто, без лишних приветственных речей обнял монаха; затем бросил взгляд на меня и предложил нам сесть.

Сердце у меня колотилось; сама не своя от стыда и смущения, я не осмеливалась поднять глаза; юное мое самолюбие было уязвлено, я не понимала, что со мной.

— Ну, в чем же дело? — спросил хозяин дома, чтобы начать разговор, и, взяв монаха за руку, пожал ее с сокрушенным видом. Тогда монах рассказал ему мою историю.— В самом деле, приключения поистине необычайные и положение этой девицы плачевное! — воскликнул хозяин дома.— Вы правильно написали мне, отец мой, что оказать ей услугу будет самым добрым делом. Я тоже так думаю: по множеству причин она больше нуждается в поддержке, чем кто-либо другой, и я очень благодарен, что вы за помощью обратились именно ко мне; благословляю то мгновение, когда вас осенила эта мысль, ибо я растроган тем, что услышал сейчас. Давайте посмотрим, как нам взяться за дело. Сколько лет вам, дорогое дитя? — добавил он обращаясь ко мне тоном сердечным и жалостливым.

В ответ я лишь тяжко вздохнула, так как не в силах была говорить.

— Не горюйте,— сказал он мне,— будьте мужественны, я очень рад быть вам полезным. Да ведь на все воля божья, не надо роптать на провидение. Скажите же мне, сколько вам лет — хотя бы приблизительно.

— Пятнадцать с половиной,— ответила я — а может быть, и больше.

— В самом деле,— сказал он, обернувшись к монаху — с первого взгляда ей можно дать и больше; по лицу видно, что она благонравна и умна; даже хочется верить, что она знатного рода. Право, как велики ее несчастья! Неисповедимы пути твои, господи! Но обратимся к самому неотложному,— продолжил он после некоторого молчания, преклонившись в мыслях перед начертаниями создателя.— Поскольку у вас нет никакого состояния, вам надо решить, каким делом вы хотите заняться. Покойная ваша воспитательница не выражала касательно этого своей воли?

— Она имела намерение,— ответила я,— отдать меня в ученье в какую-нибудь мастерскую.

— Отлично,— заметил он,— я одобряю ее намерение. Отвечает ли оно вашим вкусам? Скажите откровенно. Вам может подойти и что-нибудь другое; вот, например, моя невестка, особа весьма рассудительная, живущая в полном достатке, лишилась девушки, состоявшей у нее в услужении; невестка очень ее любила и, конечно, благодетельствовала бы ей впоследствии; если бы вы согласились занять ее место, я уверен, что невестка с удовольствием взяла бы вас.

Такое предложение вогнало меня в краску.

— Увы, сударь! — сказала я.— Хотя у меня ничего нет и я даже не знаю, кто я такая, все же, мне кажется, я предпочту умереть, чем стать чьей-нибудь служанкой; будь у меня отец и мать, я, думается, не только никому не прислуживала бы, но сама бы имела слуг.

Я сказала это очень грустным тоном, со слезами на глазах и, зарыдав, добавила.

— Раз я обязана зарабатывать себе на жизнь, я готова взяться за самое скромное и самое трудное ремесло, лишь бы чувствовать  себя свободной, чем пойти в горничные, хотя бы это и сулило мне богатство.

— Успокойтесь, дитя мое,— ответил мне он. — Хвалю вас за ваш образ мыслей, ибо он свидетельствует о вашем мужестве и вполне позволительной гордости. Но не надо заходить в этом чувстве за пределы благоразумия: какие бы лестные догадки о вашем происхождении ни возникали у людей, это не дает вам никакого положения в обществе, и вы должны посчитаться с таким обстоятельством; однако ж мы последуем намерениям вашей воспитательницы, которую вы потеряли; это обойдется дороже, так как вам надо будет платить за свое содержание; но это не важно, нынче же вы будете устроены: я сведу вас в мастерскую белошвейки, снабжающей меня бельем, и она радушно примет вас. Ну как? Вы довольны?

— Да, сударь,— ответила я. — Никогда я не забуду ваших благодеяний.

— Воспользуйтесь ими,— промолвил монах, до сих пор предоставлявший нам одним вести разговор,— и своим поведением вознаградите благодетеля за его благочестивые заботы о вас.

— Боюсь,— заговорил опять хозяин дома, судя по всему человек набожный и совестливый,— очень боюсь, что помощь этой девице совсем не будет заслугой с моей стороны, так как меня очень трогают ее несчастья.— И, поднявшись, он сказал: — Не станем терять времени, а то опоздаем, поедемте к той белошвейке, о коей я говорил вам, барышня, вы же, отец мой, можете теперь удалиться, я вам отдам точный отчет в судьбе сокровища, которое вы мне доверили.

Тут монах простился с нами, запинаясь от волнения. Я поблагодарила его за понесенные им труды, и вот мы с моим благодетелем уже едем в карете.

Мне очень хотелось бы рассказать, что творилось во мне и как подействовала на меня эта беседа, из коей я передала вам лишь малую часть, ибо в ней говорилось и многое другое, очень обидное для меня. Надо вам сказать, что, при всей моей юности, душа у меня была гордая, воспитатели мои обращались со мной ласково и даже уважительно, и меня просто ошеломил подобный разговор. Люди совершают свои благодеяния весьма неуклюже и унизительно для тех, кому они оказывают их! Вообразите себе, как целый час толковали о моей нищете, о состраданий, которые я внушала, да о том, что было бы великой заслугой перед небом сделать доброе дело и помочь мне; говорилось, как христианская вера требует, чтобы обо мне позаботились а потом шли высокопарные рассуждения о милосердии напыщенно выражались ханжеские чувства. Никогда сострадание так хвастливо не выставляло напоказ свои печальные обязанности; сердце у меня разрывалось на части от стыда; и раз уж я заговорила об этом, то замечу, что зависеть от помощи иных людей весьма мучительная пытка,— как назвать иначе милосердие, которое не соблюдает душевной деликатности с неимущим и, прежде чем облегчить его нужду, уязвляет его самолюбие? Хороша добродетель, которая доводит до отчаяния своего подопечного! Можно ли считать милосердными всех, кто занимается благотворительностью? Никак нельзя! «Когда вы сначала покопаетесь в подробностях моих бедствий,— сказала бы я этим людям,— когда вы покажете мне всю мою нищету да истерзаете меня церемониалом ваших расспросов, вернее допросов, и лишь тогда окажете мне помощь, разве это, по-вашему, доброе дело? Нет, это ненавистная, грубая благотворительность, которой люди занимаются напоказ, а не по велению чувства».

Я кончила; пусть те, кто нуждается в наставлении по этой части, воспользуются моим уроком,— я даю его от чистого сердца, ибо говорю по своему горькому опыту.

Я остановилась на том, что села со своим благодетелем в карету, чтобы ехать к белошвейке; помню, что дорогой он все расспрашивал меня, а я отвечала ему тихим и грустным голосом; я не осмеливалась пошевелиться, съежилась так, что почти не занимала места, и на сердце у меня была тоска.

Однако ж, несмотря на удрученное мое состояние, я заметила, что мой спутник говорит со мною о странных предметах, я дивилась его речам; как мне казалось, он сразу смягчился, стал более любезным, нежели наставительным, более щедрым, чем милосердным,— право, он совсем изменился.

— Я вижу, вы очень стесняетесь меня,— говорил он,— мне совсем не хочется, чтобы вы так смущались, дорогая моя девочка; иначе вы вскоре возненавидите меня, хотя я желаю вам только добра. Наша беседа с этим монахом повергла вас в уныние — в ревностной заботе этих людей о ближнем нет ничего утешительного, она сурова, как и они сами, приходится приноравливаться к ним. Но у меня от природы доброе сердце; поэтому вы можете смотреть на меня как на своего друга, как на человека, сочувствующего вам от всей души и стремящегося заслужить ваше доверие, вы слышите? Я оставляю за собой право давать вам кое-какие советы, но совсем не хочу, чтобы они пугали вас Я вам скажу, например, что вы очень молоды и хороши собой и два этих прекрасных качества навлекут на вас преследование первого попавшегося ветрогона, который вас увидит. Но, право, вы поступите опрометчиво если станете его слушать ибо это ни к чему хорошему не приведет и не заслуживает вашего внимания, вам надлежит думать о своей будущности о том, что может послужить вам на пользу. Я знаю девушкам вашего возраста очень приятно, когда они нравятся молодым людям и вы, я уверен в том, будете нравиться без всяких ухищрений с вашей стороны, но не старайтесь, по крайней мере, нравиться всем на свете, особенно сонму молодых воздыхателей, на коих вам в вашем положении и смотреть-то не годится. Надеюсь, в словах моих нет чрезмерной суровости? — продолжал он с непринужденным видом и взял меня за руку, а руки у меня были красивые.

— Нет, нет сударь,— ответила я.

Увидев, что я без перчаток он добавил:

— Я хочу купить вам перчатки, это сохраняет руки, а такие хорошенькие ручки надо беречь.

И тут он велел кучеру остановиться у лавки и купил несколько пар перчаток, которые мне пришлось примерять при его содействии, так как он непременно хотел помочь мне в этом деле Я покорно принимала его помощь, но краснела за свое послушание — краснела, сама не зная почему, чутьем угадывая, что за этой любезностью таится что-то нехорошее.

Приведенные мною обстоятельства как будто и мелочи, но я говорю о них, потому что это не такие уж пустяки, как может показаться.

Наконец мы приехали к белошвейке, которая показалась мне довольно миловидной; она согласилась принять меня в ученье, договорившись с моим благодетелем об условиях оплаты за мое содержание. Помнится, он долго беседовал с нею в сторонке, но я и знать не знала, о чем они толковали, а потом он простился, сказав, что скоро навестит нас, и поручив меня заботам хозяйки; после того как он ушел, она показала мне маленькую комнату, где я и сложила свои пожитки, там я должна была спать вместе со своей товаркой по мастерской.

Чтобы мое повествование было всем понятнее, нужно назвать имя хозяйки мастерской. Ее звали госпожа Дютур; она была вдова и, думается, не старше тридцати лет; эта веселая толстушка казалась с виду приятнейшей особой, да такой она и была. Домочадцы госпожи Дютур состояли из ее сынишки лет шести-семи, служанки и девицы по имени Туанон, продавщицы в ее лавке.

Упади я на землю с облаков, и то я не была бы так потрясена; при некоторых печальных обстоятельствах люди чувствительные больше бывают удручены, чем другие, ибо все, что с ними случается, проникает им в душу; их охватывает унылое оцепенение как то было и со мной; госпожа Дютур изо всех сил старалась подбодрить меня:

— Да ну же, мадемуазель Марианна (она уже спросила, как мое имя, кругом вас добрые люди, не горюйте, я люблю, когда все веселы. Что вас так огорчает? Вам здесь не нравится? Я же как только вас увидала, почувствовала к вам дружескую приязнь; а вот смотрите — Туанон, славная девушка, познакомьтесь с ней.

Так она говорила со мной за ужином, но в ответ я лишь тихонько склоняла голову и вместо благодарности ласково улыбалась. Иногда я даже принуждала себя сказать: «Вы очень добры», но в действительности чувствовала себя не на своем месте, я совсем не создана была для такой компании.

В откровенности этой женщины я чувствовала что-то грубое, отталкивающее.

До сих пор я жила лишь в обществе сельского священника и его сестры, их-то никак нельзя было назвать светскими людьми; манеры у них были простые, но отнюдь не вульгарные, речи — степенные и полные здравого смысла; эти честные люди, жившие совсем небогато, говорили, как умели, и поскольку я не видела ничего иного, более изысканного, то считала их повадки наилучшими в мире; теперешние же мои сотрапезники совсем мне не нравились, они говорили на каком-то грубом жаргоне, резким тоном, оскорблявшим мой слух. Я уже полагала, что на свете, наверно, есть воспитанные люди, получше этой братии, и вздыхала, думая о таком обществе, хотя его и не знала. Скажите, откуда взялись у меня подобные притязания? Как появилась эта тонкость чувств? Быть может, она была у меня в крови? Вполне возможно; а может быть, она развилась оттого, что я пожила в Париже? Это тоже возможно: ведь есть восприимчивые души, коим не надо много показывать, чтобы научить их чему-либо: увидев немногое, они сразу догадываются обо всем, что могли бы увидеть.

По натуре я отличалась деликатностью чувств — уверяю вас, особенно в том, к чему у меня было призвание, как, например, к светской жизни. Я никого не знала в Париже, я видела в нем лишь улицы, но по этим улицам проходили люди всякого рода, проезжали кареты, а в них я замечала особ, принадлежавших к незнакомому, но как будто не чуждому мне кругу. В самом деле, во мне таилась некая природная склонность к этому новому миру, и стоило мне столкнуться с ним, как я почувствовала к нему влечение — я словно встретила то, что искала.

Вам, разумеется, понятно, что при таких наклонностях мне совсем не подходило общество госпожи Дютур, так же как и ее подручной мадемуазель Туанон, долговязой девицы, которая то и дело вытягивалась в лавке во весь рост, отмеряя аршином полотно со всею возможной точностью и аккуратностью; она вся была поглощена своим занятием, у нее мысли не заходили дальше аршина.

А я оказалась бестолковой в швейном деле и поминутно выводила ее из себя. Право, стоило посмотреть, с каким важным видом она выговаривала мне, с какой гордостью знатока поправляла меня, но беда в том, что от ее наставлений я становилась еще более неловкой, потому что само ремесло делалось мне еще противнее.

Как я уже говорила, мы с нею помещались в одной комнате, и она охотно поучала меня, как можно преуспеть в жизни; рассказывала, как живут ее родители, какой у них достаток, каковы оба они нравом, какие подарки они сделали ей к Новому году. Затем она заводила разговор о своем поклоннике, красивом малом, и, случалось, предлагала мне прогуляться; и, хотя мне совсем не хотелось идти с ней, я отвечала, что буду очень рада. В ее разговорах не бывали забыты и сердечные дела госпожи Дютур; оказалось, что ее возлюбленный охотно бы на ней женился, но средств у него недостаточно, и, дожидаясь, пока к нему придет богатство, он частенько навещает нашу хозяйку, охотно обедает у нее, и она закармливает его всякими вкусными яствами. Рассказываю об этом для вашего развлечения, а если такие пассажи вам скучны, пропускайте их.

Господин де Клималь (так звали человека, поместившего меня к госпоже Дютур) появился через три-четыре дня. Мы с мадемуазель Туанон были тогда в нашей комнате, она мне показывала свои наряды, но из приличия тотчас же удалилась, как только вошел мой гость.

— Ну что, мадемуазель, как вы здесь поживаете? — спросил он.

— Ничего, сударь,— ответила я,— надеюсь, я привыкну. Мне очень хочется, чтобы вы были довольны, так как я полюбил вас всем сердцем, вы мне сразу понравились и я готов дать этому всяческие доказательства. Бедная девочка! Я с удовольствием окажу вам любую услугу! Но мне желательно, чтобы вы чувствовали дружескую приязнь ко мне.

— Я была бы очень неблагодарной, если б не питала к вам приязни,— заметила я.

— Нет, нет,— возразил он,— причиной тому может оказаться не ваша неблагодарность, а то, что вы не чувствуете себя со мной так свободно, как бы я хотел.

— Я хорошо знаю, с каким почтением должна относиться к вам,— заметила я.

— Еще не известно, должны ли вы так уж почитать меня, ведь мы не знаем, какого вы происхождения. Но, Марианна,— добавил он, взяв меня за руку и чуть-чуть пожимая ее,— разве не держали бы вы себя запросто с каким-нибудь другом, который желал бы вам столько же добра, сколько я вам желаю? Позвольте спросить вас: ведь вы говорили бы ему о ваших чувствах, ваших вкусах, вам приятно было бы видеть его? Почему же вам не вести себя так же и со мною? О, тут необходимо навести порядок, или мы с вами поссоримся. Да, кстати, я забыл дать вам денег.

И, сказав это, он вложил мне в руку несколько луидоров. Я сначала отказывалась, заявив, что у меня еще осталось немного денег после покойной моей воспитательницы, но он все же заставил меня взять. Я приняла эти деньги со стыдом, ибо они унижали меня, но мне не приходилось слушаться чувства гордости, раз передо мной был человек, взявший на себя заботу обо мне, бедной сиротке, и, казалось, желавший заменить мне отца.

И, сделав глубокий реверанс, я приняла его дар.

— Ах, дорогая Марианна, оставим эти реверансы, покажите мне иначе, что вы довольны. Сколько реверансов вы мне сделаете за новое платье, которое я собираюсь купить вам, а?

Помнится, я не очень обрадовалась его обещанию купить мне новое платье, но он сказал это так благодушно и шутливо, что, признаюсь, завоевал мое сердце. У меня исчезло чувство отвращения, его место заняла горячая признательность; я бросилась к нему по доброй воле и, чуть не плача от умиления, поцеловала его в плечо.

Мой порыв привел его в восторг, и, взяв меня за руку, он с превеликой нежностью поцеловал ее мне это показалось опять-таки странным, однако, будучи в ту минуту взволнованной, я сочла его поцелуй своеобразным выражением добросердечия — он удивил, но ни в чем не просветил меня.

Как бы то ни было, я теперь разговаривала более непринужденно, и эта непринужденность придавала мне новую прелесть, еще незнакомую господину де Клималю; время от времени он останавливался и смотрел на меня с нежностью, по-прежнему казавшейся мне чрезмерной, хотя я и не понимала ее затаенного смысла.

Я еще и не могла тогда ничего разгадать, мое воображение уже нарисовало образ этого человека, и хотя я видела что он восхищен мною, почему бы моя юность, несчастное мое положение, мой ум и моя миловидность не могли внушить ему вполне невинную приязнь ко мне? Разве нельзя проникнуться нежной дружбой к молодой особе моего возраста, чьим попечителем человек хочет стать? Покровителю любо видеть ее достоинства: ведь в таком случае благодеяния приносят ему больше чести; словом, нам обычно нравится, когда на предмет нашего великодушия приятно смотреть; у благодетеля может возникнуть тогда вполне естественная нежность к своей подопечной, и девушка, которой уже идет шестнадцатый год, хотя бы она ничего еще в жизни не видела, чувствует, смутно угадывает это чувство: оно вызывает в ней не больше удивления, чем любовь к ней отца и матери; так было и со мной: манеры господина де Клималя я скорее приняла бы за повадки чудака, нежели за то, чем они были в действительности. Несколько раз он брал мою руку, с шутливыми словами подносил ее к своим губам, но я видела в этом лишь быстро развившуюся привязанность ко мне, и она трогала меня больше, нежели все его благодеяния: в мои годы, когда девушка еще не изведала страданий, ей неизвестно, как привлекает обольстителя крайняя ее бедность.

Может быть, мне следовало бы пропустить все это, но уж я пишу как умею, мне и в голову не приходит сочинять для вас книгу, моему уму никогда бы и не справиться с такой работой; я просто воображаю, что веду с вами разговор, а в беседе все можно сказать Итак, продолжим.

В те времена бросали носить парики, делали прическу из волос а у меня были великолепные косы; ныне, когда мне уже пятьдесят лет, они несколько поредели, но сохранился их прекрасный светло-русый цвет.

Господин де Клималь любовался моими волосами, трогал их с восхищением, однако я смотрела на его игру, как на чистейшую шутку.

— Марианна,— говорил мне он,— вам нечего жаловаться: при таких чудесных волосах и таком личике у вас ни в чем не будет недостатка.

— Они мне не вернут ни отца моего, ни матери,— отвечала я.

— Но за них все будут любить вас,— продолжал он,— и, что касается меня, я вам никогда ни в чем не откажу.

— О, сударь,— сказала я ему,— я крепко рассчитываю на вас и на ваше доброе сердце.

— На мое доброе сердце? — переспросил он, смеясь.— Ну, раз вы заговорили о сердце, дорогое дитя, то загляните-ка в свое собственное сердце: если бы я попросил вас, скажите, вы бы отдали мне его?

— Ну, конечно, вы вполне этого заслуживаете,— простодушно ответила я.

И едва я сказала это, глаза его загорелись таким огнем, что мне все стало ясно; тотчас же я сказала себе: «Вполне возможно, что этот человек любит меня, как любовник любит свою возлюбленную». Ведь я в конце концов видела влюбленных в нашей деревне, слышала разговоры о любви, даже прочла украдкой несколько романов; все это в соединении с уроками, которые мы получаем от самой природы, по крайней мере, дало мне почувствовать, что возлюбленный весьма отличается от друга; а раз я по-своему чувствовала эту разницу, не удивительно, что взоры господина де Клималя вдруг показались мне какого-то подозрительного свойства.

Я еще не была вполне убеждена в правильности той мысли, которая внезапно пришла мне в голову (вскоре мне пришлось в ней убедиться), но стала чувствовать себя с ним более уверенно и непринужденно. Мои подозрения почти совсем избавили меня от робости за которую он меня упрекал; я подумала, что если он и впрямь влюблен в в меня, то мне нечего с ним чиниться; не я, а он должен чувствовать себя в затруднительном положении. Рассуждение вполне естественное и казавшееся мне весьма тонким, а на деле вовсе таким не являвшееся — ничего нет проще, как прийти к подобному выводу, его делаешь незаметно для себя.

Правда, тем, о которых мы можем так рассуждать нечего и возлагать надежд на взаимность с нашей стороны о любви к ним и речи не может быть,— в этом отношении я была совершенно равнодушна к господину де Клималю, и мое равнодушие даже могло обратиться в ненависть, если б он стал преследовать меня. Пожалуй, он мог бы стать моей первой привязанностью, если б знакомство наше началось иначе; но я узнала его как человека благочестивого, решившего лишь из милосердия принять на себя заботы обо мне; а такое обстоятельство более всего удаляет нас от чувства, именуемого влюбленностью; мужчине нечего и ждать нежных чувств от женщины, с коей он познакомился, желая ее облагодетельствовать. Унижение, перенесенное ею, закрывает ему путь к ее сердцу. В сердце ее таится обида, которую она и сама не сознает, пока от нее требуют лишь чувств, справедливо заслуженных благодетелем, но пусть он попросит хоть крупицу нежности,— о! это другое дело! Оскорбленное самолюбие все вспомнит, она поссорится с обидчиком безвозвратно и не простит его никогда. Так было и у меня с господином де Клималем.

Правда, если бы люди умели деликатно оказывать благодеяния, я уверена, что они могли бы делать с облагодетельствованными все, что угодно: существует ли чувство более сладостное, нежели признательность, когда ей не препятствует уязвленное самолюбие? Благодарность порождала бы сокровища нежности, но вместо них от облагодетельствованного требуются лишь две добродетели: не возмущаться грубостью, с которой ему делают добро, и питать к благодетелю признательность.

Господин де Клималь заговорил о платье, которое он хотел мне подарить, и мы поехали, чтобы купить его по моему вкусу. Думаю, что я отказалась бы от этого подарка, будь я уверена, что господин де Клималь влюблен в меня: тогда мне противно было бы воспользоваться его слабостью, тем более что его чувств я не разделяла; ведь когда они взаимны, все скрашивается, воображаешь, что высшая щепетильность состоит в том, чтобы совсем ее не выказывать в таких делах; но я еще сомневалась, не зная хорошенько, что у него на душе, и воображала, будто он питает ко мне только дружбу; по-видимому, очень большую дружбу, несомненно заслуживающую, чтобы я ради нее пожертвовала своей гордостью. Итак, я приняла предложенный подарок.

Платье было куплено: я сама выбрала этот изящный и скромный наряд, который вполне мог подойти девице небогатой но знатного рода. Затем господин де Клималь заговорил о белье, и действительно, мне оно было нужно. Еще одна покупка. Мы за ней отправились. Белье господин де Клималь мог бы купить и у госпожи Дютур, но у него были свои причины не обращаться к ней: он хотел приобрести для меня белье отменного качества. Госпожа Дютур нашла бы подобное милосердие чрезмерным, и хотя она была славная женщина и не стала бы вмешиваться, считая, что это не ее дело, лучше было не пользоваться ее покладистостью и пойти в другую лавку.

О! Как раз это превосходное белье, которое господин де Клималь уговорил меня выбрать, и открыло мне истинные его чувства; я даже удивляюсь, что купленное платье, весьма миленькое, еще оставило во мне некоторые сомнения,— ведь милосердие не стремится к изысканности, делая подарки; даже дружба, всегда готовая помочь, дарит хорошие вещи, но и думать не станет о великолепном; при всех своих добродетелях, люди, делая добро, ограничиваются строгим выполнением долга и скорее бывают скуповаты, чем расточительны; только пороки не жалеют денег. Я тихонько промолвила, и притом вполне серьезным тоном, что совсем не хочу столь изысканного белья и красивых чепчиков, но господин де Клималь засмеялся и сказал:

— Вы настоящий ребенок, помолчите-ка! Пойдите посмотритесь в зеркало и тогда скажите, слишком ли красив для вас этот чепчик при вашем личике.

И он принялся выбирать, не слушая меня.

Признаюсь, я была в большом смущении, так как убедилась, что он влюбился в меня и делает мне подарки, надеясь завоевать мое сердце; принимая его дары, я тем самым доказываю обоснованность его надежд.

Я принялась обдумывать, что мне делать; и когда я теперь вспоминаю об этом, мне кажется, что я нарочно убивала на это время, тревожила себя всякими соображениями и зря задавала себе работу — лишь для того, чтобы в смятении ума мне труднее было найти выход и моя нерешительность была бы более извинительна. Ведь таким образом я оттягивала свой разрыв с господином де Клималем и могла оставить у себя его подарки

Однако ж мне было очень стыдно за его намерения; мне вспомнилась сестра священника, мой дорогой друг. Какая ужасная разница, говорила я себе, между той помощью, которую мне оказывала она, и той, которую я получаю от господина де Клималя. Будь моя воспитательница жива, как скорбела бы она сейчас о том, что я очутилась в таком положении! Я считала, что мое приключение жестоко оскорбляет память о нежной ее дружбе; мне казалось, что в сердце моем отдаются ее горькие вздохи; все, что я вам говорю, я не могла бы в ту пору выразить словами, но живо это чувствовала.

С другой стороны, у меня не было пристанища, а господин де Клималь предоставил его мне; я так плохо одета, а он купил мне прекрасные наряды я в воображении уже примерила их на себя и находила, что они очень мне к лицу. Но я не останавливалась на подобных картинах, которые примешивались к моим рассуждениям, ибо мне стало стыдно, что они доставляют мне удовольствие, и я была очень рада, что эти приятные образы оказывали на меня свое действие помимо моего сознания; благодаря замечательной гибкости ума, человек зачастую чувствует себя неповинным в той глупости, которую ему хочется совершить. Да ведь в конце концов, убеждала я себя, господин де Клималь еще ничего мне не говорил о своей любви, быть может, он еще долго не решится о ней заговорить, так зачем же мне разгадывать причины его забот? Меня привели к нему как к человеку милосердному и благочестивому, он делает мне добро; тем хуже для него, если он делает это с дурными целями, я не обязана читать в его душе и, уж во всяком случае, ни в чем не буду его сообщницей. Пусть-ка он объяснится, подожду, пока он заговорит без обиняков.

Как только я разрешила этот каверзный вопрос, у меня рассеялись угрызения совести, и я со спокойной душой приняла и белье и платья

Я увезла подарки к госпоже Дютур; правда, на обратном пути господин де Клималь то тем, то этим еще более, чем прежде, выказывал свою страсть: он постепенно снимал маску, за ней показывался влюбленный мужчина, я видела уже половину лица, но решила, что надо увидеть все целиком и лишь тогда узнать его, а пока лучше считать, что я ничего не замечаю. Покупки еще не были в надежном месте, и если бы я выразила негодование слишком рано, возможно, что я бы все потеряла.

Страсти такого рода как та, что обуяла господина де Клималя, не отличаются благородством когда таких поклонников отвергают они вовсе не стремятся ретироваться с честью, и мужчина в котором более говорит желание, чем любовь — плохой возлюбленный, правда, и самый деликатный воздыхатель не свободен от желания, но, по крайней мере, у него к чувственности примешиваются сердечные чувства, все это сливается вместе и создает нежную, а не порочную любовь, хотя даже такая любовь способна служить пороку ведь повседневно в делах любви очень деликатно совершают весьма грубые вещи. Но здесь речь пойдет не об этом.

Итак, я притворилась, что ничего не понимаю в намеках, которые делал мне господин де Клималь, когда мы возвращались из лавки.

— Боюсь чересчур сильно полюбить вас, Марианна,— говорил он мне.— А если бы это случилось, что бы вы тогда сделали?

— Чувствовала бы к вам еще больше признательности, если это возможно,— отвечала я.

— Однако же, Марианна, я опасаюсь приговора вашего сердца! Что будет когда оно узнает всю нежность, разгоревшуюся в моем сердце,— добавил он,— ведь вы ее не знаете.

— Как! — сказала я.— Вы полагаете что я не вижу вашей дружбы ко мне?

— Ах, не изменяйте, пожалуйста, моих выражений! — подхватил он.— Я не употребил слова «дружба», я сказал: «нежность».

— Что вы! — заметила я.— Разве это не одно и то же?

— Нет, Марианна,— ответил он, устремив на меня взгляд, показывавший, какая тут существует разница.— Нет, дорогая девочка, это не одно и то же, и я очень хотел бы, чтобы моя нежность показалась вам слаще дружбы.

Тут я, как ни старалась, не могла справиться с собою и потупила от смущения глаза.

— Что ж вы ни слова не промолвите? Вы слышали меня? — сказал он, сжимая мне руку.

Право, мне стыдно но я не знаю что и ответить на такую доброту.

К счастью для меня, разговор окончился так как мы приехали, он успел сделать только одно — шепнул мне на ухо:

— Ступайте, плутовка! Постарайтесь, чтобы сердце ваше стало посговорчивее и не было глухим. Оставляю вам свое сердце на помощь.

Речь была достаточно ясна, трудно было говорить более понятным языком; я приняла рассеянный вид, чтобы избавить себя от ответа, но поцелуй, которым он под конец коснулся моего уха, привлек мое внимание — не могла же я притвориться глухой до такой степени, и я поступила иначе.

— Сударь, не ушибла ли я вас? — воскликнула я с самым невинным видом, как будто приняла его поцелуй за случайное столкновение наших голов при тряске. Я сказала это, уже выходя из кареты, и должно быть, моя маленькая хитрость обманула его, так как он вполне естественным тоном ответил: «Нет».

Я внесла сверток с покупками и спрятала их наверху, в нашей комнате, а господин де Клималь заглянул в лавку госпожи Дютур. Я тотчас сошла вниз.

— Марианна,— сказал он мне холодным тоном,— отдайте шить ваше платье сегодня же; я навещу вас дня через три, через четыре и хочу, чтобы к тому времени оно было готово.— А затем, обращаясь к госпоже Дютур, он добавил:— Я постарался, чтобы платье соответствовало очень хорошему белью, которое она мне показала,— белье это оставила ей покойная воспитательница.

Тут вы, конечно, заметите, дорогой друг, что таким образом господин де Клималь предупредил меня, как он будет говорить с госпожой Дютур. Полагаю, вам понятна причина такого поведения; хоть он мне и ничего не сказал, я сама о ней догадалась.

— Кстати сказать,— добавил он,— я буду весьма доволен, если мадемуазель Марианна окажется прилично одетой, у меня есть некоторые виды на нее, и возможно, они увенчаются успехом.

Все это было сказано тоном человека правдивого и почтенного; ведь господин де Клималь наедине со мной совсем не походил на того господина де Клималя, который говорил с другими: право же, это были два совершенно разных человека, а, видя его монашеское лицо, я не понимала, как это лицо могло становиться таким мирским, когда он бывал со мною с глазу на глаз. Бог мой, сколько У негодяев таланта к лицемерию!

Поговорив четверть часика с госпожой Дютур, он удалился. И лишь только он ушел, как эта женщина, которой он рассказал мою историю, принялась расхваливать благочестие и доброту сердца господина де Клималя.

— Марианна,— сказала мне она,— вам повезло, что вы с ним встретились! Посмотрите, как он заботится о вас! Будто вы его родная дочь. Во всем мире не встретишь такого доброго и милосердного человека.

Слово «милосердие» совсем мне не понравилось: оно было слишком обидным для такого щекотливого самолюбия, как мое; но госпоже Дютур это и в голову не приходило, она говорила то, что думала, не ведая ни лукавства, ни душевных тонкостей. Я все-таки сделала гримасу, но ничего не сказала, так как единственным свидетелем разговора была хмурая девица Туанон, куда более способная позавидовать подаренным мне вещам, нежели подумать, что для меня унизительно принимать эти подарки.

— Да уж насчет этого вы, мадемуазель Марианна,— процедила она с завистливым видом,— можно сказать, в сорочке родились, под счастливой звездой.

— Напротив,— ответила я.— Под самой несчастливой, ибо я, бесспорно, должна была бы жить лучше, чем сейчас.

— Да, кстати,— добавила она,— это правда, что у вас нет ни отца, ни матери и неизвестно, кто вы такая? Вот забавно!

— Действительно, это очень забавно,— ответила я обиженным тоном,— и вам, пожалуй, даже следует поздравить меня с такой удачей.

— Замолчите, Туанон! Вы идиотка! — сказала госпожа Дютур, видя, что я рассердилась.— Марианна права, что смеется над вами. Поблагодарите бога, что он сохранил вам родителей. Да кто ж это говорит человеку, что он подкидыш? Про меня пусть бы уж лучше толковали, что я ублюдок.

Вот каким утешительным способом она заступилась за меня. Ревностная защита этой благожелательницы покоробила меня не меньше, чем обида, нанесенная мне мадемуазель Туанон, и на глазах у меня выступили слезы. Госпожа Дютур была этим тронута, не подозревая, что сама вызвала их своей неловкостью; я затрепетала от ее умиления опасаясь какого-нибудь нового назидания со стороны госпожи Дютур поспешила попросить ее ничего больше не говорить. Туанон со своей стороны, видя, что я плачу, искренне расстроилась; сердце у нее не было злым, и она никого не хотела обижать; она была лишь тщеславна, у нее имелись свои понятия о приличии. Раз ей не подарили такую красивую обновку, как мне, она, возможно, сочла нужным в утешение себе сказать что-нибудь острое, чтобы похвастаться своим умом, как она хвасталась своей талией.

Вот из чего проистекали ее глупые насмешки надо мной, за которые она очень искренне попросила у меня прощения; я видела, что этим добрым женщинам не понятны ни моя гордость, ни моя щепетильность, что обе они и не подозревают, какую боль они мне причинили, и я сдалась на их ласки; разговор уже пошел только о моем новом платье, им не терпелось посмотреть на купленную ткань, и их простодушное любопытство пробудило и мое любопытство — мне захотелось послушать, что они скажут.

Без всякой обиды в сердце я пошла за материей, с удовольствием думая о новом платье, которое скоро буду носить. Я взяла сверток, лежавший нетронутым в спальне, и принесла его. Когда же его развязали, первым бросилось в глаза прекрасное белье, покупку которого так трудно было скрыть, что господину де Клималю пришлось ради этого прибегнуть ко лжи, а мне — согласиться на обман,— вот оно,— легкомыслие молодости! Я и забыла, что эта проклятое белье лежало в свертке вместе с материей на платье.

— Ого-го! — воскликнула госпожа Дютур.— Вот так штука! Господин де Клималь сказал, что ваша покойная воспитательница оставила вам это белье, но оказывается, он сам его купил для вас, Марианна. Очень дурно с вашей стороны, что вы купили его не у меня. Неужто вы более избалованы, чем герцогини, мои покупательницы? А ваш-то Клималь, вот хорош! Вижу, вижу, в чем тут дело,— добавила она и вытащила из-под низу купленную материю, желая получше рассмотреть ее, так как гнев не угасил в ней любопытства — чувства, которое у женщин сочетается с любыми душевными волнениями.— Да, вижу, в чем тут дело! Понимаю, почему мне наврали насчет этого белья, но я не такая дура, чтобы поверить всякой выдумке. Больше и говорить не стоит. Унесите, унесите ваши покупки! Нечего сказать, хорошую штуку выкинули! По доброте своей поместили ко мне девицу в ученье, а вещи, какие ей нужны, покупают в других лавках. Мне — хлопоты, а чужим — прибыль. Покорнейше благодарю!

Тем временем Туанон осторожно, кончиками пальцев приподнимала купленную ткань, словно боялась запачкаться, и приговаривала:

— Черт возьми! Выгодно быть сиротой!

Бедняга говорила это не от души, просто ей хотелось тоже быть участницей нежданного происшествия,— ведь при всей ее добродетели, она себя бы не помнила от радости, если бы кто-нибудь сделал ей такой подарок.

— Оставьте это, Туанон,— сказала госпожа Дютур,— а то можно подумать, что вы завидуете!

До этой минуты я молчала: я испытывала такое волнение, такое смятение чувств, такую обиду, что не могла говорить, не знала, с чего начать, тем более что положение оказалось совершенно новым для меня — я никогда не бывала в подобных стычках. Но в конце концов, когда мысли мои несколько прояснились, гнев взял верх надо всем, столь искренний и безудержный гнев, какому предаваться могла лишь юная и чистая душа, неповинная в том, в чем ее обвиняли.

Правда, господин де Клималь был влюблен в меня, но ведь я не собиралась извлекать выгоду из его влюбленности; и если я, даже зная о его любви, приняла от него подарки, нарочно прибегнув для этого к ловкому рассуждению, которое мне продиктовали моя нужда и мое тщеславие, это все же не затрагивало чистоты моих намерений. Рассуждение было ошибкой с моей стороны, но не преступлением; следовательно, я не заслуживала оскорблений, которыми осыпала меня госпожа Дютур, и в ответ на них я подняла адский шум. Прежде всего я швырнула на пол и купленную материю, и белье — сама не знаю почему, просто от ярости: затем я разразилась потоком слов, я говорила, говорила, вернее, кричала, и уж не помню хорошенько, что за речи я вела, помню только, как я, плача, признавала, что господин де Клималь, купил для меня белье и запретил мне говорить об этом, не сообщив, какие у него есть на то причины; и вот я так несчастна, что оказалась среди людей, готовых с легкостью опорочить меня; я хочу немедленно уехать отсюда, я сейчас же пошлю за каретой, чтобы перевезти свои пожитки, и поеду туда, где можно будет остановиться; по мне, лучше умереть в нищете, чем жить там, где я совсем не на своем месте; я оставлю им подарки господина де Клималя, не нужны мне ни его подарки, ни его любовь, если это правда, он влюблен в меня. Словом, я рассвирепела, как львица, кровь бросилась мне в голову, да тут еще мне вспомнились все несчастья: смерть доброй моей воспитательницы, утрата нежного ее покровительства, ужасная гибель моих родителей, унижения, перенесенные мною мучительное сознание, что я чужая всем на свете и никогда не увижу кровных своих родных и что нынешняя моя беда, возможно, кончится другой, еще горшей: ведь у меня ничего не было, кроме красоты, привлекавшей ко мне друзей. И посмотрите, что за опора распутство мужчины! Право, есть отчего голове пойти кругом, да еще у такой молоденькой девушки, как я.

Госпожу Дютур напугало мое бурное негодование, она никак этого не ожидала и рассчитывала только пристыдить меня.

— Боже мой, Марианна,— заговорила она, когда ей удалось вставить слово,— ведь можно же ошибиться. Успокойтесь, я жалею, что так сказала. (Ведь мой порыв оправдывал меня, мое возмущение свидетельствовало, что я невиновна.) — Ну, успокойтесь, детка.

Но я все не могла угомониться и во что бы то ни стало хотела уехать.

Наконец она втолкнула меня в маленькую комнатку и заперлась там со мною; а там я наговорила еще столько гневных слов, что силы мои иссякли, я уже не могла говорить и лишь плакала; никогда я не проливала столько слез, и добрая женщина, глядя на меня, тоже заплакала от всего сердца.

Тут пришла Туанон и позвала нас обедать, и так как эта девица всегда была согласна в чувствах со всеми, то видя, что мы плачем, и она заплакала; а я после обильно пролитых слез, растроганная ласковыми словами, которые мне говорили обе утешительницы, успокоилась и все позабыла.

Хорошие деньги, которые господин де Клималь платил за мое содержание, пожалуй, несколько поспособствовали умиленному раскаянию госпожи Дютур в том, что она обидела меня; больше всего ее, несомненно, огорчило и восстановило против меня то, что белье было куплено не у нее. За обедом, заговорив совсем другим тоном, она сама мне сказала, что если господин де Клималь влюбился в меня, как это явствует из его поведения, следует этим воспользоваться.

— Послушайте, Марианна,— говорила мне она,— на вашем месте я бы знала, как поступить, ведь у вас ничего нет, вы так бедны и даже лишены утешения иметь родителей,— на вашем месте я бы принимала все подарки господина де Клималя, вытянула бы из него все, что можно.

Любви я бы ему не подарила, боже сохрани! Честь должна быть на первом месте, и я не такая женщина, чтобы говорить иначе,— вы же сами видите. Одним словом, вертитесь, как хотите, но добродетель важнее всего, и я до самой смерти буду так думать. Но это не значит, что мы должны выбрасывать то, что нашли; в жизни можно ко всему приноровиться. Вот взять, к примеру, вас и господина де Клималя. Да неужели же сказать ему: «Убирайтесь вон!»? Нет, конечно. Он в вас влюбился, вы в этом не виноваты — все эти ханжи выкидывают такие фортели. Не мешайте ему, пусть любит вас, а вы свое дело делайте. Пусть он покупает вам тряпки — берите, раз за них заплачено. Станет вам денег давать, не будьте дурочкой, преспокойно подставляйте руку. Куда уж вам важничать! А вот если он потребует любви, тут смотри в оба, веди ловкую игру, говори ему, что все придет в свое время. Посулами да проволочками далеко можно завести. Во-первых, скажите, что нужно, мол, время, чтобы вам его полюбить, а потом сделайте вид, будто уже начинаете его любить, но, дескать, дайте срок, чтобы любовь разгорелась; а потом, когда он вообразит, что завоевал ваше сердце, разве вы не можете укрыться за стеной добродетели? Разве девушка не должна защищаться? У нее найдется множество оправданий и отговорок. И как она умеет клеймить все зло греховных страстей! А время идет и идет, подарки она получает и получает, и если воздыхатель в конце концов возмутится, пусть помалкивает, девица сумеет разгневаться похуже, чем он, и еще возьмет и даст ему отставку. А что подарено, то подарено. Что ни говори, милей подарков нет ничего! Если бы люди ничего не Дарили, они бы в целости все сохранили. Эх, кабы за мной стал ухаживать ханжа, уж я бы так устроила, что он веки вечные носил бы мне подарочки, и я бы ни разу так и не сказала бы ему: «Довольно! Остановитесь!»

Простодушие и благожелательность, с которыми госпожа Дютур излагала все это, были еще более любопытны, чем ее поучения, довольно кроткие, конечно, но способные внушить девицам, попавшим в ее школу, весьма странные понятия о чести. Такие наставления просто опасны: полагаю, что они ведут к распутству и что девушке нелегко сохранить свою добродетель на этом пути. При всей своей юности, я в душе не одобряла того, что проповедовала госпожа Дютур; в самом деле, даже если бы девушка в подобных обстоятельствах и была уверена в своем неизменном благоразумии, для нее было бы позором применять в жизни такие подлые правила В сущности, ведь только утратив порядочность, можно внушать людям надежду, что ради них ты готова лишиться порядочности Искусство поддерживать в мужчине такую надежду я почитаю еще более постыдным, нежели само падение когда девушка погрязает в пороке, ведь при сделках, даже гнусных, самой гнусной надо считать ту сделку, в которой плут мошенничает из алчности. Разве вы со мной не согласны?

Что до меня, то я от природы правдива и не могла бы так вести себя, я не хотела ни поступать дурно, ни притворяться будто готова уступить я ненавидела мошенничество, какого бы рода оно ни было, в особенности противно было мне то плутовство, о котором шла речь, ибо оно диктовалось низкими побуждениями, внушавшими мне ужас.

Поэтому я только качала головой в ответ на речи госпожи Дютур, уговаривавшей меня вступить на этот путь — к моей выгоде и к ее собственной. Она была рада подольше получать плату за мое содержание и вдобавок устраивать со мной пирушки на деньги господина де Клималя; весело смеясь, она в этом откровенно признавалась, она была лакомка и особа корыстолюбивая, а меня не прельщали ни угощенья, ни деньги.

После обеда материя на платье и раскроенное белье были отданы швеям в мастерскую, и госпожа Дютур велела им поторопиться. Она, несомненно, надеялась, что, увидев себя в авантаже (это было ее собственное выражение), я соблазнюсь мыслью подольше протянуть интрижку с господином де Клималем; надо правду сказать, по части кокетства я угрожала стать опаснейшей женщиной. Увидев на ком-нибудь со вкусом завязанный бант, изящное платье, я круто останавливалась, я теряла спокойствие, я помнила о них целый час в мыслях примеряла их на себя (то же было и с новым моим платьем, как я уже говорила), словом, мне хотелось наряжаться,— тут я всегда предавалась мечтам и строила воздушные замки.

Но несмотря на такие мои склонности, я получив уверенность в любви господина де Клималя, твердо решила лишить его всякой надежды, если он заговорит со мной о своих чувствах. После этого я без зазрения совести взяла бы все, что он пожелал бы мне дать, таков был мой хитрый замысел.

Через четыре дня мне доставили платье и белье; это было в праздничный день, я только что встала, когда заказ принесли из мастерской. Взглянув на принесенное, мы обе с Туанон сперва онемели: я от радостного волнения, она от зависти, представляя себе, какой я стану и какой будет она; она охотно променяла бы отца с матерью на удовольствие оказаться сиротой и получать такие же прекрасные подарки, как я; широко раскрыв глаза, она смотрела на мои наряды с изумлением и завистью — завистью такой смиренной, что мне стало жалко Туанон; но ведь я ничем не могла утешить ее и только постаралась не проявлять хвастовства, примеряя платье перед маленьким скверным зеркальцем, в котором видела себя лишь до пояса; но и так я находила свое отражение чрезвычайно привлекательным.

Я быстро причесалась и принялась одеваться, чтобы поскорее насладиться обновкой. Как билось мое сердце при мысли о том, что она очень украсит меня; я вкалывала каждую булавку дрожащей рукой; я спешила закончить свой туалет, но не испортить торопливостью его совершенства. Однако я скоро кончила, ведь мои тогдашние представления о совершенстве наряда можно назвать весьма ограниченными: я была начинающая щеголиха с большими задатками, только и всего.

Правда, когда я увидела свет, то научилась там многому. Мужчины ведут разговоры о науках и о философии; как прекрасны их беседы по сравнению с болтовней об искусстве завязать ленту или подобрать ее к цвету платья!

Если бы люди знали, что происходит иногда в голове кокетки, как душа ее раскрыта и впечатлительна; если б они постигли тонкость ее суждений относительно нарядов, которые она примеряет, отвергает, а потом колеблется, не зная, какой фасон выбрать, и берет, наконец, наобум, просто от усталости: ведь зачастую она недовольна, ее замыслы идут гораздо дальше их осуществления; если бы стало известно все, что я говорю об этом, я бы всех испугала, самые сильные умы почувствовали бы себя униженными, даже Аристотель показался бы просто маленьким мальчиком. Уж поверьте, я это знаю великолепно; когда дело касается каких-нибудь уборов, тут мало найти что-нибудь хорошее,— надо отыскать нечто иное, еще лучше и так переходить от лучшего к лучшему; а чтобы убедиться, что достигнуто самое, самое лучшее, надо прочитать это в глазах мужчины и суметь предпочесть в уборах то, что его особенно пленяет,— это дело огромной важности!

Я подшучиваю над нашей женской наукой и совсем не церемонюсь с вами,— ведь мы обе теперь не прибегаем к ней; но если бы кто-нибудь заявил, смеясь, что видел меня некогда кокеткой, пусть-ка он пожалует ко мне, я ему скажу кое-что другое — посмотрим тогда, кто из нас посмеется больше.

У меня была хорошенькая мордашка, из-за которой мужчины совершали немало безумств, хотя, судя по теперешнему ее виду, она совсем этого не заслуживала; право, мне грустно смотреться в зеркало, и я лишь случайно бросаю туда взгляд, а нарочно почти никогда не делаю себе этой чести. Зато в прежние дни я охотно рассматривала свое лицо: я искала различные способы нравиться и училась соединять в себе нескольких женщин. Когда мне хотелось иметь задорный вид, я знала, как мне тогда надо держать себя и какой выбрать убор; на следующий день я становилась воплощением томной грации, а затем — образцом скромной и строгой, безыскусственной красоты. Я умела приковать внимание самого ветреного мужчины; я побеждала его непостоянство, ибо каждый день он видел во мне новую возлюбленную, словно менял их.

Но я все отклоняюсь в сторону, прошу за это извинить меня; в своих отступлениях я нахожу удовольствие и отдых, и в них я ведь тоже беседую с вами.

Вскоре я уже была одета; и действительно, в новом своем наряде я совсем затмила Туанон, мне даже стало совестно. Дютур нашла, что я очаровательна; Туанон критиковала мое платье, я из жалости к ней соглашалась с ее словами: ведь если бы откровенно показать, как я довольна, она еще больше чувствовала бы себя униженной; поэтому я скрывала свою радость. Всю жизнь мое сердце исполнено было желания щадить чувства ближнего.

Мне не терпелось показаться на люди и пойти в церковь, чтобы посмотреть, как меня станут разглядывать. Туанон, которую в праздничные дни всегда сопровождал ее воздыхатель, ушла раньше меня, боясь, что я пойду вместе с нею и тогда этот поклонник из-за моего нового платья будет смотреть на меня больше, чем на нее; ведь для иных людей красивое новое платье почти что равносильно красивому лицу.

Я отправилась одна и была несколько смущена, не зная, как себя вести, ибо вообразила, что, будучи хорошенькой и нарядной, я должна иметь какую-то особую осанку и больше обычного следить за своими манерами.

Я гордо выпрямилась — ведь с этого и начинается тщеславие у новичков; и думается мне, во мне сразу видна была свеженькая девочка, которая воспитывалась в деревне, не умеет держать себя, но в которой уже проглядывает пока еще скованная грация.

Я не прибегала ни к каким ужимкам, чтобы подчеркнуть свою миловидность; я добросовестно положилась на естественную свою прелесть, как вы однажды сказали шутя о какой-то даме. Несмотря на это, многие прохожие смотрели на меня, и я больше радовалась, чем удивлялась этому, так как хорошо чувствовала, что заслуживаю внимания; и, право же, мало встречалось женщин, похожих на меня: я нравилась и сердцу и взорам, и красота была наименьшим моим очарованием.

Теперь я приближаюсь к событию, из-за которого произошли все мои приключения,— с него я начну вторую часть повествования о моей жизни; читать все подряд, без перерыва вам бы наскучило, а так мы с вами немного отдохнем.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть