ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 

Онлайн чтение книги Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 

Посылаю вам, сударыня, шестую часть моей «Жизни» — вы, конечно, этому очень удивитесь. Быть может, вы еще не кончили читать пятую часть? Вот какая вы лентяйка! Ну уж, сударыня, постарайтесь не отставать от меня, читайте по меньшей мере так же быстро, как я пишу.

«Но откуда у вас такая прыть,— спросите вы,— ведь до сих пор у вас ее никогда не было, вы только обещали, что она у вас появится».

Дело в том, что как раз это обещание и портило все дело. Быстрота была как бы обязательством с моей стороны, это был мой долг, а ведь платить долги очень трудно. Теперь же, когда на мне не висит этот долг, ибо я уверила вас, что нечего рассчитывать на скорую уплату, мне приятно поскорее погасить его. Я воображаю, что это с моей стороны щедрость, тогда как на деле это только аккуратность,— это большая разница.

Не будем, однако, упускать нить повествования. Я обещала рассказать вам историю одной монахини; однако ж я предполагала говорить только о себе, и этот эпизод совсем не входил в мои планы; но поскольку сюжет его, по-видимому, затронул вас за живое, а я пишу лишь для вашего развлечения, то я могу попутно коснуться этой истории, было бы несправедливо лишить вас ее. Подождите минутку, я скоро дам слово монахине, о которой идет речь, и она сама удовлетворит ваше любопытство.

Вы, кстати сказать, признались мне, что давали читать мои приключения многим вашим друзьям. Вы говорили, что кое-кому понравились рассуждения, которые часто у меня попадаются, а другие, наоборот, полагают, что без рассуждений прекрасно можно было бы обойтись. Я думаю теперь так же, как они, и намерена вовсе отказаться от рассуждений, да и моя монахиня к ним не склонна. Она не покажется вам болтуньей, какою была я, ее рассказ будет быстро продвигаться вперед; а когда настанет моя очередь говорить, я последую ее примеру.

Однако я полагаю, что, назвав себя болтуньей, я, пожалуй, вызову недовольство добрых людей, которым нравились мои рассуждения. Если это была просто болтовня, то, стало быть, напрасно она им понравилась, значит, у них дурной вкус. Нет, господа, нет, я совсем с этим не согласна; наоборот, я не могу и выразить, как я ценю ваше мнение и как для меня лестна ваша похвала. Если я и называю себя болтуньей, то только в шутку и из любезности к тем, кто, может быть, и в самом деле считает меня болтливой, и, по правде говоря, я бы и дальше такой оставалась, но ведь гораздо легче прекратить всяческие отступления. Вы оказываете мне много чести, одобряя мои рассуждения; но и те, кому хочется, чтобы я придерживалась простого пересказа фактов, доставляют мне большое удовольствие: мое самолюбие на стороне первых, а леность — на стороне их противников; да я уже немного и отошла от суеты мира сего; в моем возрасте предпочитают то, что удобно, а не то, что лестно. К тому же я подозреваю (скажу вам по секрету), что любители рассуждений не в большинстве. Учтите также, что сообразоваться с их вкусом трудно, и я надеюсь, вы извините меня за принятое мною решение.

Мы остановились на том разговоре, который был у мадемуазель де Фар и Вальвиля с Фавье; я уже говорила, что предосторожность эта оказалась бесполезной.

Вы, вероятно, помните, что Фавье исчезла из комнаты раньше, чем ушла госпожа Дютур, она вернулась, когда ее позвали; отсутствовала она только четверть часа, но эти четверть часа она употребила во вред мне. Из моей спальни она побежала к госпоже де Фар и рассказала ей все, что видела и слышала.

Она не посмела нам в этом признаться. Мадемуазель де Фар заговорила с ней таким тоном, что она испугалась и не дерзнула сказать нам правду. Я лишь заметила, что лицо у нее вспыхнуло, как я уже говорила, и, при всей моей подавленности, мне бросился в глаза этот ее внезапный румянец, я почувствовала что-то недоброе.

Она ушла расстроенная, а мадемуазель де Фар стала меня утешать. Я держала ее за руку и горько плакала, а она успокаивала меня самыми нежными ласками.

— Дорогая подруга, перестаньте же плакать,— говорила она мне.— Ну, чего вы боитесь? Эта девушка не скажет ни слова, будьте уверены (она говорила о Фавье); мы привлекли ее на свою стороны, воспользовавшись разными способами заткнуть ей рот. Я ей сказала, что болтливостью она погубит себя, а молчанием составит себе состояние; неужели вы думаете, что после того как я запугала ее всякими угрозами да пообещала ей щедрую награду, она не будет молчать? Да разве есть хоть малейшая вероятность, что она изменит нам? Успокойтесь же, успокойтесь. Докажите мне этим свою дружбу и доверие, иначе я буду думать, что это вы из-за меня плачете так горько; да, да, я стану думать, будто вам стыдно, что я была свидетельницей скандала, и вы подозреваете, что у меня возникло к вам чувство, унизительное для вас. Но вы ошибаетесь, я люблю вас теперь еще сильнее, чувствую себя теснее связанной с вами, еще больше сострадаю вам и всю жизнь буду питать к вам больше уважения. Да, именно так я буду думать о ваших слезах, видите, сколько я имею оснований сетовать на вас, ведь ваша скорбь могла бы обидеть меня и доставить огорчение моему сердцу!

Такие речи совсем растрогали меня, и слезы мои полились сильнее. Говорить я не могла, не хватало сил, я лишь покрывала бесчисленными благодарными поцелуями руку мадемуазель де Фар.

— Успокойтесь,— уговаривал меня Вальвиль.— Кто- нибудь может прийти, может заглянуть сама госпожа де Фар. Ну что она подумает, застав вас в таком состоянии? Как мы его объясним ей? Да и почему вы так огорчаетесь? Ведь случай этот не будет иметь никаких последствий, ручаюсь вам,— добавил он, бросившись к моим ногам; казалось, еще никогда он не был полон такой страстной любви ко мне; я же переводила взгляд с возлюбленного на подругу, глаза мои выражали, как глубоко я чувствую те нежные утешения, которыми оба они старались меня успокоить,— и вдруг мы услышали шаги у моей двери.

Это была госпожа де Фар. Через секунду она вошла. Ее дочь и Вальвиль сели возле меня, я успела утереть глаза, прежде чем она появилась; но лицо мое еще хранило следы пережитых волнений, я не могла согнать с него сокрушенного и горестного выражения.

— Притворитесь, что вам не здоровится,— быстро шепнула мне мадемуазель де Фар,— а мы скажем, что вам стало дурно.

Едва успела она вымолвить эти слова, как мы увидели ее матушку. Я, вместо реверанса, просто склонила голову, чтобы подчеркнуть свою слабость, которая близка была к подлинной.

Госпожа де Фар поглядела на меня, но не поздоровалась.

— Она что, занемогла? — спросила эта дама у Вальвиля равнодушным и не очень вежливым тоном.

— Да, сударыня,— ответил он.— Мадемуазель стало дурно, и мы с большим трудом привели ее в чувство.

— Она еще крайне слаба,— добавила мадемуазель де Фар, по-видимому весьма удивленная, что мать ее так неучтиво говорит обо мне.

— Ну если так,— таким же тоном продолжала госпожа де Фар, ни разу не сказав «мадемуазель»,— можно отвезти ее в Париж, если она хочет. Я дам ей свою карету.

— Сударыня, ваша карета не понадобится,— сухо сказал Вальвиль.— Мадемуазель вернется в моем экипаже, за мной уже приехали.

— Вы правы, можно и так,— ответила она.

— Как, матушка! Ехать уже сейчас? — воскликнула ее дочь.— Я полагаю, что надо подождать.

— Нет, мадемуазель,— сказала я в свою очередь и поднялась с кресел, опираясь на руку Вальвиля.— Нет разрешите мне уехать. Приношу вам тысячу благодарностей за ваше внимание ко мне, но мне и в самом деле лучше уехать, и я хорошо чувствую, что мне не следует долее здесь оставаться. Выйдемте, сударь. Мне полезно побыть на воздухе, пока не подадут вашу карету.

— Но, матушка,— вторично вмешалась мадемуазель де Фар,— будьте осторожны. Неужели вы допустите, чтобы мадемуазель Марианна поехала в карете совсем одна? И раз она твердо решила вернуться сейчас, не считаете ли вы нужным, чтобы мы ее отвезли или, по крайней мере, чтобы я взяла с собой одну из ваших служанок и отвезла бы мадемуазель в монастырь или к госпоже де Миран, которая ее доверила нам? А иначе только господин де Вальвиль мог бы ее проводить, но разве это прилично, чтобы он один ехал с нею?

— Нет,— улыбаясь, ответила ей мать.— Но послушайте, господин де Вальвиль, я жду гостей. Ни моя дочь, ни я не можем отлучиться. Не достаточно ли будет одной из моих служанок? Я пошлю с вами ту, которая ее одевала. Отсюда до Парижа рукой подать. Не правда ли, прелестное дитя? Этого будет достаточно?

Вальвиль, возмущенный столь дерзкой уловкой, ничего не ответил.

— Мне никого не надо, сударыня,— ответила я, глубоко убежденная, что горничная, которую мне предлагали в провожатые, все разболтала.— Мне никого не надо.

Я сказала это, уже выходя из комнаты под руку с Вальвилем. Мадемуазель де Фар потупилась с удивленным видом, отнюдь не делавшим чести ее матери.

— Сударыня,— сказал Вальвиль госпоже де Фар резким и решительным тоном.— Мадемуазель поедет в моем экипаже, вы предлагали свой, разрешите мне воспользоваться им и поехать за нею следом. Ее состояние меня тревожит; если с нею что-нибудь случится, я смогу оказать ей помощь.

— Но зачем же вам расставаться? — сказала она, по-прежнему улыбаясь.— Что это значит? Я не вижу в этом никакой необходимости, раз я посылаю с ней одну из своих горничных. Быть может, вашей знакомой приятнее остаться? Вы знаете, что в четыре или в пять часов вечера должен приехать экипаж, который госпожа де Миран хотела за ней прислать; а до тех пор, поскольку она больна, а у меня гости, она будет кушать в своей комнате.

— Да,— сказал Вальвиль.— Прием довольно удобный, но не думаю, чтобы она согласилась.

— Ваша серьезность забавляет меня, кузен,— ответила госпожа де Фар.— А впрочем, если невозможно удержать вас, моя карета к вашим услугам. Бургиньон,— добавила она тотчас же, обращаясь к попавшемуся ей на глаза лакею,— вели заложить лошадей в мою карету. Ах, кажется, гости едут. До свидания, сударь, мы еще увидимся, но, право, так нелюбезно с вашей стороны покидать нас. Прощайте, прелестное дитя, я к вашим услугам. Не беспокойтесь, все обойдется. Накормите ее завтраком перед отъездом.

Так она распростилась с нами, но, обернувшись, сказала мадемуазель де Фар:

— Пойдемте, дочь моя, пойдемте, мне надо поговорить с вами.

— Сейчас я приду к вам, матушка,— ответила дочь, печально глядя на нас с Вальвилем.— Я ничего не понимаю. Такая перемена в обращении! — сказала она нам.— Совсем не то было вчера вечером. Что тут за причина? Неужели эта гадкая женщина уже донесла ей? Просто не верится.

— Так оно и есть, не сомневайтесь,— сказал Вальвиль, отдав распоряжение своему кучеру.— Но все равно, она ведь знает, какое участие в мадемуазель Марианне принимает моя мать, и, что бы госпоже де Фар ни наговорили, это не избавляет ее от обязанности держаться со своей гостьей учтиво и уважительно. Почему она так дурно поступает с молодой девушкой, когда видела, что и моя мать, и я выказываем ей величайшее внимание? Ей передали речи какой-то торговки. Да разве эта женщина не могла ошибиться? Разве не могла она принять мадемуазель Марианну за кого-то другого? Ответила ли ей мадемуазель хоть слово? Подтвердила она то, что Дютур ей говорила? Правда, она плакала, но, быть может, плакала из-за того, что увидела в словах этой особы желание оскорбить ее; слезы были вызваны изумлением и робостью, вполне возможными у девушки ее лет, на которую вдруг накинулись с такой дерзостью. Слова мои, конечно, не к вам относятся, дорогая кузина,— вы же знаете, с каким доверием я вам открылся. Я хочу только сказать, что госпожа де Фар должна была, по крайней мере, не спешить со своим суждением и не полагаться на горничную, которая могла чего- нибудь и недослышать, могла прибавить своего к тому, что услышала, и пересказать то, что узнала из слов Дютур, а та, как я уже говорил, могла ошибиться, обманутая некоторым сходством. Ну даже допустите, что она не ошиблась, но тогда мы сталкиваемся с фактами, в которых нужно разобраться или выяснить их; тут может иметь место множество обстоятельств, весьма меняющих положение, как те необычайные события, о коих я вам говорил,— из них явствует, что мадемуазель Марианна достойна сожаления, но никто не имеет права третировать ее так, как это произошло на наших глазах.

Если бы видели, с каким жаром, с какой скорбью высказал все это Вальвиль и какою нежностью ко мне проникнуты были его слова!

— Будь у госпожи де Фар ваше сердце и ваш образ мыслей, мадемуазель,— добавил он,— я во всем бы ей открылся, но мне пришлось воздержаться от признания. Подобные вещи — позвольте мне это сказать — не понятны для таких умов, как у нее. Как бы то ни было, мадемуазель, ваша матушка любит вас, вы имеете власть над нею, постарайтесь добиться, чтобы она молчала; скажите ей, что моя матушка покорнейше просит ее о такой услуге, и если госпожа де Фар не пожелает оказать ее нам, она покажет себя нашим врагом и смертельно оскорбит меня. И наконец, дорогая кузина, скажите ей, с каким сочувствием вы к нам относитесь и какое горе она причинит вам самой, если не сохранит нашу тайну.

— Не тревожьтесь, кузен,— ответила ему мадемуазель де Фар,— она будет молчать. Я сейчас же пойду и брошусь к ее ногам, стану умолять ее и добьюсь своего.

Но по тону, которым она дала обещание, ясно чувствовалось, что, при всем своем желании помочь нам, она не так уж надеется на успех, и она оказалась права.

Пока шел этот разговор, я молчала, и только горестные вздохи вырывались у меня.

— Все кончено! — воскликнула я наконец.— Ничего уж теперь не поправить.

Да и кто бы, в самом деле, не подумал, что это событие разрушит наш брак, породив непреодолимые препятствия к нему!

«А если даже госпожа де Миран преодолеет их,— думала я,— если у нее достанет на это мужества, разве я посмею злоупотребить ее добротой, подвергнуть ее порицанию и упрекам, с коими набросится на нее вся родня? Разве я могу быть счастлива, если мое счастье впоследствии станет для нее причиной стыда и раскаяния?»

Вот какие мысли проносились в моей голове, даже когда я предполагала, что госпожа де Миран не пойдет на попятный и стойко выдержит позорные обвинения против меня, которые распространятся, если этот скандал станет всем известен, как того и следовало ожидать.

Во двор въехали две кареты — госпожи де Фар и Вальвиля. Мадемуазель де Фар обняла меня и долго не размыкала объятий; я с трудом вырвалась и со слезами на глазах села в карету Вальвиля, можно сказать с насмешками изгнанная из того дома, где накануне мне был оказан такой радушный прием.

Вот я тронулась в путь; Вальвиль следовал за мной в другом экипаже; иногда наши кареты ехали рядом, и мы тогда разговаривали друг с другом.

Вальвиль выказывал веселость, которой, конечно, у него не было, и как-то раз, когда его карета оказалась совсем близко от моей, он сказал вполголоса, высунув голову из окошечка:

— Неужели вы все еще думаете о том, что произошло? А меня,— добавил он,— огорчает только то, что вы придаете этому так много значения.

— Нет, нет, сударь,— ответила я.— Это не такие пустяки, как вам кажется. И чем спокойнее вы к ним относитесь, тем больше заслуживаете, чтобы я над ними задумалась.

— Мы не можем сейчас продолжить этот разговор,— ответил Вальвиль.— Вы собираетесь вернуться сейчас в свой монастырь, а не думаете ли вы, что вам нужно сначала повидаться с матушкой?

— Это невозможно,— возразила я,— вы же знаете, в каком состоянии мы оставили господина де Клималя. Быть может, госпожа де Миран сейчас очень занята — лучше мне возвратиться в монастырь.

— Мне кажется,— сказал Вальвиль,— что вон там, вдали, я вижу матушкину карету.

Он не ошибся, госпожа де Миран прислала ее раньше, чем обещала, желая уведомить сына, что господин де Клималь скончался. Вальвиль с глубокой грустью выслушал эту весть, она огорчила и меня самое; поведение покойного перед смертью вернуло мне уважение к нему, и я от всего сердца оплакивала его.

Я вышла из кареты, предоставив ее Вальвилю, он отослал обратно экипаж госпожи де Фар, а я пересела в экипаж госпожи де Миран, которая приказала кучеру отвезти меня в монастырь; я приехала туда в жестокой тоске, поглощенная самыми печальными мыслями.

Три дня никто не был у меня от госпожи де Миран.

На четвертый день утром она прислала лакея сообщить, что ей нездоровится, но завтра она приедет, и когда я уже простилась с этим слугой, он с таинственным видом вытащил из кармана записку, которую Вальвиль поручил передать мне, и я ушла в свою комнату прочесть ее.

«Я не рассказал матушке, какая неприятная встреча произошла у вас в доме госпожи де Фар,— говорилось в записке.— Может быть, эта дама придержит язык ради своей дочери, которая будет усиленно просить ее об этом; надеясь на такой исход, я счел своим долгом скрыть от матушки приключение, о котором ей лучше не знать, ибо это встревожит ее. Она мне сказала, что увидится с вами завтра. Я потолковал с Дютур и склонил ее на нашу сторону; никакие слухи еще не просочились. Очень прошу ничего не говорить матушке».

Вот какова была сущность его письма, но то место, где он просил меня хранить молчание, я прочла, покачивая головой.

Что бы вы ни говорили, мысленно отвечала я ему, нехорошо будет с моей стороны молчать; в этом есть что-то предательское и мошенническое, и уж этого госпожа де Миран никак от меня не может ждать, ведь я таким образом показала бы, что не питаю к ней признательности, и проявила бы черную неблагодарность. Нет, я не могу скрывать. Мне думается, я должна все рассказать ей, чего бы это мне ни стоило.

Но хоть я и думала так, а, однако ж, еще не решила, как мне поступить; во всяком случае, некрасивая уловка, к которой мне советовали прибегнуть, была мне противна; я очень волновалась до следующего дня и все не могла принять решение. В три часа дня мне сказали, что приехала госпожа де Миран, и я вышла в приемную, охваченная волнением, и для него было много причин. Вот они.

«Как быть? Молчать? Это, разумеется, самое надежное средство,— думала я,— но это нечестно и, по-моему, даже подло. Сказать? Это будет самое благородное решение, но и самое опасное». Надо было выбрать наконец. Я уже вошла в приемную, увидела госпожу де Миран, но все еще ни на чем не остановилась.

Как иной раз трудно выбрать между удачей и долгом! Я имею в виду удачу в сердечных своих делах, которую мне грозила опасность потерять, счастье соединиться с человеком, дорогим моему сердцу; о богатстве же Вальвиля я совсем и не думала, не думала и о том высоком положении, которое сулило мне замужество с ним. Когда любишь по-настоящему, думаешь только о своей любви, она поглощает все иные соображения; и уж тут, какие бы последствия ни ждали меня, я не колебалась бы ни минуты. Но дело шло о том, чтобы скрыть от госпожи де Миран то, что ей важно было знать, ибо за сим могли последовать большие неприятности.

— Дочь моя,— сказала она,— вот я принесла вам дарственную на тысячу двести ливров ренты, которая вам принадлежит; бумага составлена по всей форме, можете в этом положиться на меня. Ренту вам оставил по завещанию мой брат, а мой сын, являющийся его наследником, ничего от этого не потеряет, поскольку вы выходите за него замуж и деньги ему же и достанутся. Но это не имеет значения, берите; это маленькое состояние — ваша собственность, и ввиду некоторых обстоятельств мне приятнее, чтоб Вальвиль получил его от вас, а не от своего дяди. Смотрите, пожалуйста, какое начало!

— Ах, матушка,— ответила я,— больше всего меня трогает, что вы так обращаетесь со мной. Боже мой, как же я вам обязана! Что мне может быть дороже нежности, которой вы меня почтили? Вы знаете, матушка, что я люблю господина де Вальвиля, но мое сердце еще больше, чем ему, принадлежит вам; благодарность владеет мною сильнее, чем любовь.

И тут я расплакалась.

— Что с тобой, Марианна? — сказала мне госпожа де Миран.— Твоя признательность очень радует меня, но я не хочу, чтоб она была больше той, которую дочь должна питать к любящей матери, только ее я и требую от тебя. Помни, ты уже не чужая мне, ты моя любимая дочка; скоро ты окончательно станешь ею, и, признаюсь, теперь я этого хочу не меньше, чем ты. Я старею. Только что я потеряла единственного оставшегося у меня брата; я чувствую, что отхожу от жизни, и уже не жду от нее иного утешения, кроме близости с моей Марианной, которую хочу видеть возле себя,— я уже больше не могу обойтись без своей дочки.

Услышав это, я опять заплакала.

— Я возьму тебя отсюда через несколько дней,— добавила госпожа де Миран,— и помещу тебя в другой монастырь, я уже договорилась там. Понравилась тебе госпожа де Фар? Я не видела ее с тех пор, как ты вернулась от нее. Вчера она приезжала навестить меня, но я была нездорова и никого не принимала. Говорила она у себя дома о твоем замужестве с Вальвилем, о котором шел разговор у моего брата?

— Нет, матушка. Больше об этом не говорили,— ответила я, смущенная и взволнованная столь явными доказательствами нежной ее любви ко мне.— И я уже не смею надеяться, чтоб об этом когда-нибудь зашла речь.

— Что? Что ты хочешь сказать? — воскликнула она.— Что это тебе вздумалось? Неужели ты не уверена в моем сердце?

— Значит, господин де Вальвиль ничего не рассказывал вам, матушка? — ответила я.

— Нет,— сказала она.— А что случилось, Марианна?

— Случилось то, что я погибла, матушка, ибо госпожа де Фар все знает обо мне,— ответила я.

— Да? А кто ей сообщил? — быстро промолвила госпожа де Миран.— Каким образом она узнала?

— Благодаря несчастнейшему стечению обстоятельств,— ответила я.— Хозяйка бельевой лавки, у которой я жила пять дней, случайно приехала в ту окрестность, чтобы продать что-то, и столкнулась со мною в доме госпожи де Фар.

— Ах, боже мой! Какая досада! Она узнала тебя? — спросила госпожа де Миран.

— О, сразу! — ответила я.

— Ну и что же? Рассказывайте дальше, дочь моя. Что произошло?

— Произошло вот что,— проговорила я.— Она бросилась обнимать меня, полагая, что ей позволительно обращаться со мною запросто, удивлялась, что я так нарядно одета, все время называла меня Марианной; когда же ей стали говорить, что она ошибается и принимает меня за какую-то другую девушку, она стала утверждать обратное и в доказательство наговорила множество вещей, которые должны отвратить вас от ваших добрых намерений, помешать моему браку с господином де Вальвилем и лишить меня счастья действительно стать вашей дочерью. Все это случилось в моей комнате. При этом была мадемуазель де Фар, но она особа великодушная, господин де Вальвиль все рассказал ей про меня, и после этого она выказывала мне не меньше уважения и дружбы, чем прежде, даже наоборот; она обещала нам навсегда сохранить все в тайне и всячески старалась утешить меня. Но уж, видно, я родилась такая несчастная: мне не поможет ее великодушие, матушка.

— И это все? Не огорчайся, пожалуйста,— сказала госпожа де Миран. — Если наша тайна известна только мадемуазель де Фар, я спокойна, ничего не разрушится. Мы можем с полным доверием положиться на нее, и ты напрасно говоришь, что госпожа де Фар «все знает про тебя»: несомненно, ее дочь ничего не сказала, и мне нечего бояться этой дамы.

— Ах, матушка, госпоже де Фар все известно,— ответила я.— Там была ее горничная, она слышала всю болтовню этой белошвейки и обо всем донесла своей госпоже. Нам пришлось в этом убедиться, потому что госпожа де Фар, явившаяся вскоре, обращалась со мною уже далеко не так любезно, как накануне. Должна признаться, вся ее приветливость исчезла, матушка. Мне казалось, что, скрыв это, я поступила бы вероломно. Вы, по доброте своей, сказали, что я дочь одной из ваших подруг, жившей в провинции; но теперь уже нельзя прикрываться этим — госпожа де Фар знает, что я бедная сирота или, по крайней мере, не знаю, кто мои родители, и что господин де Клималь из жалости поместил меня к госпоже Дютур. Вот что вам следует принять во внимание, и я считала своим долгом сообщить вам об этом. Господин де Вальвиль не предупредил вас, но ведь он любит меня и боится, что вы теперь не согласитесь на наш брак; его надо простить, он ваш сын и мог позволить себе такую вольность в отношении вас; да еще учтите и то, что это происшествие касается его больше всех, и он мог бы больше всех пострадать от него, если б женился на мне; но я, на чьей стороне оказалась бы вся выгода в этом браке, не хочу достигнуть ее, утаив от вас неожиданную встречу, которая может причинить вам вред; ведь вы осыпали меня благодеяниями и считаете меня своей дочерью лишь по доброте своего сердца, ибо я не имею преимуществ кровного родства, какими обладает господин де Вальвиль,— и я полагаю, что с моей стороны было бы непростительно, если б я вздумала хитрить с вами и скрыла бы от вас обстоятельство, которое может отвратить вас от намерения соединить нас с господином де Вальвилем узами брака.

Пока я говорила, госпожа де Миран смотрела на меня с пристальным вниманием, причин которого я не могла угадать; в глазах ее было какое-то странное выражение, словно она больше разглядывала, чем слушала меня. А я, продолжая свое признание, сказала:

— Вы хотите принять какие-то меры, чтобы не допустить разглашения моей тайны. Это бесполезно. Госпожа де Фар все расскажет, вопреки своей дочери, хотя та, несомненно, будет умолять ее хранить тайну. Итак, видите, матушка, какая у вас была бы сноха, если б я вышла замуж за господина де Вальвиля. Больше не на что надеяться. Я не утешусь в утрате счастья, которого вы с полным основанием меня лишите; но еще больше была бы я безутешна, если б обманула вас.

Госпожа де Миран не сразу ответила мне, но, казалось, она скорее о чем-то задумалась, чем опечалилась, и вдруг, вздохнув тихонько, сказала:

— Ты и огорчила меня, дочка, и все-таки я восхищаюсь тобой. Надо согласиться, несчастье упорно преследует тебя. А нельзя ли как-нибудь устроить без моего вмешательства, чтобы эта белошвейка заявила, будто она и в самом деле ошиблась? Скажи-ка, что ты ей отвечала тогда?

— Ничего, матушка, только плакала, а мадемуазель де Фар все убеждала ее, что она ошиблась и совсем меня не знает.

— Бедная ты девочка! — сказала госпожа де Миран.— А я ведь и в самом деле впервые слышу об этом происшествии: сын не решился мне сказать, но, как ты говоришь, это с его стороны простительно, он, пожалуй, и тебе советовал ничего мне не говорить.

— Увы, матушка,— промолвила я,— ведь он меня любит, это его извиняет. Не далее как сегодня он просил меня молчать.

— Как! Сегодня? — воскликнула она.— Разве он приходил к тебе?

— Нет, сударыня,— возразила я,— он написал мне, но я умоляю вас не говорить ему, что я в этом призналась. Лакей, которого вы вчера послали ко мне, принес мне и от него коротенькое письмо.

И я тут же ей передала письмо. Она его прочла.

— Я не могу осуждать сына,— сказала она.— Но ты удивительная девушка, и Вальвиль прав, что любит тебя. Да,— добавила она, возвращая мне письмо,— если бы люди были рассудительны, не нашлось бы ни одного мужчины, кто бы он ни был, который не позавидовал бы победе Вальвиля над твоим сердцем. Как ничтожна наша гордость по сравнению с твоим поступком! Никогда еще ты не была так достойна согласия, которое я дала сыну на его брак с тобою, и я не отрекаюсь от своего слова, дитя мое, нисколько не отрекаюсь. Чего бы мне это ни стоило, я сдержу обещание; я хочу, чтобы ты жила подле меня; ты будешь моим утешением; ты отвратила меня от всех невест, каких могли бы предложить моему сыну,— нет среди них ни одной, кто окажется для меня терпимой после тебя. Предоставь действовать мне. Если госпожа де Фар,— а она, по правде сказать, мелкая душа и самая легкомысленная особа,— еще ничего не разгласила (хотя этому трудно поверить, зная ее характер), я напишу ей нынче вечером такое письмо, что оно, быть может, удержит ее. В сущности, она, как я уже тебе говорила, не злая, а только вздорная женщина. Потом я поговорю с ней, расскажу всю твою историю; кузина моя очень любопытна, любит, чтобы ей доверяли секреты, я посвящу ее в нашу тайну, и она будет мне за это так благодарна, что первая станет расхваливать меня за все, что я делаю для тебя. А что касается твоего происхождения, она будет превозносить его еще больше, чем я, и уверять всех, что ты, несомненно, принадлежишь к знатному роду. Но допустим даже, что она проболталась,— это не страшно, дочка, против всего найдутся средства; утешься. Одну уловку я уже придумала: нужно лишь укрыть меня от толков. Достаточно того, чтобы я стояла в стороне. А Вальвилю оправданием послужит молодость; какого бы ни были о нем хорошего мнения, он способен всецело предаться власти любви, а твое прелестное личико может далеко завести сердце самого благоразумного мужчины; и если мой сын женится на тебе, и притом станет известно, что я не давала на это согласия, виноватым окажется он, я же буду тут ни при чем. Кроме того, я добрая, это все знают; я, конечно, очень, очень рассержусь, но в конце концов все прощу. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Марианна? — добавила она, улыбаясь.

Вместо ответа я как безумная бросилась к ее руке, которой она случайно обхватила один из прутьев решетки. Я плакала от радости, я вскрикивала от счастья, я предавалась восторгам нежности и признательности, словом, я себя не помнила, не соображала, что говорю:

— Матушка, дорогая моя, обожаемая матушка! Ах, боже мой! Зачем у меня только одно сердце! Да возможно ли, чтобы у кого-нибудь еще было такое сердце, как у вас! Ах, господи, какая душа! — и множество других бессвязных слов.

— Как же ты могла думать, что твоя похвальная искренность обернется против тебя при такой матери, как я, Марианна? — ласково корила меня госпожа де Миран, а я все не могла справиться со своим волнением.

— Ах, сударыня, да разве можно представить себе что-либо подобное вашим чувствам? — ответила я, когда немного успокоилась.— Если б я уже не привыкла к ним, не поверила бы, что это возможно.

— Спрячь-ка хорошенько ту бумагу, что я тебе дала (она говорила о дарственной, которую передала мне). Знаешь, по этой дарственной ты уже можешь получить ренту за первую четверть года, и я тебе принесла эти деньги. Вот они,— добавила она, доставая из кармана сверточек луидоров. Госпожа де Миран заставила меня взять его, хотя я отказывалась и просила, чтобы она держала деньги у себя.

— В ваших руках они будут сохраннее, чем в моих,— говорила я ей.— Да и на что мне деньги? Разве я нуждаюсь в чем-нибудь, будучи при вас? Разве вы допустите, чтобы я в чем-либо испытывала недостаток? Все у меня есть, и даже в изобилии. Да и деньги у меня есть — те, которые вы мне дали не так давно (это было верно), и еще те, что мне достались в наследство от покойной моей воспитательницы, не все вышли.

— Нет, все-таки возьми,— сказала госпожа де Миран,— возьми. Надо тебе приучаться иметь деньги в руках, и это ведь твои собственные деньги.

Тут мы услышали, что отворилась дверь приемной; я спрятала сверточек с луидорами. В приемную вошла настоятельница монастыря.

— Я узнала, что вы здесь,— сказала она госпоже де Миран, вернее, моей дорогой матушке, ибо иным именем я больше не должна ее называть. Разве не относилась она ко мне как мать и, быть может, лучше, чем иная мать относится к родной дочери? — Я узнала, что вы здесь, сударыня,— сказала настоятельница сочувственным тоном (я ей сообщила о смерти господина де Клималя),— и вот пришла, чтобы иметь честь повидаться с вами; нынче я хотела днем послать к вам — я говорила об этом мадемуазель Марианне.

И они повели меж собой серьезный разговор; госпожа де Миран встала.

— Некоторое время я не буду вас навещать, Марианна,— сказала мне она.— Прощайте.

Затем она поклонилась настоятельнице и ушла. Судите сами, какое чудесное спокойствие испытывала я. Чего мне было теперь бояться? Каким образом счастье могло ускользнуть из моих рук? Могли ли быть более ужасные превратности судьбы, нежели те, какие я изведала? И вот я выхожу из них победительницей. Нет, ничто не может с ними сравниться. И раз доброта госпожи де Миран победила такие сильные причины для охлаждения ко мне, я могла теперь бросить вызов судьбе: пусть-ка она попробует повредить мне; с бедами покончено, все они исчерпаны; чего мне, рассуждая здраво, опасаться, кроме смерти милой моей матушки, Вальвиля или моей собственной?

Даже кончина моей матушки, которая, думается (да простится мне это во имя любви), была бы для меня еще более чувствительна, чем смерть Вальвиля, по всей видимости, теперь уже не помешала бы нашему браку. И вот я утопала в волнах блаженства, я говорила себе: «Кончены все мои несчастья! И если первоначальные мои бедствия были чрезмерными, кажется, началось для меня такое же чрезмерное благоденствие. Много я потеряла, но нахожу еще больше; мать, которой я обязана жизнью, быть может, не любила бы меня так нежно, как моя приемная мать, и не оставила бы мне имени лучше того, которое я скоро буду носить».

Госпожа де Миран сдержала слово: десять или двенадцать дней я не видела ее; но почти ежедневно она посылала в монастырь слугу, и я получила также два-три письма от Вальвиля с ее ведома; я не стану передавать их содержание, они были слишком длинными. Сообщу только то, что мне запомнилось из первой записки:

«Вы меня выдали матушке, мадемуазель (я ведь показала его письмо госпоже де Миран), но вы от этого ничего не выиграете: напротив, вместо одной, самое большее двух записок, которые я дерзнул бы вам написать, вы получите три, четыре и даже больше; словом, я буду писать вам, сколько душе угодно,— матушка мне разрешает, уж, пожалуйста, разрешите и вы. Я вас просил не говорить ей ни о наглости этой Дютур, ни о глупом поведении госпожи де Фар, а вы не посчитались с моей просьбой; у вас своевольное сердечко, которому вздумалось показать себя более откровенным и великодушным, чем мое сердце. Причинило ли это мне какой-нибудь вред? Слава богу, никакого, и я вас не боюсь! Если у меня в сердце меньше благородства, чем у вас, зато матушкино сердце не уступит вашему, слышите, мадемуазель? Итак, мы сравняемся. А когда мы с вами поженимся, еще посмотрим, правда ли это, что у вас в сердце больше благородства, чем у меня. А пока что я могу похвастаться, по крайней мере, что у меня больше нежности. Знаете, к чему привели те признания, какие вы сделали матушке? «Вальвиль,— сказала мне она,— моя дочь бесподобная девушка! Ты ей посоветовал держать в секрете то, что произошло у госпожи де Фар, и я не сержусь на тебя за это; но она все мне рассказала, и я, право, опомниться не могу! Я теперь люблю ее еще больше, чем прежде, и, если хочешь знать, она гораздо лучше тебя».

Остальное содержание записки состояло из нежностей, но то, что я привела, было существенным и одно только и запомнилось мне. Будем продолжать. Итак, десять или двенадцать дней ни госпожа де Миран, ни Вальвиль не навещали меня. И вдруг как-то утром, в десятом часу, пришли мне сказать, что меня спрашивает родственница госпожи де Миран,— она ожидает меня в приемной.

Так как мне не сказали, молода или стара посетительница, я вообразила, что приехала мадемуазель де Фар — единственная знакомая мне родственница госпожи де Миран, и я спустилась в приемную, уверенная, что сейчас увижу ее.

Я ошиблась. Вместо мадемуазель де Фар передо мной оказалась долговязая, тощая и плоская, как доска, женщина, у которой на узком длинном лице застыло холодное и сухое выражение; плечи у нее были острые, кисти рук бескровные, костлявые, с бесконечно длинными пальцами. Увидев этот зловещий призрак, я остановилась в недоумении, полагая, что меня вызвали по ошибке и что этому бесплотному, скелетообразному существу хотелось навестить какую-то другую Марианну (она попросила прислать ей в приемную Марианну).

— Сударыня,— сказала я ей,— я не имею чести знать вас. Вы, очевидно, не меня вызывали?

— Прошу извинить,— ответила та,— но для большей уверенности я вам скажу, что Марианна, которую я ищу, молодая девушка, круглая сирота, ибо она не знает ни своих родителей и ни кого-либо из своих родных, ту девушку, которая несколько дней состояла в ученье у хозяйки белошвейной мастерской госпожи Дютур и которую маркиза де Фар на днях возила к себе в загородный дом. За содержание этой девушки в монастырском пансионе платит госпожа де Миран. Так вот, на основании всего того, что сказано мною, мадемуазель, ответьте мне: вы и есть та самая Марианна?

— Да, сударыня,— ответила я.— Я та самая Марианна. С какими бы намерениями вы ни расспрашивали меня, я отпираться не стану,— для этого у меня достаточно искренности и мужества.

— Прекрасный ответ,— сказала посетительница.— Вы очень милы. Жаль только, что вы слишком высоко метите. Прощайте, красавица. Больше мне ничего не надо знать о вас.

И тотчас, без лишних любезностей, она направилась к двери и отворила ее.

Изумленная столь странным поведением, я сперва словно остолбенела, а затем, спохватившись, позвала ее.

— Сударыня,— крикнула я,— сударыня! По какому поводу вы пришли ко мне? Вы действительно родственница госпожи де Миран, как вы заявили здесь?

— Да, прелестное дитя, очень близкая родственница,— ответила эта женщина,— и притом родственница, у которой больше рассудка, чем у нее.

— Я не знаю ваших намерений, сударыня,— заметила я в свою очередь,— но если вы пришли сюда для того, чтобы застигнуть меня врасплох, это нехорошо с вашей стороны.

Она ничего не ответила и стала спускаться по лестнице.

«Что же это значит? — воскликнула я, оставшись одна.— К чему клонила столь странная посетительница? Неужели какая-то новая опасность угрожает мне? Ну будь что будет. А только я ничего не понимаю».

Тут я вернулась в свою комнату, решив уведомить госпожу де Миран об этом новом происшествии; не то чтобы я считала дурным делом скрыть его,— к каким неприятным последствиям могло привести мое молчание? Ни к каким, по моему разумению. Но ничего о нем не сказать — значит обратить его в некую тайну, и сколь бы ни казалась мне эта тайна незначительной, я бы корила себя за нее, она бы камнем лежала у меня на сердце.

Словом, я была бы недовольна собой. «Так что же,— заметите вы,— почему бы вам и не рассказать все откровенно? Вы ведь ничем не рисковали при этом; у вас уже, вероятно, выработалась привычка ничего не скрывать от госпожи де Миран — ведь от этого у вас все складывалось лучше, и она всегда вознаграждала вас за вашу откровенность».

Как бы то ни было, я написала госпоже де Миран. Во вторник, в таком-то часу, говорила я ей, меня навестила какая-то дама, совершенно мне незнакомая, назвавшаяся вашей родственницей и имеющая такую-то и такую-то наружность; хорошо удостоверившись, что я именно та Марианна, которую она желала увидеть, она сказала мне то-то и то-то (и я привела собственные слова посетительницы о том, что я весьма мила, но жаль, что мечу слишком высоко); а затем, добавляла я, она без всяких объяснений ушла.

«По тому портрету, который ты мне нарисовала, я догадываюсь, кто такая эта дама,— ответила мне в коротенькой записке госпожа де Миран.— Завтра днем я буду у тебя и назову ее имя. Будь спокойна».

И я действительно успокоилась. Но ненадолго.

На следующее утро, между десятью и одиннадцатью часами, в мою комнату пришла послушница и передала мне от имени настоятельницы, что за мной приехала в карете горничная госпожи де Миран и я должна поскорее одеться.

Я поверила (ведь это было так правдоподобно!) и стала одеваться. С туалетом своим я покончила быстро, через четверть часа уже была готова и вышла во двор.

Горничная, о которой шла речь, прогуливалась там и, когда мне отперли, подошла к двери. Передо мной оказалась довольно статная женщина, одетая так, как и полагается одеваться служанкам, и державшая себя сообразно своему положению; словом, настоящая горничная, весьма к тому же почтительная.

Как я могла бы усомниться, что она прислана госпожой де Миран? Вот и карета, в которой она приехала,— карета, принадлежащая моей матушке; она немножко отличается от хорошо мне знакомой кареты, в которой я всегда ездила, но ведь у матушки может быть несколько карет.

— Мадемуазель,— сказала мне горничная,— я приехала за вами. Госпожа де Миран ждет вас.

— Может быть, она собирается куда-нибудь на званый обед и хочет взять меня с собой? Но ведь еще очень рано.

— Нет, она как будто никуда не собиралась ехать. Кажется, она только желает провести с вами день,— сказала горничная, замявшись, словно не знала, что ответить. Но ее замешательство было столь кратким, что я обратила на него внимание, когда уже было поздно.

— Ну что же, мадемуазель, поедемте,— сказала я, и мы тотчас сели в карету. Я заметила, однако, что кучер мне не знаком и нет ни одного лакея.

Горничная сперва села напротив меня, но едва мы выехали с монастырского двора, она сказала: «Мне тут очень неудобно, разрешите, я сяду рядом с вами».

Я ничего не ответила, но нашла, что это с ее стороны большая фамильярность. Я слышала, что так не принято делать. «Почему,— думала я про себя,— эта женщина так бесцеремонно держит себя со мной, хотя считается, что я по положению гораздо выше ее, она должна смотреть на меня как на приятельницу ее хозяйки. Я уверена, что госпоже де Миран это не понравилось бы».

А после такого размышления мне пришло на ум другое — я заметила, что ливрея на кучере иная, чем у слуг моей матушки, и тотчас мне вспомнилось вчерашнее странное посещение, которым меня почтила родственница госпожи де Миран: все эти обстоятельства немного встревожили меня.

— Откуда взялся этот кучер? — спросила я.— Я никогда не видела его у вашей госпожи, мадемуазель.

— Да это и не ее кучер,— ответила мне горничная,— дама, приехавшая навестить госпожу де Миран, любезно ей предоставила своего кучера, чтобы он отвез меня в монастырь.

Тем временем мы ехали и ехали. Я все не видела знакомой улицы, где жили госпожа де Миран, а также и Дютур.

Вспомните, что я хорошо знала дорогу от бельевой лавки до моего монастыря, ведь этим путем я отправилась в монастырь со своими пожитками, наняв для них носильщика, но теперь я не видела ни одной из тех улиц, которые пересекала тогда.

Беспокойство мое усилилось, даже сердце у меня забилось. Однако ж я и виду не показывала, тем более что обвиняла себя в смешном недоверии.

— Скоро мы приедем? — спросила я у своей спутницы.— Какой дорогой везет нас кучер?

— Самой короткой. Мы сейчас доедем,— ответила она.

Я озиралась, всматривалась, но напрасно — знакомой улицы, где жили Дютур и матушка, все не было. И вдруг, к ужасу моему, карета въехала в широкие ворота какого-то монастыря.

— Ах, боже мой! — воскликнула я.— Куда вы меня везете? Госпожа де Миран вовсе не здесь живет! Вы, как видно, обманываете меня.

И тотчас же я услышала, как захлопнулись ворота и карета остановилась посреди двора.

Моя провожатая не промолвила ни слова; я вся похолодела и уже не сомневалась, что меня заманили в ловушку.

— Негодная! — сказала я этой женщине.— Где я? Что вы задумали?

— Не поднимайте шуму,— ответила она.— Ничего страшного не случилось. Как видите, я привезла вас в хорошее место. Кстати сказать, мадемуазель Марианна, вы здесь очутились по распоряжению высоких властей; вас могли бы взять более скандальным способом, но сочли уместным действовать мягче; меня нарочно послали, чтобы вас обмануть, что я и сделала.

Пока она говорила это, отворилась калитка во внутренней монастырской ограде, и появились две-три монахини, которые с приветливой улыбкой ждали, чтобы я вылезла из кареты и вошла в монастырь.

— Пожалуйте, прелестное дитя, пожалуйте! — восклицали они.— Не тревожьтесь, вам не будет плохо у нас.

Сестра привратница подошла к карете, где я сидела, понурив голову и проливая потоки слез.

— Ну что ж, мадемуазель, выходите, пожалуйста,— сказала привратница, подавая мне руку.— Помогите ей,— добавила она, обращаясь к женщине, которая привезла меня. И я наконец сошла с подножки еле живая.

Пришлось почти нести меня на руках; бледная, ошеломленная, совсем без сил, я была передана монахиням, а те в свою очередь принесли меня в довольно хорошо обставленную комнату и усадили в кресло, стоявшее у стола.

Я сидела молча, вся в слезах и слабость моя граничила с обморочным состоянием. Глаза мои сомкнулись, монахини заволновались, умоляли меня не падать духом, я им отвечала только рыданиями и вздохами.

Наконец я подняла голову и бросила на них испуганный взгляд. Тогда одна из монахинь взяла меня за руку и, ласково сжимая ее, сказала:

— Полноте, мадемуазель, успокойтесь, придите в себя. Не надо тревожиться. Не такое уж большое несчастье, что вас привезли сюда. Мы не знаем, что у вас за горе, но зачем так печалиться? Ведь не на смерть вас осудили. Если вы останетесь в нашей общине, вы, быть может, найдете здесь больше приятности и утешения, чем думаете. Бог всему владыка. Вы еще, может быть, скоро вознесете ему благодарность за все то, что ныне кажется вам столь горестным. Потерпите, дочь моя, может, бог милость вам посылает. Просим вас, успокойтесь. Или вы не христианка? Каковы бы ни были ваши несчастья, нельзя впадать в отчаяние — ведь это великий грех! Ох, господи боже, да разве случается с нами в земной нашей юдоли что-либо такое, за что мы имели бы право роптать на бога? К чему ваши стенания и слезы? Будьте уверены, что вам нечего бояться каких-либо злых умыслов против вас. Перед вашим приездом нам говорили о вас столько хорошего! Вас очень хвалили, называли разумной девушкой, так покажите же, что нам сказали правду. Судя по вашему личику, вы должны быть очень сообразительны; вы нам всем до единой сразу полюбились, уверяю вас; все мы, как увидели вас, тотчас почувствовали к вам расположение, и если бы мать настоятельница по нездоровью своему не была еще в постели, то она сама бы вышла вам навстречу, так ей не терпится взглянуть на вас. Не опровергайте же доброго мнения, какое о вас сложилось, какое вы и сами нам внушили. Мы неповинны в том огорчении, которое вам причинили; нам велели принять вас, и мы вас приняли с любовью, мы очарованы вами.

— Увы, матушка! — ответила я со вздохом.— Я вас ни в чем не виню. Тысячу раз благодарю вас и других сестер за доброе ваше мнение обо мне.

Немногие эти слова я произнесла с жалостным и умилительным видом; иной раз в минуту скорби человек говорит с глубоко трогательным выражением; а к тому же я была так молода и вызывала поэтому такое глубокое сочувствие, что, мне кажется, добросердечные монахини даже плакали, глядя на меня.

— А ведь она, наверное, еще не обедала,— сказала одна из них.— Надо ей чего-нибудь принести.

— Право, не нужно,— возразила я.— Благодарю вас, мне совсем не хочется есть.

Но на общем совете было решено, что я должна поесть хотя бы супу; пошли за супом, принесли весь монашеский обед, на десерт подали мне довольно аппетитные фрукты.

Сперва я от всего отказывалась; но монахини так настойчиво угощали, а в ласковом обращении инокинь всегда кроется такая убедительность, что я волей-неволей попробовала супу, отведала и всего остального и выпила вина, разбавленного водой, хотя все время отказывалась и говорила: «Я не в силах».

Ну вот, наконец я и разделалась с обедом; вот я хоть и не утешилась, но все же немного успокоилась. Я столько плакала, что слезы у меня иссякли; я подкрепилась пищей, меня обласкали, и постепенно то отчаяние, которому я предавалась, смягчилось; бурное горе сменилось печалью; я больше не плакала. Я задумалась.

«Откуда исходит удар, поразивший меня? — говорила я себе.— Что подумает об этом госпожа де Миран? Что она предпримет? Уж не та ли ее зловещая родственница, что приходила ко мне в монастырь, виновница случившегося? Но как же она все это подстроила? Не входила ли в заговор и госпожа де Фар? Что тут замыслили? Неужели матушка ничем не поможет мне? Откроет ли она, где я нахожусь? Может ли Вальвиль смириться с нашей разлукой? Уж не завербуют ли и его самого? Не уговорят ли его отказаться от меня? Как поведет себя госпожа де Миран? Не согласится ни на какие уступки или же не устоит перед всяческими наговорами против меня? Оба они больше меня не увидят. Говорят, в это дело вмешались власти; моя история станет всем известна. Ах, боже мой! Не будет у меня больше Вальвиля, а может быть, и дорогой моей матушки».

Так разговаривала я сама с собой; монахини, встретившие меня, ушли: колокол призвал их в церковь. Со мною осталась только послушница, которая читала про себя молитвы, перебирая четки, пока я занята была печальными размышлениями, смягчая их иногда более утешительными мыслями.

«Матушка так любит меня, у нее такое доброе сердце, до сих пор она была такой стойкой, я получила столько доказательств ее твердости,— возможно ли, чтоб она вдруг изменилась? Ведь она что сказала при последнем нашем свидании? «Я хочу кончить свою жизнь подле тебя, дочь моя». А у Вальвиля столько порядочности, у него такая нежная, такая благородная душа!.. Ах, господи, какое горе! К чему все это приведет?» Так кончались все мои рассуждения, да и что иное могло мне прийти на ум.

В ответ на мои тяжкие вздохи доброжелательная послушница, продолжая перебирать свои четки, иногда молча покачивала головой с грустным видом, какой бывает у людей, когда они жалеют нас и хотят выразить нам сочувствие.

Порой она прерывала свои молитвы и говорила: «Господи Иисусе, смилуйся над нами! Да поможет вам бог, да ниспошлет он вам утешение!»

Вернулись мои монахини.

— Ну как? — заговорили они.— Успокоились немножко? Кстати, вы еще не видели наш сад, он очень красив. Мать настоятельница велела нам повести вас туда. Пойдемте прогуляемся по саду — прогулка отвлекает от печальных мыслей, радует сердце. У нас прекраснейшие аллеи. Мы погуляем, а потом пойдем к настоятельнице, она уже встала.

— Как вам будет угодно,— ответила я и отправилась с монахинями.

Около часу мы прогуливались, а затем пошли в покои настоятельницы, но монахини побыли там всего одну минутку — одна за другой они незаметно исчезли.

Настоятельницей монастыря была пожилая женщина знатного рода, и, наверное, в молодости она славилась красотой. Мне еще никогда не приходилось видеть, чтобы в человеческом лице отражалось столько безмятежного спокойствия и важности, как в ее чертах. О таких лицах, как у нее, хочется скорее сказать «старинные», чем «старые»; время как будто щадит их, не откладывает на них тяжелого отпечатка, а лишь скользнет по ним, оставив за собою легкие и такие милые морщинки. Ко всему этому добавьте выражение, исполненное достоинства и монашеской сдержанности, и тогда вы сможете представить себе настоятельницу, о которой идет речь, женщину высокого роста и одетую чрезвычайно опрятно. Ведь даже ее облачение, весьма простое, отличалось изяществом, ложилось четкими, аккуратными складками и производило приятное впечатление, как символ внутренней чистоты, мира, душевной удовлетворенности и разумных мыслей этой женщины.

Лишь только мы остались одни, настоятельница сказала мне:

— Присядьте, пожалуйста, мадемуазель.

Я села на стул.

— Мне говорили,— добавила она,— что с первого же взгляда все чувствуют к вам расположение. Да и невозможно, чтоб при такой кротости вашего облика вы не были рассудительной девицей. Все мои монахини в восторге от вас. Скажите, как вы здесь чувствуете себя?

— Увы, сударыня,— ответила я,— я бы чувствовала себя очень хорошо, будь я здесь по своей воле. Но пока еще я только глубоко удивлена, что очутилась здесь, и никак не могу понять, почему меня сюда привезли.

— Да неужели вы не догадываетесь, каковы были на это основания? — возразила настоятельница.— Вы не подозреваете, что тут за причина?

— Нет, сударыня,— ответила я.— Я никому не сделала зла, никого не оскорбила.

— Ну, хорошо, я вам сейчас скажу, в чем тут дело,— сказала настоятельница,— по крайней мере, то, что мне сообщили, возложив на меня обязанность лично передать вам это. В большом свете есть молодой человек, весьма видного положения, весьма богатый и весьма знатный, и этот человек хочет на вас жениться; вся его родня встревожилась и, чтобы помешать такому браку, сочла своим долгом убрать вас с глаз этого юноши. Никто не сомневается, что вы девица весьма благоразумная и весьма добродетельная, в этом отношении вам воздают должное, и нападение идет не с этой стороны; вся беда в том, что никому не известно ваше происхождение, а какое это несчастье, вы знаете. Дочь моя, против вас восстали могущественные родственники вашего нареченного, и они не допустят столь неравного брака. Если бы дело шло только о достоинствах невесты, вы могли бы надеяться, что подойдете больше, чем какая-либо другая девица; но ведь в свете не довольствуются добродетелями. Как бы ни заслуживали вы уважения, все равно светские люди постыдились бы войти с вами в родство; ваши добрые качества не послужили бы оправданием и для вашего мужа; ему никогда не простили бы женитьбу на безродной, он погубил бы себя во мнении общества. Очень досадно, что люди придерживаются таких мыслей, но, в сущности, они тут не так уж виноваты; различие в общественном положении необходимо в жизни, а оно перестало бы существовать, исчез бы всякий порядок, если бы дозволялись такие неравные, можно сказать, такие чудовищные брачные союзы, каким было бы ваше замужество, дочь моя. Подумайте, в каком положении вы, по воле божьей, очутились со дней вашего детства, вспомните все его обстоятельства; подумайте, кто вы такая и кто тот человек, который хочет на вас жениться; поставьте себя на место его родни. Прошу вас, поразмыслите обо всем этом.

— Ах, сударыня, сударыня, а я прошу вас пощадить меня,— сказала я с той наивной смелостью, которая нисходит иногда на человека в минуты великой скорби.— Уверяю вас, что мне уже нечего и задумываться над такими вещами, я все понимаю. Больше не нужно унижать меня. Я слишком хорошо знаю, кто я такая, я этого ни от кого не скрывала,— можно справиться, правду ли я говорю. Я открыла это всем, с кем меня сталкивал случай; говорила об этом господину де Вальвилю,— ведь он тот самый человек, о котором вы ведете речь; я говорила об этом его матери, госпоже де Миран: я им рассказала о всех бедствиях моей жизни с глубочайшей откровенностью, которая могла их оттолкнуть от меня, описала все без малейших прикрас; им все известно, сударыня: и несчастья, постигшие меня с колыбели, несчастья, из-за которых я стала безродной, и сострадание незнакомцев, нашедших меня на дороге, где были простерты мертвые тела моих убитых родителей; сострадание чужих людей, взявших меня к себе и воспитавших меня в деревне; а затем бедность моя после их смерти; моя заброшенность и одиночество; я рассказала о помощи, оказанной мне знатным человеком, который тоже вскоре умер; о помощи или, вернее, милостыне, которую он мне подал,— так я говорила, чтобы еще больше унизить себя, лучше обрисовать свою нищету, чтобы господин де Вальвиль устыдился своей любви ко мне. Чего еще от меня хотят? Я ведь нисколько себя не щадила, и, может быть, даже сказала больше, чем было, боясь, как бы они не обманулись; пожалуй, никто на свете не был бы так жесток ко мне, как я сама, и я не понимаю, как это после всех моих признаний госпожа де Миран и господин де Вальвиль не покинули меня. Я хотела отпугнуть их, и пусть кто-нибудь представит в своем воображении особу более жалкую, чем я себя рисовала; так что в этом отношении никто не может меня упрекнуть. Кто сможет ставить мое положение так низко, как я это делаю? Говорить лишний раз о моем ничтожестве,— значит, обижать и без того уже обиженную девушку, столь достойную жалости столь несчастную, что вам, сударыня, монахине, даже настоятельнице монастыря, остается лишь одно: почувствовать сострадание ко мне. Не будьте на стороне людей, преследующих меня, вменяющих мне в преступление любовь, которую питает ко мне господин де Вальвиль и от которой я не могу его исцелить, ибо она возникла у него по воле божьей, а не благодаря моему желанию и кокетству. Если люди столь тщеславны, то уж не такой особе, как вы, благочестивой и милосердной, одобрять их суетную гордость, и если правда, что у меня есть много хороших качеств,— нему я не смею верить,— вы должны считать, что больше ничего от меня и не надо требовать. Господин де Вальвиль, человек светский, иных достоинств от меня не требовал и вполне ими удовлетворялся. Госпожа де Миран, всеми любимая и уважаемая дама, которая должна заботиться о своем звании не меньше, чем мои гонители, и которая не меньше их не хотела бы навлечь на себя позор, осталась довольна такой снохой, хотя я всячески старалась разочаровать ее во мне. Она все знает, однако ж и мать и сын думают одинаково. Что ж, моим недругам угодно, чтобы я противилась своим любимым и отвергла то, что они мне предлагают, тогда как я и сама отдала им все свое сердце и дорожу не богатством их, не высоким положением, а только их нежностью ко мне? Да разве они не господа своих поступков? Разве они не понимают, что делают? Разве я обманула их? Разве не знаю я, что они оказывают мне слишком много чести? Ничего нового вы не можете сказать мне, так, ради бога, не будем больше об этом говорить. Я ниже всех по своему происхождению, мне это известно,— и достаточно. Будьте добры сказать мне теперь, что за люди насильно поместили меня сюда и что они собираются со мною делать.

— Дорогое дитя мое,— ответила настоятельница, дружелюбно глядя на меня.— На месте госпожи де Миран, мне кажется, я думала бы так же, как и она. Я полностью разделяю ваши соображения; но никому не говорите об этом.

При этих словах я взяла ее руку и поцеловала; это, по-видимому, растрогало ее.

— Я далека от желания огорчить вас, дочь моя,— продолжала она,— я передала вам то, что меня просили передать, и, пока не увидела вас, представляла вас себе совсем иной, не похожей на ту, какая вы есть. Я ожидала, что увижу хорошенькую и, может быть, умненькую девицу, но у вас не тот ум, не та грация и совсем не тот характер, какие я представляла себе. Вы достойны нежной привязанности госпожи де Миран и ее снисхождения к любви сына, право же, вполне достойны. Я не знакома с этой дамой, но то, что она делает для вас, внушает мне лестное мнение о ней; и, несомненно, она должна быть женщиной весьма почтенной. Пусть все, что я вам сказала сейчас, останется между нами, помните это,— добавила она, видя, что я плачу слезами признательности.— Перейдемте к остальному. Вы здесь по распоряжению свыше, и вот что мне велено вам передать. Вам предоставляется на выбор: или остаться в нашей общине, то есть постричься здесь в монахини, или же согласиться выйти замуж за другого человека. Скажу вам откровенно — мне бы очень хотелось, чтобы вы приняли первое предложение,— приобретение такой монахини, как вы, доставило бы мне большую радость. И почему бы это было плохо для вас? Вы хороши собой, а при такой красоте, как бы ни была женщина добродетельна, в миру она всегда рискует поддаться греху, будучи соблазном для грешников; тут же вы были бы в полной безопасности: и сами бы не грешили, и других во грех не вводили. Да и в чем же больше славы для красоты, как не в том, чтобы посвятить ее господу богу, наделившему вас женской прелестью,— уж от него-то вам нечего ждать ни измены, ни презрения, коих надо вам опасаться от людей и даже от собственного своего мужа. Зачастую красота — несчастье как для земной нашей жизни, так и для вечности. Вы, наверное, думаете, что я говорю как монахиня. Вовсе нет, я говорю языком рассудка, говорю правдиво о том, что в жизни происходит повседневно; таким же языком с вами говорили бы самые здравомыслящие люди нашего века. Но я это говорю между прочим, не подчеркивая преимущества такого выхода.

Итак, вот два решения на выбор, которые я обещала вам предложить сегодня; и нынче же вечером вы должны дать ответ. Подумайте хорошенько, дорогое мое дитя; решите, что я должна сообщить, какое обещание дать от вашего имени; от вас требуют, чтобы вы приняли одно из двух этих решений, а если вы не дадите ответа, вас завтра увезут в другое место, и, может быть, очень далеко от Парижа. Итак, скажите мне: хотите вы постричься в монахини или предпочитаете выйти замуж?

— Увы, матушка, не хочу ни того, ни другого,— возразила я.— Я не могу посвятить себя богу таким способом, как мне предлагают, да вы и сами не посоветовали бы мне отдать ему сердце, исполненное нежности, вернее, страсти, которая ныне, думается мне, вполне законна и невинна, но перестанет быть чистой, лишь только я приму монашеский обет; поэтому не принуждайте меня постричься. Упаси меня боже! К несчастью, я не могу этого сделать. Что же касается замужества, на которое мне предлагают согласиться, пусть они дадут время поразмыслить.

— Никаких отсрочек вам не дадут, дочь моя,— ответила настоятельница.— Через несколько дней вы должны быть замужем или же решиться покинуть Париж,— а уж куда вас увезут, мне не сказали; если вы доверяете мне, последуйте моему совету: обещайте, что вы выйдете за того жениха, которого вам предлагают при условии что вы сперва его увидите, что вы будете знать, какой он человек, из какого он рода, каково его состояние, и что вам даже позволят поговорить с теми, кто хочет выдать вас за него. В таких требованиях, думается мне, не могут вам отказать, как бы ни стремились все поскорее покончить; вы таким образом выиграете время, и кто знает, что за эти дни может случиться?

— Вы правы, сударыня,— сказала я со вздохом.— Правда, на это очень слабая надежда, но все равно,— остается только один выход: сказать, что я согласна на замужество, если только мне будет дозволено все то, что вы сейчас посоветовали мне; быть может, какое-нибудь благоприятное событие избавит меня от преследования, которому меня подвергли.

Тут нашу беседу прервала монахиня, явившаяся доложить, что настоятельницу ждут в ее приемной.

— Вполне возможно, дочь моя,— сказала настоятельница,— что речь пойдет о вас; полагаю, что пришли узнать ваш ответ. Так или иначе, мы с вами скоро увидимся. У меня добрые намерения относительно вас, дорогое дитя, будьте в этом уверены.

На этом она рассталась со мной, а меня проводили в ту комнату, где я недавно обедала; я вошла туда, томясь смертельной тоской, и уверена, что я была неузнаваема. У меня ум за разум заходил, я была так подавлена, что ничего не соображала.

Не меньше часа была я в таком состоянии; наконец услышала, что отворилась дверь, кто-то вошел; я посмотрела, кто это,— вернее, устремила на вошедших тупой взгляд и не промолвила ни слова. Со мной говорили, я ничего не понимала. «А? Что? Что вам надо?» — вот и все, чего могли добиться от меня. Раз десять мне повторили, что меня спрашивает настоятельница, и когда, наконец, это дошло до меня, я встала и направилась к ней.

— Я не ошиблась,— сказала она, лишь только завидела меня.— Речь шла о вас, и мне кажется, все пойдет хорошо. Я сказала, что вы согласны на замужество, и завтра утром, в двенадцатом часу, за вами пришлют карету и отвезут вас в тот дом, где вы увидите и предназначенного вам супруга, и людей, предлагающих этот брак. Я всяческими доводами старалась убедить, что вы заслуживаете уважительного обращения, и надеюсь, слова мои не пропали даром. Положитесь на бога, дочь моя: все зависит от воли провидения, и если вы прибегнете к господу, он не оставит вас. Я охотно предложила бы вам послать к госпоже де Миран, известить ее, что вы здесь; но как ни было бы мне приятно оказать вам эту услугу, как раз она-то и не дозволена мне. От меня потребовали, чтобы я ни во что не вмешивалась; к великому моему огорчению, мне пришлось дать в этом слово.

Беседу нашу сократило появление монахини, пришедшей по какому-то делу, и я вернулась в сад, уже не такая подавленная, как пришла. Мысли мои немного прояснились, я принялась обсуждать, как мне вести себя в том доме, куда меня должны были завтра повезти, я обдумывала, что мне следует сказать, и находила свои доводы чрезвычайно вескими,— мне казалось просто невозможным, чтобы они не убедили моих гонителей, если только меня пожелают выслушать. Правда, эти маленькие репетиции, которые устраивают заранее, зачастую оказываются бесполезными, и лишь от самого хода событий зависит то, что говорят и делают в подобных случаях, но такого рода подготовка занимает ум и приносит облегчение. Человек мысленно произносит речи в свою защиту, льстит себя надеждой выиграть тяжбу — это вполне естественно, и за таким занятием убиваешь время.

Мне приходили на ум и другие утешительные мысли. От монастыря до того дома, куда меня повезут, надо ведь сколько-то проехать, говорила я себе. Господи, сделай так, чтобы Вальвилю или госпоже де Миран встретилась та карета, в которой я буду ехать, и тогда они непременно прикажут, чтобы остановили лошадей; а если те, кто повезет меня, не подчинятся, я, со своей стороны, стану кричать, биться, подниму шум; на худой конец, мой возлюбленный и дорогая матушка могли бы ехать за нами следом и увидеть, куда меня повезли.

Смотрите, пожалуйста, что только не выдумывают при некоторых обстоятельствах! Каких только случаев в свою пользу или против нее не вообразишь себе, каких только приятных или злополучных вымыслов не создашь!

«Ведь если даже предположить, что я встречу матушку или Вальвиля, можно ли с уверенностью сказать, что они закричат и потребуют остановить лошадей? — думала я про себя.— А что, если они закроют глаза? Что, если они сделают вид, будто и не заметили меня? Ах, боже мой, уж не содействовали ли они сами моему похищению? Может быть, вся родня так их убеждала, уговаривала, умоляла, корила, что они в конце концов сдались и отступили от своего решения! Правила и обычаи света — все против меня, высокие чувства сохранять нелегко, а мерзкая гордыня людская предписывает нисколько не считаться со мной! Мою нищету она считает позором!» Тут я опять принималась плакать, а через минуту снова тешила себя надеждой. Но кое-что я чуть не упустила в своем рассказе.

Вечером, вернувшись из сада, где я прогуливалась, я нашла у себя в комнате свой сундучок (других укладок у меня еще не было); этот поставленный на стул сундучок привезли из прежнего моего монастыря.

Вы не можете себе представить, какой страх охватил меня. Думается, даже мое похищение не так меня потрясло; у меня руки опустились.

— Как! — воскликнула я.— Значит, все это дело не шуточное! Ведь до сих пор я даже и не замечала, что со мною нет моих платьев, а если б я и подумала об этом, то не стала бы их требовать, скорее терпела бы их отсутствие до последней крайности.

Как бы то ни было, когда я увидела свои вещи, беда показалась мне непоправимой. Даже сундучок мой привезли! Больше не на что надеяться! Право, все остальное как будто ничего не значило в сравнении с этим событием: присылка несчастного сундучка все перевешивала, она была последним ударом, сокрушившим меня; против такой жестокости я была бессильна.

«Ну вот,— говорила я себе,— все кончено. Все в сговоре против меня. Со мною навеки простились. Несомненно, и мать и сын отреклись от меня».

А спросите-ка меня, откуда я делала столь решительный вывод. Пришлось бы исписать двадцать страниц, чтобы это объяснить,— ведь не разум, а скорбь моя пришла к такому заключению.

При тех обстоятельствах, в коих я оказалась, случаются мелочи, сами по себе незначительные, но внезапно заметить их бывает так грустно, так ужасно! Ибо душу, и без того уже исполненную опасений, сразу охватывает страх.

Мне прислали мои вещи, со мною больше не хотят знаться: со мной порывают всякое общение; стало быть, решили больше никогда не видеть меня — вот какое это имело значение для существа, совсем упавшего духом, как это случилось со мной. А ведь этого бы не было, призови я на помощь рассудок.

Меня похитили из одного монастыря и поместили в другой; надо было, чтобы и мои пожитки отправили за мной; пересылка их была естественным следствием того, что произошло со мной. Вот что я подумала бы, если б не утратила хладнокровия.

Как бы то ни было, я провела мучительную ночь, и на следующий день у меня все утро колотилось сердце.

Карета, о которой говорила мне настоятельница, въехала во двор в двенадцатом часу, как и было сказано. Пришли сообщить мне: я вышла, дрожа от волнения, и, как только отперли дверь, мне прежде всего бросилась в глаза та женщина, которая увезла меня из моего монастыря и доставила сюда.

Я довольно небрежно кивнула ей головой.

— Здравствуйте, мадемуазель Марианна. Вероятно, вам не так-то приятно меня видеть,— сказала она,— но что поделаешь, не меня надо тут винить! А кроме того, я полагаю, что вы в конце концов не останетесь внакладе. Я хотела бы быть на вашем месте, уверяю вас, правда, я не так молода и не так хороша собою, как вы, а это большая разница.

Все это она доложила мне, когда мы уже ехали в карете.

— Вам что-нибудь известно относительно меня? — спросила я ее.

— Еще бы! — ответила она.— Кое-что подхватила — тут, там. Все дело в том, что некий высокопоставленный человек вздумал жениться на вас, а родные не хотят этого допустить. Так?

— Приблизительно,— сказала я.

— Ну что ж,— заметила она.— Если не считать того, что вы, может быть, врезались в этого молодого человека, с которым вас теперь разлучают, то, ей-богу, вам нечего жаловаться. Я слышала, что у вас нет ни отца, ни матери, и никто не знает, откуда вы явились и кто вы такая. Говорю это вам не в упрек,— это ведь не ваша вина, но, между нами будь сказано, куда с этим денешься? Ступай на улицу. Можно там показать целую тысячу таких, как вы. А ведь с вами не собираются так поступить. У вас отнимают возлюбленного, потому что большой вельможа вам в мужья не годится, но зато дают вам другого, и вам никогда бы не заполучить такого жениха,— любая красивая и здоровая дочка зажиточного горожанина с превеликим удовольствием ухватилась бы за него. Мне вот такого не найти, хоть у меня есть и отец, и мать, и дядя, и тетка, и всякие родственники и свойственники. Нет, вы, можно сказать, в сорочке родились. И я ведь говорю не попусту — я видела того жениха, за которого вас прочат. Это молодой человек лет двадцати семи — двадцати восьми, очень приятной наружности, очень статный малый. Не знаю, каково его состояние, но у него сильная протекция — стоит ему воспользоваться ею, и он далеко пойдет. Может быть, и он тоже окажется весьма доволен такой женой, как вы, но, уж во всяком случае, для вас большая удача устроить с ним свою жизнь.

— Что ж, посмотрим,— ответила я, не желая вступать в спор с этой женщиной.— А можете вы мне сказать, кто эти люди, к которым вы меня везете и с которыми мне придется говорить?

— О! Это очень большие люди! Ваша судьба в хороших руках. Мы едем к госпоже М*** , она в родстве с вашим первым возлюбленным.

Дама, которую она назвала мне, была — подумайте- ка! — не кто иная, как жена министра, и я должна была предстать перед министром — вернее сказать, я ехала к нему. Судите сами, с какими сильными противниками я имела дело и оставался ли у меня, несчастной, хоть проблеск надежды.

Выше я говорила, как я представляла в воображении, что госпожа де Миран и Вальвиль встретятся мне дорогой; но если бы даже и произошел такой случай, он был бы для меня совершенно бесполезен, ибо моя провожатая, очевидно получившая на то распоряжение, задернула занавеску на окне кареты так, что я не могла никого увидеть и меня не могли видеть.

Мы прибыли, и нас остановили у задней двери дома, выходившей в обширный сад, через который мы прошли; в одной из его аллей моя провожатая велела мне сесть на скамью и подождать, а она тем временем пойдет узнает, не пора ли мне представиться.

Не успела я пробыть там в одиночестве минут десять, как увидела, что по аллее направляется ко мне женщина лет сорока пяти, а то и пятидесяти, по-видимому жившая в этом доме; она подошла ко мне и с угодливой учтивостью, обычной для челядинцев, сказала мне:

— Потерпите немножко, мадемуазель. Господин де ... (и она назвала имя министра) с кем-то заперся в своем кабинете; как только он освободится, за вами придут.

И тогда из аллеи, соединявшейся с нашей, вышел молодой человек лет двадцати восьми — тридцати, недурной наружности, одетый весьма скромно, но опрятно; он поклонился нам и сделал вид, что хочет повернуть обратно.

— Сударь! Сударь! — окликнула его женщина, подошедшая ко мне.— Вот тут барышня ждет, чтобы за ней пришли; мне некогда, и я не могу побыть с нею, прошу вас, составьте ей компанию. Как видите, поручение даю вам весьма приятное.

— Весьма вам обязан за него,— ответил он, подходя к нам с видом более почтительным, нежели галантным.

— Ну и прекрасно! — сказала женщина.— Оставляю вас. Мадемуазель, это один из наших друзей,— добавила она,— а иначе я бы, конечно, не ушла. Побеседовать с ним будет вам приятнее, нежели со мной.

И она удалилась.

«Что все это значит,— думала я,— и почему эта женщина оставила меня с ним?»

Молодой человек, как мне показалось, сперва немного растерялся. Начал он с того, что сел рядом со мной, отвесив мне предварительно поклон, на который я ответила довольно холодно.

— Какая погода прекрасная! И аллея просто восхитительная! Ну, право, мы как будто в деревне.

— Да,— ответила я. И разговор прервался. Я вовсе не стремилась продолжать его.

Очевидно, мой сосед старался придумать, как его возобновить, и в качестве единственного средства для этого прибегнул к табакерке: вытащил ее из кармана и, открыв, подал ее мне.

— Употребляете, мадемуазель? — спросил он.

— Нет, сударь,— ответила я.

И вот он опять не знает, что сказать. Мои односложные ответы на краткие его вопросы никак ему не помогали. Как же быть?

Я кашлянула.

— Вы простудились, мадемуазель? В такую погоду многие простужаются: вчера было холодно, сегодня жарко, такие перемены вредны для здоровья.

— Это верно,— подтвердила я.

— А я,— заявил он,— какая бы погода ни была, никогда не простужаюсь. Я и не знаю, что такое боль в груди. Никаких недомоганий не ведаю.

— Тем лучше,— ответила я.

— Что касается вас, мадемуазель,— сказал он,— простужены вы или нет, личико у вас пресвеженькое, и притом наипрелестнейшее!

— Вы очень любезны,— ответила я.

— О! Я сказал сущую правду,— подхватил он.— Париж велик, но уж наверняка немного найдется в нем особ женского пола, кои могли бы похвалиться таким телосложением, как у вас, мадемуазель, и такой привлекательностью.

— Сударь,— заметила я,— право, я совсем не заслуживаю подобных комплиментов. Я отнюдь не притязаю на красоту, не будем говорить обо мне, прошу вас.

— Мадемуазель, я говорю то, что вижу, и любой другой на моем месте наговорил бы вам столько же и еще пол-столько комплиментов,— ответил он.— Вы не должны гневаться, ибо для вас невозможно избежать их,— разве только что вы спрячетесь, а это будет крайне досадно, так как нет на свете барышни, более достойной уважения. Право же, я считаю для себя счастьем, что увидел вас, и еще большим для меня счастьем будет видеть вас постоянно и оказывать вам услуги.

— Мне, сударь? Мы же встретились случайно, и, по всей вероятности, я ни разу в жизни больше не увижу вас.

— Ну, почему же ни разу в жизни, мадемуазель? — возразил он.— Это как вам будет угодно, все зависит от вас. И если моя особа не очень для вас противна, наша встреча могла бы иметь многие последствия; только от вас зависит, чтобы наше знакомство привело к нерасторжимому, вечному союзу. Что касается меня, то я весьма этого желаю. Больше всего на свете я стремлюсь к этому, и моя искренняя склонность к вам побуждает меня признаться в ней. Правда, я лишь несколько минут — и притом впервые — имею честь видеть вас, мадемуазель, вы, пожалуй, скажете, что я слишком скоро отдал вам свое сердце, но ведь это зависело от ваших достоинств и красоты вашей. Право же, я не ожидал встретить столь очаровательную особу; и поскольку мы говорим о таком предмете, осмелюсь заверить вас, мадемуазель, что я жажду счастья понравиться вам и получить право обладать столь прелестной особой.

— Как, сударь? — воскликнула я, не желая отвечать на столь неуклюжие и грубые изъяснения в нежных чувствах.— Вы не ожидали встретить «столь очаровательную особу»? Так вы, стало быть, знали, что увидите меня здесь? А кто вас предупредил?

— Да, я знал, мадемуазель,— ответил он.— Не стоит больше скрывать это от вас; как раз обо мне говорила вам мадемуазель Като, когда везла вас сюда, она мне это передала.

— Как! — воскликнула я опять.— Стало быть, вы, сударь, и есть тот самый человек, которого прочат мне в мужья?

— Совершенно верно, я ваш покорнейший слуга,— сказал он.— Как видите, я имел полное основание сказать, что наше знакомство продлится долго, если вы на это будете согласны; я нарочно прогуливался в саду, и мне позволили встретиться здесь с вами, для того чтобы мы могли побеседовать. Мне посулили, что я увижу весьма приятную девицу, но то, что я увидел, превосходит все мои ожидания; и таким образом я нынче пойду под венец по нежной любви, а не по рассудку и не из корысти, как я думал. Да, мадемуазель, я действительно полюбил вас, я восхищаюсь совершенствами, какие нашел в вас, подобных я еще никогда не встречал, поэтому-то я сначала и смущался в разговоре с вами; хотя у меня много знакомых барышень, я еще ни в одну не был влюблен. Вы самая прелестная из всех, и в вашей воле решить, каковы должны быть последствия нашего знакомства. Вы вполне в моем вкусе, остается только узнать, подхожу ли я вам. Кроме того, мадемуазель, вы можете справиться, каков мой нрав и характер, и я уверен, что вы получите хорошие отзывы обо мне; я не игрок и не распутник, могу похвастаться, что я человек степенный и думаю лишь о своем жизненном поприще — даже теперь, когда я еще холост, а когда обзаведусь семьей, то уж, конечно, хуже не стану. Наоборот — жена и дети делают человека еще более домовитым. Что касается моего состояния, то в настоящее время оно не так уж велико. Отец мой любил попировать и повеселиться, а от этого семейство не разбогатеет; у меня к тому же есть еще брат и сестра; я, правда, старший сын, но все-таки наследство-то родительское не одному мне достанется, делить придется на три части. Мне, однако ж, кое-что дадут вперед, по случаю моей женитьбы; но я за этим не гонюсь; тут главное другое: как только наш брачный контракт будет подписан, мне сейчас же пожалуют хорошее место и приставят к выгодным делам; не считая того, что уже три года я коплю помаленьку, откладывая из своего жалованья; сейчас у меня маленькая должность и оклад не велик, а теперь буду получать хорошие деньги; так что мы с вами, как видите, скоро заживем в достатке — при той протекции, которая у меня есть. Вы это узнаете из собственных уст господина де ... (он назвал имя министра); я сказал вам чистую правду, дорогая моя,— добавил он и, взяв мою руку, хотел ее поцеловать. Мне стало противно.

— Потише! — сказала я с отвращением, которое не могла скрыть.— Не давайте волю рукам. Мы с вами еще не договорились. Кто вы такой, сударь?

— Кто я такой? — переспросил он смущенным и вместе с тем обиженным тоном.— Я имею честь быть сыном кормилицы госпожи де ... (он назвал жену министра),— таким образом, она мне молочная сестра, вот и все. Моя мать получает от нее пенсию; сестра моя состоит у нее старшей горничной; эта дама любит всю нашу семью и хочет позаботиться о моей судьбе. Вот кто я такой, мадемуазель. Может быть, тут что-либо коробит вас? Вы полагаете, что я неподходящая для вас партия?

— Сударь, я не собираюсь выходить замуж,— сказала я.

— Может, я вам не нравлюсь? — спросил он.

— Нет,— сказала я.— Но если я когда-нибудь выйду замуж, то хочу, по крайней мере, любить своего мужа, а я еще не люблю вас. Потом посмотрим.

— Вот досада! Как мне не везет! — ответил он.— Мне не так уж трудно найти невесту — всего лишь неделю тому назад мне сватали тут одну девицу, ей достанется хорошее наследство от тетки, а к тому же у нее есть отец и мать.

— А я, сударь, сирота, и вы делаете мне слишком много чести.

— Я этого не говорю, мадемуазель, и совсем не то у меня на уме, но, право, никогда бы я не подумал, что у вас столько презрения ко мне,— заявил он.— Я полагал, что вы имеете меня в виду, по случаю обстоятельств, в коих находитесь, обстоятельств, весьма огорчительных и не очень благоприятствующих замужеству. Извините за откровенность, но я говорю это по дружбе и желая вам добра. Бывают случаи, кои не следует упускать, особливо когда имеешь дело с людьми, которые, как я, например, не только не придирчивы, но и не очень требовательны. Вступая в брак, каждый жених всегда рад иметь хорошую родню со стороны невесты, а я готов обойтись без этого, примите во внимание.

— Ах, сударь! Странные речи вы ведете! — сказала я, взглянув на него с негодованием.— Ваша любовь, отнюдь не отличается учтивостью. Оставим все это, прошу вас.

— Ну, как угодно, мадемуазель,— ответил он, вставая.— Мне от этого ни тепло, ни холодно, но позвольте сказать, вам нечем так уж гордиться. Не вышло с вами, — к глубокому моему сожалению, конечно, — найдется другая. Вам думали сделать удовольствие, а вовсе не обидеть вас. Вы, разумеется, хороши собой, об этом спору нет, и очень приглянулись мне, но, вообще-то говоря, еще неизвестно, кто из нас больше потеряет. Я ведь ни к чему не придирался, и, хотя у вас ничего нет, я бы вас все равно уважал, почитал и лелеял, но раз это вас не устраивает, я ухожу, мадемуазель. Прощайте, остаюсь вашим покорнейшим слугой.

— Прощайте, сударь, — сказала я, — я тоже ваша покорнейшая слуга.

Он сделал несколько шагов, как будто собираясь уйти, но тут же вернулся.

— Однако ж, мадемуазель, я подумал о том, что вы тут остаетесь одна. Пока за вами не пришли, может быть, мое общество на что-нибудь вам пригодится. Честь имею предложить его вам.

— Очень вам благодарна, сударь,— ответила я со слезами на глазах, не потому, что он собирался уйти, как вы можете подумать, но от обиды, что меня втянули в такое оскорбительное для моей гордости приключение.

— Надеюсь, не я виновник ваших слез, мадемуазель,— добавил он.— Я же не сказал ничего обидного для вас.

— Нет, сударь,— промолвила я.— Я на вас не сетую, но вам не стоит оставаться — вот идет та особа, которая привезла меня сюда.

В самом деле, я заметила вдалеке мадемуазель Като (так он назвал эту женщину), и, быть может, потому, что Он не хотел сделать ее свидетельницей холодного приема, который я оказала его ухаживанию, он удалился прежде, чем она подошла ко мне, и даже свернул в другую аллею, чтобы не встретиться с ней.

— Почему же господин Вийо ушел от вас? — сказала эта женщина, подойдя ко мне.— Неужели вы прогнали его?

— Нет,— ответила я.— Но вы как раз пришли, а нам больше нечего было сказать друг другу.

— Ну как, мадемуазель Марианна? — спросила она.— Правда, он славный малый? Как видите, я вас не обманула. Даже не будь у вас напастей, хорошо вам известных, разве могли вы мечтать о таком муже? Право, господь очень милостив к вам. Идемте скорей,— добавила она,— нас ждут.

Ничего не ответив, я печально встала и последовала за ней. Одному богу известно, как тяжко мне было тогда!

Мы прошли через длинную анфиладу покоев и оказались в большой зале, где теснилась целая толпа челядинцев. Я, однако ж, увидела там и двух человек барского вида — молодого человека, лет двадцати четырех — двадцати пяти, весьма благородной наружности, и другого, зрелых лет, похожего на офицера; они беседовали друг с другом у окна.

— Подождите здесь минутку,— сказала та женщина, которая привела меня.— Я сейчас доложу, что вы приехали.— Она вошла в какую-то комнату и через минуту вышла оттуда.

Но в этот короткий промежуток времени, когда она оставила меня одну, вышеупомянутый молодой человек прервал свою беседу и, устремив на меня глаза, стал весьма пристально разглядывать меня. И, при всей своей тоске душевной, я заметила это.

Такие вещи не ускользают от внимания женщин. Как бы ни были мы глубоко огорчены, наше тщеславие делает свое дело, оно не дремлет, и гордость своим очарованием — совсем особое чувство, от которого нас ничто не отвлекает. Я даже расслышала, как этот молодой человек с восхищением сказал своему собеседнику:

— Что за милочка! Видали вы когда-нибудь этакую прелесть?

Я опустила глаза и отвернулась; но все же мне было приятно, я почувствовала мимолетное удовольствие, не оторвавшее меня, однако, от моих грустных мыслей. Нечто подобное испытываем мы, вдохнув мимоходом благоухание красивого цветка.

— Пожалуйте,— сказала мне моя проводница, выйдя из дверей. Я последовала за нею, и те два человека, о которых я говорила, вошли вместе с нами. В комнате я увидела пять или шесть дам и троих мужчин: двое из них, как мне показалось, были судейскими, а третий — военный. Господин Вийо (вы знаете, кто это) тоже тут оказался — он сидел со смущенным видом в сторонке, у двери.

Я сказала «трое мужчин», но не упомянула о четвертом, хотя он-то и являлся главным лицом, будучи хозяином дома; последнее я заключила из того, что он был без шляпы. Я подумала, что передо мной сам министр, и моя провожатая подтвердила это.

— Мадемуазель, это господин де...,— сказала мне она и назвала фамилию министра[16] ...назвала фамилию министра. — Как полагают исследователи, в образе министра Мариво изобразил кардинала Андре-Эркюля де Флери (1653—1742), известного государственного деятеля, министра Людовика XV. Придя к власти в 1726 г., он стремился к экономии государственных средств и к миролюбивой внешней политике..

Это был человек в годах, высокого роста, благообразный и представительный; весь его облик ободрял вас, успокаивал, внушал доверие и был как бы залогом доброты, с коей этот вельможа отнесется к вам, и справедливости, которую он вам окажет.

Время не столько наложило печать старости на его черты, сколько сделало их почтенными. Представьте себе лицо, на которое приятно смотреть, не думая о возрасте его обладателя; приятно было чувствовать, какое глубокое уважение он вызывает в людях; даже в признаках здоровья, коим оно было отмечено, чувствовалось что-то почтенное, казавшееся не столько следствием темперамента, сколько плодом мудрости, благородства и душевного спокойствия.

Добрая душа и мягкость нрава ясно отражались в его наружности, она оставалась любезным и утешительным образом прежнего его обаяния, была украшена прелестью его характера, а эта прелесть не имеет возраста.

Таков был министр, перед которым я предстала. Я не стану говорить о его правлении — этот предмет превосходит мое понимание.

Я только передам то, что сама слышала от других.

В его манере управлять была совсем особая похвальная черта, до него не встречавшаяся ни у одного министра.

У нас были министры, чьи имена навсегда вошли в нашу историю; их можно назвать великими людьми, но в Управлении государственными делами они уж очень заботились о том, чтобы приковать внимание умов к своей деятельности и всегда казаться занятыми глубокой политикой. В представлении простых смертных их постоянно окружала тайна; они были очень довольны, когда от них ждали высоких подвигов прежде, чем они их совершали, когда считалось, что они искусно разрешат трудности в каком- нибудь щекотливом деле прежде, чем им удавалось это сделать. Им льстило такое мнение о них, и они всячески добивались этой чести,— уловки тщеславия, по правде говоря, можно и простить этим гордецам ради достигнутых ими успехов.

Словом, никто не знал, куда они идут, но все видели, что они шагают; никто не знал, какая цель их движений, но все видели, что они шевелятся, а им нравилось, что на них смотрят, и они говорили: «Поглядите на меня».

А этот министр, наоборот, правил, как говорили, в духе мудрецов, чье поведение исполнено мягкости, простоты, далеко от всякой пышности и стремления к личной выгоде; такие люди хотят приносить пользу и не ищут похвал, совершают великие деяния единственно ради того, что это нужно другим, а не ради того, чтобы прославиться. Они отнюдь не предупреждали, что будут действовать искусно, а довольствовались тем, что так и действовали, и даже не замечали своей ловкости. Они вели себя так скромно, что их начинания, чрезвычайно достойные уважения, смешивались с самыми обычными действиями,— с виду ничто их не отличало, никто не трубил о том, какого труда стоили мероприятия, которые они проводили благодаря своим дарованиям и без всякого хвастовства; они вкладывали в эти дела всю свою гениальность и ничего не добивались для себя; поэтому и случается, что люди, которые пользуются плодами их трудов, принимают их беззаботно и больше бывают довольны, чем изумлены. И только мыслящих людей отнюдь не обманывает простота в поведении тех, кто руководит ими.

Таким правителем был и министр, о котором идет речь. Нужно ли было преодолеть почти непреодолимые препятствия, исправить почти непоправимую беду, добиться славы, выгоды, земельных владений, необходимых государству, сделать сговорчивым врага, который напал на страну, введенный в заблуждение ее миролюбием, временными ее затруднениями или скромным характером правителя,— он всего добивался, но без всякого фанфаронства, столь же просто и без всякой суматохи, как делал и все остальное. Он принимал такие мирные, такие незаметные меры, так мало стремился стяжать почет, что вполне можно было обойти его похвалами, несмотря на всю его достойную уважения деятельность.

Он был как бы отцом семейства, который печется о благополучии, о покое и разумном поведении своих детей, делает их счастливыми, не хвастаясь своими заботами о них, — зачем ему их похвалы? Дети, со своей стороны, не очень-то дивятся отцовским заботам, но любят отца.

И такого рода правление, которое впервые показал этот министр,— явление совершенно новое и почтенное; оно дает весьма мало пищи праздному любопытству, но внушает доверие и спокойствие подданным.

Что касается чужестранцев, они считали этого министра человеком справедливым, с которым им и самим волей-неволей приходится соблюдать справедливость; он научил их умерять свои притязания и не опасаться никаких злых посягательств с его стороны — вот что говорили о нем.

Вернемся к делу. Мы находимся в его кабинете.

Из всех особ, окружавших нас, а было их человек семь или восемь, мужчин и женщин, одни, казалось, смотрели на меня с любопытством, а другие насмешливо и презрительно. К числу последних относились родственники Вальвиля; я это заметила позднее.

Я уже сказала вам, что молочный брат хозяйки дома — тот молодой человек, которого предназначили мне в мужья,— тоже находился здесь; добавьте еще двоих мужчин, коих я видела в зале и которые вошли в кабинет вслед за нами.

Сначала меня ошеломило такое судилище, но смущение мое прошло очень быстро. Дойдя до крайнего отчаяния, человек уже ничего не боится. К тому же меня обидели, а я никого не обижала; меня преследовали; я любила Вальвиля, у меня его отнимали; я полагала, что мне теперь страшиться нечего, даже самая грозная власть в конце концов теряет возможность пугать угнетаемую ею невинность.

— Она и в самом деле хорошенькая. Вальвиля, пожалуй, можно извинить,— с улыбкой сказал министр, обращаясь к одной из дам (то была его жена).— Да, очень хорошенькая.

— Ну, для любовницы сойдет,— сердитым тоном отозвалась другая дама.

В ответ на эти слова я только бросила на нее холодный и равнодушный взгляд.

— Тише, тише! — сказал министр этой особе.— Подойдите ближе, мадемуазель,— добавил он, повернувшись ко мне.— Говорят, господин де Вальвиль вас любит. Верно ли, что он думает жениться на вас?

— По крайней мере, так он мне сказал, монсеньор,— ответила я.

И тут две или три дамы разразились громким и презрительным смехом. Я опять только посмотрела на них, а министр мановением руки заставил их замолчать.

— У вас нет ни отца, ни матери и вы не знаете, кто вы такая? — сказал он мне затем.

— Это правда, монсеньор,— ответила я.

— Так вот,— добавил он,— посмотрите на себя трезво и больше не думайте об этом браке. Я его не допущу, но постараюсь вознаградить вас; я позабочусь о вас. Вот этот молодой человек — подходящий для вас жених, он очень славный малый, и я продвину его; вам следует выйти за него. Вы согласны?

— Я не хочу выходить замуж, монсеньор,— ответила я,— и умоляю вас не настаивать. Решение мое бесповоротно.

— Даю вам еще двадцать четыре часа на размышление,— сказал министр.— Сейчас вас отвезут обратно в монастырь, а завтра я за вами опять пришлю. Прошу не бунтовать, все равно вы больше не увидите Вальвиля. Я тут наведу порядок.

— Мои чувства не изменятся, монсеньор,— возразила я.— Я ни за что не выйду замуж, тем более за человека, попрекнувшего меня моими несчастьями. Поэтому вы уже и сейчас можете решить, что делать со мною,— бесполезно второй раз привозить меня сюда.

Едва я промолвила эти слова, как доложили о Вальвиле и его матери, и оба они тотчас вошли.

Судите сами, как мы изумились все трое. Они проведали, что министр принимал участие в моем похищении, и примчались, чтобы вызволить меня.

— Как! Дочь моя, ты здесь? — воскликнула госпожа де Миран.

— Ах, матушка, это она! — воскликнул Вальвиль.

Все остальное я расскажу вам в седьмой части, которая со второй, вероятно, страницы начнется с обещанной мною истории монахини; приступая к шестой части, я не думала, что эта история отодвинется так далеко.


Читать далее

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть