ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 

Онлайн чтение книги Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 

Я смеюсь, отсылая вам этот пакет, сударыня. Различные части повествования о жизни Марианны обычно следовали друг за другом с весьма большими промежутками. И я уж привыкла заставлять вас подолгу ждать их; а ведь только два месяца тому назад вы получили третью часть, и, мне кажется, я слышу ваш голос: «Опять третья часть! Верно, Марианна позабыла, что она уже прислала мне ее».

Нет, сударыня, нет! Это четвертая часть, действительно четвертая. Вы удивлены, не правда ли? Видите, как выгодно быль ленивой. Быть может, вы в эту минуту благодарны мне за мое проворство, а если бы я всегда им отличалась, вы бы и не заметили его.

Иной раз и недостатки наши бывают кстати. Людям хочется, чтобы у нас их не было, но все-таки терпят их и даже находят, что приятнее исправлять нас, чем видеть нас с самого начала безупречными.

Помните вы господина де ***? Он был невозможный ворчун, брюзга и обладал физиономией, соответствующей его сварливости. Но если ему случалось четверть часа пробыть в добром расположении духа, на его долю за эти четверть часа выпадало любви больше, чем ему выпало бы ее за целый год, будь у него всегда приятное для всех расположение духа; право, на памяти людей как будто ни у кого и не бывало такой привлекательности.

Но давайте начнем эту четвертую часть; быть может вам понадобится хорошенько ее прочесть, для того чтобы поверить тому, что мною написано; но прежде, чем продолжить мое повествование, нарисуем обещанный мною портрет моей благодетельницы и той дамы, которую она с собою привела,— впоследствии она сделала мне столько добра, что заслуживает вечной моей признательности.

Обещая написать портреты этих двух дам, я имела в виду изобразить некоторые их черты. Полностью невозможно передать, что представляет собою человек; по крайней мере, для меня это непосильно. Я гораздо лучше знаю людей, с которыми живу, чем умею определить их характер: в них есть нечто неуловимое — трудно передать это, я замечаю их особенности для себя, а другим не в состоянии их описать, и если бы попробовала это сделать, то вышло бы неудачно. В области чувств все так сложно и тонко, что предметы изображения затуманиваются, лишь только в дело вмешивается рассудок; я не знаю, с чего начать, с какой стороны подступиться, чтобы их обрисовать, так что они живут во мне, но я не могу изобразить их.

Разве с вами не бывает так? Мне кажется, что во множестве случаев душа моя знает больше, чем может выразить, что у нее есть свой особый ум, куда более высокий, чем мой обыденный рассудок. Я думаю также, что люди гораздо выше всех книг, которые они сочиняют. Но эта мысль может завести меня слишком далеко,— возвратимся же к нашим дамам и их портретам. Сейчас представлю вам один, пожалуй, слишком подробный, по крайней мере, я этого боюсь; предупреждаю вас заранее, а уж вы выбирайте — прочесть вам это описание или пропустить.

Моя благодетельница, которую я еще не представила вам, называлась госпожа де Миран[13] Госпожа де Миран — как полагают почти все исследователи, под этим именем Мариво вывел свою приятельницу, госпожу де Ламбер (1647—1733)., ей было лет пятьдесят. Она вполне могла бы считаться красивой женщиной, но весь ее облик проникнут был добротой и рассудительностью, и это, вероятно, умаляло ее чары, ослабляло их остроту. Когда у женщины очень уж благодушный вид, она кажется менее красивой; открытое и доброе выражение лица, бросающееся в глаза, противоречит кокетству; оно заставляет думать о прекрасном характере женщины, а не о прелестях ее, оно вызывает уважение к красавице, но оставляет равнодушным к ее красивому лицу,— мужчине приятнее быть с нею, чем смотреть на нее.

Вот, думается, так было и с госпожой де Миран, люди не замечали, что она красива, а думали только, что она прекраснейшая женщина. Поэтому у нее, как мне говорили, никогда не было возлюбленных, но очень много друзей и даже подруг; и мне нетрудно было этому поверить из-за той невинности мыслей, которая чувствовалась в ней, из-за ее простодушия, благожелательности, миролюбивого нрава, которые должны были успокаивать тщеславие ее приятельниц и делали ее скорее похожей на наперсницу, чем на соперницу. У женщин на этот счет верное чутье. Их собственное желание нравиться подсказывает им оценку женского лица, красивого или безобразного все равно; будь в нем хоть какая-нибудь привлекательность, они это сразу замечают и держатся настороже. Но бывают между ними красивые особы, коих остальные нисколько не боятся, ибо хорошо чувствуют, что эта красота им не опасна. Очевидно такое мнение женщины составили себе и о госпоже де Миран.

Однако помимо правильных черт лица, более заслуживающих похвал, чем пленительных, и глаз, больше искавших дружбы, нежели любви, у этой дамы была статная фигура, которая могла бы привлекать мужские взоры, если бы госпожа де Миран того пожелала, но поскольку она к тому ничуть не стремилась, все ее движения отличались естественностью и были свободны от кокетливого жеманства, как оно и подобало этой искреннейшей женщине.

Что касается ума, то думается, никто не расхваливал ее ум, но никто и не говорил также, что она неумна. У нее был тот ум, который все замечает и ни в чем не старается выставлять себя напоказ; не сильный и не слабый ум, а мягкий и здравомыслящий; ум такого склада не критикуют и не восхваляют, но к его суждениям прислушиваются.

В каждой мысли, в каждом слове госпожи де Миран, хотя бы речь шла о предметах самых безразличных, чувствовалась глубокая доброта, составлявшая основную черту ее характера.

И не подумайте, что то была глупая, слепая доброта свойственная душам слабым и робким, доброта, над которой смеются даже те, кто ею пользуется.

Нет, ее доброта была добродетелью, она исходила из прекрасного сердца, была настоящей добротой — такой что она могла бы даже заменить просвещенность людям, не обладающим большим развитием, и, поскольку она является подлинной добротой, ей всегда свойственно стремление быть справедливой и разумной и прекращать свои благодеяния, если они ведут ко злу.

Я даже не могу сказать, что госпожа де Миран обладала так называемым благородством души, это было бы смешением понятий: достоинства, которые я признаю за ней, были чем-то более простым, милым и менее блистательным. Зачастую людей с благородной душой не назовешь лучшими в мире, они ищут славы и удовольствия в своих великодушных поступках и пренебрегают мелкими обязанностями. Они любят, чтобы их хвалили, а госпожа де Миран совсем не жаждала похвал; никогда она не проявляла великодушия из-за того, что это красиво, а лишь из-за того, что человек нуждался в ее великодушии; целью ее благодеяний было успокоить вас для того, чтобы и самой быть спокойной за вас.

Если вы горячо изъявляли ей свою признательность, слова ваши льстили ей больше всего тем, что доказывали ваше удовлетворение. Когда так страстно благодарят за услугу, то, очевидно, она была весьма кстати,— вот что она думала о вас: во всех ваших благодарностях она видела только вашу радость, служившую ей вознаграждением.

Я забыла сказать об одной довольно своеобразной ее черте: хоть сама она никогда не хвасталась своими добрыми делами, вы могли при ней невозбранно хвалиться своими хорошими поступками; ради удовольствия услышать, что недавно или уже давненько вы совершили доброе дело, она закрывала глаза на ваше тщеславие или убеждала себя, что оно вполне законно, и даже старалась, сколько могла, усилить ваше самодовольство; да, вы были вправе уважать себя, это совершенно справедливо, и едва вам удавалось найти какие-нибудь свои заслуги, она тот час с вами соглашалась.

На тех, кто гордился собою из-за каких-нибудь пустяков, хвастал своим званием или богатством,— словом, на людей, вызывавших у всех досаду, она совсем не досадовала: она просто не любила их, вот и все, или же питала ним холодную, спокойную и учтивую неприязнь.

Язвительные шутники, то есть любители поострить на счет ближних, против которых они, однако ж, не питали зла, надоедали ей больше, потому что их недостаток оскорблял ее природную доброту, тогда как гордецы раздражали ее рассудительность и простоту души.

Она прощала надоедливых говорунов и втайне подсмеивалась над их болтливостью, о чем они не подозревали.

Сталкивалась ли она со странными упрямыми людьми, с которыми невозможно сговориться, она набиралась терпения и, несмотря ни на что, оставалась их другом. «Ну что ж! Это честные люди, у них есть маленькие недостатки, но ведь у каждого найдутся недостатки»,— вот и весь разговор. Какое-нибудь ошибочное мнение, узость ума — все это ей казалось пустяком, ее доброе сердце снисходило ко всем; и к лгунишкам, вызывавшим у нее жалость, и к плутам, за которых ей было стыдно (и все же она не отталкивала их), даже к неблагодарным, хотя она и не могла понять неблагодарности. Холодно относилась она лишь к злобным душам; она способна была оказать услугу даже такого рода людям, но скрепя сердце и без удовольствия; только с вероломными и подлинно злыми натурами она не хотела знаться и питала к ним тайное отвращение, безвозвратно отдалявшее ее от них.

Кокетка, желавшая нравиться всем мужчинам, была, на ее взгляд, хуже, чем женщина, отличившая нескольких из них более, чем бы следовало по ее мнению, меньше греха было в увлечениях, чем в стремлении завлекать, и она предпочитала, чтобы у женщины не хватало добродетели, чем силы характера, и находила, что легче простить человеку сердечные слабости, чем наглость и развращенность.

У госпожи де Миран было больше нравственных, чем христианских, добродетелей, она больше почитала различные обряды, чем соблюдала их, весьма уважала истинно благочестивых людей, отнюдь не собираясь стать святошей; больше любила, чем боялась, бога и несколько на свой лад представляла себе его справедливость и милосердие, в ее понятиях было больше простоты, чем философичности. Философствовало тут ее сердце, а не ум. Такова была госпожа де Миран, о которой я еще многое могла бы сказать; но это, пожалуй, покажется вам слишком пространным, однако ж, если вы найдете, что я и так чересчур много о ней написала, вспомните, что она моя благодетельница, и простите мне, что я рада поговорить о ней.

Должна нарисовать для вас еще один портрет — той дамы, которую она привезла с собою, но не бойтесь, я пощажу вас, да, по правде сказать, хочу и себя избавить от труда, так как подозреваю, что и это описание не будет кратким, да к тому же не будет и легким, и лучше передохнуть нам обеим. Однако ж портрет я обязана вам представить, и вы будете его иметь в доказательство моей точности. Я уже и теперь воображаю себе, в каком месте четвертой части помещу его, но заверяю вас, что сделаю это лишь на последних страницах, и быть может, вы не подосадуете, найдя его там. Во всяком случае, вы можете ждать чего-то оригинального. Сейчас вы видели женщину превосходной души, та, которую мне еще предстоит обрисовать, не уступит ей в достоинствах и все же будет совсем иной. Окажется, что ум ее обладает всей силой мужского ума в сочетании с чисто женской тонкостью.

Продолжу свое повествование.

— Здравствуйте, дочь моя,— сказала мне госпожа де Миран, войдя в приемную.— Вот эта дама очень хотела взглянуть на вас: ведь я наговорила ей о вас много хорошего. Я буду очень рада вашему знакомству, так как она несомненно полюбит вас. Ну как, сударыня,— добавила госпожа де Миран, обращаясь к своей приятельнице,— как вы ее находите? Дочка моя мила, не правда ли?

— Нет, нет, сударыня,— ласково заметила приятельница,— она не только мила. Не так надо сказать, право! Вы хвалите ее с подобающей для матери скромностью. А мне, как посторонней, дозволительно откровенно выразить свое мнение и сказать то, что есть на самом деле: дочка ваша очаровательна, право же, я не встречала более прелестного личика и более благородной осанки.

При столь лестных словах я опустила глаза и покраснела — вот был единственный мой ответ. Все сели, завязался разговор.

— Да разве есть хоть какая-нибудь черточка в облике мадемуазель Марианны, по которой можно было бы предсказать, что ее ждут такие несчастья? — промолвила госпожа Дорсен[14] Госпожа Дорсен. — Прототипом этого образа послужила писателю госпожа Тансен (1681 —1749), хозяйка популярного парижского салона и писательница, обладавшая некоторым талантом. (так звали новую мою знакомую).— Но ведь рано или поздно каждому в этом мире приходится переносить несчастья. А теперь все ее горести позади, я в этом уверена.

— Я тоже так думаю,— скромно ответила я.— На моем пути встретилась такая добрая душа, принявшая во мне участие. Как же мне не считать это знаком, что для меня настала счастливая пора!

Вы конечно, понимаете, что я говорила о госпоже де Миран; она в ответ попыталась взять меня за руку, но я могла просунуть сквозь решетку лишь три пальца, и тут она сказала:

— Марианна, я полюбила вас, и вы этого вполне заслуживаете. Не беспокойтесь о своем будущем. А то, что я сделала для вас,— сущие пустяки, не стоит говорить об этом. Я называю вас своей дочерью, так вот, думайте, что вы и в самом деле моя дочь, а я буду любить вас, как родное свое дитя.

Ответ ее растрогал меня, и глаза мои наполнились слезами; я пыталась поцеловать ей руку, но она, в свою очередь, могла просунуть сквозь решетку лишь два-три пальца.

— Милая, милая девочка! — воскликнула госпожа Дорсен.— Знаете что, сударыня, я немного завидую вам! Приятно смотреть, как Марианна любит вас. Право, мне хочется, чтоб она и меня полюбила. Вы делайте, что вам угодно,— ведь вы ее мать, а я хотела бы стать хотя бы ее другом. Вы согласны на это, мадемуазель?

— Я, сударыня? — промолвила я.— Из почтения к вам я не смею сказать: «Да». Как позволить себе такую вольность! Но если бы случилось то, что вы говорите, то нынешний день стал бы одним из счастливейших в моей жизни.

— Вы правы, дочь моя,— сказала мне госпожа де Миран,— и величайшей услугой, какую только можно вам оказать, будет просьба к госпоже Дорсен, чтобы она сдержала слово и одарила бы вас своей дружбой. Вы обещаете быть ее другом, сударыня? — добавила она, обращаясь к госпоже Дорсен, а та с самым приветливым видом тотчас ответила:

— Обещаю, но при условии, что после вас не окажется ни одного человека, кого бы она любила так же сильно, как меня.

— Нет, нет,— сказала госпожа де Миран,— как это возможно! Вы мало цените себя! Да я ей и запрещаю делать хоть малейшее различие меж нами; впрочем, смею поручиться, что она охотно меня послушается. Я еще раз потупилась и вполне искренне ответила, что они привели меня в смущение и в восторг. Тут госпожа де Миран посмотрела на свои часы. — Оказывается, позднее, чем я думала,— заметила она. — Мне скоро надо уходить. Сегодня я заглянула к вам, Марианна, мимоходом, у меня много визитов, а я плохо себя чувствую и хочу вернуться домой пораньше. Прошлой ночью я глаз не сомкнула. Тысячи дум в голове, вот и не могла заснуть.

— В самом деле, сударыня,— сказала я,— за последнее время мне по вашему виду казалось, что вы чем-то опечалены (это была правда), и я тревожилась. У вас какие- нибудь неприятности?

— Да,— ответила она.— Мой сын меня огорчает. Он очень порядочный юноша, и всегда я имела основания быть им довольной, а вот теперь все изменилось. Мы хотели его женить — представилась прекрасная партия для него. Невеста — богатая и приятная девица из знатной семьи; родители как будто хотели этого брака, да и мой сын давно, уже больше месяца тому назад, согласился, чтобы наши общие с тем семейством друзья взяли на себя переговоры. Его привезли в дом этой девицы, он ее видел несколько раз, но вот уже недели три он небрежничает, все повисло в воздухе. Он словно и не думает больше о женитьбе, и его поведение крайне меня огорчает, тем более что я, так сказать, взяла на себя обязательство перед этим семейством, а они люди видные; я не знаю, чем перед ними оправдать обидное охлаждение, которое мой сын выказывает теперь.

— Оно недолго продлится, я уверена в этом,— заметила госпожа Дорсен.— Я вам говорила и еще раз повторяю, что ваш сын совсем не ветрогон, он умный, рассудительный и очень порядочный юноша. Вы же знаете, с какой нежностью он к вам относится, как он вас уважает и чтит, и я убеждена, что вам нечего опасаться. Завтра ваш сын приедет ко мне обедать; он прислушивается к моим словам, предоставьте это дело мне, я с ним поговорю. Как хотите, а никогда мне в голову не войдет мысль, что от этого брака его отвратила та молоденькая девчонка, о которой вам говорили,— ну та, которую он встретил недавно, возвращаясь в воскресенье из церкви. Я ведь вам уже рассказывала об этом.

— Возвращаясь в воскресенье из церкви? — переспросила я, несколько удивленная совпадением обстоятельств этого приключения с моим (вы, конечно, помните, что я встретила Вальвиля, возвращаясь из церкви), не считая того, что слова «молоденькая девчонка» подходили ко мне довольно верно.

— Да, возвращаясь из церкви,— ответила госпожа Дорсен,— и он, и эта девица — оба возвращались после мессы, и нет оснований опасаться, что они виделись после этого.

— Ах, как знать! — вздохнула госпожа де Миран.— По рассказам она такая хорошенькая, что я поневоле тревожусь. И потом, знаете ли, когда она уехала, он принял меры, чтобы узнать, где она живет.

Меры? Я насторожилась еще больше.

— Ах, боже мой, сударыня! Ну, зачем вы думаете об этом? — воскликнула госпожа Дорсен.— Она хорошенькая? Пожалуйста. Но как вы можете думать, что какая-то гризетка вскружила голову вашему сыну? Ведь то была, несомненно, гризетка или, самое большее, дочь какого- нибудь незначительного мещанина, нарядившаяся в лучшее свое платье по случаю праздника.

«По случаю праздника? Ах, господи! Какого же числа это было? А вдруг это говорится обо мне?» — подумала я, вся трепеща от волнения, не осмеливаясь больше задавать вопросов.

— Да, да. Позвольте вас спросить,— добавила госпожа Дорсен,— разве девушка из сколько-нибудь порядочного дома расхаживает одна по улицам, без лакея или какого-нибудь провожатого, как доложили вам про эту особу? Более того, хорошо зная себе цену, девица сразу разглядела, что ваш сын ей не пара, не только не допустила, чтобы ее отвезли домой в его карете, но и не пожелала сказать, где она живет. Итак, если даже предположить, что он влюбился в нее, как ему найти ее? Вы говорите, он принял меры; ваши люди сообщили, что он послал лакея вдогонку за фиакром, в коем она уехала. (Ах, как тут забилось у меня сердце!) Но разве можно догнать фиакр? А к тому же вы ведь допросили этого самого лакея, и тот вам сказал, что хоть он и побежал вслед за фиакром, но скоро потерял его из виду.

«Ну что ж, тем лучше,— подумала я,— значит, это не про меня; лакей, бежавший вслед за мной, видел, как я вышла из фиакра у своей двери».

— По вашему мнению,— продолжала госпожа Дорсен,— этот малый обманывает вас, играет на руку хозяину?

«Ай! Ай! Это вполне возможно»,— подумала я.

— Допустим. Пусть будет так. Я согласна, что он видел, где остановился фиакр,— сказала госпожа Дорсен,— и ваш сын узнал, где обитает красотка. Какой же вывод вы делаете? Неужели вы полагаете, что ваш сын воспылал к ней такой страстью, что готов пожертвовать ради нее и своим состоянием, и своим происхождением, позабыть, кто он такой, позабыть свой долг перед матерью и перед самим собой, что он не взглянет ни на какую другую и женится только на этой девице? Подумайте, разве это похоже на вашего сына? Разве он способен на подобные чудачества? Да едва ли их можно ожидать даже от какого-нибудь дурака или заядлого вертопраха. Я допускаю, что девица понравилась вашему сыну, но именно в том духе, как могут нравиться такого рода особы,— ведь к ним отнюдь не испытывают привязанности, и молодой человек в годах вашего сына и при его положении ищет знакомства с ними просто из прихоти и желания увидеть, куда это приведет. Итак, будьте покойны, ручаюсь, что мы его женим, если нам придется бороться лишь с чарами молоденькой авантюристки. Подумаешь, какая страшная опасность!

«Молоденькая авантюристка!» Слова эти не сулили ничего хорошего. Но так я никогда не пойму, о ком идет речь, думала я. Если мои дамы ничего не добавят, я не узнаю окончательно, на что мне надеяться, чего страшиться. Однако госпожа де Миран тотчас разъяснила загадку.

— Я была бы согласна с вами,— сказала она с тревожным видом,— если бы мне не сообщили, что сын мой загрустил и пребывает в дурном расположении духа именно с того дня, как случилось это злополучное происшествие. И правда, вернувшись из деревни, я нашла, что он совершенно переменился. Как вам известно, сын мой по природе жизнерадостный юноша, а теперь он всегда угрюм, рассеян, задумчив, даже его приятели это замечают. Лучший его друг, с которым они были неразлучны, теперь, видите ли, надоедает, докучает ему, вчера сын даже приказал слугам сказать, что его нет дома. А тут еще эта беготня лакея, о котором я вам говорила: сын по четыре раза на день куда-то посылает его, а когда посланец возвращается, всегда ведет с ним долгие разговоры. И это еще не все: нынче утром я беседовала с лекарем, которого привозили, чтобы он осмотрел ногу этой юной особы.

Лишь только упомянули о ноге, мне все стало ясно! Но подумайте, как уничтожена была бедная сиротка! Право, не знаю, как я могла дышать, уж очень у меня колотилось сердце.

«Так, значит, это обо мне!» — думала я. И мне чудилось: вот я выхожу из церкви, вот улица, где я упала в этом проклятом платье, что подарил мне Клималь, в этих уборах, из-за коих я заслужила название гризетки, нарядившейся ради праздника.

В каком я оказалась положении, дорогая! И самым унизительным, самым обидным была мысль, что, как только узнают, кто я, сочтут обманом изящный и благородный вид, который признала за мной госпожа Дорсен, когда вошла сюда, и который находила у меня и госпожа де Миран. Да мне ли, мне ли оказаться виновницей того, что расстроится выгодный брак ее сына!

Да, у Марианны был вид порядочной девушки, за которой нет иных грехов, кроме ее несчастий, и прелесть которой не породила никаких бед: но Марианна, любимая Вальвилем, Марианна, виновная в огорчениях, причиняемых им своей матери, вполне могла стать в ее глазах гризеткой, авантюристкой и подозрительной девчонкой; уж об этой-то Марианне госпожа де Миран не станет заботиться, ибо о ней можно думать только с негодованием, раз она, дерзкая, осмелилась потревожить сердце знатного человека.

Но выслушаем до конца госпожу де Миран, ибо в ее речи промелькнут некоторые слова, способные ободрить меня, а сейчас она рассказывает о своей беседе с лекарем.

— И он совершенно искренне сказал мне,— продолжала она,— что эта юная особа была очень мила, что она казалась девушкой из очень хорошей семьи, что мой сын в обращении с нею выказывал истинное почтение к ней. Вот это почтение и тревожит меня: что бы вы ни говорили, а мне трудно сочетать его со своим представлением о гризетках. Если он ее любит и питает к ней уважение, стало быть, он любит ее сильно, а такая любовь может завести его очень далеко. К тому же, как вы сами понимаете, это свидетельствует, что она получила кое-какое воспитание и не лишена достоинств, и если у моего сына есть известные чувства к ней, то, поскольку я знаю его, мне уж надеяться нечего. Именно потому, что у него есть нравственные понятия, и рассудок, и характер, подобающий порядочному человеку, не найдется никакого средства против его внезапной и плачевной склонности к этой особе, раз он считает ее достойной любви и уважения.

И вот встаньте на место несчастной сиротки и представьте себе, прошу вас, сколько печальных мыслей осаждало ее, не причиняя ей, однако, терзаний,— ведь к ним присоединялась еще одна мысль, весьма приятная.

Обратили ли вы внимание на то, что Вальвиль, как говорили о нем, впал в меланхолию как раз со дня нашего знакомства? Заметили ли вы, что лекарь рассказывал, как почтительно обращался со мною Вальвиль? Право же, мое сердце, сначала потрясенное, жестоко испуганное, уловило эти черточки; не ускользнул от него и тот вывод, который госпожа де Миран сделала из уважения, которое выказывал мне Вальвиль.

«Если он ее уважает, стало быть, сильно любит»,— сказала она, и я была вполне с ней согласна; такое заключение казалось мне разумным и очень меня удовлетворяло; так что в эту минуту мне было и стыдно, и тревожно, и радостно; радость же эта была так сладка, мысль, что Вальвиль действительно любит меня, внушала мне такой восторг и такие бескорыстные, разумные чувства, такие благородные мысли; словом, сердце наше в подобных случаях хороший советчик, когда оно довольно, и вы будете приятно удивлены, узнав, какое решение я приняла; сейчас я расскажу о своем поступке, который докажет, что у Вальвиля были основания уважать меня.

Кем я была? Никем. У меня не было ничего, что заставляло бы относиться ко мне с почтением. Но тем, у кого нет ни знатности, ни богатства, внушающих почтение, остается одно сокровище — душа, а оно много значит; иной раз оно значит больше, чем знатность и богатство, оно может преодолеть все испытания. И вот как моя душа помогла мне найти выход.

Госпожа Дорсен что-то ответила госпоже Миран на последние ее слова. Потом госпожа Миран, уже собираясь уходить, сказала:

— Раз он завтра обедает у вас, постарайтесь склонить его к этому браку. А я, поскольку я не могу спокойно думать о его любовном приключении, хочу на всякий случай приставить кого-нибудь к моему сыну или к его лакею — пусть мой человек последит за тем или за другим и выведает, куда они ходят; может быть, я узнаю таким образом, что представляет собою та девчонка,— ведь если тут дело в ней, не лишним будет познакомиться с нею. До свидания, Марианна, я навещу вас дня через два, через три.

— Нет! — сказала я, роняя слезы.— Нет, сударыня, все кончено! Больше не надо меня навещать, предоставьте меня моей несчастной участи. Беда повсюду следует за мною, бог не хочет, чтобы я когда-нибудь изведала покой.

— Как? Что вы хотите сказать? — ответила госпожа де Миран.— Что с вами, дочь моя? С чего вы взяли, что я покину вас?

Тут уж я заплакала навзрыд и некоторое время не могла произнести ни слова.

— Ты меня тревожишь, дорогое дитя! О чем ты плачешь? — промолвила госпожа де Миран, вновь просовывая сквозь решетку руку. Но я уже не посмела коснуться ее пальцев. Я со стыдом отшатнулась и наконец заговорила, хотя голос мой прерывался от рыданий.

— Увы, сударыня, остановитесь,— промолвила я,— вы не знаете, с кем говорите, кому оказываете столько благодеяний. Мне думается, что именно я ваш враг, что именно я причина вашего горя.

— Как, Марианна! Вы та самая девушка, которую встретил Вальвиль и которую перенесли в его покои?

— Да, сударыня, та самая девушка,— ответила я.— И с моей стороны было бы неблагодарностью таиться от вас,— это даже было бы ужасным вероломством, после всех ваших забот обо мне. Как вы сами видите, я совсем их не стою,— ведь для вас несчастье, что я существую на свете; и вот почему я сказала вам, что вам надо меня бросить. Ведь это же неестественно, чтобы вы заменили мать девушке-сиротке, которую вы совсем и не знаете, а она меж тем причиняет вам огорчения, ибо из-за того, что ваш сын ее встретил, он отказывается повиноваться вам. Мне стыдно, что вы меня так любили, тогда как вы должны желать мне всяческого зла. Увы! Как горько вы ошибались, и я прошу вас простить меня за это.

И я снова зарыдала; моя благодетельница ничего не ответила, только смотрела на меня, но взгляд ее смягчился, и казалось, она сама готова была заплакать.

— Сударыня,— сказала ее подруга, утирая глаза,— право, эта девочка растрогала меня. То, что она сказала, просто замечательно. Какая прекрасная душа, какой благородный характер!

Госпожа де Миран все еще молча глядела на меня.

— Сказать вам, что я думаю? — заговорила опять госпожа Дорсен.— У вас добрейшее в мире сердце, и вы самый великодушный человек; но вот я хочу поставить себя на ваше место,— ведь вполне может случиться, что после таких событий вам будет не очень приятно видеть Марианну, и, может быть, вы лишь скрепя сердце станете заботиться о ней. Предоставьте это дело мне. Я беру на себя заботы о ней — до тех пор, пока все это пройдет. Я не собираюсь отнимать ее у вас, она от этого слишком много потеряет; я возвращу ее вам, как только брак вашего сына состоится и вы потребуете Марианну обратно.

В ответ на эти слова я подняла на нее глаза с выражением смиренной признательности, а к этому присоединила легкий и столь же смиренный поклон; я говорю «легкий поклон», ибо сердце мое угадало, что мне следует очень скромно поблагодарить госпожу Дорсен, выразить благодарность за ее добрые намерения, но отнюдь не внушать мысль, что ее заботы меня утешат, ибо они и в самом деле не могли бы послужить мне утешением. Вдобавок ко всему я горестно вздохнула, а госпожа Дорсен тотчас обратилась к моей благодетельнице:

— Посмотрите, подумайте.

— Ради бога, подождите минутку,— ответила госпожа де Миран.— Я сейчас дам ответ. Позвольте мне сначала кое о чем справиться. Марианна,— сказала мне она,— вы не получали вестей от моего сына с тех пор, как находитесь здесь?

— Увы, сударыня! — ответила я.— Не спрашивайте меня об этом. Я такая несчастная, что мне и тут придется доставить вам огорчение и еще больше прогневить вас. Вполне справедливо, что вы лишите меня своей дружбы и откажетесь от дочери, которая так вредит вам; но что вам за польза еще больше возненавидеть ее? Я так хотела бы избавить вас от лишнего огорчения. Это не значит, что я отказываюсь сказать вам правду, я знаю, что обязана открыть ее вам,— это самое меньшее, что я должна сделать, ведь я опять доставлю вам неприятность, вы будете в обиде на меня, да и сама я буду удручена.

— Нет, дочь моя, нет! — возразила госпожа де Миран.— Говорите смело и ничего не бойтесь с моей стороны. Вальвиль знает, где вы находитесь? Приходил он сюда?

От этих вопросов слезы у меня потекли в два ручья; я достала из кармана письмо Вальвиля, которое не успела еще распечатать, и дрожащей рукой протянула его госпоже де Миран.

— Не знаю,— сказала я сквозь слезы,— как он открыл, что я нахожусь здесь. Вот письмо, которое он сам принес мне.

Госпожа де Миран со вздохом взяла письмо, распечатала и, пробежав его, вскинула глаза на свою подругу; та тоже устремила на нее взгляд; довольно долго они молча смотрели друг на друга, и мне даже кажется, что они немного всплакнули, а потом госпожа Дорсен сказала, покачав головой:

— Ах, дорогая, я просила у вас Марианну, но, несомненно, не получу ее — я хорошо вижу, что вы оставите ее для себя самой.

— Да, она мне дочь еще больше, чем прежде,— ответила моя благодетельница, до того взволнованная, что больше она ничего не в силах была сказать; тотчас же она в третий раз протянула мне руку, я, как могла, взяла ее и упав на колени, едва не задыхаясь от волнения, сто раз поцеловала ее. Настало молчание, и минута эта была столь трогательна, что я до сих пор вспоминаю о ней с глубоким душевным умилением.

Госпожа Дорсен первой нарушила безмолвие.

— Как бы мне обнять ее? — воскликнула она.— В жизни своей не бывала я так взволнована. И уж не знаю право, кого из двух я больше люблю: матушку или дочку.

— Так вот, Марианна! — сказала мне госпожа де Миран, когда наше смятение чувств улеглось.— Смотрите, чтобы вам, пока я жива, никогда не случалось сказать, что вы сирота. Слышите? А теперь поговорим о моем сыне. Наверно, это госпожа Дютур, торговка, у которой вы жили, сказала ему, где вы находитесь.

— По-видимому, она,— ответила я,— хотя я не сообщала ей этого, и даже не потому что не доверяла ей, а просто сама еще не знала название монастыря, когда направилась сюда. Но для переноски моих вещей мне пришлось нанять носильщика, который живет в ее квартале; должно быть, он и сказал ей адрес; а потом ведь господин де Вальвиль послал вслед за мной лакея, когда я уехала от него в фиакре, и, узнав, что я вышла у лавки госпожи Дютур, он, вероятно, расспросил эту добрую женщину, а она, конечно, не преминула рассказать то, что знала обо мне. Вот и все, что я могу предположить; сама же я тут не виновата, я нисколько не способствовала тому, что произошло; и вот доказательство: с тех пор как я тут, я лишь сегодня услышала о господине де Вальвиле; письмо он мне сам вручил нынче, да и то прибегнув к хитрости.

И лишь только у меня вырвалось это слово, как я почувствовала всю его важность,— ведь я им побуждала госпожу де Миран потребовать от меня объяснений; я, пожалуй, могла бы и не рассказывать ей о переодевании Вальвиля, не подвергая сомнению свою искренность, которой хвасталась перед ней, но вот, по своему простодушию, я выдала чужую тайну.

Сказанного не воротишь; однако мне ничего не пришлось объяснять госпоже де Миран, она уже все поняла.

— Прибегнул к хитрости? — переспросила она.— Мне она известна, и вот каким образом я про нее узнала. Выходя из кареты во дворе монастыря, я случайно увидела молодого человека в лакейской ливрее, спускавшегося по лестнице из этой приёмной, и меня поразило его сходство с моим сыном, я даже хотела об этом сказать госпоже Дорсен. Но в конце концов сочла это любопытной случайностью и перестала о ней думать. Зато теперь, Марианна, я знаю, что мой сын любит вас, и убеждена, что встретила-то я сегодня не лакея, похожего на моего сына, а его самого, верно?

— Верно, сударыня,— ответила я, замявшись на мгновение.— Едва он вошел сюда, приехали вы. Я не посмотрела на него, принимая из его рук письмо, и узнала его лишь по взгляду, который он бросил на меня, уходя; я вскрикнула от удивления, а тут доложили о вас, и он удалился.

— И это при его характере! — воскликнула госпожа де Миран, обращаясь к своей подруге.— Значит, Марианна произвела огромное впечатление на его сердце; видите, на какой шаг он решился: надел лакейскую ливрею.

— Да,— подхватила госпожа Дорсен,— из такого поступка можно заключить, что он очень любит ее, а взглянув на личико Марианны, можно сделать такой вывод еще более уверенно.

— Но ведь его женитьба почти решена, сударыня,— сказала моя благодетельница.— Я приняла на себя обязательство с его собственного согласия; как же теперь выйти из положения? Никогда Вальвиль не согласится на этот брак; да я даже больше скажу: я буду недовольна, если он женится на той девице, раз им владеет страсть столь сильная, какой она мне кажется. Ох, как исцелить его от этой страсти?

— Исцелить его нам будет трудно,— ответила госпожа Дорсен,— но, думаю, достаточно будет подчинить эту страсть голосу рассудка, и мы можем этого добиться с помощью Марианны. Счастье, что мы имеем дело с такой девушкой: ведь сейчас мы видели ее высокие душевные качества, показывающие, на что способна ее нежность и признательность к названой матери; и вот, чтобы побудить вашего сына выполнить ваше, да и его собственное, обязательство, нужна поддержка со стороны вашей дочери — поступок, вполне ее достойный; надо, чтобы она поговорила с ним, ибо лишь сама Марианна может образумить его. Конечно, если вы потребуете, он вам подчинится, я в этом уверена, он так вас почитает, что не решится пойти против вашей воли; но вы совершенно ясно сказали, что не хотите принуждать его, и это правильное решение, иначе вы сделаете его несчастным; он пойдет на это в угоду вам, но всю жизнь не простит вам, что стал несчастным, и всегда будет говорить: «Я мог бы быть счастливым». Меж тем Марианна приведет ему множество неопровержимых доводов, выскажет их с мягкостью и даже покажет, что высказывает их с сожалением, но сумеет убедить Вальвиля, что любовь его безнадежна, ибо сама она, Марианна, не может ответить ему взаимностью; так она успокоит его сердце и утешит его в необходимости вступить в брак с той молодой особой, которую предназначили ему; и тогда получится так, что он женится по своей воле, а не вы жените его. Вот как должно быть, по-моему.

— Прекрасно,— согласилась госпожа де Миран,— мысль ваша очень хороша. Я добавлю только одно. Для того чтобы окончательно лишить его всякой надежды, не кстати ли будет, чтобы моя дочь притворилась, будто она хочет постричься в монахини, и даже добавила, что при ее положении ей ничего другого не остается? Не беспокойтесь, Марианна,— сказала она, прервав свой разговор с госпожой Дорсен.— Не думайте, что я решила внушить вам желание отречься от мира: я так далека от этой мысли, что могла бы согласиться на это, лишь увидев у вас совершенно явное и непобедимое призвание к монашеской жизни, а иначе я боялась бы, что вы готовы дать обет только из-за своей бедности, или тревожась за свое будущее, или же из страха быть мне в тягость. Слышите, дочь моя? Итак, не ошибитесь: я имею в виду только моего сына, я лишь указываю вам средство привести его к желанной мне цели и помочь ему преодолеть его любовь к вам, хотя вы вполне ее заслуживаете, и она была бы счастьем для него, и мне следовало бы только порадоваться ей, если б не обычаи и правила света, которые из-за бедственного вашего положения не позволяют мне дать сыну дозволение жениться на вас. Подумать только, ну чего вам недостает. Все у вас есть — и красота, и добродетель и ум, и прекрасное сердце. А ведь это самые редкостные, драгоценные сокровища; вот истинное богатство женщины, вступающей в брак, и вам оно дано в изобилии; но у вас нет двадцати тысяч ливров годового дохода; женившись на вас, мужчина не приобретет полезных связей: никому не известно, кто были ваши родители, хотя, быть может, для нас стало бы большой честью породниться с ними; но люди, с которыми я, при всей их глупости и ложных их суждениях, должна считаться, не прощают немилостей судьбы, из-за которых вы страдаете, и называют их недостатками. Разум выбрал бы вас, безумие обычаев отвергает вас. Все эти подробности я привожу по дружбе к вам, для того, чтобы вы не считали помощь, которую я прошу у вас против любви Вальвиля, чем-то унизительным для вас.

— Ах, боже мой, сударыня,— нет, дорогая матушка (раз вы милостиво позволяете мне называть вас так), до чего ж вы добры и великодушны! — воскликнула я, бросившись на колени перед ней.— Сколько вы проявляете внимания, как бережно относитесь к бедной девушке, у которой нет ничего за душой и которую другая на вашем месте и видеть бы больше не захотела! Ах, боже мой, где бы я была, если б вы не пожалели меня? Подумайте только, если б не вы, матушка, мне теперь пришлось бы, к великому стыду своему, протягивать руку за подаянием, а вы боитесь меня унизить! Есть ли еще на земле такое сердце, как ваше!

— Дочь моя,— воскликнула она в ответ,— да у кого бы не было в сердце доброты к тебе, дорогое дитя? Ты меня совсем обворожила!

— Ах, так! Она вас обворожила? Прекрасно,— сказала госпожа Дорсен.— Но кончайте же эти излияния, а то я не выдержу и заплачу, вы уж слишком меня растрогали.

— Хорошо, вернемся к тому, о чем начали говорить,— согласилась моя благодетельница.— Раз мы решили, что ей надо поговорить с Вальвилем, как же быть? Подождать, когда он придет еще раз? А не лучше ли для ускорения дела, чтобы она написала ему и попросила прийти?

— Бесспорно, это лучше. Пусть напишет,— сказала госпожа Дорсен.— Но я полагаю, что сначала нам нужно узнать, что он говорит ей в том письме, которое вы держите в руках, после того как прочли его про себя. Содержание письма укажет нам, как поступить.

— Да,— подтвердила я с простодушным, наивным видом,— Надо узнать, что он думает, тем более что я позабыла вам сказать: я ведь написала ему в тот день, когда поступила сюда, за час до прихода.

— Написала? Зачем, Марианна? — спросила госпожа де Миран.

— Увы, по необходимости, сударыня,— ответила я.— Дело в том, что я послала ему сверток, положив в него платье, надеванное только раз, белье и некоторую сумму денег. Я ни за что не хотела оставить у себя эти мерзкие подарки, а не знала, где живет тот богач, который сделал их мне. Я имею в виду того самого видного господина, о коем вам говорила; он притворялся, будто из сострадания поместил меня к госпоже Дютур, а на самом деле имел самые бесчестные намерения. И вот я написала господину де Вальвилю, который знал, где живет этот человек, и попросила переслать ему сверток от моего имени.

— А какими это судьбами,— сказала госпожа де Миран,— мой сын знает, где живет этот человек?

— Ах, сударыня, вы сейчас еще больше удивитесь,— ответила я.— Господин де Вальвиль знает, где он живет, потому что это его дядя.

— Как! — воскликнула госпожа де Миран.— Господин де Клималь?

— Он самый,— подтвердила я.— Именно к нему и привел меня добрый монах, о котором я говорила. А в вашем доме я узнала, что господин де Клималь приходится дядей господину де Вальвилю,— он пришел туда через полчаса после того, как я упала и меня перенесли в ваши покои; его-то и застал господин де Вальвиль, когда он стоял на коленях передо мной в квартире госпожи Дютур; господин де Вальвиль пришел как раз в ту минуту, когда господин де Клималь впервые вздумал объясниться мне в любви и заговорил о том, что намерен завтра же увезти меня и поселить в далеком квартале, чтобы видеться со мною втайне и избавить меня от соседства с господином де Вальвилем.

— Праведное небо! Что я слышу! — воскликнула госпожа де Миран.— Какая слабость у моего брата! Сударыня, обратилась она к своей подруге,— ради бога, никому ни слова! Если о таком приключении станет известно, сами понимаете, как это повредит господину де Клималю,— ведь он слывет человеком, исполненным добродетелей, и действительно у него их было много, но он как видно растерял их. Несчастный человек, о чем он только думал! Ну, оставим это, речь не о нем. Прочтем письмо моего сына.

Она развернула сложенный листок, но тут же спохватилась:

— Подождите, мне пришло сомнение. Хорошо ли мы сделаем, что прочтем его при Марианне? Быть может, она любит Вальвиля. Это письмо проникнуто нежностью, которая растрогает ее, и тогда ей будет трудно оказать нам ту услугу, какую мы просим у нее. Скажи, дорогое дитя, нет ли тут опасности? Что мы должны думать? Ты любишь моего сына?

— Это не имеет значения, сударыня,— ответила я.— Ничто не помешает мне говорить с ним, как должно.

— Это не имеет значения? Так, стало быть, ты его любишь, девочка? — сказала она, улыбаясь.

— Да, сударыня,— ответила я,— это правда. Я с первого взгляда почувствовала склонность к нему — с первого взгляда, не зная, что это любовь, я о ней и не думала. Просто мне было приятно смотреть на него, я находила его привлекательным молодым человеком, и вы же знаете, что я права; ведь он в самом деле привлекательный молодой человек, такой деликатный и такой стройный, и очень похож на вас; я ведь вас тоже полюбила с первого взгляда, это ведь то же самое.

Тут госпожа Дорсен и мать Вальвиля тихонько засмеялись.

— Нет, я, право, не могу ее наслушаться,— сказала госпожа Дорсен,— и насмотреться не могу. Другой такой не найдешь.

— Я с вами согласна,— отозвалась моя благодетельница.— Но я должна ее пожурить — зачем она сказала моему сыну, что любит его? Ведь это было нескромно с ее стороны.

— Ах, боже мой! Сударыня, никогда я этого не говорила. Он ничего не знает, я об этом и слова не промолвила. Да разве девушка осмелится сказать мужчине, что она любит его? Даме сказать — другое дело, тут нет ничего дурного. Но господин де Вальвиль и не подозревает, разве только что сам догадался. Однако, если он и догадался, ему это не поможет, вот увидите, сударыня. Я вам это обещаю, можете не беспокоиться. Конечно, он очень привлекательный кавалер, надо быть слепой, чтобы этого не видеть. Но от его привлекательности ничего не изменится, уверяю вас, я на нее не посмотрю, было бы черной неблагодарностью с моей стороны поступить иначе.

— Дорогая моя девочка,— сказала мне госпожа де Миран, — тебе будет очень трудно убедить его сердце отказаться от тебя: чем больше я на тебя гляжу, тем меньше надежд у меня, что тебе это удастся. Попробуем все-таки, а сейчас давайте посмотрим, что он пишет тебе.

Письмо было короткое, и насколько мне помнится, вот каково было его содержание:

«Я ищу вас уже три недели, мадемуазель, и умираю от тоски. У меня нет намерения объясняться вам в любви, я не заслуживаю того, чтобы вы выслушали меня. Я хочу лишь броситься к вашим ногам, сказать, как я раскаиваюсь, что оскорбил вас; я хочу просить у вас прощения, но не надеюсь его получить. Что ж, отомстите мне, отказав в сей милости. Вы еще не знаете, каким это будет для меня тяжким наказанием, так узнайте. Я ищу только одного утешения — сказать вам об этом».

Да, содержание письма было приблизительно таким; оно взволновало меня, и, признаюсь, сердце мое втайне ловило каждое его слово; кажется, госпожа де Миран это заметила, так как сказала, пристально глядя на меня:

— Дочь моя, это письмо вас растрогало, не правда ли?

— Не стану отрицать, матушка, я не умею лгать,— ответила я.— Однако вы не бойтесь, из-за этого мое мужество не уменьшится,— наоборот, я выполню свой долг.

— Но о каком оскорблении он говорит?

— Он дурно отозвался обо мне, когда застал господина де Клималя на коленях передо мной,— ответила я.— Но, получив мое письмо, в котором я просила его передать его дяде сверток с нарядами, он увидел, что мнение его обо мне ошибочное и что я невинна. Оттого господин де Вальвиль и написал, что он оскорбил меня.

— Раз он так пишет,— сказала госпожа Дорсен,— можно не сомневаться в его порядочности и его любви. Приятно, что он отдает должное добродетели Марианны,— это говорит о его благородстве. А чем больше он уважает вашу дочь, дорогая, тем легче ей будет уговорить его согласиться на то, чего требуют от него и рассудок и обстоятельства. Смело рассчитывайте на это.

— Вы убедили меня,— ответила моя благодетельница,— Но нам пора уходить, докончим наш разговор. Решим, что Марианна напишет Вальвилю.

— Я напишу очень коротко и могу это сделать при вас, сударыня. Тут, в приемной, есть чернила и бумага.

— Хорошо, напиши, дочь моя. Ты права, достаточно одной строчки.

И я тотчас же написала такую записку:

«Сегодня я не могла поговорить с вами, сударь, а между тем мне нужно кое-что сказать вам».

— Матушка, когда просить его прийти? — спросила я госпожу де Миран, прервав свое послание.

— Завтра, в одиннадцать часов утра.

«И я буду вам очень обязана,— добавила я в письме,— если вы навестите меня завтра, в одиннадцать часов утра. Остаюсь...» и так далее, а внизу, как всегда: «Марианна».

Я написала адрес, который продиктовала мне моя благодетельница, и отдала ей письмо; она обещала запечатать его и послать с монастырским слугой — с ним она договорится, когда будет уходить.

— Предупреждаю тебя, дочь моя, что я буду присутствовать при этом свидании,— сказала она, прощаясь со мной.— Я приеду через несколько минут после него, и ты успеешь сказать ему, что я встретилась с тобою в этом монастыре, что я поместила тебя сюда в пансион и, беседуя со мной, ты случайно узнала, что я его мать; я тебе рассказала, как он меня огорчает, ибо с тех пор, как он увидел некую юную особу, ту самую, которая повредила себе ногу на улице и была перенесена в мой дом (тут добавишь, что мне ее история известна), он отказывается вступить в брак, о котором все было решено. И тут появлюсь я, как будто пришла навестить тебя, а уж твоей задачей будет довести дело до конца. До свидания, Марианна,— до завтра.

— До свидания, дитя мое,— сказала мне и госпожа Дорсен.— Я ваш добрый друг, не забывайте этого. До скорого свидания. Дорогая госпожа Миран, я хочу, чтобы она на днях приехала вместе с вами ко мне, пообедать. Если вы не привезете ее с собой, предупреждаю, я сама за ней приеду.

— В первый раз она приедет со мною,— сказала госпожа де Миран,— а потом я предоставлю ее в полное ваше распоряжение.

На все эти любезности я ответила лишь улыбкой и глубоким реверансом; я осталась одна и была в довольно спокойном расположении духа.

Кто увидел бы меня тогда, подумал бы, что я грустна, но в душе у меня не было уныния, я только по виду казалась печальной, и, если разобраться хорошенько, меня переполняло умиление.

Однако ж я вздыхала, словно меня томило горе; быть может, я и считала себя несчастной из-за горестного стечения обстоятельств, ведь я полюбила человека, о котором больше не могла и думать,— вполне достаточная причина для скорби; но, с другой стороны, этот человек отвечает мне нежной любовью, а какая это великая радость! Да и самолюбие мое было польщено: оказалось, что я чего-то стою. Какая большая честь выпала на мою долю! Относительно же всего остального надо набраться терпения.

К тому же я сегодня великодушно приняла на себя такое серьезное обязательство, так ясно доказала, сколь благородно мое сердце, что обе мои посетительницы растрогались до слез и восхищались мною. Видите, как я гордилась своей прекрасной душой и как внутреннее мелкое тщеславие отвлекало меня от забот, которые могли бы терзать меня!

Но перейдем к описанию события, которое произошло на следующий день.

Записка моя, несомненно, была передана Вальвилю. Я назначила ему прийти в монастырь к одиннадцати часам, и он явился ровно в одиннадцать.

Когда Вальвиль пришел ко мне в первый раз, то, как он мне сказал впоследствии, ему казалось необходимым прибегнуть к переодеванию, и он сделал это по двум причинам: во-первых, после оскорбления, которое он мне нанес, я, пожалуй, отказалась бы говорить с ним, если бы он вызвал меня от своего имени; во-вторых, прежде чем разрешить мне свидание, настоятельница, быть может, пожелала бы узнать, зачем он пришел и кто он такой, все эти помехи отпадут, если он предстанет в облике слуги и скажет, что он прислан от госпожи де Миран,— из осторожности он так и сказал.

Но на этот раз он понял по простоте и ясности моего письма, что я освобождаю его от какого бы то ни было маскарада и в нем нет надобности.

Позднее он признался мне, что самая простота моего письма встревожила его; и действительно, она не была добрым знаком для него — назначенное свидание не походило на любовную интригу: оно было слишком невинно и не сулило ничего благоприятного для ухаживания.

Как бы то ни было, когда пробило одиннадцать часов, сама настоятельница пожаловала ко мне сообщить, что пришел Вальвиль.

— Ступайте, Марианна,— сказала мне она.— Вас спрашивает сын госпожи де Миран. Она мне сказала вчера, после того, как побывала у вас, что он придет навестить вас. Он вас ждет.

У меня забилось сердце, лишь только я услышала, что он уже пришел.

— Очень вам благодарна, сударыня,— ответила я.— Сейчас иду.

И я направилась в приемную, но шла медленно, желая немного успокоиться.

Мне предстояло выдержать страшную сцену, я боялась, что у меня не достанет на это мужества; я боялась самой себя, опасаясь, как бы мое сердце не оказало вероломную услугу моей благодетельнице.

Забыла вам сказать еще об одном обстоятельстве, которое делало мне честь.

Дело в том, что я нарочно осталась в небрежном одеянии — в том самом, в которое облачилась, когда встала с постели; чепчик на мне был тот самый, в котором я спала, чепчик чистенький, но все же помятый, такой чепчик не прибавит очарования своей хозяйке, если она миловидна, а некрасивую сделает еще некрасивее.

Чепчику соответствовало и платье — домашнее платье, которое я носила по утрам в своей комнате. Словом, у меня оставалась лишь та прелесть, какой я не могла себя лишить, та, какую придавали мне моя юность и мое лицо. «Благодаря им ты еще можешь не падать духом»,— втайне говорил мне голос самолюбия, но так тихонько, что я не обращала на него внимания, хотя это помогло мне отказаться от уборов, которые я не надела, принеся их в жертву госпоже де Миран.

Она вовсе не сказала мне: «Не вздумайте нарядиться», но я уверена, что если б я принарядилась, она сразу же подумала бы, что мне не следовало это делать.

Наконец я вошла в приемную. Вальвиль уже ждал меня.

Как он был красиво одет и как сам был хорош! Увы! А какой нежный и почтительный вид был у него! Сколько чувствовалось в нем желания понравиться мне — лестное желание для безвестной девушки, когда она видит, что такой кавалер, как Вальвиль, почитает счастьем для себя снискать ее благосклонность! И это было написано в его глазах; весь его облик дышал любовью.

Он держал в руке письмо — мое письмо, в коем я просила его прийти.

— Не знаю,— сказал он, показав мне письмо и поцеловав его,— не знаю, радоваться мне или огорчаться тем приказом, который вы дали мне в этом письме. Во всяком случае, я со страхом повиновался ему.

Ах, если бы вы видели, какая робость и опасение за свою участь звучали в его словах!

— Присядьте, пожалуйста, сударь,— сказала я и умолкла, взволнованная его нежным и очаровательным вступлением. Мне надо было перевести дыхание. Он сел.

— Да, сударь,— продолжала я, и голос мой еще дрожал от волнения.— Мне надо поговорить с вами.

— Хорошо, мадемуазель,— ответил он, весь трепеща от наплыва чувств.— О чем будет речь? Что означает такое начало? Ваша настоятельница, очевидно, знает о моем посещении?

— Да, сударь,— подтвердила я.— Она сама сообщила мне, что меня спрашивают, и назвала ваше имя.

— Назвала мое имя? — воскликнул Вальвиль.— Как же это может быть? Я с нею не знаком, никогда ее не видел. Вы, значит, сказали ей, кто я такой? Вы, значит, с нею сговорились, что пошлете за мной?

— Нет, сударь, я ничего ей не рассказывала о вас. Она знает только, что вы должны были прийти сегодня, и сказала ей об этом не я, а кто-то другой. Но ради бога, выслушайте меня. Вы хотите уверить меня, что ваше сердце полно любовью ко мне, и я верю, что вы говорите правду. Вы любите меня, какие же у вас намерения?

— Всегда принадлежать только вам,— холодно, но твердым, решительным тоном ответил он.— Соединиться с вами всеми узами, которые предписывает честь и религия. Если бы существовали иные, более крепкие узы, я бы связал себя ими, они были бы для меня еще милее. Да и по правде говоря, зачем вам было спрашивать о моих намерениях, какие же другие намерения могут быть на уме у человека, который любит вас, мадемуазель? Мои намерения несомненны, остается лишь узнать, угодны ли они вам и согласитесь ли вы составить счастье моей жизни.

Какие слова! Не правда ли, сударыня! У меня слезы выступили на глазах; кажется, даже вздох вырвался у меня, я не могла его сдержать, но постаралась, чтобы он был тихим, едва слышным, и не смела поднять взор на Вальвиля.

— Сударь,— промолвила я,— я вам не рассказывала, какие несчастья привелось мне изведать с самого раннего детства? Я не знаю, кто мои отец и мать, я потеряла родителей, не зная их, у меня нет ни семьи, ни состояния — мы с вами не созданы друг для друга. Кроме того, существуют еще другие непреодолимые препятствия.

— Понимаю! — сказал он мне с удрученным видом.— Понимаю! Стало быть, ваше сердце отказывает мне во взаимности?

— Нет, вовсе не это! — воскликнула я и дальше не могла говорить.

— Вовсе не это, мадемуазель? — ответил он.— А вы говорите о препятствиях!

И как раз в эту минуту наш разговор прервался: вошла госпожа де Миран. Судите сами, как изумлен был Вальвиль.

— Как, матушка! Это вы? — воскликнул он, вставая с места.— Ах, мадемуазель, у вас во всем сговор!..

— Да, сын мой,— ответила госпожа де Миран голосом, исполненным ласки и нежности.— Мы хотели скрыть это от вас, но уж лучше признаться вам откровенно: я знала, что вы должны прийти сюда, и мы условились, что и я приду. Дорогая дочка, Вальвиль все знает? Ты сказала ему?

— Нет, матушка,— ответила я, осмелев от ее присутствия и радуясь, что она так ласково говорит со мною при Вальвиле.— Я не успела сказать: господин де Вальвиль только что вошел, наш разговор едва начался. Но я сейчас все скажу ему при вас, матушка.

И тут же я обратилась к Вальвилю, который не знал, что и думать, слыша, как мы с госпожой де Миран именуем друг друга.

— Вот видите, сударь, как обращается со мной ваша матушка! Это ясно доказывает, как она добра ко мне и как я должна быть благодарна ей. Я обязана ей так много, что и выразить это нельзя; и вы первый сказали бы, что я недостойна жить на белом свете, если бы не стала умолять вас забыть обо мне.

При этих словах Вальвиль опустил голову и тяжело вздохнул.

— Подождите, сударь, подождите,— продолжала я.— Вы сами будете тут судьей. Стоит только посмотреть, кто я и кто вы. Я уже вам говорила, что у меня нет ни отца, ни матери. Они были убиты во время путешествия, в которое взяли с собой и меня, двухлетнего ребенка. И вот я осталась с тех пор сиротой. Меня воспитала из милосердия сестра сельского священника. Она приехала со мной в Париж для получения наследства, коего, однако, не получила. Тут она умерла, и я осталась одна, без помощи, в той гостинице, где мы с ней жили. Ее духовник, сострадательный монах, вырвал меня оттуда и привел к вашему дядюшке; господин де Клималь поместил меня к хозяйке бельевой лавки и через несколько дней бросил без помощи — я вам говорила, по какой причине. Я просила вас возвратить ему его подарки. Хозяйка лавки сказала, что я должна съехать от нее; я отправилась к монаху рассказать ему о моем положении и на обратном пути зашла в церковь этого монастыря, чтобы скрыть слезы, душившие меня; господь оказал мне великую милость: тотчас после меня в церковь зашла и моя дорогая матушка, присутствующая здесь. Она видела, как я плакала в исповедальне; ей стало жалко меня, и вот с того самого дня я живу здесь, в монастырском пансионе. Она платит за мое содержание, она одела меня, дает мне все необходимое, не только щедро дарит великолепные вещи, но она со мною так деликатна, так нежна и ласкова, что я не могу об этом думать без слез; она навещает меня, говорит со мною, лелеет меня и обращается со мною так, словно я ваша сестра; она мне даже запретила думать, что я сирота,— и она права, мне уже нельзя вспомнить о своем сиротстве, ведь его уже нет. Быть может, даже не найдется девушки, которая, живучи у родной и добрейшей матери, была бы так счастлива, как я.

Моя благодетельница и ее сын были, как мне показалось, растроганы до слез.

— Вот каково мое положение,— продолжала я,— вот какова моя близость с госпожой де Миран. О вас говорят, что вы молодой человек разумный и честный,— да мне и самой так думается, и вот скажите мне по совести, что мне делать. Вы меня любите — как мне ответить на вашу любовь, как поступить после того что я вам сейчас рассказала? Вспомните, что несчастные, коим подают милостыню, не так бедны, как я: у них, по крайней мере, есть братья, сестры или какие-нибудь другие родственники, у них есть родина, их знакомым известно, какое имя они носят, а у меня ничего этого нет. Стало быть, я еще несчастнее, еще беднее, чем они, не правда ли?

— Довольно, дочь моя,— сказала госпожа де Миран,— остановись и больше не возвращайся к этому.

— Нет, матушка,— возразила я,— дайте мне все сказать. Я говорю чистую правду, сударь. Вы домогаетесь моей любви, намереваясь жениться на мне. Хороший же подарок я вам сделала бы, верно? Разве не было бы жестокостью с моей стороны преподнести его вам? Ах, боже мой, какое же сердце я отдам вам? Сердце легкомысленной, ветреной, опрометчивой девушки, не питающей к вам почтения? Правда, я вам нравлюсь, но ведь вас привлекает ко мне не только моя миловидность — она не такое уж большое значение имеет; очевидно, вы находите, что у меня благородный характер, и как же вы в этом случае можете надеяться, что я приму вашу любовь, за которую вас все будут осуждать, которая поссорит вас с вашими родными, со всеми приятелями, со всеми, кто вас уважал, да и со мною также? Ведь как вы стали бы раскаиваться, когда разлюбили бы меня, увидев, что ваша жена — всеобщее посмешище, что никто с ней не хочет знаться, что она принесла вам только несчастье и стыд. Разве все это пустяки? — с глубоким волнением добавила я и заплакала.— И теперь, когда я так обязана госпоже де Миран, разве не оказалась бы я злым созданьем, если бы вышла за вас замуж. Если б я была на это способна, как вы могли бы испытывать ко мне иное чувство, кроме ужаса?.. Разве нашлось тогда бы на земле более гнусное существо, чем я, особенно при тех обстоятельствах, в которых вы оказались. Ведь мне все известно. Вчера матушка, как обычно, приехала навестить меня; она была печальна; я спросила, что с ней; она ответила, что сын огорчает ее; я слышала, не подозревая, что тут как-то замешана я. Она сказала, мне также, что всегда была очень довольна своим сыном, но просто не узнает его с тех пор, как он увидел некую юную девицу; и тут она рассказала нашу с вами историю; ведь эта юная девица, которая портит вас и из-за которой вы не желаете сдержать свое слово, девица, так огорчившая вашу матушку, отнявшая у нее сердце и нежность сына,— это ведь я, сударь, хотя я живу здесь ее милостями и осыпана ее благодеяниями. И после этого, сударь, скажите, как человек честный и порядочный, достойный уважения, ибо вам свойственны и мягкость и великодушие,— скажите, хотите ли вы еще, чтобы я любила вас и хватит ли у вас у самого мужества любить такое чудовище, каким я оказалась бы, приняв вашу любовь? Нет, сударь, вы, я вижу, растроганы моими словами, вы плачете, но эти слезы порождены нежностью к матери и жалостью ко мне. Нет, дорогая матушка, вам больше не надо ни грустить, ни тревожиться: господин де Вальвиль не захочет, чтобы я была виновницей ваших страданий, этого горя он не причинит мне. Я уверена, что больше он не смутит той радости, которую вы испытываете, помогая мне; наоборот, он и сам будет ее чувствовать, захочет, чтобы она досталась и на его долю, он еще будет меня любить, но такою же любовью, как и вы. Он женится на той барышне, о коей шла речь,— женится ради самого себя, ибо он обязан сдержать слово, а также ради вас, ибо именно вы подыскали для его блага эту партию, женится ради меня, ибо я умоляю его об этом, как о единственном с его стороны доказательстве, что я действительно была ему дорога. Он не откажет в этом утешении девушке, которая не может ему принадлежать, но никогда не отдаст другому своей руки; несчастная не скроет от него, что она высоко его ставит, и будь она богата, будь она ровня ему, то предпочла бы его всем мужчинам на свете, я хочу дать вам это утешение и не сожалею, что призналась в этом, лишь бы мои правдивые слова принесли вам душевное удовлетворение.

Я остановилась, чтобы утереть слезы, лившиеся из глаз моих. Вальвиль по-прежнему сидел, опустив голову; погрузившись в глубокую задумчивость, он медлил с ответом. Госпожа де Миран смотрела на него со слезами на глазах, выжидая, когда он заговорит. Наконец он прервал молчание и, обратившись к моей благодетельнице, сказал:

— Матушка, видите, какова Марианна? Поставьте себя на мое место и по своему собственному сердцу судите, что чувствую я. Разве не прав я был, что полюбил ее? И возможно ли мне разлюбить ее? Может ли то, что она сейчас говорила, отвратить меня от нее? Сколько у нее добродетелей, матушка, и я должен расстаться с ней! Вы этого хотите, она меня просит об этом, и я расстанусь с ней, женюсь на другой и буду несчастным. Я на это согласен, но недолго мне придется томиться на свете.

И после этих немногих слов у него потекли слезы, он не сдерживал их; слезы эти растрогали госпожу де Миран, она тоже заплакала и не знала, что сказать; мы молчали все трое, слышались только вздохи наши.

— О, боже! — воскликнула я, потрясенная чувством любви, скорбью и множеством других смутных, неизъяснимых движений души.— Ах, боже мой, сударыня! И зачем только вы встретили меня! Зачем я живу на свете! Хоть бы скорее господь прибрал меня!

— Увы! — печально сказал Вальвиль.— На что вы сетуете? Ведь я же сказал, что готов расстаться с вами.

— Да, вы готовы расстаться со мной,— ответила я,— но говорите вы это так, что удручаете матушку, мучаете ее смертельной мукой, угрожая, что будете несчастным, и хотите при этом, чтобы она утешилась, спрашиваете, на что мы сетуем! Чего вы еще потребуете, помимо того, что я вам сказала? Разве великодушный и рассудительный человек не должен понять, что иным обстоятельствам приходится уступать? Да, вам нельзя на мне жениться, на то божья воля; но я ни за кого замуж не пойду, и вы всегда будете мне дороги, сударь. Вы не потеряете меня, и я тоже вас не потеряю: я постригусь в монахини; но я буду жить в Париже, и мы будем иногда видеться; у нас с вами будет одна и та же мать, вы будете мне братом, благодетелем моим, единственным моим другом на земле, единственным человеком, которого я уважаю и которого не забуду никогда.

— Ах, матушка! — воскликнул Вальвиль, бросившись вдруг к ногам госпожи де Миран.— Вы плачете, простите же мне эти слезы. Делайте со мной, что хотите, я в вашей воле, но вы меня погубили: ведь вы сами привели меня сюда, и теперь мое восхищение ею стало беспредельным, я уж не знаю, что со мной. Сжальтесь над моими страданиями, сердце у меня разрывается. Уведите меня отсюда, уйдемте. Я лучше согласен умереть, чем огорчить вас, но вы, такая нежная мать, что же вы хотите сделать со мной!

— Увы, сын мой! Что мне тебе ответить! — сказала госпожа де Миран.— Надо посмотреть. Мне жаль тебя, я тебя извиняю, вы оба растрогали меня, и признаюсь тебе, что я люблю Марианну не меньше, чем ты ее любишь. Встань, сын мой. План мой не удался так, как я надеялась,— это не ее вина; я прощаю ей, что ты любишь ее, и если бы все думали так же, как я ничто бы меня не смущало.

При этих словах Вальвиль, поняв весь их благоприятный смысл, вновь бросился к ее ногам, взял ее за руку и не произнес ни слова, только без конца целовал ее.

— Ну как же, дорогая госпожа де Миран,— сказала я,— будете ли вы теперь хоть немного любить меня? Нет ли для этого иного средства, как расстаться со мной?

— Боже упаси, дорогое мое дитя, что ты такое говоришь? Перестань! Скажу еще раз: будь спокойна, я довольна тобой. Сын мой,—добавила она, с выражением глубокой доброты, обрадовавшим меня,— Я больше не настаиваю, чтобы ты вступал в тот брак, о котором шла речь: это рассорит меня с почтенными людьми, но ты мне дороже, чем они.

— Вы возвращаете мне жизнь,— ответил Вальвиль.— Ваш сын счастливейший из людей. Но, матушка, как же вы поступите с Марианной? Разрешите вы мне навещать ее иногда?

— Сын мой,— сказала она,— пока ничего не могу тебе ответить, дай мне подумать, посмотрим.

— Так дозвольте мне, по крайней мере, любить ее,— добавил Вальвиль.

— Ах, праведное небо! Если бы я и запретила тебе, разве это помогло бы? Люби ее, дитя мое, люби. И пусть будь что будет,— заключила она.

Но ведь я сказала, что пойду в монахини, и сейчас от избытка рвения думала было подтвердить свое намерение; однако ж госпожа де Миран, по-видимому, забыла о нем, и я вдруг рассудила, что не стоит напоминать ей об этом.

Я исчерпала весь свой запас великодушия: чего я только не говорила, желая отвратить Вальвиля от любви ко мне; но если госпоже де Миран угодно было согласиться, чтобы он любил меня, если ее сердце до такой степени смягчилось из сострадания к сыну или ко мне,— мне оставалось только молчать; неужели мне следовало предупредить ее: «Сударыня, берегитесь! Что вы делаете?» Такое чрезмерное бескорыстие было бы с моей стороны неестественным и безрассудным.

Поэтому я не промолвила о монашестве ни слова. Госпожа де Миран посмотрела на меня.

— Какая же ты опасная девушка, Марианна! — сказала она, поднимаясь со стула.— До свидания. Пойдем, сын мой.

Вальвиль, не переставая, целовал ей руку, держа ее в своей, и мать угадала, что означают эти поцелуи.

— Да, да,— добавила она.— Я прекрасно понимаю, что ты хочешь сказать. Но я еще ничего не решила. Не знаю, право, как быть! Вот положение! Прощай, Марианна. Уже поздно. Ступай обедать, я скоро навещу тебя.

Я ничего не ответила, только поклонилась и утерла глаза платком. Она подумала, что я плачу, и сказала мне:

— О чем ты плачешь? Я нисколько тебя не упрекаю. Разве я могу сердиться на тебя за то, что ты всем любезна? Ну, успокойся. Дай мне руку, Вальвиль.

И тотчас она спустилась по лестнице, опираясь на руку сына, а он из деликатности ничего не сказал мне: говорили только его глаза; простился он со мной лишь реверансом; в ответ я тоже присела, весьма церемонно и с неуверенным видом, словно боялась позволить себе какую-нибудь вольность и злоупотребить снисходительностью его матери, дружески поклонившись ему.

И вот я осталась одна, еще более взволнованная, чем накануне, когда ушла от меня госпожа де Миран.

Были ли у меня основания так волноваться? «Люби ее, дитя мое, и будь что будет,— сказала сыну моя благодетельница. И она добавила: — Посмотрим. Не знаю, право, как быть». Разве это, по сути дела, не значило, что она сказал мне: «Надейся»? И я надеялась, я вся трепетала, называла свою надежду, безумной и совсем неуместной. А ведь в подобных случаях человек жестоко страдает. Лучше уж не иметь никакого проблеска надежды, чем увидеть слабую ее искру, которая загорится в душе лишь для того, чтобы внести в нее смятение.

«Выйду ли я замуж за Вальвиля?» — думала я. Я считала это невозможным и вместе с тем чувствовала, что буду несчастна, если не стану его женой. Вот и все, что вынесло мое сердце из неуверенных слов госпожи де Миран. Как же мне было не мучиться еще больше, чем раньше? Всю ночь я не смыкала глаз, плохо спала я и следующие две-три ночи, ибо три дня ничего ни о ком не слышала и, помнится, даже роптала немного на свою благодетельницу.

«Почему же она не принимает решения? — говорила я себе иногда.— Зачем эти проволочки?» Кажется, я даже сердилась на нее.

Ее не было и на четвертый день; но в три часа дня меня вызвал в приемную Вальвиль.

Мне сказали об этом — а это значило, что мне дозволяется побеседовать с ним; однако ж я не воспользовалась этим дозволением. Я любила его теперь в тысячу раз больше, чем прежде; мне страшно хотелось увидеть его, хотелось услышать от него, нет ли новых вестей, касающихся нашей любви, и все же я не дала себе воли, я отказалась выйти к нему: пусть госпожа де Миран, если она узнает об этом, почувствует ко мне еще больше уважения.

Итак, мой отказ был просто хитростью. Я попросила Вальвиля извинить меня, что я не увижусь с ним, если только он не пришел по поручению матери, чего я совсем не предполагала,— ведь она не предупредила меня, очевидно ничего не зная о его намерении посетить меня.

Вальвиль не решился обмануть меня и оказался настолько рассудительным, что беспрекословно удалился. Моя благоразумная хитрость стоила мне больших усилий, и я уже корила себя за нее, но тут привратница передала от его имени, что он придет завтра с госпожой де Миран. И вот почему он мог заверить меня в этом: на следующий день в нашем монастыре должен был состояться торжественный обряд пострижения молодой послушницы в монахини, и ее родители пригласили на эту церемонию семейство Вальвилей — мать, сына, дядю и всю родню; позднее я узнала об этом, но догадалась и сама, когда увидела их в церкви...

Как вам известно, на подобных торжественных церемониях монахини показываются с открытым лицом, и от решетки отдергивают занавес, заметьте, что я обычно занимала место у самой решетки. Госпожа де Миран явилась так поздно со всей своей компанией, что едва успела войти в церковь до начала службы. Повторяю, я не знала, что она приглашена, и для меня было приятной неожиданностью увидеть ее, когда она пересекала главный придел, направляясь к решетке; ее вел под руку довольно представительный, хотя и пожилой, кавалер. За ними вереницей проследовали другие особы, тоже сопровождавшие ее, как мне показалось; я не сводила с нее глаз, она меня еще не замечала.

Наконец, она пробралась к назначенному для нее месту и села рядом со своим спутником. И тогда я среди ее свиты увидела господина де Клималя и Вальвиля.

«Как! Господин де Клималь тут?» — подумала я с удивлением и, пожалуй, даже несколько взволновалась. Во всяком случае, я предпочла бы, чтобы его тут не было; я сама не знала, следует ли мне отнестись равнодушно к его присутствию или рассердиться на это; во всяком случае, видеть его мне было неприятно, я имела право считать его дурным человеком и полагать, что одно уж мое появление должно привести его в расстройство.

Да еще его замешательство при виде меня окажется пустяком в сравнении с теми тягостными чувствами, которые к нему прибавятся, когда он обнаружит новые для него обстоятельства, новые причины для тревоги и смятения.

Я все ждала той минуты, когда мне можно будет сделать реверанс госпоже де Миран, его сестре; она, конечно, ответит мне легким поклоном, со свойственной ей приветливой, ласковой улыбкой, говорящей о близком нашем знакомстве. О! Что подумает господин де Клималь об этой близости? Каких только злополучных для себя последствий не станет он ждать от нее! Подумайте, дорогая, какою опасной для его репутации я покажусь ему! А ведь как надо бояться злого человека, который сам тебя боится!

Из-за всего этого я находилась в смутном волнении.

Первым увидел меня Вальвиль и поклонился с каким-то веселым и уверенным видом, предвещавшим хороший исход наших дел. Господин де Клималь не заметил поклона, которым его племянник обменялся со мной: он в эту минуту говорил о чем-то с кавалером, сидевшим рядом с госпожой де Миран.

Она слушала их разговор и еще ни разу не посмотрела в сторону монахинь. Наконец она бросила на нас взгляд и заметила меня.

Тотчас же я сделала глубокий реверанс, а она дружески помахала мне рукой, что означало: «А-а, здравствуй, дорогое дитя, вот и ты!» Ее брат, достававший тогда из кармана что-то вроде требника, заметил эти знаки, повернул голову и тогда увидел свою юную белошвейку, казалось не много потерявшую от того, что она прогнала его, и одетую так изящно, что она, должно быть, не жалела бесчестных подарков, которые возвратила ему.

Этот бедняга (уже приближается час, когда он заслужит право на то, чтобы я мягче говорила о нем), этот бедняга, для которого я по какому-то роковому стечению обстоятельств всегда должна была быть причиной замешательства и тревог, утратил всю свою самоуверенность и не смел взглянуть мне в лицо.

Я покраснела, в свою очередь, но сознавала себя смелым и возмущенным его врагом, ибо совесть моя была чиста, нравственно я была выше его и имела право привести в смятение его преступную душу.

Я гадала — поклонится мне он или нет, он не поклонился, и я последовала его примеру, из гордости, из осторожности и, пожалуй даже, из своеобразной жалости к нему,— все эти чувства смешались в моей душе.

Я заметила что госпожа де Миран наблюдает за ним и, несомненно, догадывается, в какое смятение его привела встреча со мной при Вальвиле, которого он, к счастью для себя, еще считал единственным, кто знает о его подлости. Началась служба; священник произнес весьма красивую проповедь: я не говорю «хорошую»: блистая суетным красноречием, он проповедовал о суетности дел мирских; но ведь пороком тщеславия страдают многие проповедники: они проповедуют не столько ради нашего поучения, сколько стремясь потешить свое самолюбие; таким образом, почти всегда у нас с церковной кафедры о добродетели проповедует порок.

Лишь только обряд пострижения кончился, госпожа де Миран попросила, чтобы меня вызвали в приемную, и пришла туда перед отъездом; с нею был только ее сын. Господин де Клималь отправился восвояси.

— Здравствуй, Марианна,— сказала мне госпожа де Миран,— Остальная компания ждет меня внизу, за исключением моего брата — он уже ушел. Я поднялась к тебе только на минутку, чтобы сказать несколько слов. Вот этот молодой кавалер по-прежнему влюблен в тебя, не дает мне покоя, все стоит передо мной на коленях и умоляет, чтобы я дала согласие на его намерения; уверяет, что если я буду противиться, то сделаю его несчастным, что это непреодолимая сердечная склонность, что ему судьбой предназначено любить тебя и принадлежать тебе. Я сдаюсь, в глубине души я не могу порицать его выбор; ты достойна уважения, а этого вполне достаточно для человека, который любит тебя и имеет состояние. Итак, дети мои, любите друг друга, я вам это позволяю. Не всякая мать так поступила бы. Согласно правилам света, сын мой совершает безумство, а я безрассудная женщина, раз допускаю это, но ведь он говорит, что тут дело идет о спокойствии всей его жизни, и сердце мое не в силах устоять перед таким доводом. Я полагаю, что Вальвиль не нарушает истинных законов чести, а только идет против установленных обычаев, что он причиняет ущерб лишь своему состоянию, но ведь он может обойтись и без погони за приданым. Он уверяет, что не может жить без тебя; я признаю все достоинства, которые он находит в тебе; итак, обиженными окажутся только люди и их обычаи, а бог и разум не будут в обиде. Так пусть же Вальвиль идет своим путем, и пусть никто не вмешивается в его дела. Ты, сын мой, принадлежишь к знатной семье, семьи Марианны никто не знает; гордость и корысть не желают, чтобы ты женился на ней; ты их не слушаешь, ты веришь только своей любви. А я не так уж горда, не так уж корыстна, чтоб остаться неумолимой; я полагаюсь на свою доброту. Я вынуждена согласиться, ибо боюсь сделать тебя несчастным: тогда мне пришлось бы стать твоим тираном, а я думаю, что лучше мне быть твоей матерью. Я прошу небо благословить побуждения, по которым я уступаю тебе; но, что бы ни случилось, я предпочитаю укорять себя за снисходительность, чем за непреклонность, которая не принесет тебе пользы и, возможно, привела бы к печальным последствиям.

В ответ на эти речи Вальвиль, плача от радости и благодарности, кинулся к ногам матери и обнял ее колена. А я была так растрогана, так взволнована, так потрясена, что не могла произнести ни слова; руки у меня дрожали, и все свои чувства я выражала лишь короткими и частыми вздохами.

— Ты ничего не отвечаешь, Марианна,— сказала моя благодетельница,— я понимаю твое молчание, я и сама взволнована и разделяю ту радость, какую вы оба испытываете. Небо могло послать мне сноху, более угодную свету, но не более любезную моему сердцу.

И вдруг я воскликнула в порыве восторга:

— Ах, матушка! Я умираю, я себя не помню от нежной признательности к вам!

И тут я умолкла, ибо слезы не давали мне говорить: я упала на колени и, просунув, сколько можно было, руку сквозь решетку, схватила руку госпожи де Миран, которую она протянула мне, а Вальвиль, вне себя от радости, бросился к нам и принялся поочередно целовать то руку матери, то мою.

— Послушайте, дети мои,— сказала госпожа де Миран, полюбовавшись некоторое время радостью своего сына,— в нашем положении нам надо проявить хоть сколько-нибудь осторожности; вы, дочь моя, должны находиться пока в монастыре, я запрещаю Вальвилю навещать вас без меня: ведь вы рассказали свою историю настоятельнице, она может догадаться, что мой сын любит вас и что я, может быть, согласна с его выбором; она станет рассуждать об этом со своими монахинями, а они все разнесут другим. Я хочу избегнуть этого. И даже неудобно, чтобы ты долго прожила тут, Марианна; я оставлю тебя в этой общине недели на три, самое большее — на месяц, а тем временем подыщу для тебя другой монастырь, где ничего не будут знать о печальных обстоятельствах твоей жизни; я сама помещу тебя туда, но не под своим именем, и ты побудешь там, пока я не приму некоторые меры и решу, как мне себя вести: ведь надо подготовить умы к вашему браку с Вальвилем и добиться, чтобы этот союз не вызывал удивления. Терпением и ловкостью можно всего добиться, особенно когда доверишься такой матери, как я.

Вальвиль опять принялся было благодарить, а я изъявлять свою почтительную нежность, но госпожа Миран уже поднялась со стула.

— Ты же знаешь, что меня ждут,— сказала она сыну.— Постарайся скрыть свою радость, можешь мне ее не показывать, я и так ее вижу. Пойдем.

— Матушка,— промолвил Вальвиль,— Марианна останется здесь еще месяц. Вы запрещаете мне видеться с нею без вас; но когда вы будете навещать ее, можно мне иной раз сопровождать вас?

— Да, да,— ответила госпожа де Миран,— но только раза два, не больше. А теперь пойдем, ради бога! Предоставь мне руководить тобою. Тут возникнет затруднение, о котором я не подумала: ведь мой брат знает Марианну, знает, кто она такая, и, может быть, нам придется поженить вас тайком. Ты, Вальвиль, наследник своего дяди, и это надо, друг мой, принять во внимание. Правда, после приключения Клималя с Марианной нам можно надеяться привлечь его на свою сторону, образумить его; и мы посоветуемся, как нам действовать; он меня любит, питает ко мне некоторое доверие, я этим воспользуюсь, и все может уладиться. До свидания, дочь моя.

И госпожа де Миран поспешила к двери, оставив меня в столь блаженном состоянии, что мне не под силу передать его словами.

Я уже писала вам, что от сильного волнения мне до этого не спалось три или четыре ночи, а теперь считайте, что я провела по меньшей мере еще столько же бессонных ночей. Ничто так не отгоняет сон, как чрезмерная радость или ожидание великого счастья, а раз это так, то где уж мне было спать?

Вообразите себе, что делалось со мной, когда я думала о том, что выйду замуж за Вальвиля, и как трепетала моя душа и могло ли при этих восторгах стихнуть волнение в моей крови.

Два первых дня я ходила как зачарованная, а затем к чувству счастья прибавилось нетерпение. Да, я выйду за Вальвиля, госпожа де Миран обещала соединить нас; но когда совершится это событие? Я пробуду здесь еще месяц; а потом меня должны поместить в другой монастырь, чтобы принять меры к браку Вальвиля со мной. А много ли времени потребуют эти меры, или все пойдет быстро? Ничего не известно. Никакой срок не назначен; чувства могут измениться! Подобные мысли подтачивали наполнявшее меня чувство удовлетворенности, из-за них я страдала почти так же, как от настоящего горя; мне хотелось сразу же перенестись в тот день, когда состоится свадьба.

Наконец эти волнения, столь же приятные, как и тягостные, стихли: душа ко всему привыкает, чувствительность ее притупляется, и я свыклась со своими надеждами и со своими тревогами.

Итак, я успокоилась; пять или шесть дней я не видела ни матери, ни сына, и вдруг в одно прекрасное утро мне принесли записку от госпожи де Миран, в которой она Сообщала, что в час дня заедет за мной вместе с сыном и повезет на обед к госпоже Дорсен; записка кончалась следующими словами:

«Главное, никакой небрежности в туалете, слышишь? Я хочу, чтобы ты была нарядная».

«Охотно исполню ваше желание»,— подумала я про себя, читая записку; я и так, когда еще не получала распоряжения, намеревалась принарядиться, а после этой записки я дала волю своему тщеславию — ведь мое кокетство оправдывалось послушанием.

Когда я говорю «кокетство» — то ведь, одеваясь более тщательно, чем обычно, женщина всегда вкладывает в это некоторое кокетство,— вот что я имею в виду, ибо в своих нарядах я никогда не выходила из рамок приличия; я всегда так поступала из чувства порядочности, природного благоразумия и из самолюбия. Да, из самолюбия.

Я утверждаю, что женщина, которая своим нарядом оскорбляет стыдливость, теряет все свое очарование: на нее смотрят только сквозь призму грубых приемов, к которым она прибегает, желая пленять мужчин; ей закрыт путь к их сердцам, она уже не может льстить себя надеждой понравиться, она просто развращает; она привлекает поклонников не как прелестная женщина, а как распутница, и тем самым может почти сравняться с какой-нибудь дурнушкой, готовой пойти на все ради успеха у мужчин. Если девушка держит себя разумно и скромно, меньше кавалеров станет увиваться около нее: «Ах, я люблю вас!» Зато, быть может, найдутся многие, которые сказали бы ей эти слова, если бы осмелились; стало быть, она меньше слышит объяснений в любви, но не меньше имеет поклонников; так что она выигрывает в смысле уважения и ничего не теряет в смысле любви.

Я и не заметила, как сорвалось с моего пера это рассуждение; к счастью, оно краткое и, надеюсь, не будет для вас докучным. Продолжим повествование.

Пробило одиннадцать часов; пора одеваться, и я постараюсь одеться как можно лучше, раз это угодно госпоже де Миран, а раз ей так угодно — это хороший знак, это показывает, что она не изменила своего решения отдать мне сердце Вальвиля. Будь у нее колебания, она бы не стала подвергать сына опасностям моих приманок, не правда ли?

Вот какие мысли приходили мне, пока я одевалась; они доставляли мне удовольствие, а от этого увеличилась и моя миловидность: цвет лица стал свежее, а глаза более живыми.

Наконец я готова, скоро пробьет час; я жду госпожу де Миран и, чтобы рассеять скуку ожидания, время от времени подхожу к зеркалу, смотрюсь в него, поправляю прическу, хотя она и без того мне очень к лицу,— но раз уж поднимаешь руку к волосам, надо же их пригладить.

Открывается дверь, мне сообщают, что госпожа де Миран приехала, и я отправляюсь. Ее сын ждет меня у монастырских ворот и, подав мне руку, ведет меня к карете, в которой сидит моя благодетельница.

Я еще не сказала, что, когда я спускалась по лестнице, встречавшиеся мне послушницы очень удивлялись, видя меня такой хорошенькой. «Господи Иисусе! Душенька, да какая же вы красавица!» — восклицали они с наивной простотой, которой можно было поверить.

Я видела, что и Вальвилю хотелось провозгласить то же самое. Однако он сдержался: рядом была сестра привратница, и он выразил свое восхищение лишь пожатием руки, а я ответила быстрым взглядом, который стал еще нежнее, оттого что был робким.

— Господин де Клималь не совсем здоров,— сказал мне Вальвиль дорогой,— у него уже третий день лихорадка.

— Очень жаль,— ответила я,— я совсем не хочу ему зла. Будем надеяться, что ничего серьезного у него нет.

Тут мы подошли к карете.

— Ну, скорее садитесь, Марианна. Надо спешить, а то опоздаем,— сказала моя благодетельница, и, когда я заняла свое место, она добавила: — Ты очень мила сегодня. Очень мила!

— Да,— с улыбкой согласился Вальвиль.— При ее красоте и стройности она всех затмит.

— Послушай, Марианна,— промолвила госпожа де Миран.— Как ты уже знаешь, мы едем на обед к госпоже Дорсен. Там будут гости, и мы с ней условились, что я тебя представлю как дочь одной из самых близких моих подруг, которая жила в провинции и там умерла, а перед смертью поручила тебя моим заботам. Запомни мои слова. Да ведь то, что я скажу посторонним, будет почти что правдой: я любила бы твою мать, если бы знала ее; я смотрю на нее, как на подругу, которую потеряла; стало быть, я никого не обману.

— Увы, сударыня,— ответила я, крайне растроганная,— ваша доброта ко мне все возрастает с того дня, как я имела счастье узнать вас; я так благодарна вам за те слова, которые вы сейчас сказали,— ведь каждое из них полно доброты.

— Вы правы,— сказал Вальвиль,— в целом свете не найдешь матери, похожей на нашу. Нельзя и выразить, как я люблю ее.

— Да,— промолвила она шутливо.— Я верю, что ты меня очень любишь. Но ты и льстишь мне немножко. Послушай, дочь моя, сейчас я введу тебя в самое избранное общество, лучше которого я не знаю. Ты увидишь там людей чрезвычайно здравомыслящих, очень умных. Я не стану тебе ничего предписывать; у тебя нет никакой привычки к свету, но это нисколько не повредит тебе в их глазах,— от этого они не менее здраво будут судить о тебе, и я не могла бы ввести тебя ни в одно общество, где твое неведение этикета было бы столь же защищено от критики, как здесь. Эти люди находят смешным лишь то, что действительно является смешным. Поэтому ничего не бойся, я надеюсь, ты им понравишься.

Тут мы приехали и вошли в гостиную госпожи Дорсен; у нее было трое-четверо гостей.

— Ах! Наконец-то вы привезли ее ко мне! — сказала она госпоже де Миран, увидев меня.— Идите сюда, мадемуазель, идите сюда! Я хочу вас поцеловать. А после этого мы сейчас же сядем за стол — мы ждали только вас.

Подали обед. При всей моей неопытности и незнании правил света, о котором говорила госпожа де Миран, я обладала врожденным вкусом и, право, хорошо почувствовала, что за люди мои сотрапезники. Однако ж я поняла, что от других они отличаются не только своим остроумием Конечно, остроумия у них было больше, чем у обычных людей, и притом самого блестящего, но все их остроты стоили им так мало усилий, так мало тешили их самолюбие, вся их беседа шла так легко и ровно, что я могла бы вообразить, будто они говорят самые обыденные вещи. Казалось, они совсем не стараются придать тонкости своим словам, сама тонкость их ума порождает такие реплики, а они и не замечают, что их разговор не похож на обычную болтовню; у них ум был устроен лучше, чем у других, потому и речи этих собеседников были интереснее, чем слышишь обычно в гостиных, притом без всякого их старания, я бы охотно сказала — без всякой вины; ведь иной раз остроумных людей обвиняют в желании порисоваться. О, здесь об этом никто и не думал, и не будь у меня от природы немного вкуса, немного чутья, я могла бы ошибиться и ничего бы не заметила.

Наконец, самый тон их беседы, удивительный тон, такой изысканный и вместе с тем простой, поразил меня.

Все, что они говорили, было верно, прилично и не выходило за рамки мягкого, легкого и веселого общения. Я рисовала себе в воображении светское общество совсем иным (и не так уж в этом заблуждалась); мне представлялось, что в нем полным-полно мелких, поверхностных правил и мелких вежливых уловок, важных и внушительных пустяков, которым трудно научиться, но которые надо усвоить под страхом прослыть смешной, хотя смешны-то сами эти пустяки. Тут все оказалось не так — ничего похожего на то, что я воображала, ничего такого, что должно было сковать мой ум и выражение моего лица, что внушало бы мне страх говорить,— наоборот, все побуждало меня быть смелее, освоиться с моими сотрапезниками и держаться с ними запросто; я даже заметила у них одну очень удобную для меня черту: своим благожелательным умом они восполняли туманные и неловкие обороты в моих репликах. То, что я выражала весьма неискусно, они довершали, высказывали эту мысль за меня, сами того не замечая, а всю честь находки приписывали мне.

Словом, я чувствовала себя с ними непринужденно; и я, воображавшая, что в учтивости светских людей кроется много тайн, и смотревшая на нее, как на трудную науку, совершенно мне неизвестную и по самой сути своей для меня непостижимую, я, к великому своему удивлению, увидела, что в обращении моих новых знакомых нет ничего особенного, ничего чуждого мне, а только нечто сближающее, любезное и приятное.

Мне казалось, что подобная учтивость должна быть свойственна каждому порядочному человеку и каждый понятливый ум может научиться ей, лишь только увидит ее образец.

Но вот мы с вами в доме госпожи Дорсен и дошли уже до последних страниц четвертой части истории моей жизни; я говорила, что как раз тут набросаю портрет этой дамы. Кажется, я говорила также, что описание ее будет длинным, однако теперь не поручусь за это. Возможно, оно будет коротким, так как я устала. Все эти портреты нелегко мне даются. Посмотрим, что тут получится.

Госпожа Дорсен была гораздо моложе моей благодетельницы. Такого облика, как у нее, больше не встретишь, и никогда наружность женщины так не заслуживала обозначения ее словом «облик», чтобы выразить все то хорошее, что думаешь о ней.

Я имею тут в виду выгодное сочетание множества штрихов и не буду пытаться описывать подробно ее внешность.

Но вот что я могу сказать в общих чертах. Госпожа Дорсен была красива, но сказать это — еще не значит охарактеризовать ее. Мысль о ее красоте не первой приходила на ум при взгляде на нее: прежде всего чувствовалось нечто более важное, и вот каким способом я хочу это пояснить. Олицетворим Красоту и предположим, что ей наскучил чересчур строгий характер ее идеально прекрасных черт, что она хочет изведать удовольствие просто нравиться, что она умеряет величавость своей красоты, не теряя ее, однако, что она намерена уподобиться Грации; тогда ей, несомненно, захочется походить на госпожу Дорсен. Вот какой портрет этой дамы вы должны вообразить себе.

И это еще не все — я говорила только о лице госпожи Дорсен, которое вы могли бы увидеть, будь оно запечатлено на полотне живописцем.

Но прибавьте к этому облику еще и живую душу, которая ежеминутно на нем отражается, рисует все, что она чувствует, передает ему все, что в ней теснится, и делает его таким умным, таким тонким, таким живым, таким гордым, таким серьезным, таким лукавым, какою в действительности и бывает поочередно сама эта душа; судите же, какую быструю смену выражений можно увидеть на лице госпожи Дорсен, бесконечно пленительных то силой, то изяществом, то лукавством.

Поговорим теперь об этой душе, раз уж мы дошли до нее. Когда у кого-нибудь мало ума и чувствительности, обычно говорят, что у него грубые органы тела; и один из моих друзей, у которого я спросила, что это значит, с важностью ответил мне следующими учеными словами: «Дело в том, что наша душа более или менее ограничена, более или менее стеснена органами тела, с которым она тесно связана».

Если он сказал мне правду, то, значит, природа наделила госпожу Дорсен весьма благодарным строением тела, ибо никогда еще душа не была столь подвижна, как у нее, и так мало стеснена в способности мыслить. Большинство женщин, обладающих умом, проявляют его ненатурально, со всякими ужимками. Одна, например, изъясняется небрежно, с рассеянным видом, чтобы слушатели подумали, будто ей почти и не надо утруждать себя размышлениями и все, что она говорит, само собой вырывается у нее. Другая стремится высказывать только тонкие мысли, изрекая их с необычайно тонким видом, разгадать который еще труднее, чем все ее тонкости; третья изображает из себя жизнерадостную и блещущую остроумием резвушку. Госпожа Дорсен не прибегала ни к одной из этих мелких и чисто женских уловок; тон, которым она говорила, явно зависел от того, что она думала. Она вовсе не старалась щегольнуть каким-то особым складом ума, у нее был широкий образ мыслей, при котором можно обсуждать любой предмет, какой выдвинет в разговоре случай; и я полагаю, вы меня поймете, если я скажу, что обычно ум ее не имел черт, присущих женскому уму, но мог быть и наиприятнейшим женским умом, когда госпожа Дорсен того желала.

Каждой хорошенькой женщине ужасно хочется нравиться; это и порождает у нее жеманные, более или менее ловкие приемы, которыми кокетки как будто говорят: «Посмотрите на меня».

Все это кривлянье совсем было не в обычае у госпожи Дорсен; самолюбие и гордость не позволяли ей унизиться до этого и отвращали ее от побед, которые можно одерживать таким образом; а уж если за целый день она на мгновение ослабляла свои строгие правила, об этом знала только она одна. Но вообще она предпочитала, чтобы больше хвалили ее разум, чем ее очарование: она не смешивала себя со своими прелестями; находя ее разумной, вы тем самым воздавали ей честь; находя ее красивой, вы воздавали честь только ее наружности.

Вот какой был ее образ мышления: поэтому она стыдилась бы, что понравилась вам, если бы вы, порассудив, могли сказать себе: «Она старалась мне понравиться»; госпожа Дорсен предоставляла человеку самому почувствовать ее достоинства и считала бы оскорблением для себя малейшую свою попытку добиться высокой оценки.

По правде говоря, она бывала довольна, когда люди замечали ее отвращение ко всяким мелким уловкам кокетства,— вот единственный упрек, который можно дерзнуть сделать ей, единственное кокетство, в коем можно ее заподозрить, если придираться к ней.

Во всяком случае, если это и слабость, то, по крайней мере, из всех человеческих слабостей — самая благородная, даже наиболее достойная разумной души, единственная, в которой она может спокойно признаться.

Но я так устала, что не в силах продолжать,— совсем засыпаю. Мне еще остается рассказать о лучшем в мире сердце, но в то же время и самом своеобразном, как я вам уже говорила; но за эту работу я не в состоянии сейчас приняться; я откладываю ее до другого раза, то есть до пятой части, где она придется очень кстати, и эту пятую часть вы получите очень скоро. В третьей части я вам обещала рассказать что-нибудь о моем монастыре: здесь я не могла это сделать — это тоже пока откладывается. Зато я заранее скажу, что речь пойдет об одной монахине и что ее история составит почти весь сюжет моей пятой части. 


Читать далее

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть