Вспомните, дорогая, вторая часть моего повествования весьма долго не приходила к вам, вы даже были убеждены, что она никогда не придет. Третью тоже долго привелось ждать,— вы даже сомневались, послала ли я ее вам. Четвертая пришла с немалым запозданием, но вы все-таки ее ждали, хотя и называли меня лентяйкой. Что касается пятой, вы не рассчитывали, что она придет так скоро. Шестая, к вашему удивлению, пришла еще скорее, когда вы, вероятно, не прочли и половину рукописи, а вот вам седьмая часть. Ну, скажите, пожалуйста, как вы, исходя из всего этого, определите мой характер? Назовете меня ленивицей? Нынешнее мое проворство докажет обратное. Назовете торопыгой? Прошлая моя леность не сулила проворства.
Ну, какова же я в этом отношении? О, я такова, какой вы всякий раз меня видите,— быть может, такая же, как и вы, да и вообще как все люди, и поведение мое зависит от моего нрава и моей фантазии: иной раз я достойна похвал, а иной раз вполне заслуживаю порицания. А разве не со всеми так бывает? У бесчисленного множества людей я наблюдала недостатки и хорошие качества, в устойчивость которых верила и ошибалась при этом; я имела право считать человека великодушным, а он оказывался мелочным; я считала другого мелочным, а он вдруг оказывался великодушным. Раньше вы терпеть не могли книг, а теперь читаете запоем; может быть, скоро вам надоест чтение; быть может, я опять стану лентяйкой.
На всякий случай продолжим нашу историю. Мы остановились на нежданном-негаданном появлении госпожи де Миран и Вальвиля.
Никому и на ум не приходило, что они могут явиться, а потому не было дано никаких распоряжений на этот случай.
Все внимание обращено было на то, чтобы покончить дело в один день и выбрать для разбора его такое время, когда меньше всего можно ожидать гостей.
К тому же все воображали, что госпожа де Миран не догадается, к кому надо обратиться, чтобы разузнать о моей участи, и ей останется неизвестным, что сам министр принимал участие в моем похищении; но вспомните ту посетительницу, которая навестила меня в монастыре за два-три дня до того,— некую долговязую, худую, иссохшую даму; как вам уже известно, я тотчас сообщила госпоже де Миран об этом посещении и описала наружность зловещей посетительницы, а госпожа де Миран ответила в записке, что по этому портрету она узнает привидение, о коем идет речь.
Именно ее посещение и навело матушку на мысль о том, кто был виновником моего похищения, этой догадкой она и руководствовалась в своих поисках исчезнувшей дочери.
Моя история должна была выплыть наружу: госпожа де Фар, несомненно, все разболтала; долговязая худая дама оказалась достаточно осведомленной, она была злая и чванливая женщина; в ее речах при нашем свидании в монастыре сквозили дурные намерения,— очевидно, она-то и всполошила всех родственников, заставила их выступить в поход, чтобы не допустить оскорбления, которое собиралась нанести им госпожа де Миран, введя меня в свою семью; мое исчезновение могло быть лишь следствием их заговора.
Но как они похитили меня? Самочинно? Пустили в ход только свою ловкость? А может быть, получили разрешение на свой заговор? Может быть, даже они действуют при поддержке властей?
За мной приехали в карете. Какая ливрея была на кучере? Какова была наружность той женщины, которую якобы прислала моя матушка, чтобы привезти меня к ней из монастыря? Госпожа де Миран и ее сын провели настоящее расследование и все разузнали.
Сестра привратница видела кучера, она вспомнила, какая на нем была ливрея; она видела ту женщину, о которой шла речь, и запомнила ее черты, довольно приметные: лицо у нее было широкое и очень смуглое, рот большой, нос длинный; узнать такую нетрудно. Моя матушка и Вальвиль по описанию узнали в ней одну из горничных в доме госпожи де... жены министра, их родственницы.
На кучере была ливрея коричневого сукна с желтым галуном — такую ливрею носили слуги высокого должностного лица, двоюродного брата моей матушки, с которым они виделись чуть ли не ежедневно.
Какой вывод из всего этого можно было сделать? Не только тот, что тут орудовала родня госпожи де Миран и Вальвиля, но и тот, что сам министр ее поддерживал, поскольку его супруга поручила одной из своих горничных увезти меня; прийти к такому заключению было вполне естественно.
Все эти сведения они, впрочем, получили лишь на следующий день после моего похищения. В самый день похищения госпожа де Миран приехала после обеда, как и обещала мне в записке, о которой я говорила; но когда она явилась, сестра привратница, от которой только и можно было разузнать хоть что-нибудь, отсутствовала — ее послали с какими-то поручениями, так что пришлось приехать на следующее утро, чтобы поговорить с ней, и они прибыли уже довольно поздно, около полудня. Матушка чувствовала себя плохо и не могла выехать из дому в ранний час.
Мое похищение терзало ее сердце скорбью и тревогой. Право, она была словно мать, потерявшая дочь,— так мне рассказывали монахини моего монастыря и сестра привратница.
Ей стало дурно, когда она узнала, что со мной случилось, пришлось приводить ее в чувство; она не переставая плакала.
— Должна признаться, что я люблю ее,— говорила она настоятельнице, которая и передала мне ее слова.— Я так привязалась к ней, сударыня, да ее и нельзя не полюбить. Какое это сердце, какая душа, какой удивительный ум! Вы знаете, что у нее ничего нет, но вы и представить себе не можете, до чего ж я считаю ее благородной, великодушной, бескорыстной. Бедная моя девочка! Я не только люблю, я очень уважаю ее. Она обнаружила такие черты характера, которые умиляют меня до глубины души. Она любит меня самое, мое чувство к ней дороже для нее, чем помощь, которую я ей оказываю. Разве это не восхитительно при ее положении? Мне думается, она скорее умрет, чем решится чем-нибудь огорчить меня. И она так щепетильна, что если бы я разлюбила ее, она не стала бы ничего брать от меня. Я говорю вам сущую правду. И вот я потеряла свою дочку. Как же мне теперь ее найти? Что сделали с ней эти негодяи, мои родственники? Куда они девали ее?
— Но, сударыня, зачем им понадобилось похищать ее? — отвечала ей настоятельница.— Почему им было сердиться на то, что вы из милосердия делаете ей добро? Что им за интерес препятствовать этому?
— Увы, сударыня! — сетовала госпожа де Миран.— Все дело в том, что мой сын не чванлив и не тщеславен: у него достаточно здравого смысла, чтобы отдать ей справедливость, и достаточно сердечности, чтобы почувствовать, чего она стоит; они боятся, как бы он не слишком горячо полюбил ее и как бы я тоже не слишком нежно ее полюбила и не позволила бы сыну жениться на этой девушке. Рассказывать, как и где он ее видел, сейчас некогда, но вот в чем источник преследований, коим они ее подвергли. Из-за несчастной случайности они все узнали, по вине одной моей родственницы, глупейшей женщины и ярой сплетницы, которая не смогла придержать свой болтливый язык. Кстати сказать, они не ошибаются, опасаясь моей нежной любви к Марианне. Я считаю эту девочку сокровищем и полагаю, что осчастливила бы любого разумного мужчину, если бы женила его на ней.
Видите, как госпожа де Миран любила меня! Об этом свидетельствует откровенность ее признаний: она говорила все, она уже ничего не скрывала; она, которая требовала от нас с Вальвилем осмотрительности, сдержанности и благоразумия, вдруг под наплывом нежности ко мне, переполнявшей ее чувствительную душу, позабыла, что ей самой нужно молчать, и первая выдала нашу тайну; все вырвалось у нее в минуту смятения сердца. О, чудесное смятение, за которое я перед матушкой в неоплатном долгу, как ни была велика моя любовь к ней! Воспоминание об этом мгновении до сих пор исторгает у меня слезы. Да, дорогая моя, я все еще оплакиваю ее. Ах, боже мой, сколь моя душа обязана ей!
Увы! Больше нет у меня дорогой моей матушки, светлой, чистой души, и наша нежная любовь теперь живет лишь в моем сердце.
Пойдемте дальше, я слишком пространно об этом говорила, даже забыла о пришедшем в отчаяние Вальвиле, коего госпоже де Миран еще предстояло утешать; мать запретила ему показываться, и, когда она расспрашивала привратницу, он сидел в карете; и вот, собрав все сведения, она с тоской в душе, совсем больная, помчалась к министру в уверенности, что именно к нему надо ехать, чтобы услышать вести обо мне и найти меня.
Из всех своих родственников она больше всех была близка с госпожой де... супругой министра, и та тоже была очень к ней расположена; и хотя стало ясно, что эта дама потворствовала семейному заговору, матушка не сомневалась, что она с трудом на это решилась и теперь примет ее сторону, если им удастся поговорить.
И она правильно думала о госпоже де... Та и в самом деле сразу же отказалась поддерживать замысел родственников и, как вы увидите, выразила желание, чтобы меня оставили в покое.
Итак, госпожа де Миран и Вальвиль вдруг появились в той комнате, где мы находились. Матушка сперва спросила не министра, а его супругу, и слуги, которых ни о чем не предупредили, не зная, что делается в этой комнате, пропустили туда матушку с Вальвилем, немедленно отворив перед ними дверь.
Лишь только оба они увидели меня (я, кажется, об этом уже говорила), они вскрикнули. «Как! Дочь моя, ты здесь?» — закричала госпожа де Миран. «Ах, матушка, это она!» — воскликнул Вальвиль.
Увидев госпожу де Миран, министр встретил ее любезной улыбкой, но, как мне кажется, не мог побороть в душе некоторого смущения (ведь он был добрый человек, и ему говорили, что моя покровительница очень любит «эту девчонку»). Что касается родственников, они поклонились ей с крайне строгим видом, бросив на нее холодный, осуждающий взгляд, и отвели от нее глаза.
Вальвиль смотрел на них в упор, но ему велено было молчать: только с этим условием матушка и взяла его с собой. Все остальные, по-видимому, были исполнены внимания и любопытства: положение обещало нечто занимательное.
Супруга министра первой нарушила молчание.
— Здравствуйте, сударыня,— сказала она матушке.— Признаться, мы не ждали вас, и очень боюсь, что вы будете досадовать на меня.
— Ну вот еще, сударыня, с чего бы ей досадовать? — тотчас вмешалась долговязая и худая родственница (я позабыла ее имя и помню только ее странную наружность).— С чего бы ей досадовать, скажите на милость? — добавила она злобным и желчным тоном, вполне соответствующим ее физиономии.— Разве госпожа де Миран может огорчаться, что ей оказывают услугу и избавляют ее от укоров всей родни?
— Вы вольны думать о моих поступках все, что вам угодно, сударыня,— равнодушным тоном ответила госпожа де Миран,— но уж я не стану сообразовываться с вашим суждением. Мы с вами слишком непохожи друг на друга по характеру и потому никогда не будем сходиться во мнениях; я не одобряю ваши чувства, а вы не одобряете моих, но я ничего не говорю вам об этом. Последуйте моему примеру.
Вальвиль весь побагровел, у него засверкали глаза, я видела по его частому дыханию, что он с трудом сдерживает гнев, что у него колотится сердце.
— Сударь,— продолжала госпожа де Миран, обращаясь к министру,— я приехала повидать вашу супругу, и вот причина моего раннего визита,— добавила она, указывая на меня.— Я узнала, что одна из служанок госпожи де... якобы от моего имени явилась в монастырь, куда я поместила эту девушку, и увезла ее оттуда; надеюсь, что ваша супруга скажет мне, зачем это было сделано, так как я ничего тут не могу понять. Неужели хотели для забавы встревожить меня? Что за намерения были у тех, кому вздумалось похитить юную девушку, в которой я принимаю участие? Замысел исходит не от вашей супруги, я в этом уверена, я отнюдь не смешиваю ее с истинными виновниками похищения, которые, самое большее, добились, чтобы она согласилась на него. Я не корю и вас, сударь, вас тоже уговорили, вот и все. Но каким предлогом воспользовались? На чем мог основываться столь странный поступок? Какое преступление совершила мадемуазель Марианна?
— «Мадемуазель»? — с насмешливым видом воскликнула безыменная родственница.— «Мадемуазель»? Кажется, я слышала, что ее зовут просто Марианна, а впрочем, пусть она зовется любым именем, так как неизвестно, откуда она взялась, с ней ни в чем нельзя быть уверенным, можно только строить догадки; но зачем еще именовать ее «мадемуазель»? Эту маленькую любезность вы, вероятно, оказываете ей по причине некоторой ее миловидности.
При этих словах Вальвиль больше не мог сдерживать свои чувства и посмотрел на нее с горькой и презрительной усмешкой, которую она заметила.
— Юный мой кузен,— сказала она ему,— вам мои речи не нравятся, мы это знаем, но вы могли бы и не смеяться над ними.
— А если я нахожу ваши речи забавными, почтенная кузина, почему же мне и не посмеяться? — ответил он.
— Замолчите, сын мой,— тотчас остановила его госпожа де Миран.— А вас, сударыня, прошу предоставить мне говорить так, как я хочу и как считаю приличным. Если бы мадемуазель Марианна имела дело с вами, вы были бы вольны называть ее, как вам угодно, а мне приятно называть ее мадемуазель; однако ж, когда мне захочется, я называю ее и просто Марианной, это не имеет значения, ибо не умаляет уважения, которое я считаю своим долгом выказывать ей; я взяла на себя заботы о ней, и это дает мне особые права, каких у вас нет; но никогда я не позволю себе обращаться с ней бесцеремонно, как вы это делаете, воображая, что вам позволительно третировать ее. У каждого свой образ мышления, и я думаю не по-вашему; я никогда не стану оскорблять человека, пользуясь его бедой. Господь скрыл от нас, кто родители Марианны, и я не могу этого узнать; я хорошо вижу, что она достойна жалости, но не понимаю, почему ее надо унижать из-за этого, одно не влечет за собой другое; наоборот, разум и человечность, не считая религии, побуждают нас щадить людей, оказавшихся в таких обстоятельствах, как у нее. Стыдно обращать против несчастных низкое положение, в которое их низвергла судьба; совсем не пристало выказывать им презрение, их несчастья заменяют во мнении благородных сердец высокое звание, особенно когда дело идет о такой девушке, как мадемуазель Марианна, и о горькой доле, подобной ее участи. И поскольку вы, сударыня, знаете, что с ней случилось, вам, значит, известно, что есть почти верные признаки, что ее отец и мать, убитые во время их путешествия, когда ей было лишь два или три года, являлись весьма знатными чужестранцами; такого мнения люди держались о них в свое время. Вы знаете, что они взяли с собой в дорогу двух лакеев и горничную, которые тоже были убиты, как и все остальные пассажиры почтовой кареты; что малютка, одетая изящно, как и подобает ребенку высокопоставленных родителей, личиком походила на убитую даму; никто не сомневался, что это ее дочь; все эти сведения удостоверены были добродетельной особой, взявшей девочку на воспитание; все эти обстоятельства она перед смертью доверила святому человеку — доброму монаху, отцу Сен-Венсану, которого я знаю, и он, со своей стороны, подтвердит это перед всеми.
И тут посторонние слушатели, то есть не принадлежавшие к числу родственников госпожи де Миран, почувствовали жалость ко мне; даже кое-кто из родственников, наименее упорных моих гонителей, особенно госпожа де..., были растроганы; послышался легкий гул благоприятных для меня восклицаний.
— Итак, сударыня,— добавила госпожа де Миран, не прерывая своей речи,— вы хорошо видите, что все предположения говорят в ее пользу, и этого, кстати сказать, достаточно, чтобы оправдать наименование — мадемуазель, которое я прилагаю к ней; ведь я не могла бы отказать ей в этом из опасения обидеть ее. Тут и речи нет о галантности, это просто справедливость, ибо все требует, чтоб я воздала ей должное, если не хочу прибавить новых обид к тем, которые она уже изведала по воле случая; и вы сами, конечно, не посоветовали бы мне поступить так, ибо это, согласитесь, действительно было бы непростительным варварством, плачевным тщеславием, в особенности, повторяю, в отношении юной девушки с таким характером, как у мадемуазель Марианны. Я не очень довольна, что она все это слышит, но вы сами вынуждаете меня сказать, что ее наружность, которую вы находите привлекательной, в сущности, наименьшее ее достоинство; могу вас заверить, что по своей разумности, по высоким душевным качествам и по своим поступкам она больше может считаться девицей благородной, чем любая другая барышня, из какой бы знатной фамилии она ни была. А это, признайтесь, внушает уважение,— по крайней мере, я так полагаю. И всеми своими достоинствами, о которых я говорила, она обязана не своему знакомству с обычаями света, не полученному ею воспитанию, которое было очень простым, а, должно быть, все они были у нее в крови, а это, по-моему, самое важное.
— О, разумеется! — добавил Вальвиль, решившись вставить и свое слово.— Разумеется, так оно и есть. И если бы в свете именовали женщин — мадам или мадемуазель только в зависимости от их ума и сердца,— ах, сколько высокородных дам и девиц стали бы просто называться Манон или Като! Но, по счастью, у них не убили ни отца, ни матери и всем известно их происхождение.
Слушатели невольно засмеялись.
— Сын мой, я же вам запретила говорить,— довольно резко сказала госпожа де Миран.— Как бы то ни было,— продолжала она вслед за тем,— я покровительствую этой девушке, я делала ей добро и впредь намерена так поступать; она нуждается в моей помощи, и, право, любой порядочный человек может только позавидовать удовольствию, которое мне доставляют заботы о ней, каждый захотел бы быть на моем месте. Из всех моих добрых дел это самое похвальное; как не стыдно корить меня за него? Может быть, существуют законы, запрещающие иметь человечное, щедрое сердце? Может быть, богатый человек наносит оскорбление государству, если он принимает участие в судьбе особы, достойной помощи, и старается вознаградить ее за пережитые несчастья? Вот и все мое преступление, и пока мне не доказали, что это действительно преступление, я приехала, сударь, спросить: по какой причине так дерзко поступили со мной, почему подготовили вам и вашей супруге такой сюрприз? Я приехала за девушкой, которую я люблю и которую вы и сами полюбили бы так же, как я, если бы знали ее, сударь.
Она остановилась. Все молчали; я плакала, бросая на нее взгляды, свидетельствовавшие о моей привязанности к ней и умилявшие всех присутствующих; одна лишь неумолимая родственница, имя которой я запамятовала, нисколько не смягчилась и сидела с таким же сухим и негодующим видом, как и вначале.
— Любите ее, сударыня, любите на здоровье! Кто вам мешает? — сказала она, покачивая головой.— Но не забывайте, что у вас есть родственники и свойственники, которые не должны от этого страдать, и что с ними следует считаться. Только этого и требуют от вас.
— Ну, уж это оставьте, сударыня, оставьте! — ответила матушка.— Ни вам и ни кому другому я не позволю управлять моими чувствами; я не состою под вашей опекой. Всем вам я предоставляю право давать мне советы, но не делать мне выговоров; кстати сказать, именно вы, сударыня, подбивали остальных действовать и говорить определенным образом, я убеждена, что никто из них в глубине души не согласен с теми обвинениями, которые вы всем вложили в уста.
— Извините, сударыня, извините! — воскликнула гарпия.— Нам известны ваши намерения, и они всех нас оскорбляют. Короче говоря, ваш сын чересчур горячо любит эту ничтожную девчонку, и — что еще хуже — вы ему это позволяете.
— А если я действительно ему это позволяю, то кто же может ему это запретить? Кому из вас он обязан давать отчет в своих чувствах? — холодно сказала госпожа де Миран.— Более того, скажу вам, что я была бы весьма дурного мнения о моем сыне, не уважала бы его характера, если бы он сам не питал высокого уважения к этой «ничтожной девчонке», как вы выражаетесь, которую я не считаю такой уж «девчонкой» и такой уж «ничтожной», ибо одни лишь спесивые гордецы ставят себя выше ее.
При последних словах министр, слушавший этот диалог, опустив глаза и по-прежнему улыбаясь, вдруг взял себе слово, чтобы предотвратить ядовитые реплики.
— Да, сударыня, вы правы,— сказал он госпоже де Миран.— Можно лишь порадоваться вашему доброму отношению к этой прелестной девочке. Вы великодушны — черта почтенная, и несчастья, выпавшие на долю мадемуазель Марианны, заслуживают вашего сочувствия; ее наружность нисколько не противоречит тем добродетелям и достоинствам, какие вы находите в ней, вполне возможно, что они и есть у нее; и нас тревожат отнюдь не ваши заботы об этой девушке, не ваше благоволение к ней. Я сам готов принять участие в столь добром деле. Нас беспокоит лишь то, что, по слухам, господин де Вальвиль не только глубоко ее уважает, что вполне справедливо, но и питает к ней нежные чувства, и такие слухи весьма правдоподобны, ибо ваша питомица очаровательна. Словом, идут разговоры о том, что вы дали согласие на их брак в силу своей привязанности к мадемуазель Марианне,— вот что волнует всех ваших родственников.
— И я полагаю, что они имеют основание волноваться,— подхватила все та же злобная особа.
— Сударыня, я еще не все сказал, позвольте мне докончить, прошу вас,— сказал министр, не повышая голоса, но весьма решительно.— Госпожа де Миран заслуживает того, чтобы с ней говорили рассудительно. Весьма возможно,— добавил он,— что ваша юная питомица благородного происхождения, судя по всему тому, что вы нам рассказали, но по причине бедствия, которое постигло ее, вопрос этот, к сожалению, остается темным, и это может навлечь на вас упреки, ибо наши обычаи не допускают, чтобы в брачных союзах так мало считались с родословной. Я, однако, вполне разделяю ваше уважение к этой милой девушке и, конечно, не откажу ей в праве именоваться мадемуазель; так же, как и вы, я полагаю, что это должно делать даже в теперешнем ее положении; впрочем, заметьте, что мы с вами верим в ее благородное происхождение, но наше великодушное чувство, быть может, никто не будет разделять; по крайней мере, мы не можем ожидать его от любого и каждого, немногие способны на такое доверие. Наше с вами доверие — это как бы подарок, который мы ей делаем, а другие, пожалуй, и не захотят тратиться. Я охотно скажу вместе с вами, что они не правы, но они-то не почувствуют себя неправыми; они вам ответят, что в данном случае истина не установлена, и вам нечего будет возразить им, вы не сможете оправдаться в их глазах, если проявите чрезмерное великодушие и разрешите брачный союз, о котором ходят слухи. Я этим слухам нисколько не верю и не сомневаюсь, что вы рады будете снять с себя всякое подозрение в попустительстве, я даже нашел для этого легкий способ. Я придумал, как устроить судьбу мадемуазель Марианны, выдав ее за молодого человека, сына честных людей; у жениха есть кое-какие средства, а я еще увеличу их, и, выйдя за него, она займет весьма приличное положение. Я для того и послал за мадемуазель Марианной, чтобы предложить ей эту партию, но она ответила отказом, хотя это вполне приличная и даже выгодная партия; и вот, чтобы склонить ее к разумному решению, я счел своим долгом прибегнуть к некоторой строгости, тем более что делаю это ради собственного ее блага. Я даже пригрозил выслать ее из Парижа, но она продолжает упорствовать; как, по-вашему, разве это разумно? Присоединитесь ко мне, сударыня; своими заботами вы приобрели влияние на нее, постарайтесь, пожалуйста, убедить ее. А вот и жених, о котором идет речь.
И он указал на господина Вийо. Тот, хоть и обладал довольно приятной наружностью, имел в эту минуту донельзя жалкий вид бедного и ничтожного человечка, привыкшего и раболепствовать и повиноваться, даже и не помышлявшего о своем достоинстве,— человека, которому преспокойно можно сказать: «Подите вон», зная, что он не посмеет обидеться.
Вот каким он был в эту минуту, и лицо его выражало вовсе не стыд, а смирение.
— Господин Вийо человек очень мягкий и весьма благонравный,— продолжал свою речь министр.— Живя в супружестве с мадемуазель Марианной, он будет обращаться с нею хорошо, памятуя, что он обязан ей состоянием, которое я обещал ему ради нее,— я очень советую ему никогда этого не забывать.
Молочный брат его супруги ответил лишь низким поклоном, чуть не простерся ниц перед благодетелем.
— Надеюсь, вы одобряете то, что я предпринял, сударыня? — сказал министр, обращаясь к моей матушке.— Довольны вы? Мадемуазель Марианна останется в Париже. Вы ее любите и не потеряете возможности видеть ее — обещаю вам это, иначе я и не мыслю, как можно разрешить данный вопрос.
Тут госпожа де Миран посмотрела на господина Вийо, и тот поблагодарил ее еще одним нижайшим поклоном, хотя взгляд, которым она пронзила его, отнюдь не требовал признательности. А затем матушка промолвила, покачивая головой:
— Они друг другу не пара, трудно поверить, чтобы он пришелся Марианне по душе. Сударь, я действительно льщу себя уверенностью, что имею некоторое влияние на нее, как вы говорите, но в данном случае я не прибегну к нему — зачем заставлять ее так дорого заплатить за мои заботы о ней? Пусть Марианна решает, как хочет, она сама себе хозяйка. Ну как, мадемуазель? Согласны вы на то, что вам предлагают?
— Я уже все сказала, сударыня,— ответила я печально и почтительно, но с твердостью.— Я сказала, что предпочитаю остаться в девушках, и решения своего я не изменила. Несчастья мои очень велики, но страшнее всего то, что я родилась с таким сердцем, какого мне не следовало бы иметь, и, однако ж, я не могу совладать с ним. А при таком сердце я никогда не смогу полюбить того жениха, за которого меня прочат. Никогда! Я чувствую, что не привыкну к нему, я буду смотреть на него как на человека, не созданного для меня. От этой мысли я не избавлюсь. Как бы я ни осуждала себя за нее, как бы ни считала нелепым, что я так думаю, она всегда у меня будет, из-за этого я не смогла бы дать ему счастья, да и самой мне не удалось бы обрести покой душевный: разве я простила бы себе ту печальную жизнь, которую вел бы близ меня мой муж,— быть может, он любил бы меня, а мне был бы невыносим, меж тем как его могла бы одарить горячей любовью другая женщина; зачем же мне без всякой необходимости выходить за него и заставлять бедного нести бремя моей неприязни к нему? Итак, не стоит и говорить об этом браке. Благодарю вас, монсеньор, за ваше доброе намерение позаботиться обо мне; но, право же, это невозможно.
— Ну, так скажите нам, какое решение вы принимаете,— ответил министр.— Как вы хотите распорядиться своей судьбой? Может быть, вы предпочитаете постричься в монахини? Вам это уже предлагали. Монастырь можете выбрать по своему усмотрению. Ну подумайте хорошенько, ищите такой выход, который принесет вам успокоение. Вы же не допустите, чтобы из-за вас и дальше огорчали госпожу де Миран. Примите решение.
— Нет, сударь,— вмешалась моя гонительница,— нет, ей ничто не подходит. Ведь в нее влюблены, на ней готовы жениться, все уже согласовано; эта юная особа не уступит ни на йоту, если только тут не наведут порядок; она уверена в своей победе,— говорят, госпожа де Миран уже называет ее своей дочерью.
В ответ на эти слова министр сделал нетерпеливый жест, заставивший ее умолкнуть, и я смогла продолжить свою речь.
— Вы ошибаетесь, сударыня,— сказала я.— Напрасно вы опасаетесь, что господин де Вальвиль слишком сильно любит меня и даже хочет на мне жениться и что госпожа де Миран, снисходя к его просьбам, соглашается на это. Можете быть совершенно спокойны. Правда, госпожа де Миран, по доброте своей, заменила мне мать (говоря это, я заплакала), и, если я не хочу быть самым неблагодарным созданием в мире, я должна питать к ней любовь и уважение, как к родной матери, давшей мне жизнь, должна быть столь же покорна ее воле и так же чтить ее и даже гораздо больше, как иногда думается мне. Ведь я же не дочь ей, а между тем она, как вы верно сказали, обращалась со мною, будто со своей дочерью. Я ей никто, она спокойно могла бы оставить меня в том бедственном положении, в каком я оказалась, или же выразить мне мимоходом поверхностное сочувствие и сказать: «Мне очень жаль вас». А ведь она поступила совсем иначе, в ее доброте ко мне, в ее заботах, в ее материнском внимании есть что-то непостижимое. Я не могу думать о них, не могу смотреть на нее без слез любви и благодарности, не говоря ей в душе, что жизнь моя принадлежит ей и что я хотела бы иметь тысячу жизней, чтобы все их отдать за нее, если бы это понадобилось для ее спасения. Благодарю господа за то, что мне выпал случай сказать об этом всенародно; для меня бесконечная радость, больше которой никогда у меня не будет, излить перед всеми восторженную нежность, преданность и восхищение, которые я чувствую к ней. Да, сударыня, я вам чужая, я несчастная сирота, на которую, по неисповедимой воле господа, владыки нашего, обрушились всевозможные бедствия; но если бы пришли и сказали мне, что я дочь королевы, что, как наследная принцесса, я взойду на престол и буду править королевством,— я от всего бы отказалась, когда бы получить все это могла лишь ценой разлуки с вами; я и жить бы не могла, если бы потеряла вас; я привязалась к вам всей душой, во всем мире мне дороги только вы за то, что я нашла у вас истинное сострадание, за то, что вы дали мне приют, и за то, что вы, великодушная, так любите меня, хотя люди стараются, чтоб вы стыдились своей привязанности, и хотя все меня презирают.
И тут сквозь слезы я увидела, что многие из собравшихся отворачиваются, чтобы утереть глаза.
Желая скрыть свое волнение, министр слушал, потупившись. Вальвиль словно оцепенел и не сводил с меня страстного взгляда, забыв обо всем и обо всех окружающих, а матушка откровенно проливала слезы, не стесняясь того, что на нее смотрят.
— Ты еще не все сказала, Марианна? Заканчивай, но больше не говори обо мне, потому что тебя это слишком волнует,— сказала она, без лишних церемоний протягивая мне руку, которую и я так же просто поцеловала.— Заканчивай...
— Хорошо, сударыня,— ответила я.— Вы сказали, монсеньор, что вышлете меня из Парижа и даже куда-то далеко, если я откажусь выйти замуж за этого молодого человека,— промолвила я, обращаясь к министру.— В вашей власти это сделать, но я хочу сказать вам кое-что, для того чтобы не тревожились родственники господина де Вальвиля, опасающиеся, как бы мы с ним не поженились, этого никогда не будет, ручаюсь за это, даю в этом слово, а моему слову можно верить. Если я не постаралась успокоить их еще до прихода госпожи де Миран, извините меня, пожалуйста, монсеньор, я не решилась это сделать, так как считала невозможным, непорядочным отказаться от господина де Вальвиля, когда меня угрозами принуждали к этому; я подумала, что будет подлостью и неблагодарностью с моей стороны проявить так мало мужества в данном случае, тогда как у самого господина де Вальвиля достало мужества любить меня, любить так нежно, всем сердцем, любовью почтительной, несмотря на низкое мое положение, которое могло оттолкнуть его, меж тем как он если и обращал на это внимание, то лишь для того, чтобы еще больше любить и уважать меня. Вот мои соображения, монсеньор. Если бы я обещала вам больше не видеться с ним, он мог бы вообразить, что мне не горько расстаться с ним, раз я не захотела претерпеть гонения за мою любовь к нему; а я хотела, чтобы он узнал обратное и не сомневался бы, что я действительно отдала ему свое сердце; мне было бы очень стыдно, если бы этого не было. Быть может, я вижу его в последний раз, и, пользуясь этой нашей встречей, я хочу исполнить свой долг перед ним и вместе с тем сказать госпоже де Миран и ему самому, что то решение, которое ни страх, ни угрозы не могли заставить меня принять, я принимаю сейчас из чистой признательности к ней и к ее сыну. Нет, сударыня, нет, великодушная моя матушка, нет, господин де Вальвиль, вы оба мне слишком дороги, никогда я не стану причиной упреков, какие вам пришлось бы переносить, если бы я осталась, ни позора, какой, как тут говорят, я бы навлекла на вас. Свет презирает и гонит меня; мы не можем его изменить, надо сообразовываться с его требованиями. Вы говорите, что он несправедлив, а мне нельзя так говорить — ведь это было бы к моей выгоде, к слишком большой моей выгоде; я только скажу, что вы очень великодушны и что я никогда не злоупотреблю вашей готовностью пренебречь ради меня обычаями света. Право, я умерла бы от горя, услышав, как за это порицают вас; и я была бы недостойна вашей доброты ко мне, если б не избавила вас от суда людского, ведь я тогда обманула бы вас, обнаружилось бы, что я совсем не та, какою вы меня считали; и лишь то решение, какое я принимаю, покажет, что вы не ошиблись, поверив в меня. Господин де Клималь, по своему благочестию, оставил мне кое-какие средства, на них можно прожить; их вполне достаточно для девушки, у которой нет ничего и которая, прощаясь с вами, прощается со всем, что ее привязывало к жизни, и со всем, что могло бы ее привязать; несчастной девушки, которой после этого уже не о чем беспокоиться и не о чем жалеть, ибо в скором времени она замкнется в стенах монастыря. Стоит дать распоряжение, и ко мне там никого не допустят, кроме госпожи де Миран, дорогой моей матушки, ибо я умоляю не лишать меня всего разом и дозволить ей иногда навещать меня. Вот и все мои намерения. Но возможно, что монсеньор посмотрит иначе и для большей безопасности вышлет меня далеко отсюда, как он сказал вначале.
Я закончила свою речь потоком слез. Вальвиль, весь бледный, подавленный, казалось, был близок к обмороку; а госпожа де Миран, по-видимому, хотела что-то сказать, но министр опередил ее и, повернувшись к родственникам, спросил:
— Милостивые государыни, можете вы дать какой-нибудь ответ на то, что мы сейчас услышали? Я не могу ничего сказать и заявляю вам, что больше не стану вмешиваться в это дело. Что, по вашему мнению, мы должны пресечь? Уважение, которое госпожа де Миран питает к добродетели и которое, несомненно, питаем к ней и все мы? Разве можем мы помешать тому, чтобы добродетель была любезна сердцу человеческому? Вы, разумеется, не думаете этого, и я так не думаю, а посему властям тут нечего делать.
Взглянув на молочного брата своей супруги, он добавил:
— Оставьте нас, Вийо! — И повернулся к госпоже де Миран.— Сударыня, возвращаю вам вашу дочь со всеми полномочиями вашей власти над нею. Вы заменили ей мать, лучшей матери она не могла бы найти, да она и заслуживает ваших материнских чувств. Прощайте, мадемуазель, забудьте все, что здесь произошло, как будто ничего этого и не было, и утешьтесь в том, что вы не знаете, кто вы такая. Благородное ваше происхождение не доказано, но благородство вашего сердца бесспорно, и если бы пришлось выбирать, я бы его предпочел знатности.
Сказав это, он хотел удалиться, но его остановил мой восторженный, справедливый порыв.
Я бросилась к его ногам, и внезапное это движение было более красноречиво и выразительно, чем все слова, которые я могла бы, но не в силах была сказать, чтобы поблагодарить министра за приговор, исполненный доброты и добродетели, вынесенный им в мою пользу по собственному его почину.
Он тотчас поднял меня, и весь вид его свидетельствовал, что мой поступок приятно удивил и растрогал его; я заметила, что и все собравшиеся были растроганы.
— Встаньте, прелестное дитя,— сказал министр,— вы ничем мне не обязаны, я лишь воздал вам должное.— И, обратившись к остальным, он добавил: — Она добьется того, что мы все влюбимся в нее, ничего с ней не поделаешь. Увезите ее, сударыня (так он сказал матушке). Увезите ее и хорошенько следите за сыном, если он ее любит,— при таких достоинствах, какими обладает эта девочка, я за него не ручаюсь, да и ни за кого не поручусь. Поступайте как хотите, это ваше дело.
— Ну, разумеется,— тотчас добавила его супруга.— Хоть сегодня здесь и причинили неприятности госпоже де Миран, но это не по моей вине. Не от меня зависело избавить ее от них.
— Ну уж, если дело так повернулось,— поднявшись с кресла, заговорила злобная родственница,— то думаю, что нам всем остается только приветствовать нашу будущую кузину. Заранее обнимайте ее, не ошибетесь! Но уж мне-то позвольте уклониться от этого, несмотря на бесподобное благородство ее сердца. Я не отличаюсь чрезмерной чувствительностью к романтическим добродетелям. Прощайте, юная авантюристка. Пока еще вы просто девица из знатного рода, как вас уверяют, но вы на этом, конечно, не остановитесь, хорошо, если в ближайшие же дни вы не окажетесь принцессой.
Я ничего не стала отвечать ей, а подошла к матушке и тоже хотела обнять ее колени, но она не дозволила мне броситься к ее ногам; тогда я взяла ее за руку и поцеловала эту добрую руку, проливая на нее слезы радости.
Свирепая родственница в гневе вышла из комнаты, сказав по дороге двум дамам:
— А вы разве не едете?
Тогда и они встали, но скорее в угоду ей, чем по вражде ко мне; видно было, что они не одобряют ее злопыхательства и идут за ней из опасения ее рассердить. Одна из двух дам даже сказала вполголоса госпоже де Миран:
— Она нас привезла и не простит нам, если мы останемся.
Вальвиль, у которого отлегло от сердца, уже смотрел на нее с насмешливой улыбкой, мстя таким образом за ее неудавшийся заговор.
— Карета ждет вас, сударыня? — спросил он ее.— А то, если угодно, мы можем подвезти вас.
— Оставьте меня в покое,— прошипела она.— Смотреть противно, как вы довольны.
Затем она сделала реверанс госпоже де... и, даже не взглянув на матушку, хотя та поклонилась ей, ушла, захватив с собою двух дам, о коих я говорила.
Тотчас все оставшиеся собрались вокруг меня, и не было среди них никого, кто не сказал бы мне что-либо приятное.
— Боже мой, как я себя корю за то, что была замешана в этой интриге! — сказала матушке госпожа де ... — И как я сержусь на этих особ, что они втянули меня в заговор. Мы очень, очень виноваты, не правда ли, сударыня?
— Ах, господи! Лучше и не говорите, нам так стыдно! — отвечали они.— Мадемуазель очень мила! У нас в Париже и не найдешь таких очаровательных девиц!
— А может быть, и столь достойных уважения? — добавила госпожа де ... — Не могу вам передать, как я волновалась, слушая весь этот разговор. Я очень довольна мужем! Да, очень довольна, право, меня еще никогда так не радовали его решения. То, что он сейчас сказал, чудо как справедливо!
— Будь на его месте какой-нибудь другой судья, признаюсь, у меня сердце колотилось бы,— сказал, в свою очередь, тот молодой кавалер, которого я видела в передней, он все еще был тут,— но поскольку дело взял в свои руки господин де ... я ни минуты не сомневался в благополучном исходе.
— А мне бы следовало просить у него прощения — я ведь испугался за мадемуазель Марианну,— сказал тогда Вальвиль, который до этой минуты выслушивал всех с видом скромным и говорившим о внутренней удовлетворенности.
Все посмеялись над его ответом, но добродушно и ничего ему не сказали. Было уже поздно, матушка простилась с госпожой де ... и та дружески расцеловала ее, как будто хотела попросить прощения за содействие, которое оказала нашим недругам; она поцеловала и меня тоже, и я приняла эту честь с должной почтительностью. Затем мы удалились.
Едва мы вышли в переднюю, как та женщина, которую посылали увезти меня из моего первого монастыря, якобы по поручению моей матушки, и которая нынче утром приезжала за мной в тот монастырь, куда она привезла меня накануне,— эта женщина, говорю я, подскочила к нам и сказала, что министр приказал ей проводить нас, если мы того пожелаем, в монастырь, для того чтобы мне отдали мои вещи,— ведь их, возможно, не решились бы отдать, если бы мы явились без нее. Но, может быть, госпожа де Миран желает отложить эту поездку и отправиться в монастырь после обеда?
— Нет, нет! — сказала матушка.— Надо это кончить, не стоит откладывать. Поедемте, мадемуазель. Вы нам нужны еще и потому, что я забыла спросить, где этот монастырь находится. Поедемте, я распоряжусь, чтобы вас доставили потом домой.
Женщина последовала за нами и села в нашу карету; вы, конечно, понимаете, что она уже не позволяла себе фамильярничать со мной, как делала это раньше; я видела, что ей немного стыдно за то, что теперь приходится держать себя совсем иначе. У каждого есть самолюбие, хотя бы и мелкое, она уже не могла быть со мной на короткой ноге, и это ее смущало.
Я не стала злоупотреблять положением: мне было так радостно, я одержала такую большую победу, могла ли я злобно потешаться над нею и чваниться? Мне никогда не свойственно было ни то, ни другое.
Из-за нашей провожатой мы дорогой разговаривали очень сдержанно; по какому-то поводу она сообщила нам, что все слухи пошли от госпожи де Фар, но вместе с тем эта дама отказалась присоединиться к другим родственникам в их хлопотах и интригах; разболтала она все не из желания навредить мне, а только ради удовольствия посплетничать и разгласить поразительную тайну.
Нам было сообщено также, что, лишившись надежды стать моим мужем, господин Вийо пришел в отчаяние.
— Я оставила его плачущим. Право, право! Льет слезы, как ребенок,— сказала эта женщина.
Я посмотрела на Вальвиля, и мне показалось, что рассказ о страданиях господина Вийо не очень забавляет его, поэтому ни матушка, ни я ничего не ответили рассказчице, как будто пропустили ее сообщение мимо ушей; это было нам легко сделать, тем более что мы уже въезжали тогда в монастырский двор, где я и вышла из кареты вместе с этой женщиной.
— Мне вовсе и не нужно показываться,— сказала матушка.— Я даже полагаю, что вполне достаточно будет, если наша провожатая пойдет одна и спросит ваши пожитки, ничего не говоря о нас и не сообщая, что мы ждем в карете.
— Позвольте и мне пойти с нею,— сказала я.— Настоятельница была очень добра ко мне, и мне следует поблагодарить ее, иначе я окажусь неучтивой.
— Да, да, ты права, дочь моя. Я не знала об этом,— ответила матушка.— Ступай, только не задерживайся, а ей скажи, что я очень устала и не могу выйти из кареты. Пожалуйста, поскорее возвращайся, лучше ты в другой раз приедешь к ней.
Сократим рассказ. Я показалась, мне отдали мой сундучок или шкатулку — называйте как хотите. Все монахини, коих я увидела, порадовались вместе со мной благополучному исходу моего приключения; настоятельница выразила мне самую искреннюю приязнь. Ей очень хотелось, чтобы я провела с нею весь вечер, но это было невозможно.
— Матушка ждет меня в карете у ворот вашего монастыря,— отговаривалась я.— Она бы с удовольствием увиделась с вами, но ей очень нездоровится; она просит вас извинить ее. Я должна с вами проститься.
— Как! — воскликнула настоятельница.— Эта нежная мать, эта женщина, которую я так уважаю,— здесь, у нашего монастыря. Ах, боже мой! С каким бы удовольствием я увиделась с ней и сказала ей, какого я хорошего мнения о вас! Ступайте, мадемуазель, возвратитесь к ней, но постарайтесь убедить ее заглянуть ко мне на минутку; если бы я могла выходить из дому, я сама побежала бы к ней. Но если сегодня уже поздно, то передайте, что я умоляю ее заехать к нам еще раз вместе с вами. Ступайте, дорогое дитя.
И она тотчас отпустила меня. Монастырский слуга понес мой сундучок; все заняло не больше десяти минут. Я забыла еще сказать, что настоятельница велела сестре привратнице передать привет госпоже де Миран, а та, в свою очередь, заверила, что на днях мы с нею обязательно заедем. Затем мы отправились дальше. Куда? Как бы вы думали?
— Ко мне домой,— сказала матушка.— Ведь в твоем монастыре уже пообедали. Мы тебя доставим туда под вечер. У меня нет особого желания долго держать тебя там, но тебе не мешает побыть в этом монастыре еще некоторое время, хотя бы из-за того, что проделали с тобою, а также по той причине, что я откровенно выражала там свою тревогу о тебе.
За разговорами мы и не заметили, как доехали до особняка матушки, во дворе она отпустила нашу провожатую, горничную госпожи де ... и мы вошли в подъезд.
В доме уже не было той экономки, которую я видела, когда меня принесли туда после того, как я упала на улице, выйдя из церкви; тогда Вальвиль, как вы, вероятно, помните, позвал ее, чтобы она разула меня; из всех слуг оставался там только лакей Вальвиля, знавший меня; этот самый лакей бежал вслед за моим фиакром до лавки госпожи Дютур, да и после того видел меня, потому что два-три раза приносил мне в монастырь записки от Вальвиля. Но этот лакей был болен, так что никому в доме не было известно, кто я такая.
Должна вам сказать, что хоть я и была преисполнена радости, но, поднимаясь по лестнице в матушкином доме, я все думала: сейчас я увижу и экономку (о которой говорила вам) и лакеев, и уж они непременно меня узнают.
«А-а, это она! Та девчонка, которую принесли сюда, когда на повредила себе ногу,— скажут они.— Маленькая белошвейка, которую мы приняли было за барышню, и вдруг слышим, что она велит отвезти ее в лавку Дютур!»
И мне это было неприятно. К тому же я боялась, что Вальвилю станет немного стыдно, но может быть, он и не обратит на это внимания, ведь он так любит меня. К счастью, ни ему, ни мне не пришлось испытать неприятности, которые рисовались моему воображению, и ничто не мешало мне наслаждаться сознанием, что я в гостях у матушки, и чувствовать себя там, как дома.
— Ну вот, дочка,— сказала она мне.— Дай-ка я тебя поцелую, кругом нет злопыхателей. Все обернулось как нельзя лучше. О намерениях наших догадываются, предвидят их, но, кажется, нисколько их не порицают; министр вернул тебе свободу, отдав тебя в мои руки, и — благодарение небу! — в свете ничему уж больше не будут удивляться. Сколько ты мне наговорила нежных слов, дорогое мое дитя! Но, откровенно говоря, я вполне их заслуживаю за все те огорчения, какие ты мне причинила. Да ведь и тебе довелось их изведать, не правда ли? А подумала ты о том, как я буду страдать? Приходила ли тебе мысль о твоей матушке?
Она говорила со мной, сидя в глубоком кресле, я стояла перед ней и вдруг, в порыве благодарности, бросилась к ее коленям. Поцеловав ей руку, я вскинула глаза и, пристально глядя на госпожу де Миран, сказала:
— Матушка, вот господин де Вальвиль. Он мне очень дорог, и это уже не тайна, я разгласила ее перед всеми, но любовь к нему не помешает мне сказать, что я во сто раз больше думала о вас, нежели о нем. Мысли о моей доброй, нежной моей матушке не оставляли меня! «Что она будет делать? Чего она не сделает?» — говорила я себе. Да, все матушка была у меня на уме. Все о вас я думала. Я не знала, удастся ли вам вызволить меня из беды, но больше всего хотела, чтобы матушка тосковала о своей дочке; во сто раз больше я мечтала о нежной ее ласке, чем о своем освобождении, и я бы все претерпела, кроме мысли, что вы покинули меня. Чувства эти переполняли мое сердце, глубоко волновали меня, и, должна повиниться, маленькое беспокойство закралось в мою душу, хотя оно и длилось совсем недолго. Однако ж я думала и о господине де Вальвиле; если б он позабыл меня, мне бы стало так горько, что и сказать нельзя, но главное для меня — чтобы вы, матушка, меня любили; материнская любовь — вот что мне нужнее всего, вы на первом месте в моем сердце, ведь вы сделали мне столько добра, я стольким вам обязана, и мне так сладко чувствовать, что я вам дорога! Разве я не права, господин де Вальвиль?
Госпожа де Миран слушала меня с улыбкой.
— Поднимись, девочка,— сказала она мне.— Я тебя заслушалась и забыла побранить тебя за то, что ты была так неосторожна вчера утром. Хотела бы я знать, почему ты позволила какой-то незнакомой женщине увезти тебя, хотя она явилась без всякой записки от меня, да еще и приехала не в моей карете? О чем ты думала? Почему не обратила на все это внимания, особенно после того, как тебя навестила весьма подозрительная гостья, похожая на скелет,— ты так хорошо обрисовала мне ее. Разве ее угрозы не говорили о каких-то злых намерениях? Разве не должны они были породить у тебя некоторое недоверие? Ты ветреница! И на все время, пока ты еще пробудешь в монастыре, я запрещаю тебе выходить оттуда иначе, как в сопровождении той женщины, которую ты сейчас видела (она говорила о своей горничной, только что заходившей в комнату), или же по моему письму, которое я пришлю с кучером, если только сама не приеду за тобой. Ты поняла?
Тут как раз подали обед, мы сели за стол. Вальвиль ел очень мало, я тоже; матушка заметила это и посмеялась над нами.
— Как видно, радость отбивает аппетит,— шутливо сказала она.
— Да, матушка,— таким же тоном подтвердил Вальвиль.— Всего сразу не сделаешь.
После обеда госпожа де Миран направилась в свою спальню, мы последовали за ней. Из спальни она прошла в маленький кабинетик и позвала меня туда. Я прибежала.
— Дай-ка твою руку,— сказала она.— Посмотрим, впору ли тебе будет это кольцо.
Кольцо было с ценным брильянтом, и, когда она примерила его на мой палец, я ответила:
— А вон там висит портрет (это был ее портрет), и мне в тысячу раз больше хотелось бы получить его, нежели это прекрасное брильянтовое кольцо, да и любые самые красивые драгоценности. Давайте обменяемся, матушка: отдайте мне портрет, а я вам верну кольцо.
— Потерпи немного,— сказала она.— Я велю повесить его в вашей спальне, когда вы поселитесь у меня, а ведь этого недолго ждать. Где вы держите свои деньги, Марианна? — продолжала она.— Мне думается, у вас нет кошелька.— И она тотчас открыла ящик стола.— Вот возьмите кошелек. Очень изящная работа, не правда ли? Пользуйтесь им.
— Спасибо, матушка,— ответила я.— А где же я буду хранить всю свою любовь, все свое уважение и всю признательность к моей дорогой матушке? Право, у меня их столько, что они не вмещаются в моем сердце.
Матушка улыбнулась на мои слова. Вальвиль, стоя в дверях, восторженно слушал то, что мы говорили друг другу с такой непринужденной и ласковой шутливостью. Он сказала нам:
— Поместим же вашу дочку как можно скорее в ту спальню, где вы хотите повесить портрет, тогда ей будет не так трудно нести бремя своей любви к вам и удобнее прибегать сюда, чтобы излить ее в беседе с вами и тем облегчить свое сердце.
— Вот об этом мы сейчас и поговорим,— ответила госпожа де Миран.— Пойдемте, я хочу показать Марианне покои, которые я занимала при жизни твоего отца.
Тотчас же мы вышли в большую переднюю, которую я уже видела, в ней была дверь на другую половину дома. Там и находились покои, которые мать и сын хотели мне показать. Они были просторнее и убраны наряднее, чем теперешние комнаты госпожи де Миран, окна их тоже выходили в прекрасный сад.
— Ну как, дочка? — смеясь, спросила она.— Как тебе здесь нравится? Надеюсь, ты не будешь тут скучать? Может быть, станешь с сожалением вспоминать о своем монастыре?
Я заплакала от восторга и бросилась в ее объятия.
— Ах, матушка! — воскликнула я в глубоком волнении.— Какая радость для меня! Подумать только, из этих покоев я смогу проходить в вашу половину!
Едва я промолвила это, как раздался свисток, возвещавший, что кто-то приехал с визитом.
— Ах, боже мой! — воскликнула госпожа де Миран.— Какая досада! Я только что хотела позвонить и распорядиться, чтобы никого не принимали, как будто меня нет дома. Вернемся на мою половину.
Мы направились туда.
Вошел лакей и доложил о каких-то двух дамах, которых я совсем не знала; да и они ничего не слышали обо мне; они усердно меня рассматривали, но, должно быть, приняли меня за родственницу хозяйки дома; сами же они пожаловали с визитом скуки ради, как это водится у дам, когда они, приехав к знакомым на полчаса и поболтав о ничтожнейших пустяках, равнодушно расстаются с хозяевами, больше и не думая о них.
Чтобы позабавить вас (а я лишь для того и пишу), скажу только, что из двух приехавших дам одна говорила очень мало, почти не принимала участия в разговоре, и все вертела головой, изменяя ее положение, стараясь принять наиболее выигрышную позу, и думала только о себе и о своих прелестях; правда, она была недурна собою и могла бы нравиться, не будь у нее тщеславного стремления пленять, но ее тщеславие все портило, ибо совершенно лишало ее естественности. На свете много таких женщин, как она, и, право, эти особы были бы привлекательны, если бы могли забыть, что они миловидны. Та, что приехала к госпоже де Миран, лишь для того и бывала в свете, чтобы показать свою персону и как будто сказать людям: «Посмотрите на меня». Она только для этого и жила.
Должно быть, я показалась ей хорошенькой, так как она лишь мельком поглядывала на меня и всегда искоса. Она явно давала понять, что считает меня ничтожеством и даже не замечает меня, ибо трудно обратить внимание на девицу столь заурядной наружности.
Но одно обстоятельство выдавало ее: она не сводила глаз с Вальвиля, наблюдая, на кого он больше смотрит — на меня или на нее, так что косвенно она удостаивала меня внимания и боялась, как бы он не отдал мне предпочтение. Другая гостья, постарше, была дама весьма серьезная и вместе с тем весьма легкомысленная, то есть она очень важно и с большим достоинством говорила об экипаже, который заказала себе, о званом обеде, который недавно дала, об ответном визите, который ей вчера пришлось сделать своим знакомым, о происшествии, о коем ей рассказала маркиза такая-то. А потом пошли разговоры о герцогине де ... : герцогиня чувствует себя лучше, но, представьте, слишком рано вышла на воздух, за это она, ее подруга, журила, журила герцогиню, просто ужас как! Затем последовал рассказ о том, как она, гостья, благородно и прилично срезала вчера госпожу такую-то, которая иногда забывается, так как очень много возомнила о себе из-за своего богатства и не чувствует разницы между нею и женщинами, умеющими держать себя. Предметами беседы были и другие столь же пошлые пустяки, а тут приехали другие особы, с такими же скучными визитами, и было уже поздно, когда мы избавились от посетителей, так что пришлось, не теряя времени, отвезти меня в монастырь.
— Мы увидимся завтра или послезавтра,— сказала мне матушка.— Я пришлю за тобой. Поедемте скорее, я очень устала и, как только вернусь, тотчас лягу в постель. А вы, сын мой, останьтесь дома, вы нам сейчас совсем не нужны.
Вальвиль посетовал на такое решение, но послушался, и мы с матушкой сели в карету.
Вот наконец мы прибыли в монастырь, одну минутку поговорили с настоятельницей в ее приемной. Матушка сообщила ей, чем кончилось мое приключение, а затем я вернулась к себе в комнату.
Через два дня госпожа де Миран приехала за мною в полдень — она ведь обещала взять меня к себе. Я обедала у нее вместе с Вальвилем; зашла речь о нашей свадьбе. Как раз в это время выхлопатывали для Вальвиля важную должность, она была ему твердо обещана — до назначения оставалось ждать недели три, не больше, и матушка объявила, что мы поженимся, лишь только это дело будет закончено.
Решение вполне определенное. Вальвиль себя не помнил от радости, а я не знала, как и выразить свое счастье, растеряла все слова и только смотрела на матушку.
— Это еще не все,— сказала мне она.— Нынче вечером я на неделю, дней на десять уеду в свое имение, хочу отдохнуть от всего тяжелого, что случилось после смерти брата, и я думаю взять тебя с собою, а мой сын тем временем побудет в Версале — ему необходимо туда поехать. Ты ничего не захватила с собою для этого маленького путешествия, но я дам тебе все, что понадобится.
— Ах, боже мой! Провести с вами десять, а то и двенадцать дней, не разлучаясь! Какое удовольствие! Матушка, пожалуйста, не передумайте.
Госпожа де Миран тотчас прошла в свой кабинет, написала настоятельнице, что увозит меня с собою в деревню, немедленно отослала записку, и через два часа мы уехали.
Путешествие оказалось недолгим — до имения было не больше трех лье, и Вальвилю удалось раза три удрать из Версаля, чтобы навестить нас. Назначение на должность, о котором я говорила, несколько затянулось, ибо возникли какие-то препятствия, однако каждый день ждали разрешения. Мы с матушкой приехали из деревни, и я опять возвратилась в монастырь, где должна была, как думала матушка, провести не больше недели; однако я прожила там больше месяца и, как обычно, ездила иногда на обед — то к ней, то к госпоже Дорсен.
Все это время Вальвиль был ко мне таким же внимательным, таким же нежным, как и раньше, но под конец более веселым, чем обычно; словом, он любил меня по-прежнему, но терпеливее переносил препятствия, из-за коих оттягивалось разрешение его дела. Эти подробности вспомнились мне гораздо позднее, когда я мысленно перебирала все, что предшествовало несчастью, случившемуся со мною в дальнейшем. В последний раз, когда я приехала на обед к матушке, его даже не оказалось дома — он вернулся лишь за минуту до того, как подали на стол. Его задержал какой-то назойливый знакомый, как он нам сказал, и я поверила этому, тем более что, кроме этой неаккуратности, не видала каких-нибудь перемен в поведении Вальвиля. В самом деле, он был все тот же, только немного больше искал развлечений, как сказала мне госпожа де Миран, перед тем как он вернулся. «Ведь он скучает,— добавила она,— из-за того, что ваша свадьба все откладывается».
А когда она в последний раз отвозила меня в монастырь, Вальвиль вдруг сказал:
— Матушка, разрешите и мне поехать с вами, прошу вас.
В этот день он был просто обворожителен, и мне казалось, что еще никогда он так не любил меня и никогда еще не говорил о своей любви ко мне так очаровательно, так галантно и так остроумно. (А ведь эта чрезмерная галантность и остроумие были дурным признаком: очевидно, его любовь уже не была столь серьезной и сильной, как прежде, и говорил он красивые слова лишь потому, что начинал меньше чувствовать ко мне нежности.)
Как бы то ни было, ему захотелось проводить меня; госпожа де Миран сперва поспорила, но потом согласилась: верно, такова была воля провидения.
— Ну, хорошо, поедемте,— сказала она,— но при условии, что ты будешь спокойно сидеть в карете, не высовываясь из нее, когда я забегу на минутку к настоятельнице.
И вот из-за этой материнской снисходительности произошли самые большие горести, какие я испытала в своей жизни.
Накануне в мой монастырь приехала знатная дама с дочерью, которую она хотела устроить там в пансион на время своего путешествия в Англию, куда она должна была поехать, чтобы получить наследство после матери.
Муж ее незадолго до этого умер во Франции. Он был английский вельможа, и, как многих других, ревностное и верное служение королю заставило его покинуть родину; его вдова, для которой единственным источником средств к жизни было ее имение, ехала в Англию, чтобы получить наследство и, продав землю, возвратиться во Францию, где она намеревалась жить.
И вот накануне она договорилась с настоятельницей, что свою дочь она оставит в монастыре, и когда мы приехали, она как раз привезла ее, так что их экипаж еще стоял во дворе.
Едва мы вылезли из кареты, как увидели этих дам — они спускались по лестнице из приемной после краткого разговора с настоятельницей.
Уже отворили двери монастыря, чтобы принять молодую англичанку, но она, бросив взгляд на эти распахнувшиеся двери и на монахинь, ожидавших ее у порога, взглянула затем на плачущую мать и лишилась чувств в ее объятиях.
Мать, ослабев почти так же, как дочь, тоже едва не потеряла сознание на последней ступени лестницы, по которой они спустились, и упала бы, если б не подскочил лакей этих дам и не поддержал их обеих.
Госпожа де Миран и я вскрикнули, оказавшись свидетельницами такого происшествия, и поспешили на помощь этим дамам, да и самому лакею, которому трудно было удерживать на весу двух сомлевших женщин.
— Скорее! Помогите! Умоляю! Помогите! — вся в слезах, кричала мать, лишаясь последних сил.— Моя дочь умирает!
Перепуганные монахини, стоявшие у входа в монастырь, позвали на помощь сестру привратницу, она прибежала и отперла каморку, служившую ей спальней,— по счастью, эта комнатка была рядом с лестницей в приемную.
В спаленку привратницы и перенесли барышню, упавшую в обморок, туда же вошли и мы с ее матерью, которую поддерживала госпожа де Миран,— все боялись, что и мать лишится чувств.
Вальвиль, взволнованный этой картиной, которую он видел из окошка кареты так же хорошо, как и мы, выпрыгнул, позабыв, что ему не разрешено показываться, и без всяких рассуждений вошел в каморку привратницы.
Барышню положили на постель, и мы с привратницей расшнуровали бедняжку, чтобы ей легче было дышать.
Голова ее склонилась к плечу, одна рука свесилась с кровати, другая протянулась вдоль тела, а руки у нее (надо это признать) были чудесной формы.
А как хороши, необычайно хороши были ее опущенные ресницы!
Никогда я не видела ничего более трогательного, чем ее лицо, на которое, казалось, смерть наложила свою печать,— оно вызывало чувство глубокой жалости, а не страха.
Увидев эту юную девушку, каждый скорее сказал бы: «Жизнь отлетела от нее», чем произнес бы: «Она мертва». Разница между двумя этими выражениями лучше всего передает то впечатление, которое она производила; они как будто имеют одинаковый смысл, но обозначают не одинаковое чувство. Выражение «Жизнь отлетела от нее» говорит лишь о том, что она лишилась жизни, и не вызывает в уме уродливый образ смерти.
И вот она лежала в расшнурованном корсаже, с красивой, склоненной к плечу головкой, пленявшей прелестью еще не исчезнувшей, но как будто уже не живой, с закрытыми прекрасными глазами,— право, трудно представить себе зрелище более привлекательное и положение, более волнующее сердце, чем то, в коем она находилась тогда.
Вальвиль стоял позади нас и пристально смотрел на нее; я несколько раз оглядывалась на него, он не замечал моих взглядов. Меня это немного удивляло, но я не заходила далеко в своих догадках и не делала никаких выводов.
Госпожа де Миран порылась у себя в кармане, отыскивая там флакон с лекарством, превосходно действующим при обмороках, но она забыла его дома.
У Вальвиля была в кармане подобная же склянка, он вдруг стремительно шагнул к постели, так сказать отстранив всех нас, и, опустившись перед ней на колени, постарался, чтобы девушка вдохнула из флакона этого снадобья, налил ей в рот немножко этой жидкости, а мы стали делать ей растирания; она наконец приоткрыла глаза, устремила томный взгляд на Вальвиля, и он с каким-то нежным и ласковым выражением, показавшимся мне странным, сказал ей:
— Ну как, мадемуазель? Примите лекарство. Вдохните еще немножко.
Должно быть, совсем безотчетно он взял ее руку и сжал в своих. Я тотчас же отняла у него эту ручку, сама не зная почему.
— Осторожнее, сударь,— сказала я.— Не надо так беспокоить ее.
Он словно и не слышал моих слов, но все, что мы оба делали, казалось, было проникнуто только жалостью и желанием помочь больной. Вальвиль уже собирался снова поднести к ее лицу целебный эликсир, как вдруг она, вздохнув, широко открыла глаза, подняла руку, которую я держала, и уронила ее на плечо Вальвиля, все еще стоявшего перед ней на коленях; он взял эту руку.
— Ах, боже мой! — шепнула она.— Где я?
Вальвиль не поднимался и держал ее руку, казалось, даже сжимал ее.
Наконец барышня совсем очнулась и внимательно взглянула на Вальвиля, потом, не сводя с него глаз, тихонько приняла свою руку; по флакону, который держал Вальвиль, она догадалась, что он хотел помочь ей, и сказала ему:
— Я вам очень обязана, сударь. Где моя матушка? Она еще тут?
Мать ее, совсем обессилев, сидела у изголовья постели на стуле, поставленном для нее, и до этой минуты могла только вздыхать и плакать.
— Я тут, дорогая дочка,— ответила она с легким иностранным выговором.— Ах, боже мой, как ты меня напугала, моя дорогая Вартон! Скажи спасибо вот этим дамам и этому любезному господину.
Заметьте, что «любезный господин» все еще стоял на коленях — повторяю это, так как меня уже раздосадовала такая поза. Барышня же, придя в себя, сначала окинула беглым взглядом нас, а затем устремила глаза на Вальвиля; потом, заметив, что туалет ее в некотором беспорядке, ибо у нее расшнуровали корсаж, по-видимому, немного смутилась и поднесла руку к груди.
— Встаньте же, сударь,— сказала я Вальвилю.— Все уже кончилось, и мадемуазель больше не нужна ваша помощь.
— Это правда,— отвечал он как бы в рассеянности и все не сводил с нее глаз.
— Я хотела бы подняться,— сказала тогда мадемуазель Вартон, опираясь на мать, которая, как могла, старалась ее поддержать.
Я тоже намеревалась подать ей руку, как вдруг Вальвиль, опередив меня, быстро протянул руку, чтобы приподнять больную.
Такая услужливость с его стороны пришлась мне не по вкусу; но я не могла бы сказать, почему она мне неприятна, и я даже не была уверена, что это не нравится мне; полагаю, что легкая досада, уколовшая меня, была бессознательной — как могла я знать ее причины? Пожалуй, и Вальвиль действовал так же безотчетно, как и я.
Но, должно быть, что-то необычайное творилось с ним; ведь вы, вероятно, обратили внимание, как резко я два или три раза говорила с ним, а он словно и не замечал этой резкости,— вернее, она нисколько его не удивила, как это, несомненно, случилось бы в другое время; можно сказать, что он стерпел ее, как человек, заслуживающий такого обращения, невольно осуждающий себя, чувствующий в глубине души свою вину; так оно и было, хотя он этого еще не сознавал. Будем продолжать.
Монахини по-прежнему стояли у входа в монастырь, ожидая мадемуазель Вартон. Она очень мило, с весьма скромным видом поблагодарила госпожу де Миран и меня за помощь, оказанную ей. Потом обратилась со словами благодарности к Вальвилю; мне показалось, что тут она проявила больше смущения; она говорила с ним, потупив глаза.
— Пойдемте, матушка,— сказала она затем.— Завтра вы уезжаете, вам нельзя терять времени, а меня уже ждут в монастыре.
Тут они обнялись, проливая обильные слезы.
Я пропускаю любезные речи, которыми обменялись госпожа де Миран и уезжавшая иностранка. Эта последняя даже рассказала вкратце, по каким причинам она вынуждена оставить свою дочь в монастыре.
Видя, как они обнимаются в последний раз, матушка сказала мне:
— Дочь моя, раз нам выпала честь быть товаркой мадемуазель Вартон, постарайтесь завоевать ее дружбу и никогда не забывайте, что надо утешать ее.
— Как вы добры, сударыня! — тотчас отозвалась иностранка.— Я возьму на себя смелость рекомендовать свою дочь и вашему попечению.
Госпожа де Миран ответила, что она просит позволения брать к себе домой мадемуазель Вартон, когда будет присылать за мною; и мать и дочь приняли это предложение со всевозможными изъявлениями признательности.
Наши дамы знали друг друга по имени, и им было известно, что обе они имеют право на почтительное к себе отношение.
Что касается Вальвиля, то он не произнес ни слова, только смотрел на мадемуазель Вартон, и, против обыкновения, я замечала, что взгляд его чаще устремлен на нее; чем на меня; я не очень была довольна таким вниманием к ней, но приписывала его чистейшему любопытству со стороны Вальвиля.
Могла ли я подозревать тут что-то иное — ведь он так любил меня, и в этот самый день дал мне столь явное доказательство свой любви; я сама так любила его, с такой нежностью говорила ему о своей любви, и он был так счастлив своей уверенностью в ней!
Увы! Уверенностью! Быть может, слишком много было этой уверенности. Удивительное дело, души нежные и тонко чувствующие нередко страдают тем недостатком, что нежность их ослабевает, как только они одержали полную победу над вашим сердцем; желание пленить вас сообщает им бесконечное очарование, заставляет прибегать к усилиям, чрезвычайно приятным и для них самих, а едва они вас покорили,— им скучно, им нечего делать.
Как бы то ни было, юная девица, в благодарность за приязнь, какую госпожа де Миран предписала мне питать к ней, грациозно бросилась мне на шею и попросила меня быть ее подругой. Этот порыв, которому она поддалась на глазах у всех так изящно и так простодушно, умилил меня; пожалуй, я не поступила бы так, как она; не потому, что мадемуазель Вартон не казалась мне достойной дружбы, но пока еще мое сердце ничего не говорило в ее пользу, вернее, в глубине души у меня был некоторый холодок по отношению к ней, и мне трудно было его преодолеть, но он не устоял против ее ласк. Я ответила ей такими же ласками со всей чувствительностью, на какую была способна; я искренне сочувствовала этой девушке, когда она, вырвавшись из объятий матери, вошла наконец в двери монастыря; я крикнула ей вдогонку, что приду к ней, как только вернусь от настоятельницы, которой госпожа де Миран хотела сказать несколько слов.
Заливаясь слезами, мать мадемуазель Вартон села в карету и на следующее утро действительно уехала в Англию.
Госпожа де Миран зашла на минутку к настоятельнице, поговорив с ней, дождалась, когда я вошла в монастырь, а затем присоединилась к Вальвилю, который уже сидел в карете и ждал ее там. Он расстался с нами в ту минуту, когда мы направились в приемную настоятельницы, и я не заметила, чтобы он был менее нежен, чем обычно; правда, Вальвиль забыл спросить у госпожи де Миран, когда он со мной увидится, и, вернувшись в монастырь, я через четверть часа вспомнила о его забывчивости; но ведь нас потревожили, несчастный случай с мадемуазель Вартон отвлек нас от наших мыслей, и все внимание мы обратили на него. Да и разве матушка не сказала еще дома, что я приеду к ней завтра или послезавтра? Разве этого было не достаточно?
Итак, я простила Вальвиля и сочла придиркой свою обиду на его забывчивость.
И настоятельница, и монахини, и пансионерки, коих я знала, оказали мне самый любезный прием. Я вам уже говорила, что меня любили; это правда, особенно же привязана была ко мне та монахиня, о которой я упоминала,— та, что так хорошо отомстила молодой и смазливенькой пансионерке, о которой я тоже рассказывала, за ее надменность и ехидные насмешки надо мной. Поблагодарив всех за то, что они так обрадовались моему возвращению, я побежала к своей новой подруге; накануне привезли все ее вещи, и теперь сестра послушница разбирала их, тогда как мадемуазель Вартон уныло сидела у стола, подпирая голову рукой.
Увидев меня, она тотчас встала, бросилась обнимать меня и выразила крайнее удовольствие, что я пришла к ней.
Трудно было бы не полюбить ее; у нее были такие простые манеры, без всякого жеманства, такой ласковый взгляд,— словом сказать, и сердце у нее было под стать ее манерам. Не могу отказать ей в этой похвале, несмотря на все горести, какие она мне причинила.
Я почувствовала к ней нежнейшую симпатию. А ее симпатия ко мне, как она говорила, зародилась с первого же взгляда; оказывается, в разлуке с матерью ее утешала лишь мысль, что я живу в том же монастыре.
— Обещайте мне, что вы будете меня любить, что мы будем неразлучны,— добавила она ласковым голосом, с ласковым пожатием руки, с умильным взглядом, проникавшим в душу и чрезвычайно убедительным. И вот мы с ней заключили самый тесный сердечный союз.
Она была чужестранка, хотя и родилась во Франции. Отец ее умер; мать уехала в Англию, она могла там умереть; быть может, она навеки простилась с дочерью, быть может, скоро дочери скажут, что она стала круглой сиротой, а ведь я то сама была сиротой; несчастья, выпавшие мне на долю, далеко превосходили то, чего она могла страшиться, но все же ей грозила опасность испытать хотя бы часть тех бед, какие изведала я. Ее участь вскоре могла иметь некоторое сходство с моей судьбой, и при этой мысли я еще больше чувствовала привязанность к ней; мне казалось, что она действительно моя подруга, больше чем кто-либо другой.
Она поведала мне свое горе, и в порыве умиления, охватившем нас обеих, мы предались душевным излияниям, выражая в них высокие и нежные чувства, переполнявшие наши сердца; она рассказала мне о бедствиях, постигших ее семью, а я — о своих несчастьях, изображая их в романическом виде, отнюдь не из тщеславия — не думайте,— но, как я уже указывала, просто потому, что таково было у меня расположение духа. Мой рассказ был занимателен, я вела его в благородном и трагическом духе, выступая в нем как печальная жертва судьбы, как героиня романа; я говорила только правду, но украшала эту правду всем, что могло сделать ее трогательной и обрисовать меня как создание обездоленное, но достойное уважения.
Словом, я ни в чем не солгала — на это я была неспособна,— но я все рисовала в возвышенном стиле, делая это бессознательно, руководясь своим чувством.
Прелестная Вартон слушала меня с жалостью, вздыхала вместе со мной, мешала свои слезы с моими — ведь мы обе плакали: она над моей, а я над ее участью.
Я рассказала ей о том, как приехала в Париж с сестрой священника и как она тут умерла; в моем повествовании характер этой женщины был столь же величественным, как и мои приключения.
Чувства ее, говорила я, исполнены были благородства, ее добродетель была любезна сердцу; она воспитывала меня бережно и с глубокой нежностью; она, несомненно, стояла выше того положения, в котором жили она и ее брат, сельский священник (и это тоже была правда).
Затем я описала, в каком положении я осталась после смерти моей воспитательницы, и то, что я говорила, терзало сердце.
Отец Сен-Венсан, господин де Клималь, имени коего я не назвала (если б даже мне захотелось его назвать, то и благодарность и уважение к его памяти не дали бы мне это сделать); оскорбление, которое он мне нанес, его раскаяние, искупление вины, даже Дютур, к коей он поместил меня со столь низкими целями,— все нашло свое место в моем повествовании, так же как и благодеяния госпожи де Миран, которую я пока назвала лишь «дамой, встретившейся мне», решив открыть ее имя позднее, иначе мой рассказ лишился бы своего романического характера. Я не упустила и того, что приключилось со мною, когда я упала на улице, выйдя из церкви, не забыла сказать также о любезном и знатном молодом человеке, в дом которого меня тогда отнесли. Быть может, продолжая свое повествование, я сообщила бы мадемуазель Вартон, что это был тот самый молодой человек, который помогал приводить ее в чувство, что дама, которую она видела с ним, — его родная мать и что я вскоре выйду за него замуж, но тут явилась послушница и позвала нас ужинать; это помешало мне продолжить рассказ и ознакомить мадемуазель Вартон с важными обстоятельствами — ведь я остановилась на моей первой встрече с госпожой де Миран, и ничего из сказанного мною моя новая подруга не могла применить к тем лицам, коих она видела вместе со мной.
Мы пошли в трапезную. За ужином мадемуазель Вартон все жаловалась на головную боль, ей даже пришлось выйти из-за стола и вернуться в свою комнату; я последовала за нею, но так как она нуждалась в отдыхе, я ушла, поцеловав ее на прощание, совсем и не думая о том, что произошло во время ее обморока.
На следующее утро я встала раньше обычного и отправилась навестить больную: ей собирались пустить кровь. Полагая, что кровь отворяют только при серьезных болезнях, я расплакалась, она сжала мою руку и постаралась успокоить меня.
— Это пустяки, дорогой друг,— сказала мне она.— Просто я вчера очень волновалась, что вызвало легкое недомогание; меня немного лихорадит, вот и все.
Она оказалась права. От кровопускания лихорадка спала, на следующий день мадемуазель Вартон стало лучше, а то, что я так близко приняла к сердцу ее краткий недуг, доказало ей мое нежное расположение к ней и усилило ее собственную приязнь ко мне, которую подвергла более серьезному испытанию болезнь, вскоре постигшая меня.
Во второй половине дня она уже встала с постели; я хотела подойти к столу и взять свое рукоделие, лежавшее там, но вдруг у меня так сильно закружилась голова, что мне пришлось позвать на помощь.
В комнате, кроме мадемуазель Вартон, была лишь та монахиня, которая меня любила и которую я тоже любила. Мадемуазель Вартон оказалась проворнее и первая подбежала ко мне.
Головокружение прошло, и я села; но время от времени опять начинала кружиться голова, мне трудно было двигаться, трудно дышать. Я чувствовала глубокую слабость.
Монахиня пощупала мне пульс и как будто встревожилась; она не поделилась со мной своими опасениями, но посоветовала мне лечь в постель, и тотчас же они с мадемуазель Вартон отвели меня в мою комнату. Я старалась не поддаваться недомоганию, уверяла себя, что все это пустяки, но ничего не могла поделать с одолевшей меня слабостью. Меня уложили в постель, и я попросила оставить меня одну.
Едва они вышли из комнаты, как мне принесли записку от госпожи де Миран — всего две строчки:
«За эти два дня не могла тебя навестить; не беспокойся, дочка. Завтра в полдень приеду за тобой».
— А больше мне ничего нет? — спросила я у послушницы, принесшей записку. Ведь я думала, что и Вальвиль мог мне написать,— это, разумеется, было в полной его воле. Но от него я ничего не получила.
— Нет,— ответила на мой вопрос послушница.— Это все, что посланный принес сестре привратнице. Он ждет. Желаете вы что-нибудь передать через него?
— Принесите мне, пожалуйста, перо и бумагу,— сказала я.
И вот я ответила, едва владея собой от слабости:
«Тысячу раз благодарю добрую мою матушку за то, что она подала весточку о себе,— мне так было это нужно, я немного нездорова и поэтому лежу в постели; однако, надеюсь, все обойдется, и завтра я буду готова к назначенному часу. Обнимаю колени дорогой моей матушки».
Больше я ничего не могла бы написать, даже если б и хотела: через два часа я вся горела в лихорадке и в голове у меня мешалось. За одним приступом лихорадки последовал второй, за ним осложнение, и уже не надеялись спасти мою жизнь.
У меня была горячка, я никого не узнавала — ни мадемуазель Вартон, ни моего друга — монахиню, ни даже матушку, которую допустили ко мне; но ее я как будто отличала от других, потому что молча, с напряженным вниманием смотрела на нее.
В таком состоянии я оставалась четыре дня, не сознавала, где я, кто со мной говорит; мне пустили кровь, я этого не почувствовала. На пятый день жар спал, приступы лихорадки уменьшились, сознание вернулось ко мне, и первым признаком этого было то, что я узнала госпожу де Миран, сидевшую у моего изголовья, и воскликнула: «Ах, матушка!»
Она протянула руку, хотела погладить меня по голове, а я схватила эту ласковую руку, поднесла ее к губам и прильнула к ней долгим поцелуем.
Постель мою окружали несколько монахинь и мадемуазель де Вартон, она казалась очень грустной.
— Так я очень была больна? — спросила я слабым, едва слышным голосом.— Должно быть, много я вам доставила хлопот.
— Да, милая дочка,— ответила мне госпожа де Миран.— Каждая из тех, кого ты видишь около себя, доказала, что у нее доброе сердце. Но, слава богу, ты выжила!
Мадемуазель Вартон подошла, пожала мне руку, которую я выпростала из-под одеяла, и сказала что-то ласковое, я ответила ей лишь улыбкой и благодарным взглядом. Два дня спустя я уже была вне опасности; лихорадка совсем отпустила меня, и только крайняя слабость длилась еще долгое время. Госпоже де Миран дали разрешение приходить ко мне в комнату из-за крайне тяжелого моего состояния, но когда опасность миновала, матушка уже не позволяла себе нарушать правила. Однако я упустила одно обстоятельство.
На другой день после того, как я пришла в себя и узнала матушку, мне пришла мысль, что я еще раз могу заболеть, заболеть так же тяжело, и, может быть, во второй раз уже не выживу.
И тут я вспомнила о ренте, оставленной мне господином де Клималем. «Кому же она достанется, если я умру? — говорила я себе.— Для родственников покойного она, конечно, будет потеряна, а ведь во имя справедливости, а также из признательности я должна ее вернуть им».
Пока я занята была этими размышлениями, в комнате находилась только послушница. Мадемуазель Вартон, почти не отходившая от меня, еще не пришла, а может быть, еще и не вставала. Монахини были в церкви. Словом, я оказалась свободна.
— Сестра,— сказала я послушнице,— за последние Дни совсем уж и не чаяли спасти мою жизнь. Сейчас лихорадка у меня уменьшилась, но нельзя поручиться, что она не примется за меня с прежней силой. Сделайте мне одолжение, приподнимите меня немного и принесите все, что надо для письма. На всякий случай мне надо обязательно написать две строчки.
— Господи Иисусе! Да что это вам вздумалось, барышня? — ответила мне послушница.— Совсем вы меня напугали: вы как будто завещание собрались написать? Ведь вам стало гораздо лучше, надо возблагодарить бога за такую милость, а вы хотите прогневить его, думаете о таких вещах.
— Ах, сестра, не отказывайте мне, дорогая! — возразила я.— Мне всего две строчки написать. На одну минутку приподнимите.
— Боже ты мой! — воскликнула она, вставая.— Будут у меня на совести две эти ваши строчки, я прямо вся дрожу! Ну уж, хорошо. Как вам, удобно так? — добавила она, усаживая меня на постели.
— Да, спасибо,— ответила я.— Пододвиньте мне письменный прибор.
У меня там было все, что требовалось, и я поспешила кончить дело, пока кто-нибудь не пришел.
«Завещаю госпоже де Миран, которой я всем обязана, ту ренту, что оставил мне по своему милосердию ее брат, господин де Клималь. Завещаю ей также все свои вещи, дабы она распорядилась ими по своему усмотрению».
Затем я подписалась «Марианна» и, оставив записку у себя, спрятала ее под подушкой, решив передать ее госпоже де Миран, когда она навестит меня. Долго ждать не понадобилось — не прошло и четверти часа после составления моей маленькой духовной, как она пришла.
— Ну как, дочка, ты себя чувствуешь нынче утром? — спросила она, щупая мне пульс.— Еще лучше, чем вчера, как мне кажется. По-моему, ты выздоровела. Теперь тебе только надо набраться сил.
Тогда я взяла свою бумажку и всунула ее матушке в руку.
— Что это ты мне даешь? — воскликнула она.— Посмотрим.
Она развернула записку, прочла ее и рассмеялась.
— Ах ты, глупышка! — сказала она.— Ты, бедная моя детка, пишешь мне дарственные, а сама здоровее меня. (Она имела некоторые основания так сказать, ибо очень изменилась.) Брось это, дочка! Взглянуть на тебя, так сразу видно, что тебе еще не скоро придется писать завещание, и меня уже не будет на свете, когда ты его напишешь,— добавила она и, разорвав записку на клочки, бросила их в камин.— Сохрани свое состояние для моих внуков,— надеюсь, у тебя не окажется других наследников.
— А почему вы говорите, что вас уже не будет на свете, матушка? Тогда лучше мне сегодня же умереть,— сказала я со слезами на глазах.
— Успокойся,— ответила она.— Ведь это естественно, что жизнь моя кончится раньше твоей. Что тут такого? Я напомнила тебе об этом только из-за твоего необыкновенного документа. Давай-ка лучше будем жить! Поскорее поправляйся, а то и Вальвиль заболеет. Помни, ему совсем не нравится разлука с тобой. (Заметьте, что я постоянно справлялась о нем у матушки.)
Разговор наш прервался, так как пришли мадемуазель Вартон и доктор. Он нашел, что горячка уже совсем прошла и что я уже вне опасности — осталась только слабость; поэтому в последующие дни матушка не приходила ко мне, а лишь посылала узнать, как я себя чувствую, или приезжала и справлялась сама; однажды по ее поручению заехал Вальвиль.
Я еще не сказала, что, когда госпожа де Миран навещала меня, она всегда старалась обласкать мадемуазель Вартон, и было решено, что, как только здоровье позволит мне выходить на воздух, я приеду вместе с этой прелестной иностранкой обедать к матушке.
И вот Вальвиль попросил разрешения поговорить с мадемуазель Вартон, желая справиться о моем состоянии да передать и ей самой привет от своей матери, а также выполнить долг вежливости по отношению к этой молодой особе: по правилам учтивости ему следовало после услуги, оказанной им этой барышне, выразить ей внимание. Мадемуазель Вартон была в моей комнате, когда ей доложили, что к ней пришли от госпожи де Миран и хотят поговорить с ней, но не сказали, кто ее вызывает.
— Очевидно, это касается вас,— сказала она мне и отправилась в приемную.
И я нисколько не сомневалась, что именно я была предметом этого посещения или письма.
Однако матушка лишь поручила Вальвилю узнать о моем здоровье, а он сам придумал вызвать мадемуазель Вартон, хотя госпожа де Миран только просила передать привет от нее, вот и все.
Прошло добрых полчаса, пока мадемуазель Вартон вернулась. Заметьте, что с того дня, когда я ей рассказала часть своих приключений, у нас не заходила речь об их продолжении, и она совсем не знала, что я люблю Вальвиля и должна выйти за него замуж. В день ее приезда в монастырь она занемогла, через два дня я сама заболела, и у нас не было возможности вернуться к рассказу о моей жизни.
— Как же это так! — воскликнула она, вернувшись с довольным видом.— Как же вы мне не сказали, что тот приятный молодой человек, который оказал мне помощь, когда я упала в обморок,— сын госпожи де Миран, а ведь я с тех пор так часто видела ее здесь и убедилась, что она очень любит вас! Знаете, ведь это он ждал меня в приемной.
— Кто? Господин де Вальвиль? — спросила я с некоторым удивлением.— А что ему нужно было от вас? Вы очень долго беседовали.
— С четверть часа, не больше,— сказала она.— Он приходил, как мне передали, по поручению матери, справиться о вашем здоровье; она просила его также передать мне привет, и он счел своим долгом навестить меня из вежливости.
— Он правильно поступил,— заметила я сдержанно.— А он не передал вам письма для меня? Госпожа де Миран ничего мне не написала?
— Нет,— ответила мадемуазель де Вартон.— Никаких писем нет.
Тут пришло несколько пансионерок, моих приятельниц, и мы переменили разговор.
Я все-таки была удивлена, почему для меня нет письма, и не потому, что молчание госпожи де Миран меня беспокоило: я видела ее накануне, ей сообщили, что я чувствую себя все лучше и лучше, и было вполне достаточно, чтобы она только посылала справляться, нет ли каких изменений. Чего еще больше?
Но удивляло меня то, что Вальвиль, который при обстоятельствах, пожалуй, менее важных так часто посылал мне письма, присоединяя их к письмам своей матери, или же делал в ее письмах приписки от себя,— как он не воспользовался возможностью оказать мне подобный же знак внимания.
Конечно, в разгар болезни его письма были бы не ко времени, думала я, но тогда полагали, что я при смерти, а ведь теперь я выздоравливаю, ему дозволено писать мне, однако он не пишет — совсем не пишет, ничем не выражает свою радость. Быть может, зная, что я еще слаба, он боится волновать меня и потому не пишет мне отдельного письма; но, думается, мог бы он попросить матушку написать мне и тогда прибавил бы к ее письму несколько строк, написанных им собственноручно. Но нет, он ни о чем таком и не думает. Подобная небрежность раздосадовала меня. Право, я не узнавала Вальвиля. Что с ним сталось? Где же его сердечность? Все это очень меня огорчало. Я просто не могла опомниться.
Пока наши подружки беседовали между собой, мадемуазель Вартон сказала мне:
— До сего времени я все отказывалась поехать на обед к одной знакомой даме, близкой подруге моей матери, которой она поручила меня. Вы еще были очень больны, и я не хотела оставлять вас; однако нынче утром, перед тем как направиться к вам, я ей сообщила через лакея, которого она послала ко мне, что завтра я приеду к ней. Но если хотите, я могу и отказаться,— добавила она.— Ну, решайте. Остаться мне? Мне, право, приятно было бы посидеть с вами.
— Нет,— ответила я, ласково взяв ее за руку.— Прошу вас, поезжайте. Надо посчитаться с желанием вашей знакомой увидеть вас. Только будьте так милы, вернитесь на полчаса раньше, чем вы вернулись бы, не будь я больна, и с меня довольно.
— Нет, это не годится,— ответила она.— Позвольте мне уехать домой как можно скорее — я вовсе не собираюсь скучать там так долго, как вы назначаете.
Что же было на следующий день? Мадемуазель де Вартон действительно отправилась к приятельнице своей матери, которая прислала за ней карету — да так рано, что гостья ворчала на это и пришла в дурное расположение духа,— ей не хотелось расставаться со мной. Однако ж вернулась она гораздо позднее, чем я ожидала.
— Я никак не могла уехать,— сказала мне она.— Меня ни за что не хотели отпускать.
Как же тут было не поверить?
Несколько дней спустя она опять поехала туда, а потом ездила еще раз; приходилось волей-неволей бывать у этой Дамы или уж порвать с ней дружеские отношения, как объясняла мадемуазель Вартон, и я не подвергала сомнению ее слова; но мне казалось, что она возвращается из гостей какая-то рассеянная, задумчивая, что ей было совсем не свойственно. Я ей сказала об этом. Она ответила, что я ошибаюсь, и больше я об этом и не думала.
Я тогда уже начала вставать с постели, хотя и была еще довольно слаба. Матушка каждый день посылала в монастырь узнать, как я себя чувствую; раза два она даже написала мне; от Вальвиля ничего не было.
«Моему сыну не терпится поскорее увидеть тебя», «Мой сын сердится на тебя, что ты так долго не выздоравливаешь», «Мой сын хотел приписать собственноручно несколько строк к моей записке,— я все ждала его и не запечатывала письма, но так как время идет, а его все нет, отложим это до другого раза».
Вот и все вести, какие я получала о нем; я была так обижена, так возмущена, что в своих ответах матушке ни словом не упоминала о Вальвиле. В последнем письме я сообщила, что уже достаточно окрепла и могу спуститься в приемную; может быть, матушка будет так добра и приедет завтра навестить меня?
«Я теперь больна лишь оттого, что скучаю о вас, дорогая матушка,— добавила я.— Умоляю, приезжайте — я сразу выздоровлю». Я не сомневалась, что она приедет, и она действительно исполнила мою просьбу; но мы с ней не предвидели, в какой тоске и смятении матушка застанет меня на следующий день.
Накануне я прохаживалась по своей комнате с мадемуазель Вартон; мы были с ней одни.
— На днях вам показалось, что я грущу,— сказала мне она.— А я вот сегодня ясно вижу, что вы сами очень грустите. Какие-то горькие мысли у вас на уме, и вчера утром, когда я пришла к вам, вы плакали, не могла же я так ошибиться, дорогая моя подруга. Я не хочу допытываться, какое у вас горе, в теперешнем своем положении я ничем не могу вам помочь; но ваша печаль меня тревожит, я боюсь ее последствий. Помните, ведь вы только что перенесли опасную болезнь, и разве можно вернуть себе цветущее здоровье, предаваясь тяжелым мыслям? Ради нашей дружбы я обязана вам это сказать, а расспрашивать я вас не стану.
— Увы! Уверяю вас, что вы предупредили мое желание,— ответила я.— У меня не было намерения скрывать от вас причину своего горя; у моего сердца нет никаких тайн от вас, но я еще так недавно убедилась, что у меня есть основания печалиться! Однако сегодня я обязательно открылась бы вам, я не могла бы отказать себе в этом утешении. Да, дорогая,— продолжала я, прервав свои признания тяжким вздохом,— да, у меня большое горе. Я вам рассказала большую часть своей истории; болезнь помешала мне закончить ее, и сейчас я сделаю это в двух словах. Госпожа де Миран — та самая дама, которую, как вы, наверно, помните, я встретила на своем пути; вы видели, как она относится ко мне,— ее можно принять за родную мою матушку, и с первого же мгновения нашей встречи она всегда так обращалась со мной. Это еще не все. Господин де Вальвиль, который приходил к вам на днях...
— А что, господин де Вальвиль идет против вас? — спросила она, не дав мне времени договорить.— Он недоволен, что его мать так расположена к вам?
— Нет, совсем не то,— ответила я.— Выслушайте меня. Господин де Вальвиль — тот самый молодой человек, о котором я вам тоже говорила, тот самый, к которому отнесли меня, когда я упала на улице; с того дня он воспылал ко мне самой нежной страстью, и в искренности ее я не могла сомневаться. Больше того, госпожа де Миран знает, что он любит меня, знает, что он хочет на мне жениться, и, несмотря на постигшие меня несчастья, она дала согласие на наш брак; свадьба должна была состояться в ближайшие дни, но по воле случая она отсрочена, а может быть, уже никогда и не состоится; по крайней мере, я вполне могу это думать, судя по тому, как поступает сейчас со мною господин де Вальвиль.
Мадемуазель Вартон больше не прерывала меня; она слушала с мрачным видом, опустив голову и даже не глядя на меня; я видела ее только в профиль, и необычные ее повадки приписывала удивлению, какое вызвал у нее мой рассказ.
— Вы знаете, как тяжело была я больна,— продолжала я,— ведь я едва избегла смерти; до моей болезни Вальвиль к каждой, самой коротенькой записочке, какую его матушка посылала мне, всегда приписывал что-нибудь от себя. И этот самый человек, которого я привыкла видеть таким нежным, таким внимательным ко мне, который мог думать, что потеряет меня, и, казалось бы, должен был тревожиться, зная о моем состоянии, человек, у коего, как я опасалась, не хватило бы сил вынести страх за мою жизнь, этот человек теперь должен бы ликовать, радуясь, что я вне опасности,— но, поверите ли, дорогая, он больше не подает мне вестей о себе, не написал мне ни единого слова. Разве это естественно? Что я, по его мнению, должна думать об этом? И что думали бы вы на моем месте?
Я остановилась на минутку, мадемуазель Вартон последовала моему примеру, но она держалась чуть-чуть впереди меня и стояла молча, не поворачивая головы.
— Ни одного письма! — повторила я.— Меж тем он забрасывал меня письмами в случаях менее важных. Позвольте еще раз спросить: как это возможно? Неужели ослабела его нежность? Неужели у него непостоянное сердце? Неужели я потеряла его любовь, хотя предпочла бы лишиться жизни? Боже мой, как я волнуюсь! Послушайте, какая мысль мне пришла,— уж не болен ли он? Госпожа де Миран знает, как я его люблю, и, может быть, скрывает от меня его болезнь. Ведь она тоже очень любит меня и, возможно, боится меня огорчить. Может быть, и вы, по доброте своей, поступаете так же, как она? Вы говорили, что господин де Вальвиль навестил вас; уж не упросили ли вас прибегнуть к притворству, чтобы я не заподозрила истину? Право, я не могу допустить мысли, что он способен пренебрегать мной, и уверяю вас, мне легче было бы услышать от вас, что он болен. Он молод, он поправится, мадемуазель, но если он страдает непостоянством, от этого нет лекарства, и такая причина беспокойства для меня страшнее всего. Признайтесь же, что он заболел, заклинаю вас,— вы меня этим успокоите; признайтесь, ради бога; я вас не выдам.
Мадемуазель Вартон ничего не ответила.
Встревоженная ее молчанием, я остановила ее за руку и повернула лицом к себе, чтобы заставить ее заговорить. Но каково же было мое удивление, когда вместо всякого ответа я услышала лишь горестные вздохи и увидела, что лицо ее залито слезами.
— Боже милостивый! — побледнев, воскликнула я.— Вы плачете, мадемуазель, что это значит?
Но сердце мое уже угадало то, о чем я спрашивала, предчувствие вдруг охватило меня. Глаза мои открылись, мне вспомнилось то, что было во время ее обморока, и мне все стало ясно.
Она бросилась в кресло, около которого мы остановились, я села подле нее и тоже заплакала.
— Договаривайте же,— сказала я,— ничего от меня не таите, да и не стоит труда скрывать, мне кажется, я поняла вас. Где вы встречались с господином де Вальвилем? Недостойный! Возможно ли, чтобы он разлюбил меня?
— Увы, дорогая моя Марианна! — ответила она.— Зачем не знала я раньше того, что вы мне сейчас сказали?
— Ну же,— настаивала я.— Что дальше? Говорите откровенно. Так это вы похитили у меня его сердце?
— Скажите лучше, что отдала ему свое! — ответила она.
— Что? — воскликнула я.— Так не только он любит вас, но и вы его любите! О, как я несчастна!
— Мы с вами обе достойны сожаления,— ответила она.— Он ни слова не сказал мне о вас. Я его люблю, но больше никогда в жизни не увижусь с ним.
— Это не вернет мне его любви,— промолвила я, проливая в свою очередь потоки слез.— Нет, не вернет! Ах, боже мой, как же это случилось? Что мне теперь делать! Увы, матушка, значит, я уже не буду теперь вашей дочерью! И напрасно вы были так великодушны! Как, господин де Вальвиль, вы изменили Марианне после такой любви? Вы покинули ее! И это вы, мадемуазель, отняли его у меня, вы, у которой хватило жестокости помочь мне выздороветь! Да почему же вы не дали мне умереть? Как же, по-вашему, могу я жить теперь? Я вам обоим отдала свое сердце, и вы оба убиваете меня. Да, мне не пережить такую муку, и я надеюсь на это. Бог смилуется надо мной и пошлет мне смерть, я чувствую ее близость.
— Не упрекайте меня ни в чем,— сказала мадемуазель Вартон с кротостью.— Я не способна на вероломство. Я все вам сейчас расскажу. Он обманул меня.
— Он вас обманул? — переспросила я.— А зачем вы его слушали, мадемуазель? Зачем полюбили его, зачем допустили, что он полюбил вас? Ваша матушка уехала, вы были в горе, но у вас хватило смелости влюбиться? К тому же ведь мы с Вальвилем не брат и сестра, вы это знали, вы с первого же раза видели нас вместе; он такой привлекательный, а я молода,— разве трудно было предположить, что мы любим друг друга? Ну, какие же у вас оправдания? Да и скажите же, наконец, где вы его видели? Вы, значит, были с ним знакомы? Каким образом вам удалось отторгнуть у меня его любовь? Никогда еще не было на свете такой нежной любви, как у него ко мне, и никогда не встретит он такой нежности, какую я питала к нему. Он пожалеет обо мне, но меня уже не будет на свете; он вспомнит, как я любила его, и будет оплакивать мою смерть. Тяжелая будет для вас картина!Совесть станет Упрекать вас за то, что вы предали меня, и никогда вам не знать счастья!
— Я предала вас? — воскликнула мадемуазель Вартон.— Марианна, дорогая Марианна, да как же мне было признаться, что я люблю его, если это для меня самой оказалось неожиданностью, если я стала жертвой обстоятельств? Постарайтесь успокоиться хоть на минутку и выслушайте меня. У вас такое доброе сердце, вы не можете быть несправедливой, а сейчас вы говорите несправедливо. Я все расскажу чистосердечно, и тогда вы это поймете. Я ни разу в жизни не видела Вальвиля до того дня, когда упала в обморок,— то есть до отъезда матушки; вы знаете, с какой готовностью он оказал мне помощь. Лишь только я очнулась, мне он сразу бросился в глаза — он стоял передо мной на коленях, он держал меня за руку. А обратили вы внимание, какие взгляды он бросал на меня? Я была тогда очень слаба, но заметила их, эти взгляды. Он очень привлекательный юноша, вы сами это сказали, я тоже нашла его таким; он почти не сводил с меня глаз до той минуты, как я вошла в монастырские двери и они замкнулись. Да, к сожалению, ничего не ускользнуло от меня. Я не знала, кто он такой. Из вашего рассказа о своей жизни я тоже этого не узнала, иной раз я думала о нем, но вскользь, уверенная, что никогда больше не увижу его. Через несколько дней после моего обморока пришли сказать мне, что от госпожи де Миран пришел какой-то человек (имени его не назвали) и хочет поговорить со мной. Я тогда была у вас в комнате, я спустилась в приемную, там ждал меня он. Увидев его, я покраснела; он смутился, и мне стало неловко, что я привела его в смущение. Улыбаясь, он спросил меня, узнаю ли я его, не забыла ли я, что не так давно его видела. Он сказал, что мой обморок очень его встревожил, что еще ни разу в жизни не был он так растроган, как в те минуты, когда я лишилась сознания; что эта картина всегда у него перед глазами; что она поразила его сердце; и тут же он стал умолять меня простить его за это простодушное излияние чувств.
И, говоря все это, она совсем не замечала, что ее рассказ убивает меня; она не слышала моих вздохов, моих рыданий — она сама плакала так горько, что не обращала на меня внимания; и, как ни был жесток ее рассказ, я всем сердцем впивала его, я не могла прекратить терзания, которые он причинял мне.
— А я была так взволнована его речами,— продолжала она,— у меня не было сил прервать их! Правда, он не сказал, что любит меня, но я хорошо чувствовала, что именно это он и хотел сказать, да он и говорил мне это, но так, что было бы неразумно сердиться на него. «Я все вспоминаю, как я держу в своих руках вашу прелестную руку,— добавил он еще.— А едва ваши глаза открылись, вы увидели меня, я стоял перед вами на коленях. И как же мне было трудно оторваться от вас: всякий раз, как я вспоминаю эти минуты, я вновь бросаюсь к вашим ногам».
«О, боже! Он бросается к ее ногам! — воскликнула я в душе.— Он припадал к ее ногам, когда я была при смерти! Увы! Меня уже вытеснили из его сердца. Он никогда не говорил мне таких нежных слов!»
— Не помню, как я отвечала ему,— продолжала мадемуазель Вартон.— Но в конце концов я все же сказала, что ухожу, ибо подобный разговор слишком затянулся; тогда он принес мне извинения с видом почтительным и покорным, успокоившим меня. Я уже поднялась со стула; он заговорил о моей матери и о том, что госпожа де Миран хотела бы видеть меня у себя, потом упомянул о маркизе де Кильнар, в уверенности, что я знаю эту даму, с которой он, по его словам, тоже был хорошо знаком; как раз у этой дамы я и была три-четыре раза после вашего выздоровления. Он добавил, что довольно часто видится с одним из ее родственников и даже, помнится, собирается поужинать вместе с ним. И, наконец, когда я уже собралась уходить, сказал: «Я забыл, мадемуазель, передать вам письмо от моей матушки». И, краснея, он протянул мне письмо, я взяла, простодушно поверив, что оно действительно прислано мне госпожой де Миран. Не тут-то было! Лишь только господин де Вальвиль вышел, я обнаружила, что письмо написал он сам. Я распечатала письмо, когда возвращалась в вашу комнату, решив отнести его вам; однако ж я не сделала этого, и вы сейчас увидите, почему я так поступила.
Тут она достала из кармана письмо и, развернув его, подала мне:
— Прочтите.
Дрожащей рукой я взяла письмо, но не смела взглянуть хотя бы на единое слово. Наконец я все же решилась и, роняя на бумагу слезы, воскликнула:
— Он пишет! Но уже не мне, увы! Не мне!
От этой мысли мне стало так больно, так защемило сердце, так тяжело стало дышать, что я все не могла приступить к чтению этого короткого письма, где говорилось следующее:
«Со дня вашего обморока, мадемуазель, я сам не свой. Собираясь идти сюда, я предвидел, что мое почтение к вам помешает мне сказать вам об этом; но я предвидел также и то, что мое смятение и робкие взгляды все вам откроют, и, увидев, как я трепещу перед вами, вы тотчас уйдете.
Боюсь, что и письмо мое тоже разгневает вас, и, однако ж, мое сердце будет в нем менее смелым; оно все еще трепещет, и речь пойдет сейчас о более простых вещах. Вы, несомненно, уже подарили мадемуазель Марианне свою дружбу, и можно ожидать, что, выйдя из приемной, вы поделитесь с нею своим удивлением и, увы! может быть, даже негодованием, которые я вызову у вас; тем самым вы повредите мне в глазах моей матери,— я все ей сам скажу в другой раз, но сегодня не стоит ей говорить, а между тем мадемуазель Марианна наверняка ей все скажет. Я считаю своей обязанностью предупредить вас. Моя тайна вырвалась у меня: я обожаю вас, я не дерзнул сказать вам это, но вы все поняли. Сейчас не время открыть это другим,— и надеюсь, вы будете великодушны».
Дорогая, отложим до восьмой части рассказ об этом событии: если я его продолжу сейчас, но не закончу, вам будет неинтересно читать. «А как же история монахини? Сколько раз вы обещали рассказать ее! Когда же это будет?» — возмущаетесь вы. О, теперь как раз пора рассказать эту историю, на сей раз я не ошибусь. Как раз в восьмой части Марианна поведает монахине свое горе, а та, в свою очередь, надеясь хоть немного утешить ее, расскажет ей свои злоключения.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления