ПРАВО ВЫБОРА

Онлайн чтение книги Право выбора
ПРАВО ВЫБОРА

1

Крутятся за толстыми железобетонными стенами снежные галактики. Вся монтажная зона дымится белым. Здания, провода белые, нереальные. Пространства сделались упругими, непреодолимыми. С каждой неделей растет и растет ощущение нашей оторванности от остального мира.

Здесь, в отсеке, глухо. Узкий серый коридор, сплетение трубопроводов высокого и низкого давления. Как на корабле.

Шипит, трясется под руками синее солнце, летят малиновые брызги металла. У меня в брезентовой рукавице зажаты сотни ампер. Шов длинный, а выполнять его приходится на предельно короткой дуге. Это утомительно. Но так надо. Выбрасываю огарок, закладываю в держатель новый электрод — и снова ползет вдоль шва шипучая сварочная дуга.

Брезентовые штаны с резиновыми наколенниками, брезентовая куртка, резиновые сапоги, лицо закрыто защитной маской. Синее солнце — это когда смотришь со стороны, а сквозь светофильтр — золотисто-синий комочек, почти живая пушинка.

С каждым таким трубопроводом возни много. Он словно бы орет всем своим стальным дыхалом: «Мы особенные, легированные, цельнокатаные, нам подавай бережное отношение, постоянный ток, электроды высшего качества!»

— Обласкать бы тебя кувалдой! — говорю я вслух. — За какие такие грехи я должен возиться с тобой?..

А в ушах все еще звучит голос нашего мастера Шибанова:

— Мы тебя считаем специалистом по сварке неповоротных стыков труб во всех пространственных положениях и труднодоступных местах. Твоя сварка — это грань, где ремесло переходит в искусство. Гордись!

— Горжусь.

— В коммуникационный коридор пойдешь? Предупреждаю: там вентиляция плохая. Угореть можно. Из бригады Харламова одного еле отходили. Да ты его знаешь: Жигарев.

— Сдюжим.

— Вот и прекрасно. Ну, герой. Нашлю на тебя корреспондента.

— Зачем?

— Для славы.

— Не нужно. Не люблю, когда пресса вмешивается в мою личную жизнь.

— Лови мгновение, юноша. Я, например, считаю: трудные дела интересны тем, что в них проявляется личность. Вот и проявляй.

— Буду стараться.

— Ты рожден для лежачей работы. Не забудь подстелить диэлектрический коврик.

И он ушел, переполненный оптимизмом, сверкая вставными зубами. А я полез в коммуникационный коридор.

Шипит раскаленная, взлохмаченная плазма. Чтобы уменьшить внутренние напряжения в металле, веду шов обратноступенчатым способом на проход. Стараюсь не обрывать дугу, так как электрод с фтористокальциевым покрытием не любит этого: может образоваться трещина в кратере. Манипуляциями электрода всячески добиваюсь, чтобы валик был без горба, а мысли ползут сами по себе, как бы сквозь сосредоточенность, сквозь собранность и сознание особой ответственности, которое не покидает ни на секунду.

Ответственность. В характеристике так и записано:

«Хорошо развито чувство личной ответственности».

Тут у каждого оно хорошо развито.

Больше всех переживает прораб участка Скурлатова. Сегодня утром устроила мне разнос:

— Какой же вы бригадир, если так распустили людей?! У Петрикова — непровар, у Тюрина — прожог, у Сигалова — натеки, у Демкина — внутренние и наружные трещины. По работе вашей бригады можно составить полную таблицу дефектов. Вы что, ларек для овощей строите?! Почти у всех шестой разряд, а шов хуже, чем у самого захудалого третьеразрядника!..

Я слушал молча. В какой-то миг мелькнуло: отказаться от бригадирства, махнуть на все рукой и уехать на Дальний Восток, к океану… Занудливая бабенка, типичная перестраховщица. Непедагогичная в своей основе…

И как только пришло на ум это точное словечко, я сразу успокоился. И больше не слушал, а смотрел: красиво очерченные вздрагивающие полные губы, блестящие черные глаза, какие-то жесткие и в то же время чувственные, суженные сумеречные глаза. Что-то во мне вдруг всколыхнулось, и я увидел ее словно бы впервые. Она показалась мне ослепительно красивой. Теперь я стал прислушиваться к ее голосу, не вникая в слова. Я слушал. Слушал и следил за маленькой узорной варежкой, которая выделила себя в отдельное существо, то поднимаясь, то опускаясь, и у меня перед глазами плясали огненно-красные, ярко-желтые и синие пятна и полосы.

— Так чего же вы молчите? — сказала Скурлатова, отчаявшись пробить брезентовую броню.

Она стояла передо мной в замшевом коричневом кожушке, в меховой шапочке и смотрела на меня снизу вверх. А я почему-то вспомнил, что ей тридцать два и что разница в годах не так уж велика.

— Я готов есть сено.

Взгляды наши встретились. Она почему-то смутилась.

— Это в каком же смысле?

— Во всех смыслах. Если верить доске показателей, наша бригада вчера вышла на второе место. Главный сварщик Лихачев сказал: так держать! Но это еще не значит, что у нас нет недостатков, о которых вы говорили. Вашему глазу мы верим больше, чем самым точным дефектоскопам и ультразвуковому контролю.

Она улыбнулась:

— Вы умеете заговаривать зубы.

— Зачем же? У нас в бригаде было вчера собрание. Взяли обязательство изжить непровары и трещины. Присутствовали секретари партийного и комсомольского бюро.

— Почему меня не пригласили?

— Вы были на приеме у главного инженера.

— Все-то вы знаете. Действительно была. Ну и как прошло собрание?

— Нормально. Драили каждого. В том числе и меня. Думаю, пойдет на пользу.

— Завидую вашей выдержке в работе с людьми. Где бы мне ее набраться?

— А вы представьте себе, что мы монтируем обыкновенную тепловую электростанцию. Не бойтесь жестких слов: «нейтронная защита», «радиоактивная утечка».

— Вы демагог. И все-таки вы мне нравитесь.

— Вы мне тоже. В вас бездна обаяния, как говорит наш мастер Шибанов.

— Я не в том смысле. Мне нравится ваша уравновешенность, вы человек без комплексов. А Шибанов — старый мухомор со вставными зубами. Все суетится, ухаживает за дамами. Даже за мной. Говорит: по первому вашему зову…

— Ну и как?

— Зова не будет.

— Что так?

— Мне импонировал другой, без вставных зубов. Но я ему, видно, не импонировала, — неожиданно говорит она. — Скажите, почему в жизни все так сложно и запутанно?

Ну кто ей «импонировал», известно всему участку: главный инженер Угрюмов. Но, говорят, он-то к ней совершенно равнодушен. К тому же у него жена и двое детей.

— А правда, что вы родственник Угрюмова?

— В некотором роде да: мы братья по разуму, как сказал один сумасшедший, входя в палату после процедур. Я, конечно, младший, так как у меня темный ящик устроен проще. Одним словом, интеллектуальное сродство. Когда-то мы с ним прели в одном забое, долбили породу…

— Мне кажется, что ваше интеллектуальное родство не ограничивается только этим. У вас острый ум. К тому же вы молоды. Это большое преимущество…

И вот целый день ожидание чего-то радостного переполняет меня. Перед глазами мелькает ее узорная варежка. Да, да, Юлия Александровна, в жизни все сложно и запутанно… Ваша варежка пахнет снегом, и ваше лицо пахнет снегом, и волосы, которые выбиваются из-под меховой шапочки, пахнут снегом. Черт возьми, почему я так много думаю о ней? И мне в высшей степени наплевать, что вы, Юлия Александровна, непедагогичны: такая вы нравитесь мне еще больше.

Зачем все это, зачем? Все равно не будет того, что было…

…По крутой каменистой тропе мы поднимаемся с Таней на сопку. Сверкающее море стоит дыбом. От ветра захватывает дух. На розовато-белых скалах гнездятся птицы. Кайры, топорки и чайки иногда поднимаются с карнизов и заслоняют небо. «Ты стала похожа на цыганку», — говорю я Тане. Вот такая она и есть. Волосы черные, лицо темное от загара. Качаются в ушах большие круглые серьги.

«Только ты со здешними девчонками не водись, — говорит Таня. — Все равно тебя никто не полюбит так. Окончу техникум, а ты демобилизуешься, тебе немного осталось служить. Поедем домой, в Сибирь…» Когда потом, ночью, поезд увозил Таню в Читу, я долго ходил по перрону и с грустью думал, что жизнь в основном и состоит из коротких встреч и длительных разлук. Мелькнул день, полный сияния моря и неба, запаха листьев и хвои, — и нет его. Теплые губы Тани, ее ласковые руки… Виделись мы не часто, но вся жизнь каждого из нас была подчинена этой любви…

…Снова охватывает холодная грусть. И весь утренний разговор со Скурлатовой как-то утрачивает свою многозначительность. Да ничего особенного и не было сказано. Померещилось, будто протянулась невидимая ниточка, а на поверку — я просто все выдумал. Обычная скурлатовская непедагогичность, неумение создавать некую дистанцию между собой и подчиненным, панибратство, которое простак может принять за некую задушевность, особое отношение. Она интересуется Угрюмовым и, вообразив, что я его родственник…

Многие пытаются понять, что связывает меня с Угрюмовым. Бригадир термистов Дима Гуляев, с которым мы живем в одной комнате, ревниво допытывается:

— Ты скажи, скажи, как тебе это удается: главный сварщик с тобой за ручку здоровается, главный инженер в кафе приглашает, Шибанов с тобой на «ты», Скурлатова на собраниях расхваливает. Я не удивлюсь, если сам Коростылев пригласит тебя на а-ля фуршет. Ты что, побочный сын?..

— Я сын трудового народа. Мать — дворничиха, отец был простым солдатом, погиб в Берлине. Никто из родственников под судом не был и за границей не проживал. Предки в каменном веке не имели железного топора.

— Чудной ты…

— Жизнь покрутит, и ты будешь чудной.

В одной книге я наткнулся на слова, поразившие меня созвучностью тому, что живет во мне:

«Есть страстное желание пережить как можно больше чужих жизней, чтобы знать жизнь мира… Это желание родилось давно — теперь оно преследует меня и днем и ночью… Я дворник, сапожник, лакей, портной, народный учитель, крестьянский работник, ломовой извозчик… И много, много дел встает передо мной… Это не пустая мечта — это серьезное желание, во всяком случае, теперь…»

Дневниковая запись двадцатилетнего Фурманова. Она помогла мне понять себя.

Я всегда был рабочим. Выбор трудовой профессии зависел от обстоятельств. И когда начинаешь думать, что все могло быть по-другому, то постепенно, все взвесив, приходишь к выводу: по-другому не могло быть. По-другому бывает у тех, кому дорогу определяют родители, с пеленок вдалбливают: «У тебя особое назначение», «Бойся потерять время на то, что отвлекает от конечной цели». Такой человек идет не по широкой дороге жизни со всеми ее превратностями, а по узкой тропе, защищенной с обеих сторон высокими глухими стенами. У него не может быть стремления пережить как можно больше чужих жизней, чтобы знать жизнь мира. Зачем ему идти в дворники или в сапожники? Эти профессии отмирают, не им принадлежит будущее. Но пока все это отмирает, мне пришлось помогать своему отчиму-сапожнику. Помогал матери-дворничихе. Мы жили тогда на Баскунчаке. Белая соляная равнина, а прямо по пласту соли уложены железнодорожные пути. И всюду соль, только соль, рапа. Люди белые, верблюды белые. Все работали на солепредприятии. И я прилепился к солесосу. Комбайн перекачивает пульпу в бункер элеватора. Удаляется рапа, и чистая, как хрусталь, соль сыплется в вагоны. Мы давали до двухсот тонн соли в час. Я обслуживал силовую установку…

И еще, уже в другом месте, в Сибири: ладони горят, наливаются чугунной тяжестью. В тесной штольне жарко. Стрекочут перфораторы, по-стеклянному звенит голец. На лице Родиона Угрюмова масляно блестящие пятна расплавившейся грязи. Он отбрасывает бурильный молоток, снимает рубашку. От голой спины идет пар. Мы осваиваем новую специальность. Обязанности предельно просты. Проверил давление воздуха и воды, продул шланг, присоединил к молотку — и знай себе долби. Бур с натугой входит в гранит. Весь дергаешься, как наглухо привязанный к молотку. Часа через три выползаешь с опухшими от грохота ушами. Руки трясутся, глаза от беспрестанной натуги лезут из орбит.

И даже на флоте я оставался рабочим. Аварийно-спасательный отряд. Тяжелый физический труд. Электрорезак, дыропробивной пистолет, работа на грунте в трехболтовом скафандре. Я опускаюсь в густую синеву, слышу, как позванивают золотниковые пузырьки над шлемом. Стеклянно-прозрачная вода увеличивает и водоросли с бисерной бахромой, и рыбок, снующих между ними. Над головой скользит гигантский скат. Я вижу его лунно-голубое эмалевое брюхо. Он рассекает изогнутыми кожистыми крыльями воду и исчезает в радужных блестках. Спускаюсь на грунт, беру два толстых шланга: с медным наконечником и гофрированный, с железной решеткой. Протискиваюсь в узкий туннель, уходящий под киль судна. Зажигаю фонарь. Упираюсь в песчаную стену. Мы режем породу тугой водяной струей. Порода отваливается кусками, расползается у ног. И уже ничего не разглядеть вокруг. Тьма. Дрожит в руке шланг. Работать приходится скорчившись. Пот заливает глаза. А твердый, слежавшийся песок поддается неохотно. Ни разогнуться, ни повернуться…

И сейчас в узком железобетонном коридоре мне кажется, что я продолжаю все то же дело, начатое давно-давно. Все та же поза — ни разогнуться, ни повернуться; пот заливает глаза.

Работа окончена. Закидываю шлем на затылок. Плечи одеревенели. Теперь бы размяться…

Поднимаю голову и вижу Лену Марчукову. В руках у девчонки дефектоскоп — металлический ящик весом килограммов пятнадцать. Но у Лены сильные руки, и вся она сильная, гибкая, высокая.

— А я тебя искала, искала, — говорит она, и глаза ее становятся вопрошающими. — Ты сегодня в клубе будешь?

— Нет.

— Я это просто так. Думала, что ты придешь. Новая картина. «Фараон».

— А, знаю — из жизни американских полицейских.

— Все смеешься. Ты считаешь меня глупой?

— Что ты, Леночка! Ты самая умная девочка во всей монтажной зоне.

— Зря смеешься. Я учусь на заочном в энергетическом. Говорят, у меня математические способности. Если хочешь готовиться в институт, могу помочь.

— Спасибо. Я человек, травмированный высшим образованием, и решил прожить остаток дней без него. И вообще, Леночка, я знаю одного парня, который в тебя влюблен.

Но она равнодушна:

— Очень он мне нужен, твой парень.

— Так ты не знаешь, о ком я: бригадир Харламов. Знаменитый Харламов!

Все то же ленивое равнодушие. Нет даже намека на интерес.

— Чем же он знаменит?

— Как чем? Его бригада занимает первое место. К тому же он крупный изобретатель, — сержусь я. — Это надо понимать и ценить.

— А что он изобрел?

— Способ сварки на морозе. Это же революция в сварочном деле! Мужик с большим будущим.

— Предложение Харламова обсуждали на комиссии в Центральной лаборатории и забраковали, — говорит Леночка все так же равнодушно.

— А Лихачев?

— Лихачев тоже забраковал.

— Не может быть.

— Я читала протоколы.

— Вот видишь: на пути творческой личности всегда препятствия. Но они носят преходящий характер. Человек может не дождаться торжества истины, но в конце концов она все равно восторжествует. Держись, Леночка, за Харламова: будет он Героем — попомни мое слово. Прощай!

Я ухожу. Она кричит вслед:

— Забыла сказать: тебя в главный зал вызывают. Срочно.

Не спрашиваю, кто вызывает. Не все ли равно? Кому-то, значит, понадобился… Ах, Леночка, Леночка!.. В тебя влюблен другой, а ты… Чувствую затылком ее взгляд.

Леночке девятнадцать, хочется любить, и ей непонятно, почему я уклоняюсь от встреч. Ведь человек должен любить — каждый день, каждый час, каждое мгновение. Без любви жизнь пуста.

Может быть, нужно идти навстречу ее любви, вот такой чистой, целомудренной любви, а ответное чувство появится само собой?..


В главном зале, у верхнего защитного перекрытия, группа людей: Скурлатова, Лихачев, главный механик Чулков, Шибанов, Родион Угрюмов и еще кто-то, кого они обступили со всех сторон.

— Один вид таких вещей, как реактор, усложняет психику человека, — говорит Юлия Александровна. Голос шелковисто-мягкий, в сощуренных глазах ничего, кроме мягкой женственности. Ей вторит Чулков. Он закатывает к потолку выпуклые козьи глаза и декламирует проникновенно:

— Не только усложняет психику отдельного человека, но и поднимает на новую высоту общественное сознание…

Я ошарашен. Никогда еще не слышал от Чулкова таких возвышенных слов. Кому это они выказывают свою эрудицию?

Главный сварщик Лихачев чуть отступает в сторону, и я вижу высокого сухопарого человека с тяжелой гривой седых волос. Подчеркнутая аккуратность в линиях его черного пиджака, в умело повязанном изящном галстуке, рассекающем белоснежную рубашку. У него неторопливые жесты, мягкая, сдержанная улыбка. Я узнаю его, и все дрожит внутри: Коростылев! Сам Коростылев. Знаменитый ученый, автор основного проекта.

Я знаю: проект разрабатывали сотни инженеров, в реализации его участвуют десятки проектных, монтажных, строительных организаций. Но должен был быть кто-то, кто вобрал бы в свой мозг весь проект, пропустил все это через жернова высшей математики. И этот человек — вот он, напротив… Даже не верится, что все это можно осмыслить в целом и представить в деталях, весь этот гигантский комплекс.

На курсах я и не предполагал, что все так внушительно: огромный железобетонный зал, чугунные герметические двери, лабиринтовые проходы в массивных стенах, газовая система, вспомогательные системы охлаждения, управление, парогенераторы и, наконец, сердцевина всего — цилиндр… Стальной цилиндр высотой чуть ли не в пятиэтажный дом, загнанный в бетонную шахту… Он набит всякой всячиной: графитовые блоки, сектора, втулки, слой чугунных блоков и секторов, а сверху — полуметровой толщины чугунная плита со стальными трубками — стояками. Такой цилиндр весит несколько сот тонн. Это как бы сгусток научной и инженерной мысли. И в конструкции, в самом деле, гениальная простота. «Проще гороха», — как говорит сам Коростылев: стоит ввести в технологические каналы тепловыделяющие урановые элементы, как начнется то самое… атомный распад.

Но до этого еще далеко. Вот когда повсюду появятся желтые круги с тремя красными лепестками и с красным кружком в середине — знак радиационной опасности…

Мы приваривали стальной кожух сперва к нижней опорной плите, которая покоится на кольце и домкратах, потом — к верхней, и все время нас не покидало ощущение боязливой настороженности. Было что-то строгое во всем: в словах, роняемых инженерами, — «реакторное пространство», «биологическая защита»; в жесткой геометрии зала — ни карнизов, ни пилястров, эмалевой белизны стены, без единого шва пластикатный пол, стальные мостики и трапы. Этому залу, вылизанному вакуум-насосами, идет все стерильное, белое.

Я видел графитовый блок, держал его в руках. Дырчатый кусок графита высокой чистоты, выдерживающий температуру три тысячи градусов. Таких блоков, завернутых в целлофан, завезли с основного склада тысячи. Из них монтировали шестигранные колонки. Но это делали другие. Пока шла графитовая кладка, нас в главный зал не пускали. Здесь беспрестанно работали вакуум-насосы: требовалась стерильность. Персонал ходил в белых халатах и беретах. Инструменты носили на предохранительных кольцах.

Как я завидовал им, этим людям в белых халатах! Им доверили сокровенное, они были как бы носителями неких тайн, рабочими-профессорами. Они-то, не в пример нам, разбирались, что к чему. Вот тогда-то я понял, что душой навсегда прикован к этим строгим вещам, они как бы вошли в меня, они мои, и, возможно, весь смысл моей жизни в конце концов сведется к ним.

При монтаже графитовой кладки все время присутствовал Коростылев. И мне кажется, что психика усложняется не от вида атомного реактора, а от общения с такими людьми, как он, даже кратковременного. Ведь он сконденсировал в своем мозгу научную мысль эпохи…

Зачем меня вызвали в главный зал? Я уже готов потихоньку повернуть, считая, что произошла ошибка, но меня замечает Родион Угрюмов. Здесь он второе лицо после Коростылева. Полтора года назад он был назначен главным инженером строительства и уговорил меня поехать сюда.

— Здорово! — говорит Родион. — Поздравляю. Твоя бригада на втором месте. Еще рывок — и оставишь позади знаменитого Харламова!

Я не знаю, как обращаться с ним при высоком начальстве, а потому молчу.

— Это он? — спрашивает Коростылев.

— Он самый. Владимир Михайлович Прохоров.

Ученый жмет мне руку. Я вижу его сильный, как бы стиснутый у висков лоб, серьезные, изучающие глаза.

— У меня к вам просьба личного порядка, — говорит Коростылев. — Не могли бы вы завтра в восемнадцать часов зайти ко мне?

Инженеры переглядываются: просьба личного порядка… Все озадачены. У знаменитого ученого, к услугам которого научно-исследовательские институты и лаборатории, просьба к обыкновенному рабочему! Личного порядка… Любой из них готов выполнить любую просьбу Коростылева, но ему нужен именно я, а не они. В суженных глазах Скурлатовой жадное любопытство. И когда Коростылев с Угрюмовым направляются к дверям, Скурлатова не выдерживает…

— Зачем? Не знаете?

— Знаю.

— Ну?

— Неправильно приварили кожух реактора к нижней плите.

Она меняется в лице. Случись такое, пришлось бы разбивать пятнадцатиметровую бетонную толщу и начинать все сначала: миллионы рублей убытка. Шутка чересчур сильна. Догадываюсь: Скурлатова не останется в долгу — начальство шуток не любит.

Но я и сам озадачен не меньше других. Зачем?..

2

Харламов лежит на кровати, заложив руки за голову. Сегодня он в мрачном настроении. Мы с Гуляевым для него сейчас просто-напросто не существуем. Я знаю: Харламов может лежать так, устремив глаза в потолок и сжав тонкие губы, час и два. Взгляд у него пристальный, непреклонный.

— Гуляев! Спичку… — Голос властный, резкий.

Дима роется в карманах, бросает Харламову зажигалку. Тот, не поднимая головы, нащупывает рукою зажигалку, сигареты, закуривает. Курит с наслаждением, большими затяжками.

— Лешак! — шепчет мне Дима. — Опять отказали, теперь уж из Центральной лаборатории, вот и психует.

Мы живем втроем, все трое бригадиры, но здесь, в комнате, хозяева не мы, а Харламов. На столе, на стульях, на наших тумбочках и даже на полу грудами навалены его книги по сварочному делу. Повсюду исполосованные рейсфедером куски ватмана и кальки.

Харламов — устоявшаяся знаменитость. О нем писали в газетах, когда он работал еще на трубопрокатном заводе. Фотография его красовалась на мраморной доске в городском парке.

Здесь, на стройке, Харламов сразу же смело вошел в ритм и оставил всех нас далеко позади, И то, что наша бригада вчера стала догонять бригаду Харламова, всем кажется необъяснимым чудом.

Ко мне Харламов относится с неизвестно откуда идущей неприязнью. Нет ничего сложнее человеческих отношений… Вечная игра самолюбия, иногда просто вздорность. Ведь, чего греха таить, если перестаешь за собой следить, забываешь, что иногда для пользы дела нужно уступить, — становишься этаким индюком с повышенной амбицией.

Собственно, я не давал ему повода относиться ко мне враждебно. Мне сразу понравился этот красивый чернявый парень. Он без горячности, но резко, по-деловому всякий раз выступал на собраниях. Говорил прямо, без всяких подковырок, без желания выставить кого-то в смешном виде. Он сминал своей логикой, умением убеждать. Делился опытом своей бригады, терпеливо пытался втолковать нам, по сути молодым сварщикам, что только работа на предельно короткой дуге приносит успех. И не было ни одного сварщика, который бы не признавал его превосходства.

Я не раз наблюдал за ним во время работы и восхищался его мастерством. Он же в меня как в сварщика, видимо, не верил, а соревновался с нами просто ради проформы: нужно же с кем-то соревноваться.

Уверенный пловец, он спокойно плыл вдаль, даже не задумываясь над тем, что его могут обогнать, так как знал цену скоропалительному энтузиазму, за которым никогда не бывает прочной победы.

Однажды Гуляев спросил его, почему он, имея склонность к изобретательству, работает сварщиком.

— У нас вся семья работала на трубопрокатном заводе: отец, мать, братья, сестра. И я после школы пошел туда же, и, между прочим, не жалею. Сварка — бездна, вот что я понял. Иногда мне кажется, ни у одной профессии нет таких возможностей. Надо только суметь их использовать. Да, видно, знаниев не хватает. На вот, почитай заключение. В нашей лаборатории опять зарубили. Три месяца ждал. А в итоге — дулю.

Харламов замахнулся на большое: предложил способ механизированной сварки проволокой сплошного сечения без защитной среды. Внедрение этого способа позволило бы работать на морозе, на ветру, при любой погоде без защитной кабины. Но в отзыве комиссии говорилось, что проволока с церием, цирконием и другими легирующими элементами слишком дорога и использовать ее экономически невыгодно.

— А может быть, они правы? — усомнился Гуляев.

Харламов бросил на него яростный взгляд:

— Нельзя так, с маху, отвергать. Нужны исследования. Я в одном уверен: металл такого шва обладает исключительной стойкостью против образования трещин. Вот тебе и экономический выигрыш! Да еще какой!.. Я в Центральную лабораторию пошлю…

Он снова доказывал, тряс чертежами им же изобретенных полуавтомата и импульсной приставки к выпрямителю. Все это как-то убеждало.

— Ты бы обратился прямо к Лихачеву, — посоветовал Гуляев.

— А что Лихачев — бог? Раз заседала комиссия… Вот и занимайся после этого рационализацией!

Мне было искренне его жаль. Я проверил все его расчеты, и мне они показались безукоризненными. Я даже позавидовал ему. Ведь если Харламов действительно прав, это переворот в сварочном деле! А если даже он в чем-то ошибается, то ведь основная идея нужная! Я побежал к Скурлатовой, к главному сварщику Лихачеву, стал доказывать, как важно поддержать молодого изобретателя. Я дрался за Харламова как тигр. Так уж мы воспитаны: любой ценой, порою даже во вред себе, поддерживать то, что, на наш взгляд, полезно обществу. А если компетентное лицо пытается сдержать наш неукротимый пыл, то оно, это лицо, в наших глазах сразу же превращается в бюрократа, зажимщика.

Скурлатова, помню, смерила меня ироническим взглядом и спросила:

— Что это вы записались в адвокаты к Харламову?

— Как коммунист и член партбюро…

— Я вхожу в комиссию и голосовала против. По-вашему, инженеры смыслят в сварочном деле меньше Харламова? Он слишком самонадеян.

— Но он просит разрешения провести эксперимент…

— Вот-вот. Только этого не хватало. Здесь производственный процесс отработан до предельной точности, и экспериментировать на участке я не позволю! Экспериментируют в лабораториях и научно-исследовательских институтах.

Главный сварщик Лихачев был менее категоричен.

— Харламов не первый и не последний, — сказал он. — Над этой проблемой бьются институты. Стал бы ты стальные трубы сваривать золотыми электродами? То-то и оно. Пусть поищет что-нибудь не такое дорогое, и я первый поддержу…

Когда я начал рассказывать обо всем этом Харламову, он зло оборвал меня:

— Ну ты, благодетель! Кто тебя просил совать нос в мои дела?

— Это не только твои дела.

— Катись, катись. Видал таких защитничков.

Когда человек травмирован, на него не следует обижаться. И я не обиделся. Но с тех пор Харламов как-то отгородился от нас, замкнулся.

Кажется, я начинаю понимать его. Недаром Угрюмов говорит, что книжный шкаф — зеркало души человека. Такой библиотеки, как у Харламова, наверное, нет и у Скурлатовой. Он тончайший знаток того сложного дела, которому он сознательно посвятил себя. Сперва был интерес к металлу, его безграничным качествам, к сварочной дуге, этому длительному электрическому разряду в газовой среде. Докапываясь до сути явления, парень ощутил в себе страсть исследователя, и она целиком поглотила его. А разве со мной происходило не то же самое?.. Это случается с каждым, когда металл вдруг начинает представляться живым, одушевленной неподатливой массой со своим характером, упрямством, затаенной усмешкой над твоими усилиями. Харламов трудился с одержимостью и достиг многого. Он не просто прекрасный сварщик. Он по-настоящему глубоко изучил теорию сварки, передовой опыт других. И когда он все успевает? Хотя в бригаде ему здорово помогает его друг Жигарев. Жигарев давно разгадал эту натуру, полную упрямого самоутверждения, оценил ее масштабность, держится за Харламова и называет его не иначе как Николаем Ивановичем, хотя сам старше Харламова.

Харламов конечно же знает цену себе и каждому из нас. Он терпим к слабостям других. Только один раз он сорвался — это когда молодой инженер из группы по внедрению новой техники и технологии Бражников стал учить его уму-разуму. Бражников недавно прибыл из института и конечно же на нас, сварщиков, посматривал с чувством превосходства. Он решил сразу взять с нами «демократический» тон. Я, мол, свой парень и даже не брезгую крепким словечком. Харламов, который вообще не переносит сквернословия, слушал Бражникова с каменным лицом. А потом, накалившись до высшей точки, сказал:

— Иди ты со своими методами к…

Инженер даже подскочил от неожиданности. Но жаловаться не стал. Понял, что дал промашку.

С презрением Харламов относится к таким руководителям, которые только и ищут предлога, чтобы показать свою власть, называет их «феодалами местного значения». У него конечно же научный подход к оценке деятельности руководителя.

Я как-то высказался в том смысле, что в стремлении человека выдвинуться, стать руководителем есть нечто зазорное.

— Руководство — один из наиболее важных видов человеческой деятельности, — резко возразил мне Харламов. — По-настоящему руководить может лишь тот, кто обладает организаторским талантом. Тут нахрапом не возьмешь. Знаешь, к какому выводу я прихожу? Все великие исторические личности потому и великие, что им удавалось организовать массу. А тут не то что бригаду — себя-то никак не организуешь.

Дружить бы нам и дружить. Но он меня не принял. Не принял, как я догадываюсь, по многим причинам. Может быть, ему показалось, что я пошел в сварщики не по внутреннему убеждению, а из равнодушия к жизни — лишь бы устроиться куда-нибудь? И еще: я не подозревал, что сумрачный, самоуглубленный Харламов влюблен в Леночку Марчукову. И когда он заметил, что Леночка равнодушна к его ухаживаниям и тянется ко мне, он тихо возненавидел меня. Он привык быть первым, неотразимым, и вдруг девчонка предпочла ему, знаменитому Харламову, другого, ничем не примечательного парня. Так мне рисуются наши отношения. Вот он лежит на своей кровати, заложив руки за голову, глядит в пустой потолок, Я исподтишка наблюдаю за ним. Да, мне сейчас жалко его: опять отказ, теперь уж из Центральной лаборатории. Дальше идти некуда. Сплошные неудачи. Как бы объяснить ему, что Леночка меня вовсе не интересует? Мне ли не знать иссушающую силу слепой ревности?

Гуляеву, видно, не нравится тягостная тишина, и он говорит:

— А знаешь, я ведь из гробовщиков.

— В каком смысле?

— В прямом. И отец и братан делали гробы. Потом решили сменить профессию, перешли на мебель. Ну меня сразу же турнули — как ни старался, а комоды на гробы похожи.

Врет, все врет, хочет развеселить Харламова. А тот даже не слушает.

Я включаюсь в игру. Делать все равно нечего.

— Скажи, Гуляев, ты влюблялся?

— Я и сейчас влюблен по уши. У меня краля в консерватории учится на Брамса.

— Так вот, если бы тебе твоя девчонка заявила: брось свое сварочное дело, иди учиться на Брамса! Как бы ты?

— Как она может так заявить! Глупая постановка вопроса. Как я могу учиться на Брамса, если не имею склонности?

— Ну, на зубного врача, на архитектора, на дипломата?

— Нет. Это меня не интересует. Оживаю только тогда, когда вижу металл, щупаю его. Зачем же отказываться от самого себя?

— Ну, предположим, чисто психологически — «или я, или твоя профессия!..».

— Моя Люся и не скажет никогда такой глупости. Вот ее мамаша с папашей могут… А ты любил?

— Все в прошлом. Я теперь мизантроп.

— Да за тобой вроде Марчукова шьется.

— Что-то не замечал. Леночка — хорошая девочка, но между нами ничего общего. И вообще меня женщины не интересуют.

— А что ты считаешь главным в жизни?

— Главное — понять жизнь. Даже мучительство любви можно понять, если, конечно, обладаешь холодным, аналитическим умом. Но этот самый аналитический ум и любовь, по-видимому, вещи несовместимые.

Харламов лежит неподвижно, но я чувствую, что он уже заинтересовался и слушает, сигарета дымит сама по себе.

— А что значит понять жизнь? — допытывается Гуляев.

— Понять жизнь — это, по-моему, понять людей. А человек есть не что иное, как человеческая деятельность — в ней проявляется его сущность. Мы живем в динамическую эпоху. Происходят крупнейшие изменения в социальной, научной, технической областях. Они захватывают все сферы человеческой жизни, предъявляют к человеку все новые, усложняющиеся требования.

— Хоть и непонятно, но интересно. Где ты набрался мудрости?

— Мудрость — что черепаховый суп: она не всякому доступна. Но поумнеть может каждый. Для этого нужно каждый день, каждый час изживать в себе корову.

— Это как?

— Корова — существо тупое: станет поперек дороги, и нет ей дела ни до кого и ни до чего, она ко всему равнодушна, о самую диковинную машину будет бока чесать. Человек не корова. Человек должен преодолевать В себе равнодушие, нелюбопытство. Ведь существует некий психологический барьер на пути к знанию.

— Где это ты все вычитал?

— По собственному опыту знаю: при одном взгляде на таблицу становится скучно, как на похоронах. И сразу пропадает интерес к электротехнике. Это и есть психологический барьер. Скажем, с восторгом следишь за подвигами графа Монте-Кристо, до судьбы которого нам, по сути, нет и не может быть никакого дела, и редко кто с таким же восторгом читает учебники. А ведь, казалось бы, в учебниках обобщен бесценнейший опыт человечества. А вот Лев Толстой всерьез интересовался спектральным анализом звезд Млечного Пути, слушал лекции знаменитых астрономов… Ум нужно тренировать, склонности, способности развивать.

— Ну, я пойду, — неожиданно говорит Гуляев и решительно поднимается. — У меня прием.

— Прием? Где?

— Слесарь Должиков по случаю получки устраивает в мою честь прием в кафе «Изотоп». По шестнадцать грамм и кофею. Хочешь с нами? Увяжем все вопросы.

— Иди. Мне не хочется.

— Ну и шут с вами! Лучше здешний кофей пить в логове друзей, чем глядеть на ваши кислые физиономии.

Он хватает шапку, набрасывает пальто и вылетает в дверь.

И тут происходит невероятное: Харламов поднимается на локте, с любопытством рассматривает меня и говорит:

— Все, что ты сказал, очень здорово, умно. А я даже не подозревал, что ты… Да, да, психологический барьер. Очень точно. Мучительство любви. Я об этом не раз думал.

Он вскакивает и начинает ходить по комнате, потом останавливается передо мной, произносит глухим голосом:

— Даже не верится, что все кончено. Ты понимаешь? Я до сих пор не могу поверить, что мой метод не прогрессивный! Я ведь жил только этим, совершенствовал — и все впустую…

— А ты патент взял?

— Патент — чепуха. Я мечтал о внедрении. Здесь же, на нашей стройке. Я ведь не ради славы или денег…

— Поговорить с главным инженером? Если хочешь…

Он кривит рот в горькой усмешке:

— Что Угрюмов смыслит в сварке? У него другой профиль. Если уж специалисты на высшем уровне зарубили… Все равно они меня не убедили, все равно я уверен, что прав…

— Ну, а если прямо к Коростылеву?

— А я поверил, что ты умный человек, — говорит Харламов меланхолично. — Что же, по-твоему, я совсем совесть потерял? Если всякий сварщик будет лезть с рацпредложениями к ученому с мировым именем…

— В министерство напиши…

— Писал. Девять писем написал.

— Ну и что отвечают?

— А я не отсылал письма.

— Это как же?

— Очень просто. Я часто пишу ругательные письма, но никогда не посылаю их. Это облегчает и помогает сформулировать основное. Отец научил. Стал я ругать одного мастера, а батя советует: «Ну-ка напиши ему все!» Написал. Он прочитал, похвалил: «Здорово получилось». — «Послать ему?» — «Да ты что, сдурел? Сперва разобраться надо, кто прав, кто виноват. А то обидишь человека ни за что ни про что. Спрячь подальше. В роду у нас такого не было». Буду учиться и своего все равно добьюсь, рано или поздно… Вот ты говоришь: понять жизнь… Ведь это не всякому дано. Даже выдающиеся умы, по-моему, не всегда в состоянии понять ее. Вот тебе только кажется, что ты понимаешь жизнь. А на самом деле, как я приметил, ты ее видишь не такой, какая она есть, а такой, какой ты ее представляешь. Разве неправда? Да и большинство людей, наверно, так. Мы ведь, если вдуматься, обычно воспринимаем не конкретное историческое время, а общую психологическую атмосферу эпохи.

Я молчу. Да и что тут скажешь! Может, он и прав. Надо подумать. Умный, черт!

3

Снег метет и метет, с гулом и свистом налетает на заборы и строения. Люди бегут куда-то, подгоняемые ветром, что-то кричат. И все обширное пространство между небом и землей дрожит, зыбится, закручивается в вихри.

Я пробираюсь на склад. Бурлящая белая масса наваливается со всех сторон. Лицо заледенело, ветер хлещет в глаза.

В складе раздаточной тепло. Здесь перед сменой я встречаюсь со своей бригадой, отсюда развожу ребят на сварочные посты. В двухэтажном домике, кроме склада, находятся лаборатория, мастерская, прорабская контора, помещения для мастеров. Здесь же кабинеты Лихачева и Скурлатовой. Это наш штаб.

В раздаточной людно. Круглый, вихрастый, с белыми ресницами и приподнятой верхней губой Юра Плужников командует парадом.

— Демкин! — кричит Юра. — За тобой два электрода ЭАИБ. Почему не сдал?

Демкин ухмыляется:

— Израсходовал, деточка. Откуда я их возьму?

— Не мог израсходовать. Я тебе выдал с запасом.

— Да что, я их глотаю?

— Сейчас же сдать! Вот доложу Скурлатовой!

— Испугался я твоей Скурлатовой.

Плужников — большой специалист своего дела. Он ловко орудует у печи для прокалки электродов, что-то отыскивает в сушильном шкафу, безошибочно выдает нам электроды нужной марки и порошковую проволоку, быстро записывает в журнал. Мы не торопимся нырнуть в снежную пелену, а Юра покрикивает, хлопая белыми ресницами:

— Чего столпились? Разве можно в такой обстановке работать? Очистить помещение!

— Ну и зануда! — ворчит Демкин. — Подержать бы тебя на морозе в подвешенном состоянии на поясе с предохранительными лямками! Невоспитанная молодежь пошла.

Но Юра слышит.

— Каждый занимает должность по своим умственным способностям, — острит он. — Следующий!

В раздаточной случаются торжественные минуты. Когда, например, сюда входит главный сварщик треста Игорь Михайлович Лихачев, или попросту Громыхалыч. Громыхалыч — личность примечательная. Громадный мужчина атлетического сложения. Он весь какой-то бугристый: взбугренный лоб, взбугренные щеки, будто наплавленный серый металл. Поглядит в упор из-под надбровных бугров — и невольно цепенеешь. «Громыхалыч» — это так, на самом деле он редко раскрывает рот. Все больше смотрит, и никогда не знаешь, доволен он или недоволен.

Этот сумрачный человек наделен особой, почти сверхъестественной проницательностью.

— Шов добротный, — однажды сказал он мне, — но что-то в вашей работе есть зыбкое.

С тех пор я его стал побаиваться. Если человек способен по виду шва определить ваше душевное состояние…

Лихачев, так же как и Коростылев, бывает в зоне наездами. Но меня признал. Вот и сейчас здоровается со мной за руку.

Гуляева, который стоит тут же, даже передергивает от злости. И когда Лихачев уходит, Гуляев громко говорит:

— Господин Икс — вот кто ты! Любимец начальства!.. — И завистливо добавляет: — Вон твоя краля высматривает тебя!

К нам подходит Лена Марчукова. Вид у нее решительный, лицо строгое, она при исполнении служебных обязанностей, и сейчас я для нее — один из многих.

— Бригадир, поднимитесь на минуту в лабораторию, — говорит она мне тоном, не допускающим возражений. И все понимают: кто-то из моей бригады допустил непровар или что-нибудь в этом роде.

В самом слове «лаборатория» заключено что-то стеклянно-хрупкое, сразу представляются пробирки всех диаметров, пузырчатые длинные трубки, люди в белых шапочках, в белых халатах. В нашей лаборатории испытывается сталь. Висят диаграммы, лежат журналы термообработки. На стеллажах и на столах контрольные стыки. Ведь прежде чем допустить сварщика к производству работ, его тренируют на пробных образцах. Сварка ведется точно так же, как на производственном месте. Из каждого контрольного стыка вырезаются образцы, и здесь, в лаборатории, их исследуют на растяжение, загиб и ударную вязкость.

Всякая лаборатория для меня — своего рода святилище. Все, что творится в природе с грубыми и тонкими вещами, здесь как бы моделируется, предстает на ладони в чистом виде. Я люблю запахи и звуки лаборатории. Пусть это сельскохозяйственная, или больничная лаборатория, или где-нибудь на нефтепромыслах, или на шахте — все равно.

Леночке «идет» быть в лаборатории. В этой девушке какая-то почти неуловимая одухотворенность. По-моему, у нее одухотворенные пальцы. Да, да, пальцы. Длинные, чуткие. Качество сварки она может определить даже в темноте, на ощупь. Леночке приходится работать с самой новейшей, сложной аппаратурой: тут и гамма-просвечивание, и рентген, и разного рода дефектоскопы.

В лаборатории в этот час никого. Здесь властвует тишина, слышно лишь завывание вьюги да сотрясаются рамы. Лена приближает ко мне смуглое лицо, сжимает горячей рукой мои пальцы и быстро шепчет:

— Я хотела тебе сказать…

— Что ты хотела мне сказать, Леночка? — почему-то шепчу и я, чувствуя непонятное смятение. Я вижу гладкую, длинную шею, по которой хочется провести рукой, шею и маленький подбородок.

— Я хотела тебе сказать… Я тебе скажу в другой раз. А сейчас иди, иди, кто-то поднимается. Но ты должен знать…

В глубокой задумчивости возвращаюсь на склад. Бригада ждет. Сварливый голос раздатчика Юры Плужникова:

— Кто там курит? Нахалы. Я вот Лихачеву пожалуюсь. Тут вам не кафе и не ресторан. Поработай с такой публикой…

Но на него никто не обижается. Хихикают, шумной ватагой выливаются на улицу в стужу, в белую мглу.

Сегодня минус двадцать. Предельная температура для сварки на морозе. А по распоряжению Скурлатовой мы должны работать на трассе — ответственный внешний трубопровод!

Бригада Харламова в этот день трудится на площадке для автоматической сварки поворотных стыков труб. Я иду туда, так как несколько дней мы будем находиться в жесточайшей зависимости от них, от их оперативности. Надо согласовать кое-какие вопросы с Харламовым.

Харламов хмур. После делового разговора он как бы между прочим спрашивает:

— Что это тебя вызывали в лабораторию?

Понимаю: продолжает ревновать к Леночке.

Делаю озабоченный вид и, чтобы успокоить его, говорю:

— Скурлатова устроила нагоняй. Старая история — непровар у Демкина. Лаборатория подготовила данные.

Он смотрит с подозрением, хочет еще о чем-то спросить, но в это время из вьюги высовывается платформа, груженная трубами. А потом, как бы сами собой, трубы с ксилофоническим звоном начинают скатываться на стеллажи. Ребята собирают трубы, производят прихватку плетей. Плети из труб длинные — до тридцати, а то и до сорока метров. Их накатят на тележки с роликоопорами, и тележки помчатся по узкоколейке к нам на посты.

Я машу Харламову рукой и ухожу на трассу.

Мой пост ничем не отличается от других постов: тут стоит сварочный аппарат — этакий ящик с синим ребристым кожухом и клеммами; от клемм тянутся к электродержателю провода — вот и все. Привычным жестом беру щиток со смотровым стеклом, закрываю лицо и глаза; в правой руке — держатель с электродом. Склоняюсь над плетью из толстых труб.

И снова поет свою дребезжащую песню синее солнце. Я взял с собой двенадцать килограммов электродов: этого должно хватить на смену. Марку электродов Плужников подобрал мне точно. Он учел все: мою квалификацию, пространственное положение швов, температуру воздуха. Мне остается одно: выдержать. А выдержать очень трудно, даже если обладаешь хорошей закалкой.

Приходится напрягаться, все время следить за поведением металла, регулировать силу тока. Стынут ноги в валенках, стынет левая рука, сковало холодом спину. Хорошо бы погреться, но нельзя даже на секунду отрывать электрод от шва. И я веду, веду шов, веду бесконечно долго.

Многослойная сварка, и чтобы обработать только один-единственный стык, потребуется семь часов…

Обычно при минус двадцати все работы на трассе замирают. Но нас подгоняют сроки. Да, сейчас очень пригодился бы полуавтомат Харламова. Ведь если температура воздуха упадет еще хотя бы на один градус — работа на трассе замрет…

Стараюсь не думать о холоде. В Сибири видали морозики и покрепче: от них лопались деревья…

Сибирь, Сибирь… золотистая кашкара, Таня, которую я все еще продолжаю любить, хотя она и не заслуживает этого. Я должен ее ненавидеть…

Кашкара… Большие фарфорово-хрупкие на вид цветы, прозрачно-желтые. Они пахнут снегом и таежными ветрами. Сколько их было той весной, когда мы познакомились с Таней!

Еще в ту пору, когда мы с дедом Антипом караулили в здешних местах оборудование для производства буровзрывных работ, я встретил девчонку. Мы сидели с ней в кустах кашкары, словно бы охваченные со всех сторон желтым пламенем. Туманно-синяя весна, пахнущая прогретой корой сосен и лиственничной хвоей…

А потом я, отслужив действительную на Тихоокеанском, вернулся в тайгу, на Танину родину.

В деревне только и было разговоров что о нашей предполагаемой свадьбе. Председатель колхоза Иван Кононович не сомневался, что, поженившись, мы останемся в колхозе: ведь Таня кончала агрономический техникум. Нас приглашали на колхозные собрания.

— Молодец Татьяна: такого парня залучила! — радовался Иван Кононович. — Раз в технике смыслит, цены ему нет!

Но все вышло по-другому.

В наши места в это время приехала археологическая экспедиция, изломавшая в короткий срок весь график моей жизни. Профессор Жбанков искал стоянку древнего человека, — кажется, эпохи неолита и начала бронзового века. Жбанкову требовались рабочие, повар, коллектор. Узнав, что я уволенный в запас моряк, начальник отряда сразу же попытался нанять меня. Я отказался. Но Таня рассудила по-другому:

— Я пойду. Деньги на дороге не валяются.

— А когда же свадьба?

— Сейчас люди заняты. Сыграем осенью.

Она ушла в экспедицию коллектором, по совместительству — поваром.

Экспедиция раскинула палатки на берегу ручья, километрах в десяти от деревни. Каждый вечер я встречал Таню. Несколько раз бывал в лагере. Мне показывали круглодонную керамику, каменные нуклеусы, наконечники стрел. Профессор Жбанков рассказывал сотрудникам и рабочим о развалинах древних городов, о серебряных амфорах и золотых гребнях из скифских курганов, о женских украшениях яркого червонного золота из гуннских курганов, о потерянных пирамидах, набитых сокровищами фараонов, о фресках Кносса, о каменных крылатых быках древней Ассирии.

— Самое примечательное в жизни человека, — говорил профессор, — это приключения духа. Никакие перипетии внешнего порядка, никакие странности отдельной судьбы не могут идти в сравнение с тем, что случается с вами на беспредельных просторах познания.

Он говорил о том, что раскрытие древних письменностей и языков относится к числу самых великих подвигов человеческого духа.

Была в Жбанкове некая затаенная энергия, которая незаметно подчиняла всех.

Таня слушала его с глубочайшим вниманием. Она как-то на лету схватывала все это. По вечерам зубрила синхроническую таблицу культур.

— Зачем тебе?

— Интересно. Знаешь, кто ее составил? Доктор исторических наук Клюквин, начальник Евгения Ивановича! Пятьдесят лет составлял.

— А кто такой Евгений Иванович?

— Как кто? Жбанков. Замечательный человек.

— Что ж в нем такого замечательного?

— Умница. Ему всего тридцать два года, а он уже профессор.

— Попробовал бы твой профессор сдать в рывке сто пятьдесят килограммов.

— А зачем ему это? У него ум.

Я не сердился. Посмеивался. Ведь я знал Таню еще в ту пору, когда она была глупенькой девчонкой, принимала любое мое слово на веру, преклонялась предо мной. Теперь мне нравилась самостоятельность ее суждений, ее желание учиться, в чем-то превзойти меня. Мы сильно любили друг друга, любовь была проверена годами, и я не мог унизить Таню ревностью.

— Представь себе: скажем, приезжает в наш лагерь сам доктор Клюквин, мировая величина в исторических науках, и обращается ко мне…

— Дура ты, Танька. Клюквин никогда не приедет в ваш лагерь. Он в стране Никарагуа ищет клад инков.

— А ты откуда знаешь?

— Знаю.

Но знаменитый Клюквин, член-корреспондент Академии наук, крупнейший специалист по каменному и бронзовому векам Европы и Азии, приехал. И это почти невероятное событие произошло благодаря Тане.

Престарелый доктор погладил Таню по голове и сказал: «Молодец, девочка».

Иногда невольно становишься философом и начинаешь рассуждать о таких вещах, как случайность и закономерность. Какова она, закономерность жизни? И какую роль играет в ней случайность? Случайность может быть счастливой. А может быть и дурной. И опять же одна и та же случайность для одного оказывается счастливой, а для другого…

Жил себе человек, работал, любил, решил жениться, и вдруг в эту стройную картину вторгается нелепейшая случайность — и все идет кувырком…

Началось вот с чего.

Профессор Жбанков спросил у Тани: не слыхала ли она от старых людей о древних могилах, которые должны находиться где-то в этих местах.

— Есть тут один распадок… — сказала Таня. — Я покажу вам.

Раньше мы с Таней часто встречались в том распадке. Но нам не было дела до серых сланцевых плит, вытянутых цепочкой с севера на юг…

Раскопки первой же плиточной могилы — и неслыханная удача: парное погребение. Великолепно сохранившийся скелет женщины, золотой проволочный спиральный браслет, бирюзовые и сердоликовые ожерелья. Сохранились остатки одежды погребенной, обшлага рукавов были украшены белыми цилиндрическими бусами. Рядом со скелетом женщины — скелет мужчины.

Одна такая находка могла произвести фурор в ученом мире. Но Жбанков оказался на редкость удачливым человеком: здесь же, в распадке, он обнаружил развалины какого-то дворца.

Понаехали корреспонденты. Имя Тани замелькало на страницах газет и журналов. Один из центральных журналов поместил ее цветную фотографию. И пошло, и пошло. Ученик известного скульптора воссоздал в гипсе облик людей той далекой поры, и все увидели, что и тогда женщины и мужчины были прекрасны.

Все эти находки связывались с именем Тани, журналисты неизвестно почему окрестили ее Таежной Ундиной.

Я радовался за Таню и злился. Она неожиданно заявила:

— Видишь, что творится? Мы едем с тобой в Москву!

— Это еще зачем?

— Как зачем? Профессор Жбанков предлагает мне сдавать в университет на исторический факультет. Обещает поддержку.

— А я что буду делать в Москве?

— Сдавать экзамены.

— Куда?

— Как куда? Со мной. На исторический.

— Без подготовки? Да и ты без подготовки.

— Не пройдем — поступим на подготовительные.

— А свадьба?

— Потом. Успеем.

Нет, ни в чем она меня не убедила. Но ее уже занесло. Девчонка вдруг открыла в себе тягу к историческим наукам. А скорее всего, тягой заразил профессор Жбанков, и у нее закружилась голова от блестящих перспектив.

— Вас уже не вычеркнешь из истории археологии, — напевал он ей лукавые песни. — Подобные находки случаются не так уж часто. Вы сделали выдающееся археологическое открытие.

Поправ все, мы уехали в Москву. Таню приняли безо всяких. А я, как и следовало ожидать, завалился. Родион Угрюмов, который в это время кончал институт в Москве, измывался:

— Запомни: археология берет свое начало в могильниках и гробницах; уж если у тебя такое пристрастие к могилам, то помогу устроиться на более «живое» дело — сторожем Ваганьковского кладбища. Дурень, на физико-математический подавать нужно было, ведь еще в тайге всё книжки по физике читал.

— А ты пойди к Клюквину, — посоветовала Таня. — Может, разрешит пересдать. Ты же уволенный в запас воин, должны быть льготы.

И впервые я поступился своим человеческим достоинством. Во имя любви. Вырядился в морскую форму, навесил две медали — за трудовую и за воинскую доблесть, прихватил даже дипломы за спортивные успехи.

Клюквин терпеливо меня выслушал. Он был мудр, этот старик с молодым острым взглядом. Сказал с легкой грустью:

— Вы не любите историю и вряд ли полюбите ее. Поищите себя в другом деле.

— Я хотел бы на исторический! У меня особые обстоятельства…

— Молодой человек, разберитесь в себе. Экспериментируйте, но не за счет государства…

Я устроился на трубопрокатный завод подручным сварщика.

Тогда я очень скверно себя чувствовал. Таня начала относиться ко мне как-то снисходительно.

— Ты человек в эскизах, — сказала она мне. — Вроде все задумано хорошо и материал добротный, а так на всю жизнь в эскизах и останешься, если не проявишь настойчивости и энергии.

— Ты меня разлюбила, — ответил я.

— Глупый, я хочу поднять тебя…

— До своего уровня? Или до уровня Жбанкова? Я иду своим путем.

— Ну и иди.

Да, я перестал быть для нее авторитетом, опорой.

Все чаще при встречах она говорила об этом самом Жбанкове. Однажды показала тетрадку с выразительным заглавием: «Ископаемый юмор».

— Жбанков посоветовал завести. Тут собрано все от древних египтян до эпохи Возрождения. Евгений Иванович считает, что юмор — квинтэссенция житейской мудрости.

Я перелистал тетрадку. Тут в самом деле был собран окаменевший юмор.

Я, разумеется, ни разу не улыбнулся: ведь чувство юмора мне не присуще. Вернул тетрадь, сказал:

— Запиши еще одну хохму тринадцатого века. Слышал от Клюквина, когда был у него на приеме. У одного шута спросили: «Почему петух, просыпаясь по утрам, поднимает одну ногу?» Он ответил: «Потому что петух упал бы, если бы поднял сразу обе ноги». Подумай над этим…

Я начал ревновать, терять уверенность в себе.

— За любовь нужно бороться, — говорил Родион Угрюмов. Родион всегда за что-нибудь боролся. Боролся за число пробуренных шпуров, за число вынутых кубометров земли, боролся за успеваемость на курсе. За любовь бороться ему не приходилось: Наташа оженила его на себе. Мог ли такой человек быть авторитетом в подобных делах? Мне вспомнился наш флотский хозяйственник майор Кульков, который, изредка появляясь на матросской кухне, призывал: «Бороться с паром нужно, бороться…»

Да, я пробовал бороться. Может, не так, как следовало.

Чтобы быть рядом с Таней, я через год все-таки поступил в университет на исторический факультет. Но это не принесло счастья…

Почему я беспрестанно думаю о Тане? Нужно забыть, забыть ее, вычеркнуть из памяти навсегда…

Что мне хотела сказать Лена? Впрочем, она все сказала. Сказали ее сухие горячие глаза, губы подрагивающие, тонкие длинные пальцы. Но почему это не задело меня?.. Почему сейчас, когда за щитами пляшет метель, я хочу думать о непедагогичной Юлии Александровне, о ее белой полной шее, о том, как вчера она заглянула в мой отсек, и, вместо того чтобы повышать показатели, я болтал с ней о всякой чепухе, и Юля (как я уже называю ее про себя) не торопилась уходить, хотя и понимала, что мы оба срываем план и тянем бригаду назад.

Я опять вижу ее губы, блестящие глаза, жесткие и в то же время чувственные…

Но постепенно и облик Юлии Александровны как-то расплывается. Я устал. Очень устал. И замерз. Пора бы немного размяться, попрыгать.

Смотрю на часы и сам себе не верю: оказывается, прошло всего тридцать пять минут!

Прибегает Демкин. Виновато моргает заиндевелыми ресницами.

— Бригадир, я, кажется, сжег трансформатор…

Смотрю на него, ничего не понимая.

Наконец смысл случившегося доходит до сознания, и меня бросает в жар: сжег трансформатор!

Сейчас я не думаю о том, что по вине разгильдяя бригада потеряет второе место, — я радуюсь: Демкин жив! Жив! Могло ведь убить током!

— Да как же это ты, а?..

— Как, как… Известное дело как: электрики подсунули неисправный аппарат…

Возможно и такое. Но почему подобные вещи случаются именно с Демкиным?.. Вся бригада как бригада, а этот… Есть у меня в чемодане широченный ремень штангиста. Дать бы тебе, Демкин, такого ремня…

— Аппарат заменить! — приказываю я. — Немедленно вызвать электриков, с Чулковым поговорю сам…

Но главный механик Чулков тут как тут. Он набрасывается на Демкина:

— Чему вас на курсах учили?! Если запузыривать на всю мощность, то и сам сгоришь! Что, ты не знаешь, как регулировать силу тока?! Сегодня же доложу обо всем Лихачеву. А ты, бригадир, куда смотришь?!

— Я смотрю в будущее, товарищ Чулков, и поскольку это не первый случай со сварочными аппаратами, то потребую расследования. Да, да, расследования. Почему ваши электрики не проверяют регулярно исправность обмоток и изоляции?! При такой погоде нужна особая бдительность.

Чулков затихает.

— Ладно, обойдемся без расследования, — умиротворенно говорит он. — Я уже приказал заменить аппарат. Кланяйся, старичок, Чулкову в ножки. Я человек покладистый.

— Кланяюсь. А теперь разрешите мне поработать…

Казалось бы, инцидент исчерпан. А у меня все еще дрожит каждый нерв. Виноват или не виноват Демкин, но ведь рано или поздно может случиться ЧП: поражение сварщика током.

Нет уж, товарищ Чулков, не делайте нам одолжения, сегодня же обо всем доложу Скурлатовой. А Демкина надо пропесочить, пропесочить…

Замкнутся проклятые обмотки — пиши пропало.

Даже среди ночи, во сне мне часто мерещится: кто-то из ребят моей бригады лежит, скорчившись, на снегу.

Чулков и Демкин уходят, а я все не могу прийти в себя, электрод валится из рук. Но нужно приниматься за дело: счет идет на часы, на минуты… Живей, живей!

4

Как-то я спросил у Родиона Угрюмова:

— Правда, что Коростылев — гениальный ученый?

Родион пожал плечами:

— Знаешь, что такое гений? Высшая степень творческой одаренности. Он воздействует на все человечество, а не только на своих знакомых.

— А Коростылев?

— Он талантливый физик. Очень талантливый. Много оригинальных работ. Его почему-то все время тянет в космологию. Ну, о работе, посвященной пульсации поля мирового тяготения, ты знаешь. Она широко известна.

— А еще?

— Да он гипотезы как блины печет. У него многомерное мышление, приспособленное для всяких парадоксов. Можно позавидовать. Я ведь тоже метил в ученые, в Ньютоны, а получился просто специалист с организаторско-техническим уклоном. Я ведь увлекаюсь магнитогидродинамикой. Одним словом, хобби.

Родион, конечно, форсит. Его увлечение магнитогидродинамикой давнее, серьезное. Собственно, до последнего времени он и занимался физикой плазмы под началом все того же Коростылева. Я был в их лаборатории и долго рассматривал установки «Токамак», тороидальные установки, дисковые генераторы, модели коаксиальных инжекторов — царство техники будущего. Вот где бы поработать! Здесь занимаются проблемой управляемого термоядерного синтеза. Родион говорит, что эта еще только нарождающаяся наука, магнитогидродинамика, должна решить задачу извлечения неисчерпаемой энергии и создания непроницаемого силового поля. Ведь с помощью магнитных полей уже научились управлять раскаленной до нескольких миллионов градусов плазмой.

От импульсных разрядов в лаборатории невольно тянешься мыслью к вспышкам на Солнце, к явлениям, связанным с образованием и распадом оболочек новых звезд. Все это так величественно, что я тоже почти с суеверным страхом поглядываю на белый лоб моего старого приятеля Родиона Угрюмова.

— И какую новую гипотезу придумал Коростылев?

— Так, игра ума. Но если все подтвердится, — переворот в космологии.

— Расскажи.

— Длинно.

— Мне нужно. Очень нужно. Прямо-таки позарез. Чтобы отойти от мелочей. Есть какая-то потребность в подобных вещах. Для общей перспективы.

— Изволь. Ты прав, старик: еще Берлиоз говорил, что нелепости необходимы человеческому уму. Дело тут вот в чем. Коростылев любит разгадывать неразрешимые загадки. Астрономы подметили необычайное явление в других галактиках: у звезды альфа Девы обнаружена яркая струя, истекающая из ее ядра, подобно лучу прожектора протяженностью в сотни световых лет. Концентрация энергии в этой струе эквивалентна энергии миллионов сверхновых звезд или излучению триллионов обычных звезд. Это явление совершенно невозможно объяснить ни одним из известных нам природных процессов. Ну, разумеется, Коростылев попытался найти решение. О двойных, или кратных, звездах слышал? Вот представь себе, в некоторой части пространства имеется плазма, состоящая из смеси протонов и антипротонов. В итоге частичной аннигиляции образуется защитный слой между веществом и антивеществом. Это все равно как если бы на раскаленную докрасна плиту уронить каплю воды; капля не испаряется целых пять минут. Между каплей и плитой образуется слой пара. Чем выше температура, тем толще изолирующий слой пара. Всеобщий закон природы. Дошло?

— Гони дальше.

— Так вот, Коростылев выдвинул гипотезу, что из вещества и антивещества соответственно образуются звезда и антизвезда — двойная звезда. Если хочешь знать, двойных звезд в галактике почти столько же, сколько одиночных.

— Гони, гони.

— Двойная звезда — только стадия. На определенном этапе эволюции звезда, сблизившись с антизвездой, обволакивает ее.

— Ты хочешь сказать, что и наше Солнце?..

— Коростылев считает, что наше Солнце имеет именно такую структуру: под пластами раскаленного вещества находится ядро из антивещества, они разделены мощным магнитным слоем.

— Выходит, наше Солнце в какой-то мере антизвезда?

— По-научному, амбизвезда. Коростылев утверждает, что большинство одиночных звезд — амбизвезды, в прошлом — двойные, в будущем — сверхновые.

Долго Угрюмов излагал мне сногсшибательные теории Коростылева, которые и охватить рассудком трудно…

Вот что такое Коростылев, приглашающий меня в свой кабинет. Почему-то неуютно и страшно.

Лауреат, депутат, Герой Социалистического Труда. А за всем этим — бездна труда, поиски, взлеты мысли, горы научных работ. Его мозг — инструмент века, и для него физические законы, дифференциальные уравнения и всякие там исчисления — мелкие орешки, строительный материал, мыслительный фон.

Я не знаю, как вырабатывается подобное космическое мироощущение; а может быть, есть люди, предрасположенные к нему с самого рождения?

Что нужно Коростылеву от меня? Сломай голову — не догадаешься. Такие люди несут в себе слишком много неожиданностей…

Вхожу в просторный кабинет, залитый молочным светом. На стенах — чертежи. Очень много чертежей; продольный разрез здания, поперечный, горизонтальный, изометрические изображения фундамента и реактора. На отдельном столе макет нашей атомной электростанции — такой она будет в скором времени. Тут же толстая книга «Расчет толщины биологической защиты реактора, реактивного зала и бассейна выдержки».

Коростылев что-то читает. Стою затаив дыхание, не знаю, что в таких случаях нужно делать, сердце неистово стучит.

Наконец он замечает меня:

— Пришли? Хорошо. Присаживайтесь. Аня, принесите нам, пожалуйста, чаю…

И я вижу его внушительное лицо вблизи: холодные, рассеянно-мечтательные глаза, крупный рот, ироничный и в то же время твердый. Ученый все еще где-то там, в своих научных грезах, в другом измерении. И, возвращаясь оттуда ко мне, он говорит:

— В самолете я стал невольным свидетелем разговора двух врачей. Один из них сказал: «Не хочу, чтобы мои сыновья были врачами. Пусть будут инженерами». Как будто можно в таких случаях решать за сыновей?! А если бы папе вдруг захотелось, чтобы его сыновья стали художниками или математиками?.. Расскажите о подготовке сварщиков.

Мы пьем чай. Я рассказываю. Волнуюсь. Обжигаюсь. Внутреннее смятение не проходит. Ведь это Коростылев… Сам Коростылев! И я… А может быть, это мне только снится?..

Исподволь наблюдаю: не скучно ли? Нет, слушает сосредоточенно, сдвинув густые брови.

— А вот скажите, случается так, что у двух сварщиков одинаковой квалификации при сварке одними и теми же электродами получаются существенно различные результаты?

— Сплошь и рядом.

— А где разгадка? Как в старой песенке: «Портных в столице очень много, шьют равной, кажется, иглой…»

— Как-то не задумывался. Наверное, все зависит от умения манипулировать электродом, от способа перемещения электрода относительно кромок свариваемых труб.

Какая цепкость мышления! В совершенно незнакомой ему области сразу же выделил основное.

Из кучи бумаг он выбирает какие-то листы и передает мне.

— Вот я тут написал доклад, хочу выступить перед рабочими. Прочтите, пожалуйста. Все ли понятно? А я пока тоже почитаю кое-что.

Текст отпечатан на машинке. Вчитываюсь в каждую строку. Актуальнейшие проблемы применения атомной энергии в мирных целях. Подробно о нашей атомной станции. О трех блоках, которые намечено построить.

Грандиозная, захватывающая перспектива.

— Ну и как вы находите?

Видно, ему самому доклад нравится.

— Все понятно, очень интересно.

— А замечания?

— Есть вопрос. Все рабочие у нас с восьмилеткой и десятилеткой. А сваривать трубы или слесарить можно и без десятилетки. Получается как бы избыточный образовательный ценз. Полученные в школе знания в непосредственной работе не находят применения. Многие хотели бы работать в современном автоматизированном производстве или в сфере науки. Но желающих куда больше, чем мест там.

Коростылев закуривает сигарету, делает несколько затяжек, поднимается с кресла и начинает ходить по кабинету. Мне кажется, что он сердит. Говорит резко:

— А вот вы?.. Вы ушли с третьего курса университета и подались в сварщики. Вам мешает образовательный ценз?

— Я — другое дело. Во-первых, я с самого начала выбрал неправильно: склонность к физике и математике, а подался на исторический, в археологию.

— Невелика беда. Каждый обязан знать историю. До сих пор ощущаю пробел в образовании. Научно-техническая революция не пустые слова. Она только еще начинается, и ее с малограмотными людьми не развернуть. То, что большинство рабочих в настоящее время у нас имеет избыточный образовательный ценз, — очень хорошо. Да это и не избыточный ценз, а всего лишь минимум, необходимый для реализации совокупно взятых социальных функций советского рабочего. Вам как историку это должно быть понятно. Почему вы берете только профессионально-квалификационную сторону? Почему не упоминаете об участии рабочего в общественной жизни, в совершенствовании производства?..

Слушаю со все возрастающим изумлением. Мне-то казалось, что он полностью погружен в «чистую» науку. А он продолжает:

— В последнее время у нас часто пишут о формировании социальной группы рабочих-интеллигентов как особого слоя рабочего класса. Что вы думаете на этот счет?

— По-моему, никакой особой социальной группы нет. Народ стал культурнее — вот и все.

— Вы совершенно правы. Вот что я вам скажу: полностью автоматизированное производство в ближайшее десятилетие поглотит лишь незначительную долю рабочих кадров. Нужны рабочие старых профессий — монтажники, сборщики, слесари-ремонтники, рабочие машинного труда. Противоречие? Но какая революция совершается без противоречий? Да, пока реально существует противоречие между уровнем механизации производства и требованиями молодых рабочих к содержанию труда. Но что из того? Углубление научно-технической революции снимет это противоречие. Вы, молодые, обязаны держаться на уровне времени. Рабочий — механик — инженер — ученый — это не ступеньки продвижения, не чиновничья лестница выслуги, а равнозначные звенья производства, и от каждого требуется научное знание своего дела. Согласны?

— Согласен. Рабочие должны активно участвовать в совершенствовании производства. Но на практике не всегда это получается.

— Что вы имеете в виду?

Признаюсь, когда я шел к Коростылеву, то вовсе и не думал говорить о Харламове, о его изобретении. Но тут меня понесло.

— У нас вот предложение Харламова отфутболили! Если он рабочий, это еще не значит, что…

И я выкладываю все. Привожу расчеты, впадаю в горячность, будто защищаю свое, кровное. Я наглею до такой степени, что обвиняю обе высокие комиссии в формализме, наплевизме и еще в каком-то «изме». И становится ясно, что без изобретения Харламова прогресс зайдет в тупик.

Я взываю к справедливости. Ученый задумывается.

— Вы говорите — Центральная лаборатория треста? Потолкую с Лихачевым. Ведь, насколько мне известно, Центральная лаборатория в его ведении?

— Лихачев тоже против. Я говорил с ним.

— Не нужно представлять себе все начальство «зажимщиками» и консерваторами. Проблема, за которую взялся ваш товарищ, видимо, не из простых.

Коростылев кладет мне руку на плечо:

— Нужны обстоятельные исследования. Попробуем подключить Институт электросварки или Институт Оргэнергостроя. А для начала я хотел бы поговорить с Харламовым.

Я и рта не успеваю раскрыть, как Коростылев вызывает секретаршу и просит ее разыскать Харламова. И чтобы обязательно принес чертежи и расчеты!

Вот это стиль работы!

Возвращается секретарша ни с чем. Харламов наотрез отказался идти. И вообще он никого не уполномочивал быть адвокатом…

Меня душит злость. От стыда готов провалиться сквозь землю. Хорош Харламов! Нашел перед кем дурь выказывать!

Коростылев смеется:

— Характер! Ничего, чертежи и расчеты мы получим. Если в его предложении есть рациональное зерно, поможем.

Он смотрит на меня как-то задумчиво, словно что-то взвешивая в уме.

— А знаете, зачем я вас вызвал?

Я поражен: значит, все, что было, не главное? Главное впереди?..

— Мне в лаборатории нужна безупречная сварка. Мастер на все руки. Вас рекомендовал Угрюмов. Вы вполне подходите. Ведь в лабораторию магнитогидродинамики требуется не просто исполнитель, а человек мыслящий.

Наверное, у меня довольно глупый, растерянный вид, так как Коростылев улыбается.

Та самая, плазменная лаборатория! Передний край науки, энергетика будущего… Мастер на все руки… Моя давняя мечта.

— Должность почти инженерская, — говорит Коростылев. — Будете монтировать новейшие установки. Квартира обеспечена. Москва…

Да если бы мне пришлось спать под лавкой, жить впроголодь, работать до потери сознания…

Перед глазами сверкание металла и стекла — ускорители плазмы, стеллараторы, дисковые генераторы, ловушки с магнитными зеркалами, тороидальные разрядные камеры. Молодец Родион. Настоящий друг.

— Вы бывали у нас в лаборатории?

— Да, бывал. Помогал Угрюмову ремонтировать установку для турбулентного нагрева.

Если бы он погонял меня по этой самой установке! Я ее изучил как свои пять пальцев, знаю, где титановые инжекторы, где катушки, зонды, датчики. Пусть поймет, что у меня чуть ли не врожденная склонность к таким вещам. Но он ни о чем не спрашивает. Ведь это лишь для меня знаменательное событие: приглашают работать в лаборатории всемирно известного ученого! А для него — рядовой эпизод. Потребовался хороший слесарь, только и всего.

— Я не тороплю вас с ответом, — говорит Коростылев. — Но до моего отъезда вы должны решить.

Да что тут решать? Хоть сейчас… Но я молчу. Знаю: скорым на решения не доверяют. В моем распоряжении еще целый месяц.

5

В коридоре встречаю Родиона Угрюмова.

— Чего это вы там шумели? — спрашивает он.

— Говорили о социалистической личности, о познании как управлении. Черепок разламывается.

— Старик любит рассуждать на такие темы. У него избыток идей, вот ты и оказался в роли выпускного клапана.

— Он гений!

— А в мою гениальность ты веришь?

— Верю.

— Тогда пошли.

— Куда?

— Как куда? В «Изотоп». С утра росинки во рту не было. Морочные деньки, и просвету не видать. Ты не знаешь, где достать колли?

— А что это такое?

Родион безнадежно машет рукой:

— Собака-нянька. Для Гали и Гели.

— Зачем же воспитание детей поручать собаке? У тебя теща не работает.

Об этой теще, властной, въедливой старухе, и об Угрюмове ходит анекдот. «Значит, вы хотите стать моим зятем?» — спросила она. — «Откровенно говоря, я не хочу, — ответил Родион. — Но так как я собираюсь жениться на вашей дочери, то не вижу возможности избежать этого».

— Пора перевозить семью сюда. А теща мне и там надоела, — объясняет Родион.

Мы пробираемся сквозь густую снежную пелену. Темно. И только инстинкт ведет нас к кафе.

«Изотоп» стоит на берегу замерзшей реки. Перед ним скульптурная группа «Женское отчаяние»: женщина с поднятой рукой, другой рукой прижимает к груди ребенка, за юбку уцепилась девочка. Очень талантливо исполненная скульптура, ей стоять бы перед входом в Организацию Объединенных Наций, а какой-то хозяйственник водрузил ее напротив кафе, куда после получки собираются монтажники. Любители пропустить рюмку с опаской поглядывают на эту черную каменную женщину: видно, ассоциации не из приятных.

— Монументальная пропаганда против выпивки, — говорит Родион.

В кафе почти пусто: все ушли на кинокартину. Занимаем столик.

Здесь, на стройке, Родион отпустил бороду, и эта густая, длинная, черная борода словно бы изменила не только внешний, но и внутренний облик Родиона. Сделавшись начальником, он не утратил своего демократизма, но стал как-то жестче, отчужденнее. А когда-то мы вместе работали в забое, и Угрюмов был тогда бригадиром, таким же рабочим, как все мы. Когда мы познакомились, ему было столько, сколько мне сейчас, — двадцать восемь. Сколько лет мы знаем друг друга? Мы разлучались и снова встречались, менялись незаметно и никогда не говорили слов о дружбе, она была чем-то само собой разумеющимся.

Он всегда был для меня авторитетом, и как только я освобождался от его незримой власти, то немедленно попадал впросак.

Вот он сидит, огромный, бородатый, и жует жесткий шашлык, посверкивая белками глаз. Он остался все тем же таежным охотником, хоть и набрался высших знаний. Неприхотлив, широк, резок в суждениях, неутомим, лишен какого бы то ни было лукавства. И все-таки, что у него там, в башке, я не знаю. Он ведь только с виду вроде бы понятный, свойский. А в мозгу беспрестанно бушуют вихри. И если он о них не рассказывает, то не потому, что скрытен, а из чувства неловкости, так как то, что еще не оформилось в сознании, — сырец, и с ним не след соваться на люди.

Я гляжу на него и думаю, что за эти годы я не продвинулся в понимании характера Родиона ни на шаг. Иногда приходишь в отчаяние от мысли, что даже самых близких людей знаешь не глубже чем на миллиметр. Да и не раскроется умный человек целиком ни перед кем, он всегда для остальных «вещь в себе». И глупый не станет раскрываться, а попытается приписать своим ничтожным поступкам и мыслям государственную значимость.

Потому и держится все на интуитивном понимании людей. А простой и бесконечно сложный Родион Угрюмов, как я догадываюсь, вообще мне не по зубам. Где-то в читинской стороне, в Песчанке, бревенчатый домик; там родился Угрюмов, там и до сих пор живет его мать, степенная, добродушная Елизавета Карповна.

Нельзя без смеха вспоминать, как Родион учил меня колоть дрова: я ведь родился и рос в степи, где топят кизяком и бурьяном. На работе Родион учил меня заряжать шпуры, взрывать их. Негнущимися, промороженными руками делаю винтообразные нарезы на патронах (для большей плотности заряжания), затем ввожу их с помощью деревянного забойника в шпур. Родион следит за каждым моим движением: от резкого нажима может взорваться боевик… Родион всегда учил меня.

Хотя работать я начал задолго до встречи с Угрюмовым, именно он по-настоящему приобщил меня к рабочему классу: научил гордиться званием рабочего.

При таких вот встречах мы обычно молчим. Нас слишком многое связывает, и оно, то прошлое, ослепительно яркое, не требует комментариев, — мы храним его в себе; мы нужны друг другу и как воспоминание об иных мирах. А если и заговариваем, то не всяк поймет, о каких сиверах, рассохах, курейках и столбах речь. У нас ведь до сих пор в ушах пронзительный крик кабарги, а под ногами шуршит прибрежная дресва. И те миры неотступно стоят перед глазами, проступают словно через мутное синеватое стекло…

…Гольцы над глубокими падями и распадками, над сизой до черноты тайгой. Дальние хребты, рассеченные глубокими и узкими ущельями. Удокан, Калар. Вспучилась земля до самого неба. Мы в опасной зоне. Кажется, что по косогору бежит сизый дым. Иногда туман заволакивает все, и мы работаем в плотном сумраке. Под нами рудные тела — тысячи килограммов взрывчатки. Над головой то и дело вспыхивает красное полымя, охватывает полнеба. И вдруг прямо перед глазами вырастает белый огненный столб; затем над самым ухом небо выворачивается наизнанку, рвется, рассыпается на куски. Усатые молнии с гулом шмякаются почти у самых ног, ползут по земле, разбиваются с шипением и визгом зеленые и розовые змейки. В гремучем синем огне, в багровых всплесках ближайшие горы кажутся страшными, будто призрачными. Все миллионы ампер пронизывают меня с головы до пят.

— Жив, чумак? — Родион трясет меня за плечо…

…Океан. Теплоход «Трудовые резервы». Мы сопровождаем дорожно-строительное оборудование, по выражению Родиона, «выходим на мировую арену». Экватор. Стоим на носу теплохода перед лицом неведомого, почти физически ощущаем ту незримую черту, которая разделяет два полушария. Неясные силуэты необитаемых островов. Горящее от звезд небо. Магеллановы облака и полоса Млечного Пути. Мы смотрим в самый центр галактики. Светится море, теплое, как парное молоко, и кажется, что в воду падают золотые спиральки.

Коралловые рифы, летучие рыбы, разбивающиеся о палубу от тайфуна альбатросы — все было, было. И еще: плот, связанный лианами… Отталкиваемся шестами, и сразу же нас подхватывает лениво-могучее течение. Плывем под темно-зеленым навесом мимо мангровых зарослей, мимо торчащих прямо из воды пальм нипа. Несемся в зеленый сумрак среди первобытного леса. Завидев плот, поднимают гвалт обезьяны. Из гущи веток в упор глядит на меня обезьяна с длинным мясистым носом. Глядит без страха, осмысленно. Что там, на середине реки: застрявшая коряга или рубчатая спина крокодила? «Держи к берегу!…» Все было, было…


— …Не тот шашлык пошел, — говорит Угрюмов, отодвигая пустую тарелку. — Нужно будет нажать на снабженцев.

— Ты власть, нажимай.

— А знаешь, что-то я совсем занудился. Давай проведем одно культурно-воскресное мероприятие.

— Какое?

— Охоту на волков. Помощь местным колхозам и развлечение одновременно.

— Да в такую погоду небось ни одного волка в степь не выманишь.

— Найдем. Я приметил одно местечко. За Черным яром. Ну, как тебе живется? Старик сосватал на плазму? Он попросил меня порекомендовать ему сварщика. Я посоветовал тебя.

— Спасибо, Родион. Это моя заветная мечта: все книжки про плазму прочитал.

— Вот и отлично. А когда он намерен тебя взять?

— Сказал, через месяц.

Родион морщится:

— Так скоро? Ну ладно. Что-нибудь придумаем. Ну, а как личная жизнь? Почему бы тебе не жениться на ком-нибудь? Хочешь, сосватаю?

— Ты, как облекся властью, совсем утратил чувство юмора. «На ком-нибудь…» Ты ведь женился не на ком-нибудь…

— Кто здесь утратил чувство юмора? — К столу подходит Скурлатова. Мы и не заметили, как она появилась в кафе.

— Присаживайтесь, Юлия Александровна, — приглашает Родион. — Мы тут задумали вылазку на волков, вот обсуждаем.

— Ой как интересно! До смерти боюсь волков. Возьмите меня с собой. Я умею стрелять.

Логика.

Она усаживается. Полногрудая, румяная, свежая. На ней серое платье, таджикские серебряные мониста с красными камешками. Сейчас в ней что-то артистическое: в каждом плавном жесте, в длинных скошенных ресницах, в горьковатом выражении рта, какое бывает у актрис на журнальных обложках. Как будто и не ее рот совсем недавно извергал хулу на нашу бригаду.

Родион спокойно пропускает бороду через кулак и заговаривает о термической обработке стыков труб, о контроле плотности сварных соединений. Он монументален и непоколебим. Он видит эту женщину насквозь.

— К весне, надеюсь, с насосным узлом будет покончено? — говорит он.

— Сама не дождусь, когда мы с ним разделаемся. Разные сечения хуже всего. Сделаем все возможное, чтобы уложиться в срок.

— Хорошо. Раз так, возьмем вас на волков.

Родиона зовут к телефону. Возвращается сияющий:

— Старик и тут нашел. Интуиция. До свидания, товарищи. Приятного аппетита.

Нелепейшая ситуация. Мы останемся вдвоем. Подняться и уйти? Как всегда, не несут кофе. И ей отступать некуда: ужин заказан. Но она и не намерена меня отпускать, да ей, наверное, и в голову не приходит, что тут кроется неловкость. Сразу же начинает допрос:

— Зачем вызывал Коростылев? Я целый вечер как на иголках. Не вытерпела, решила вас разыскать.

Лицо принимает почти хищное выражение. Со мной можно не церемониться.

— Выяснял, довольны ли рабочие вами и Шибановым.

— Ну?

— Я сказал: довольны.

— Слава тебе господи! А еще что? Не за этим же вызывал?

— Хочет выступить с докладом перед рабочими. Интересовался уровнем подготовки аудитории.

— Только-то?

— Сказал, что рацпредложение Харламова представляет большую ценность. Обещал передать в научно-исследовательский институт.

— Поздравляю. Он думающий рабочий.

— По-моему, недумающих рабочих нет.

— Любите вы бить себя в грудь: «Мы — рабочий класс!..» А о чем говорили с Угрюмовым?

— В основном о волках. И об археологии.

— А при чем тут археология?

— Угрюмова интересует загадка Фестского диска. Хобби.

— Первый раз слышу.

— Глиняная плитка, покрытая рисуночными знаками. Мы нашли ее на острове Каппа-Раппа. Угрюмов считает, что диск служил жрецам мнемоническим средством для запоминания молитв и заклинаний. У многих первобытных племен встречаются такие таблички. Есть вещи, интересные как бы сами по себе: фрески Кносса, шоссе гигантов Ангкор-Тхома, каменные крылатые быки Ассирии.

— Про быков читала. Но зачем все это Угрюмову?

— Его первая жена — туземка из племени Ронго-Тонго. Ее звали Иренг. У него за экватором — куча детей. Тоскует. Пальмы, папайя, ананасы…

— Все смеетесь! А я уши развесила.

Лезу в карман, достаю из бумажника фотографию: под кокосовыми пальмами в обнимку я, Родион и Иренг. Скурлатова не знает, что и подумать.

— Вы там в самом деле были?

— Как видите. Иа ора, на, о Иренг ити…

— А может быть, эта туземка ваша жена?

— Какое это имеет значение?

— То есть как?

— С вашего разрешения, я пойду.

— Мы пойдем вместе. И вы проводите меня. Я боюсь темноты. Ронго-Тонго. Бессовестный враль.

Взявшись за руки, бежим через заснеженное поле в поселок. Сквозь тучи снежной пыли иногда прорывается зеленая луна. Там, где намело сугробы, беру Скурлатову в охапку и тащу на едва приметный след. Она не упрямится. Ведь можно увязнуть по уши. Останавливаемся у подъезда трехэтажного здания. Она снимает варежки, и я чувствую теплоту ее маленьких рук. Странное ощущение. Она легонько высвобождает руки из моих шершавых ладоней и говорит тихо:

— Вот я и дома. Спасибо…

В общежитии Харламов набрасывается на меня:

— Как ты посмел, дурак, с мороза, кретин?!!

От вечного трезвенника Харламова несет водкой. Он колотит кулаками в мою могучую грудь, а мне только смешно. Я слишком счастлив и воодушевлен, чтобы сердиться на кого бы то ни было.

Я хватаю Харламова и поднимаю его на вытянутых руках. Он хрипит от злости, ругает меня самыми последними словами.

— Запомни, Харламов, — говорю я, — спорт — сила, спирт — могила!

6

Мы свариваем стыки трубопроводов.

Казалось бы, немудреное дело — сварить две трубы. Всегда насвистывающий крепыш Анохин и флегматичный, хмурый Суханов готовят трубы к сварке: с помощью гидравлического домкрата они выправляют стенки труб, резаками-труборезами снимают фаску под сварку, а если фаска снята еще на заводе, то стальными щетками очищают кромки от грязи и ржавчины. Анохин знай себе насвистывает, а Суханов сопит. Потом начинается сборка стыков. Тут уж Анохин перестает насвистывать: он весь внимание и сосредоточенность. Суханов посапывает торжественно, ритмично. Нужно совместить кромки так, чтобы совпадали поверхности труб и чтобы не была нарушена ось нитки трубопровода. А это великое искусство, требующее многолетнего навыка. Правда, сборку и центровку вручную мы выполняем в исключительных случаях, обычно пользуемся специальными приспособлениями — центраторами. Как только закончена сборка, я прихватываю стыки сварными швами. Анохин и Суханов следят за каждым моим движением. Когда закидываю маску на затылок, Анохин всякий раз говорит:

— Возьмем да покрасим, и выйдет Герасим!

Откуда он взял этого Герасима?

Оживает и Суханов.

— Ну и бандурище! — восторгается он, глядя на трубопровод. — Я на прокладке газопровода работал и все равно каждый раз восхищаюсь. Я ведь тут все наши стыки считаю. Хобби. Знаешь, бригадир, сколько уже насчитал? Девять тысяч пятьсот тридцать пять!

Начинаю «обхаживать» трубопровод. Всю смену веду многослойную сварку и каждую секунду сосредоточен до крайности: ведь важно не допустить прожога металла, предупредить протекание расплавленного металла вовнутрь трубы и много еще всяких тонкостей. Стыки вертикальные и горизонтальные, подогреваемые и неподогреваемые, стыки, корневые слои которых свариваются различными способами.

Теперь чаще всего приходится работать в коридоре коммуникаций. Здесь расположены все магистральные и соединительные трубопроводы, вся основная арматура контура. Тысячи погонных метров стальных трубопроводов! Здесь требуется полная герметичность, и эту герметичность создаю я.

Может быть, со стороны мой труд кажется однообразным: ползает человек под трубами, изгибается, как ящерица, висит на лямках. Да, со стороны не понять всей ответственности труда сварщика и того, что в нем заложено. Как говорит Харламов, — бездна!

Рядом, в смежных отсеках, трудятся члены моей бригады Тюрин, Пищулин, Сигалов, Демкин и другие. И каждый сосредоточен, отрешен от внешнего мира. Ведь даже подготовка и сборка труб должны выполняться с особой осторожностью и точностью, чтобы не вызвать больших напряжений в сварных соединениях.

За семь часов выматываемся до такой степени, что все плывет перед глазами.

Конец смене! Но день продолжается.

— Все на совещание, — говорю я.

Запотевшие до синевы толстые трубы, задвижки агрегатов, круглые, как баранки, дренажные вентили. В подвальном бетонном коридоре тишина. Сюда не долетают голоса метели. Мы облюбовали этот коридор коммуникаций и всякий раз собираемся здесь, чтобы подвести итоги и наметить планы на будущее. Ребята в брезентовых робах, еще не успели помыться, почиститься. Каждый примостился, где сумел.

Вглядываюсь в лица. Устали. Смена выдалась тяжелая. Тюрин клюет носом. Сигалов трет кулаками красные глаза. Демкин закуривает, хотя есть уговор здесь не курить. Пищулин, Петриков и Анохин о чем-то негромко переговариваются.

Моя брезентовая гвардия… Тут разные люди. Да ведь одинаковых людей, в общем-то, и не бывает. В основном в моей бригаде ребята с трубопрокатного завода, потомственные рабочие, и хлопот с ними не так уж много. Но есть и другая категория — те, кто пришел на курсы сварщиков из учреждений или после окончания восьмилетки: Сигалов, Анохин, Демкин. К этим я все еще присматриваюсь. Больше всего раздражает Демкин. Он демагог из демагогов. Послушать его, так все человечество только тем и занято, как бы ущемить Демкина. В столовой ему подают самое жесткое мясо (видите ли, потому, что он не инженер, а простой рабочий), в общежитии комендант выбрал для него самую холодную комнату, бригадир ставит его на самый трудный пост. И, как ни странно, этому бузотеру, этому лодырю идут навстречу. Его переселили в коттедж, ответственных сварок не дают, он ходит румяный и цинично насмешливый.

— Учитесь жить, старички! Я умею постоять за свои права. А то взяли манеру: все лучшее — жертвам избыточного питания, инженерам. А мы что, люди низшей категории? Мы — рабочий класс! Мы революцию совершали.

— Демкин, какую же ты революцию совершал?

— Не хватало еще, чтобы я совершал что-нибудь. Мои отцы и матери для меня старались.

Главное для Демкина — «повеселиться». О своих похождениях он рассказывает не стесняясь («каждый должен брать радость там, где она дается»), часто возвращается в общежитие поздно ночью, навеселе, а когда пытаешься усовестить, делает страдальческое лицо.

— Я перевоспитаюсь. Вот те крест, бригадир, перевоспитаюсь. У меня один из предков — цыган. Во мне кровь бунтует. В старое время коней воровал бы.

Сварочному делу мне приходится учить его буквально заново.

— Ты, Демкин, пойми: главное, чтобы не было несплавления между слоями. Как это делается? Вот погляди…

Кто-то сказал, что если бы каждый человек посадил дерево, то вся земля была бы сплошным садом. Иногда я думаю, что если мне за всю мою жизнь удастся всего ничего: вывести Демкина в социалистические личности, его одного-единственного, то и тогда жизнь будет прожита не зря. Может быть, и беда-то вся в том, что мы привыкли оперировать множествами: общество, производство, бригада, — а на отдельного человека порой терпения не хватает. А ведь тот же Демкин — отмахнись от него — покатится вниз.

Как-то я спросил его:

— Демкин, ты кто?

— Рабочий. А хотели сделать из меня потомственного вора.

— Это каким же образом?

— Папаша у меня вор. Вор-рецидивист. Ну, тюрьмы, приводы и прочее. Ненавижу гада! Все на меня пальцем показывают: сын вора, — значит, и сам вор.

— А как ты в сварщики попал?

— Решил получить образование, пошел на курсы.

— Что же, Демкин, надо учиться работать. Станешь хорошим сварщиком — повысим разряд.

— А потом?

— Блестящие перспективы: можешь стать бригадиром вместо меня, обогнать Харламова.

— Да разве этого черта обгонишь?

— Главное, Демкин, иметь точку опоры.

— A y тебя она есть?

— Конечно. Спорт: бокс, штанга. Я в жиме завоевал звание чемпиона флота. Чуть в Мехико не попал, на Олимпиаду. Впрочем, «чуть» не считается.

— Что ж не пошел по этой линии дальше? Очень нужна тебе сварка с такими данными!

— В спорте я дилетант. Штанга — мое хобби. Хобби весом в сто пятьдесят кило. Попробуй!

— Где уж нам уж…

Сегодня Демкина следует призвать к порядку: сжег трансформатор. Нужно обсудить, сделать строгое внушение, пригрозить административными мерами.

По мнению Скурлатовой, укрепление коллектива и происходит таким образом: изживайте недостатки, совершенствуйтесь в своем деле, будьте непримиримы к ошибкам! Лучше пересолить, чем недосолить…

Я смотрю на усталые лица своих товарищей. Да, да, все, о чем говорила Скурлатова, правда. Есть и прожог, и непровар, и трещины, и аппарат сожгли… А почему все-таки мы вышли на второе место? Догнали Харламова, упорного Харламова?

Как это произошло? Трудно объяснить. Я не вдохновлял рабочих особенными речами, не показывал образцы трудового героизма. Мы работали, и все. Может быть, сам того не сознавая, я в чем-то подражал Угрюмову, помня о нем как о своем старом бригадире, в чем-то — мичману Оболенцеву, какие-то навыки переносил из своей военно-морской службы — например, во время тренировок на контрольных стыках (мы ведь там, на флоте, только и делали, что тренировались, отрабатывали задачи, жили в постоянном ожидании боевой тревоги). Я добивался строгой специализации каждого, ругался с Шибановым и Скурлатовой, если кого-нибудь из бригады пытались перебросить с одного вида работы на другой. Мы стремились овладеть секретом сварки на предельно короткой дуге — два миллиметра, не больше, а это требовало постоянной сосредоточенности, и если случались издержки, о которых говорила Скурлатова, то были они издержками роста, овладения мастерством.

Мы ясно видели цель, и дух соревнования появился как бы сам собой. Мы монтировали небывалую атомную электростанцию, и корпуса, блоки росли на наших глазах. Мы словно бы возвысились над будничностью своей профессии. В нас уже пульсирует атомное сердце. Каждый из нас почувствовал себя значительным, очень нужным. Каждый ощутил себя личностью.

Я думаю о том, что если в капиталистическом мире индивидуализация личности ведет к индивидуализму, к ницшеанству, то у нас гармоничное развитие личности приводит к совершенствованию коллектива в целом. Это глубинный процесс, но руководитель должен сознательно направлять его.

«А ведь в бригаде Харламова точно такие же ребята, как и в моей, — размышляю я. — Так почему же они на первом месте? Неужели и тут роль личности? Мы лезем из кожи, а они работают спокойно, не торопятся и все равно впереди нас. Почему? Неужели все дело в методах руководства? Где оно кроется, то самое «чуть-чуть», которое накладывает отпечаток на целый коллектив?»

— Главный инженер Угрюмов поздравил нашу бригаду с успехами, — говорю я, — А прораб искренне удивляется, почему мы все еще допускаем брак. Придется для отдельных товарищей назначить дополнительные тренировки на пробных образцах.

Петриков и Сигалов опускают глаза: они боятся, что я вот-вот выложу правду-матку, назову их имена, стану корить и «воспитывать».

Но я в отличие от Скурлатовой придерживаюсь своего метода: никогда не ругать на людях за случайные ошибки. Демкин — другое дело, этого разгильдяя приходится подстегивать постоянно.

В толстой книге какого-то американского администратора, недавно изданной у нас, я вычитал буквально следующее:

«Избавляйтесь от плохих работников. Стремление «ужиться с каждым» приведет вас к необходимости работать рука об руку с тупицами, бездельниками и никчемными людьми, которые проникают во всякую организацию и во всякое дело. Эти люди будут с восторгом играть роль послушных исполнителей воли великодушного босса, но вы, их великодушный босс, с такими работниками ничего не достигнете. Подобные люди являются носителями лености, неэффективности и расточительности. Уживаясь с ними, вы таким образом отказываете себе в праве быть настоящим руководителем».

«На первый взгляд автор прав, — думал я. — Действительно, по отношению к бездельникам нужно занимать непримиримую позицию… Но они там выбрасывают таких людей на свалку. И потом: разве я стремлюсь просто ужиться с Демкиным? Я хочу, чтобы он стал человеком…»

Говорю ребятам о том, что мы должны, обязаны выйти на первое место: дело чести!

Кажется, что слушают рассеянно. Но это не так. Просто все очень устали.

— А зачем вас вызывал к себе Коростылев? — вдруг спрашивает Тюрин.

Я в замешательстве. Говорить о московской плазменной лаборатории? Стоит ли? Но ведь у нас был и другой разговор…

— Профессор Коростылев собирается прочесть нам доклад о научно-технической революции.

— Вот говорят, что автоматизация освободит человека от участия в производстве, — подает голос Пищулин. — Ловко придумано! А как же рабочий класс? Он что же, сходит на нет?

— Ну, такой богатырь, как ты, не скоро сойдет на нет. Тебя бы на лесоразработки! Думаю, что автоматизация вводится прежде всего там, где условия труда тяжелые.

— Точно! Например, продавать газированную воду: видал автоматы в Москве. А то еще в метро автоконтроль, все норовит по ногам ударить. Я чуть заикой не сделался. Объясни: когда все автоматизируем, куда рабочий класс денется?

— На наш век хватит.

— А я привык жить с перспективой.

Пытаюсь вывернуться, но знаний не хватает. А Пищулин наседает. Можно было бы отослать его в библиотеку, но твердо уверен: в библиотеку он не пойдет. Вспоминаю все, что слышал об этом. Наивные вопросы Пищулина не так уж наивны. Надо самому почитать.

Говорю о том, что настало такое время, когда науку и труд невозможно разделить. Что теперь особенно необходимо учиться. Узкий профессионализм рабочего заменится универсализмом. Машинный труд, как известно, немыслим без узкой специализации. Автоматизация же требует политехнизации. А политехнизация невозможна без всестороннего развития личности.

— Нет, ты скажи, — прерывает меня Демкин, — может автомат заменить человека?

— Смотря какого. Если тебя, то не может: автомат по бабам не шляется, горилку не пьет, — острит Тюрин.

— Ты лучше за своей нравственностью следи, жмот. Хоть раз кому-нибудь взаймы дал? Тоже лезет коммунизм строить! А у самого на тумбочке копилка: собачья голова со щелкой во лбу. Сберкасса! Нужно, как наш бригадир, соединять теорию с практикой.

— Взаймы все равно не дам, не мылься, — говорю я.

Пора расходиться. Меня похлопывают по плечу:

— А ты парень с головой!

— Из-за вас на свидание не пошел.

— Научно-техническая революция происходит, теперь не до свиданий, — шутит кто-то.

— А зачем она, эта революция? — опять подначивает меня Демкин. — До сёдня как-то обходились?

Тут уж на него набрасываются скопом, объясняют подробно, что, зачем и почему.

— А ручной труд все равно останется! — не сдается он.

— Ты ломишься в открытую дверь, — терпеливо говорю ему я. — Конечно же при любой автоматизации ручной труд останется. Но какой труд? Ведь главное — ликвидировать тяжелый физический труд, чтоб животики не надрывать. Монтажники всегда будут, но их труд, хоть и ручной, будет высшей формы: тут нужно электронику и автоматику знать. Это труд нового типа. Возьми, к примеру, кочегара большого парового котла. Был кочегаром, потел, надрывался, а сейчас превратился в оператора: за приборами следит. Так постепенно все и превратимся в операторов, наладчиков, ремонтников.

— Скучно! Нажимай кнопки, включай и выключай рычажки. Где же тут умственность?

Спор вспыхивает с новой силой.

— Лопухи вы все, — говорит Демкин. — Болтали, болтали про научно-техническую революцию, а сами забыли, к чему она, а у Демкина реле сработало, она-то и нужна, чтобы бессодержательного труда не было. Где автомат сможет заменить человека, там он его и заменит.

— Ну, гений!

— Гений не гений, а поумнее тебя.

Научно-техническая революция… Эти слова не сходят у нас с языка. Мы ведь осознаем, что находимся в самых недрах этой революции, она для нас не отвлеченное понятие.

Меня увлекает стихия подобных разговоров. Тут и об освоении космоса, и об атомной энергии, и о кибернетических машинах. Особенно волнуют сообщения о сварочных работах в космосе. Это уже имеет отношение к нам. Значит, не такая уж наша профессия приземленная! И мы гадаем, какой из трех способов сварки в космосе окажется самым перспективным.

Наговорились. Ребята расходятся. Я тоже иду в общежитие.

7

Зачем человеку первое место?

Хотим мы того или не хотим, но соревнование существует во всем: и в работе и в любви. Оно всегда было, соревнование, в самые незапамятные времена.

Мы решили во что бы то ни стало обогнать бригаду Харламова, выйти на первое место. Все воодушевлены. Теперь смена кажется нам короткой, живем одним помыслом: обогнать, обогнать…

Главная идея нашего соревнования проста: работать без контрольных образцов, то есть добиться такого положения, чтобы нам доверили вести сварку сразу, без предварительного испытания в лаборатории контрольных стыков. Это будет признанием нашего мастерства. Это будет высшее достижение, о котором только может мечтать сварщик на нашей сверхответственной стройке. Итак, главное — качество! Не у всех наших ребят дело спорится.

— Эх, Сигалов, Сигалов, — укоризненно качаю я головой. — Куда глядят ваши глаза! Тут и без дефектоскопа видно: брак! Вырубить все до чистого металла и снова заварить!

Сигалов стоит понурив голову.

— Так я ж старался…

Вот у кого веснушчатое лицо. Сейчас оно горит, как весенний тюльпан. Стыдно. Не хочется быть последним.

— Если бы не старался — был бы другой разговор. Вот что, Сигалов: вы очень рассеянны. Еще одна такая промашка — переведу на дренажные трубы; там можете по сто раз вырубать.

— Несчастье у меня: мать тяжело заболела. Получил вчера письмо.

— Вот оно что. Может, домой нужно съездить?

— Спасибо.

Брак, допущенный Сигаловым, невелик, и отчитывал-то я его для острастки, не заметил, что парень чем-то расстроен. А нужно было заметить.

Сегодня я занят удалением дефектов в сварных швах. Дефекты — дело рук моих подчиненных. Пускаю воздух и, коснувшись трубы электродом резака, возбуждаю дугу. Резак тяжелый, в нем не меньше килограмма. У него усиленная токопроводящая губка, и это позволяет долго работать при токе до пятисот ампер; моя рука прикрыта щитком.

— Плоскость реза должна быть строго перпендикулярна поверхности металла, иначе на одной из нижних кромок образуются трудноотделимые наплывы, — говорю я Пищулину.

Ну и работник! Бывают же такие недотепы!

— Вы объясняете очень понятно, а у меня все равно не получается. Может, мне уйти на дренажный узел? Чтобы не тянуть бригаду назад?

И не поймешь, всерьез он это или испытывает меня. Пищулин — «человек без эмоций», выражение лица всегда одинаковое: ругают ли его, хвалят ли, он смотрит на вас по-детски наивными глазами, как бы удивляется, что к его неуклюжей особе проявлено внимание. Он широк в плечах, грузноват для своих двадцати трех лет, малоподвижен. Мне он почему-то нравится.

— Нет, Пищулин, отпустить на дренаж не могу. В вас все задатки первоклассного сварщика. У кого еще из ребят такая выдержка, физическая выносливость?.. То-то же! Сегодня после смены будем тренироваться. Согласны?

— Само собой. Аж пуп трещит от натуги…

Мы продвигаемся вперед, и груды металла и железобетона словно бы одушевляются.

Сперва это были бесконечные серые коридоры и обширные залы, безликие, как бы слепые. И только потом, когда сюда пришли мы, все это стало оформляться в радиоактивный контур высокого давления, а он, в свою очередь, раздробился на парогенераторное отделение, на коридор коммуникаций, на боксы с защитными стенами, на насосный узел.

Работа полна захватывающего интереса. Если б еще занять первое место!

Я много думаю о роли бригадира, заинтересованно приглядываюсь к каждому из наших руководителей. У каждого свои особенности, свой «профиль», свой стиль руководства.

Иногда мне кажется, что работа с людьми не просто работа, а искусство, нечто близкое к искусству. Как сказал один бригадир, здесь нет норм, на проценты ее не прикинешь. Со всех сторон слышишь, что работать надо творчески. Но люди, призывающие работать творчески, подчас сами не могут объяснить: а как это творчески?

Спрашиваю у Угрюмова:

— Вот ты главный инженер. Главный! Объясни: каким должен быть руководитель, что такое стиль руководителя?

Он склоняет голову набок, смотрит на меня с любопытством, пропускает бороду сквозь кулак.

— Запиши и передай потомкам, — говорит он. — Стиль руководителя — это отражение личных качеств человека, поставленного во главе коллектива, плюс опыт самого коллектива и реальные условия, в которых приходится руководить. Сколько руководителей, столько и стилей. Искусство руководить приобретается на опыте, а не но рецептам. Могу дать ряд полезных советов.

— Сделай милость…

— Нужно развивать в себе культуру мышления: убедить подчиненного можно только знанием. Свое настроение нужно уметь контролировать. Вспыльчивость, раздражительность — всего лишь дурные привычки, от них нужно освобождаться. Что еще? Умей распределять обязанности. Разумно сберегай энергию для достижения главной цели. Научись внимательно слушать, не спеши с заключением — прежде чем сделать вывод, строго установи различие между мнением и фактом. Мнений всегда много, и они субъективны, фактов мало, и они объективны. Обращай внимание не на слова говорящего, а на его намерения. Даже из самой резкой критики извлекай рациональное. Изучай характеры подчиненных. Они должны знать, что свобода действий предполагает личную ответственность. Еще?

— Хватит. Сам-то ты как всем: этим овладел? Применяешь теорию на практике?

— Бывает по-разному. Но пытаюсь.

Я прослушал целую лекцию, но так и не постиг секрета руководства. Все слишком зыбко, неопределенно. Есть ли у меня как у бригадира свой стиль?.. Сможем ли мы завоевать первое место на стройке? Что для этого нужно?..


Борьба за «производственные стыки» идет с переменным успехом. Каждый человек сейчас дорог, а Демкин как раз сегодня умудрился взять бюллетень. Ребята говорят, что он здоровехонек — отдохнуть захотелось.

Встречаю его у «Изотопа».

— И тебе не стыдно? Ты гуляешь, а другие надрываются за тебя.

— А зачем? Потогонная система по методу Тейлора или кого там? У меня на глазу ячмень. Кто же допустит к ответственной сварке с больным глазом?

— Я допущу. Скурлатова допустит.

Он хмыкает, и водянистые его глаза становятся маслянистыми.

— Спелся, бригадир, с инженершей. Замечаю, как ты перед ней рассыпаешься. Да и она, видать, не против подцепить такого парня. Веселая вдова!.. Теперь рабочему человеку и податься не к кому — все заодно.

— А хочешь, Демкин, я тебя поколочу?

Он вскидывает голову:

— Рукоприкладство?

— Нет. Просто так. Не как начальник, а по Конституции, за сплетни. Что ж, по-твоему, начальник от подчиненных должен всякую пакость терпеть? Пора тебя проучить.

— Со мной, бригадир, лучше не связываться, я драться здоров.

— Бокс?

— Бокс — игра, а я по-уличному.

— А я ведь, Демкин, боксер. Хочешь, покажу?

— Ну.

— Пошли.

Демкин в спортивном зале впервые.

— Раздевайся и надевай перчатки! — категоричным тоном говорю я.

Он неохотно раздевается.

— У меня ж ячмень…

— У меня сердце разбито, и то не ною. Становись так. Правую руку сюда. Левой делай так. Тебе, как младшему, разрешается бить первым. Нападай!

Через час выходим из клуба. Демкин на меня не смотрит. Ему крепко досталось.

— Ну как, Демкин?

— Потрясно-лоботрясно. Нельзя так, без тренировки, мордовать человека.

— Ничего, оклемаешься. У тебя ведь бюллетень.

— Какой уж тут бюллетень! Буду ходить на тренировки.

— А сплетнями заниматься?

— Да что я, чокнутый? Я в чужую личную жизнь не вмешиваюсь. А ты, бригадир, бог: шибко дерешься! Если хочешь знать, иногда ужас как хочется подраться. Просто подраться. Кулаки чешутся. Вот и задираю всех. А все воспитанные, не поддаются на провокацию или милиции боятся, чтоб хулиганство не пришили? А ты меня сразу разгадал.

Я не обольщаюсь. Знаю: много еще придется повозиться с Демкиным. А вот проницательность его меня неприятно поразила: значит, даже со стороны заметно, что я неравнодушен к Скурлатовой?

Юля появляется в коридоре коммуникаций по нескольку раз за мою смену. У нее, конечно, деловой вид и вопросы сугубо деловые. Но мне-то кажется, что под внешним кроется желание повидаться со мной. В клубе она сама подошла ко мне. Мы рядом сидели в кино, я украдкой держал ее руку, и она даже не делала попыток освободить ее — будто так и надо.

— У вас богатая библиотека? — спросил я ее сегодня.

— Не очень. Читать некогда. Есть «Черный обелиск». Принести?

— Читал. Я хотел бы сам что-нибудь выбрать. Сам…

Она тихо смеется, будто протягивает ласковую руку. А глаза сами по себе. Замкнутые.

— А ты хитрец. Жди приглашения.

И она уходит. А у меня обрывается сердце. Она сама сказала: «Жди приглашения»! Когда же? Когда? Опять будет пусто без нее до утра…

…Я снова в маске. Хлещут огненные брызги из-под электрода. А сердце поет: Юля, Юля… Впрочем, вслух я так ее еще не называл. «Жди приглашения». И раньше она как бы невзначай называла меня на «ты». Правда, и Харламову и Демкину она говорит «ты». Но сейчас со мной — совсем другое!..

А почему бы мне не жениться на ней?

Удивленно думаю о том, что вот незаметно для себя снова влюбился — и прошлого будто не бывало. Нет, оно, конечно, было. Все еще не верится, что Таня навсегда вычеркнута из моей жизни, еще сохранилась боль. Но это как остаточный магнетизм. Я люблю другую! До сих пор я привык любить одну — Таню. И казалось, чувство — навсегда, как бы она ни поступила со мной. И вот я люблю другую и радуюсь этому, и, собственно, нет больше никакой Тани: чужая женщина, жена другого человека, который, не прилагая никаких усилий, одним фактом своего существования отнял у меня любимую девушку, сделал вид, будто меня и нет вовсе…

Даже сейчас при воспоминании о той последней ночи среди ветра и пустыни кровь закипает у меня в жилах. Власть прошлого все-таки еще велика, если в мою любовь к другой врывается запоздалая жажда мести.

Я пытаюсь представить нашу совместную жизнь с Юлей, но ничего не вижу, кроме ее смеющегося лица — ямочек на щеках, черных глаз.

И все-таки все не так просто, как я пытаюсь себя уверить. Полунамеками Юлия поощряет мою влюбленность. Но нет чего-то такого, что было у нас с Таней, — нет потрясения чувств. А ее внимание я воспринимаю как некую милость. Вроде бы она снисходит.

Почему я решил, что она согласится выйти за меня замуж? Может, и нет ничего? И не будет ничего?

Но внутренний голос подсказывает: будет, будет! Она одинока. Уже давно одинока. Она любит или полюбит, тебя хотя бы за твою молодость. Она лишена глупых предрассудков, которыми мы себя опутываем, потому-то и кажется непедагогичной. При всей ее женственности у нее жесткая воля, так как, кроме работы, у нее никогда ничего не было.

Пойми, она по-детски безыскусна, а ты хочешь приписать ей коварство. Тебе кажется, что она развлекается, а ей не только развлекаться, ей даже по-настоящему жить некогда. И в клуб она стала ходить только ради тебя…

А как же быть с лабораторией плазмы?.. Если Юля вдруг потребует: останься! Останься, брось все!.. Зачем тебе какая-то лаборатория?.. Ведь она, наверное, гордится, что работает на такой ответственной стройке…

Ловлю себя на том, что трезво прикидываю, как мне поступить в таком случае. Может, это естественно: взвешивать так рассудочно. Ведь мне уже двадцать восемь, и прошло то время, когда жил очертя голову. Лаборатория — это приобщение к тайнам науки, это мечта. Но приобщение ради приобщения, если рядом нет любящего друга, зачем оно? Согласится ли Юлия уехать отсюда? Сможет ли она быть всегда рядом? Или как у других: муж на Камчатке, жена в Киеве, дети у бабушки в Саратове…

А может, это у меня вовсе не любовь, а просто стремление обзавестись семьей, определиться, осесть, так сказать, у домашней газовой плиты?..

Разбитый всем перечувствованным, я словно бы защищаюсь сам от себя, от того, что неотвратимо надвигается на меня, что должно в корне изменить мое существование.

Я счастлив и подавлен, полон неясной тревоги.


В коммуникационный коридор приходит Лена Марчукова со своим дефектоскопом.

После разговора в лаборатории я испытываю при встречах с ней неловкость. А девочка ищет повода поговорить со мной.

— Ты можешь воздействовать на Демкина?

— А что он натворил?

— Он подлец. Бросил Аню Серегину. Да ты ее знаешь: продавщица из нашего «гастронома».

— Демкин не идеал, но в данном случае он поступил правильно.

— Правильно?

— Вот именно. У нее каждый день пьянки, пляски. На какие средства? Небось ворует в магазине. Нечего Демкину у нее делать.

— Но ты все равно не должен с ним дружить.

— А тебе не кажется, Леночка, что у тебя пока нет прав вмешиваться в мои отношения с людьми? Помню, на острове Ронго-Тонго я дружил с одним начинающим людоедом…

Леночка собирается обидеться на мою отповедь, но глаза ее округляются от любопытства.

— С людоедом?! Правда? Как интересно! Даже не верится: атомный век — и людоеды.

Наконец она спохватывается:

— Ты не принимаешь меня всерьез.

— Почему же? Но тебе еще нужно понять, что такое жизнь. Она требует терпения и терпимости.

Лена вскидывает голову и уходит. А я остаюсь наедине с толстым трубопроводом, перед которым положено всячески заискивать, так как он ответственный.

8

В свободное время я брожу по залам и коридорам будущей атомной станции. Не знаю, как передать общее впечатление или, скорее, ощущение от всего: пять этажей забиты металлом. Насосы, насосы, трубы, генераторы, холодильники, электронное оборудование. В главный зал входит ширококолейный железнодорожный путь. Здесь что-то от океана, от порта, от корабля. Даже окраска труб корабельная — сурик, белила.

Останавливаюсь в парогенераторном отделении. Над головой толстенные белые колбасы — трубы. Глазастые щиты, вентили, испарители, экономайзеры, пароперегреватели. Совсем недавно всего этого не было. И я прикасаюсь к холодному металлу словно для того, чтобы убедиться, что никакого обмана зрения нет. Экономайзер — это трубы; пароперегреватель — тоже трубы. Пучки звонких труб. Компенсаторы объема — опять же стальные трубы. Нержавеющая сталь. Углеродистая сталь. Сотни трубок и труб — и у каждой должен быть хозяин, так как тут нет ни одной трубки лишней, ненужной.

Я хожу с этажа на этаж. В пристройках первого, подвального этажа — насосный узел, дренажные узлы, коридор коммуникаций. Во втором — экспериментальные помещения, холодильники, сервоприводы, парогенераторы. На третьем — машинный зал с генераторами главных циркуляционных насосов, щит дозиметрии. Выше — лаборатория. А еще выше — центральный щит управления, мозг всего. Все рождается на глазах из хаотичного нагромождения металла и машин.

Тут еще будут дела! Ведь прежде чем, скажем, начать перегрузку реактора, нужно вскрыть его защитные плиты, отмыть верхнюю часть от радиоактивных загрязнений. Кто все это осуществит? Конечно же многотонные плиты поднимет мостовой кран. И я мог бы управлять им. Мне нравится кран. Мысленно я извлекаю из реактора отработанные технологические каналы, транспортирую их к бассейну, опускаю через воронку в гильзу, закрываю защитную пробку, загружаю свежие каналы. Дистанционное управление — по мне… Сперва я не примерялся, не прикидывал, а просто ходил и глядел. А теперь прикидываю: мне хочется работать и на кране и у пульта…

Я с восторгом принял предложение Коростылева поехать в Москву, в его лабораторию. Ведь заставить работать плазму — это мечта всех ученых-физиков; человечество раз и навсегда освободится от энергетического голода. И я со своей скромной профессией буду причастен к этому… И вот, казалось бы, пора собираться в дорогу, а я по-прежнему хожу по монтажным площадкам с ощущением хозяина и вроде бы не собираюсь прощаться с ними. Продолжаю все «прилаживать» себя к этой жизни, к атомной станции.

Может, потому, что здесь не просто техника. На каждой площадке — знакомые люди. Как член партийного бюро, я отвечаю за спортивную работу, но ко мне обращаются по самым различным вопросам. Со мной можно поговорить по-свойски, отвести душу. Я имею почти законченное высшее образование и, по мнению ребят, обязан разбираться в таких вещах, как живопись, музыка, поэзия. Потому и заговаривают со мной на подобные темы, читают свои стихи. Я терплю.

Я никому не сказал, что собираюсь в Москву. Но весть о том, что Коростылев пригласил меня работать в свою лабораторию, каким-то образом распространилась.

— Слушай-ка, один нахал распускает слухи, будто ты собираешься отчалить в Москву, — говорит Женя Андрианов из машинного зала. — Я, разумеется, заткнул нахалу рот: и без того большая текучесть рабочей силы.

Я молчу. Да и что тут скажешь? А неугомонный Женя допытывается:

— А может, ты в самом деле? А?..

— Был разговор с Коростылевым. Приглашает в свою лабораторию…

— Ну и?..

— Да пока ничего определенного.

Женя хмурится:

— И ты, Брут. Выкинь все из головы! Как друга прошу.

— Ты мне, Женя, душу не мотай. Лучше скажи, как у тебя…

— А что у меня? Ушла от меня Верка. Я, говорит, не обязана за тобой таскаться по всем стройкам. Одним словом, моральная и интеллектуальная несовместимость.

Наверное, надо утешить Женю. Но разве в таких случаях можно утешить? Ушла, — значит, не любила по-настоящему. И мы с Женей оба это понимаем. Мы с ним друзья по несчастью: от него ушла к другому Вера, от меня — Таня.

— Не думай, что я раскис, — говорит Женя. — Любовь ведь в самом деле как фарфоровая чашка: можно разбитую чашку склеить, но это будет уже не то. Ладно. Хватит об этом… Вы поделились бы опытом работы с нашей бригадой. Ребята хотят тебя послушать…

В помещении парогенераторов сварщик Устюжанин лезет ко мне со своими совершенно невозможными претензиями:

— Ты что же, друг, решил нас всех штангистами сделать? Ты мне гоночную машину подай. Пора организовать секцию гонщиков.

— А где я возьму машины?

— А мне какое дело? Отвечаешь за спорт — изволь позаботиться. Вон Есипов хочет на батуте работать. Спорт, милый мой, — это не физзарядка, а всерьез…

И я иду с претензией Устюжанина в нужные инстанции. Дядя с брюшком, отвечающий за спортинвентарь, встречает холодно.

— Гоночные машины?.. — У него округляются глаза. — Может, прикажете вам спортивные самолеты достать?..

— Было бы неплохо. Во всяком случае, двенадцать человек записались в секцию парашютистов. И еще… гоночную яхту, батут. Ховрин согласен организовать стипль-чезы…

— Это еще что такое? Шут с вами, похлопочу насчет гоночных машин. Только не стипль-чезы. Лошадям овес нужен и уход.

— И обязательно батут…

— Ну, ну, циркачи. Будет батут. Стипль-чезы…

Помню, когда прокладывали шоссейную дорогу в Забайкалье, рабочие предъявляли более скромные претензии: требовали новые рукавицы, спецодежду, чтобы огурцы привозили в столовую. Но ведь это когда еще было…

Да, слишком многое связывает меня с людьми, работающими на монтажных площадках. Они просто-напросто не верят, что я вдруг, ни с того ни с сего уеду отсюда, брошу стройку, бригаду. Да и я, признаться, до сих пор не могу представить себе свой отъезд… Каждый встречный, знакомый и незнакомый, считает своим долгом спросить:

— А правда, что ты?..

И, выслушав меня, только кривовато улыбается и неопределенно бросает:

— Ну-ну…

«Ну-ну» злит меня больше всего. Даже Родион, который впутал меня в эту историю, спрашивает:

— Ну как, не раздумал?

— А что?

— А бригаду кому намерен передать?

— Сам же сосватал меня, а теперь вроде бы…

— Ну-ну, поезжай. Черт, кого же Скурлатова назначит бригадиром? Самая ответственная часть работ…

— Вот что, Родимчик. Такого случая в моей жизни больше не будет.

— Да я не о тебе. Замена нужна.

— Незаменимых людей нет. Не боги горшки обжигают, — успокаиваю я его. — Можно назначить Тюрина. Толковый парень. Учится на заочном. Сварку на короткой дуге первый освоил. Сборку внутренним центратором тоже первый…

— Ну-ну… Черт, время уж очень напряженное! Оголить такой участок!..

После разговора с Родионом чувствую себя совсем подавленным. Бросаю бригаду, лезу куда-то в науку… Не обойдется без меня наука! Но он же сам выдвинул меня!..

Только в своем отсеке обретаю душевное равновесие.

«А ведь здорово у меня получается с этим магистральным, — думаю я и любуюсь трубопроводом. — Ведь все тут — фантастика, феерия! И все сделано руками ребят нашей бригады: основные магистральные трубопроводы, подводки к парогенераторам, компенсаторам, насосам… Возьмем первое место, возьмем!..»

Под каскады красных брызг и шипение дуги хорошо мечтается о будущем, до которого теперь рукой подать.

…В белом халате, в белой шапочке вхожу в лабораторию. Она огромна. Здесь работают несколько сот человек. Высокие сводчатые потолки, обширное голубое пространство заполнено диковинными аппаратами.

У пульта управления Коростылев. Властный голос:

— Генератор!

Тяжелые диски между полюсами громадного магнита набирают обороты. Мне кажется, что я чувствую, как стремительно растет сила тока. Может быть, она уже перевалила за миллион ампер. Но главное не здесь. Проблема века решается в разрядной камере — гигантской баранке из металлических колец. Это там, внутри камеры, живет таинственная плазма. Живет тысячные доли секунды.

— ВЧ контур поля на обходе тора!..

Таинственное внутри свершилось. Коростылев морщит лоб.

— Сильная турбулизация из-за аномального сопротивления, — говорю я.

…Снимаю маску. Рядом стоит Лихачев.

— Хорошо работаешь, — говорит он с непонятным мне ехидством.

Я молчу. Бугристое лицо Громыхалыча непроницаемо. Умное, серьезное лицо с крепко сжатыми губами и острым взглядом серых глаз.

— А ты в самом деле мастер на все руки! — Лицо его становится жестким, властным. — Такие в лаборатории нужны. Кого же нам вместо тебя поставить? Разгильдяя Демкина?

Теперь все ясно. Воспитывал, возился, внушал — приходит начальник рангом выше и забирает сварщика. А кто будет работать на стройке?

— Изобретение Харламова с припиской Коростылева в срочном порядке в НИИ направили, — продолжает он хмуро. — И представь себе: вызывают нашего Харламова в институт на неопределенное время. Так что приходится бригадиром Жигарева оформлять. Талантливая пошла молодежь…

Значит, выбывают сразу два бригадира с самых ответственных участков!..

— Молчишь? Ну, ну, молчи.

И, больше не глядя на меня, будто и нет меня тут вовсе, он перешагивает через трубопровод. Весь он — воля и упрямство. Сильный, устойчивый человек. В коридоре гулко отдаются его тяжелые шаги.

Харламова вызывают… Я гляжу вслед Лихачеву, ощущаю пустоту в сердце. Да что я, в самом деле, не имею права на рост?!

Хочется крикнуть вслед Лихачеву: «И в лаборатории и здесь одно общее дело! Должен же быть кто-то там?! Коростылев лучше знает, кого взять…»

И хочется вслед за Скурлатовой спросить: «Почему в жизни все так сложно и запутанно?»

А жизнь, она идет сама по себе, я включен в общий процесс, и никому нет дела до моей мечты о стеклянной лаборатории.

После смены вызывает меня к себе секретарь партийного бюро Сергей Иванович Суздальцев. Суздальцев — мастер по контролю и начальник лаборатории. Это старый производственник и старый партиец, обычно сдержанный и строгий. Но сейчас у него добродушный вид. Это настораживает. Я не люблю, когда у начальства добродушный вид: жди подвоха.

Суздальцев закуривает, говорит с этакой непроизводственной размягченностью:

— Вот ты, я слышал, секретами руководства интересуешься. Так я тебе скажу, в чем секрет руководства: нужен навык, практика нужна. Руководить — это значит правильно расставлять людей и проверять исполнение.

— Я так и думал!

Ему, по-видимому, надоедают теоретические отвлечения, и он резко переходит к делу:

— Ну вот что, морячок: бери инициативу в свои руки. Назначаем тебя ответственным за субботник. Покажи, на что ты способен. Мы утонули в снегу. Работы на трассе приостановлены. Нужно всех организовать на уборку снега. Собери партгрупоргов, распределите обязанности и действуйте.

Почему именно я? Есть люди более авторитетные.

Но Суздальцеву так не скажешь.

И вместо того чтобы после смены поваляться на кровати, почитывать книжечки, я скачу по монтажной зоне, договариваюсь, убеждаю, а там, где встречаю сопротивление — у транспортников и хозяйственников, — угрожаю.

Это не просто — поднять всю стройку на уборку снега. А у меня ни малейшего опыта крупного организатора. Я ведь привык действовать в масштабах отделения или бригады.

«Передача части полномочий подчиненным — способ усиления вашей власти», — вспоминаю я одну из «заповедей» Угрюмова и распределяю обязанности между партгрупоргами, комсомольскими и профсоюзными вожаками. Оказывается, во мне есть непреклонность и категоричность! Главное — не нужно страшиться ответственности и не следует воображать, что только ты сознательный и понимающий.

И все-таки, когда организационный период позади и завтра в девять все должны выйти на уборку снега, в душу закрадывается неуверенность: все ли сделал? Сколько человек не выйдет, ссылаясь на объективные причины?

Тут не просто субботник, какие устраивают для наведения порядка и чистоты, — в зависимости от его результатов находится весь производственный процесс! И во главе всего поставили меня…

Всю ночь ворочался. Поднялся до свету. Кое-как позавтракал — и на пункт сбора.

Серое утро. Крутит в воздухе сухой колючий снег, ветер вышибает слезу, заставляет нагибать голову. На востоке постепенно начинает проступать оранжевая полоска зари.

Пытаюсь окинуть взглядом монтажную зону: замело подъездные пути, затерялся в сугробах участок, где начали строить градирню и насосную, не подступиться к зданию деминерализационной станции, к складам, к вентиляционной станции, к паросиловой установке.

Все сейчас молчит, мертво.

Но вот появляются люди. Они тянутся цепочкой со стороны поселка, обгоняют друг друга. Слышен смех. Урчат машины.

Механизм приведен в действие…

— Слушай, главный, — подступает ко мне Устюжанин. — Чай, кофе будут?

— Будут. Подвезут.

— Пусть мне выдадут самую большую лопату… Пришли все, кроме больных. Нечего было волноваться.

Орудую деревянной лопатой, пар идет от головы. А рядом — Юля. Вижу ее сияющие глаза, разрумянившиеся щеки. Почему она здесь? Ведь участков много, и они разбросаны по всей обширной территории… Но она пришла сюда. Значит, и ей необходимо быть рядом со мной…

9

Машину ведет Родион Угрюмов. Он сосредоточен, молчалив, весь ушел в свою угольно-черную бороду. Шибанов рассказывает бесконечные анекдоты. Юлия Александровна сидит рядом со мной. Я не вижу ее лица, но слышу ровное дыхание.

Мы все четверо в меховых шапках, валенках и полушубках. Хотя на коленях у нас ружья, это, конечно, не охота, а просто прогулка по метельной степи — проветриться, прочистить мозги от суеты и горячки. Приятно уйти от повседневных забот, дышать ветром, чувствовать, что рядом с тобой красивая женщина…

Русская равнина, отсвечивающая тусклым оловом. Необъятная, бескрайняя, с ленивой игрой блеклых, холодных красок. В небе желтая проплешина — солнце. Уцелевшие с незапамятных времен белые церквушки. Рядом с ними стальные заледенелые вышки электропередачи с гирляндами изоляторов. Ветер, снег и надрывный вой телефонных проводов…

Покачивание машины убаюкивает. Скурлатова рядом дремлет. А мне вспоминаются другие ветры, другие края…


…Долина Орхона пронизана красным светом. Каменные курганы и далекие вершины Хангая охвачены багровым пламенем. Крылатые черепичные крыши монастыря Эрдени-дзу тлеют, меняя тона от фиолетово-красного до пурпурного и темно-зеленого, а сами храмы, приземистые при дневном свете, сейчас словно бы выросли, подняли свои рогатые ярусы над толстой пирамидальной крепостной стеной до самого неба, растворились в нем.

Руины Каракорума, стены, валы и холмы, заросшие дерисуном, фиолетовым хямыном, полынью и крапивой, гранитные черепахи и обелиски с полустертыми письменами, скульптуры погребенных тюркских воинов, каменные глыбы плиточных могил — все это сейчас потеряло свои привычные формы, отяжелело, приобрело значимость, выдвинулось на первый план. И хотя я знаю, что совсем неподалеку образцовое государственное хозяйство с поливным земледелием, с тракторами, электричеством и радиоприемниками, с вывеской у входа «Госхоз «Каракорум», все равно вижу только развалины прошлого, прислушиваюсь к «забытому гулу мертвых городов».

Некогда к Каракоруму сходились торговые пути между Дальним Востоком, Средней Азией и Восточной Европой. Этот город при Мункэ достиг своего блеска. В саду хана стояло огромное серебряное дерево, утвержденное на четырех серебряных львах: из пасти каждого бил кумысный фонтан; четыре серебряных змеи обвивали ствол дерева, они изрыгали в большие серебряные сосуды мед, пиво и вино. Вершина дерева была увенчана серебряной статуей крылатого ангела, который трубил в горн перед началом пиршества. По свидетельству Рубрука, побывавшего в Каракоруме при великом хане Мункэ, серебряное дерево сделал парижский золотых дел мастер Гильом Буше.

Куда все это девалось? Если бы археологу посчастливилось найти это серебряное дерево, он бы прославился…

Я захожу в монастырь Эрдени-дзу. Здесь пустынно. Здесь вечность. Светится позолота, мягко мерцают чаши и курильницы. На стенах коралловые маски мифических животных, духов и богов.

Из сизого сумрака на меня в упор смотрят огромные глаза бронзовой богини Тары, восседающей на цветке лотоса. Я подхожу к ней, отвечаю улыбкой на ее мягкую и таинственную улыбку. Прикасаюсь рукой к изящной холодной руке с тонкими, острыми пальцами, прикасаюсь к вечности… Правая рука, повернутая ладонью вверх, покоится на колене, левая, с согнутыми пальцами, поднята в уровень с обнаженной грудью. Прекрасное нагое тело, увешанное жемчугами. Я стою, заколдованный певучей плавностью этого тела, вечной улыбкой, проступающей сквозь мглистый полумрак.

Эта статуя не фантазия скульптора. Это образ его любимой. Ее отравили враги — верховные князья церкви. Такой она была в жизни, такой вошла в искусство: любовь, воплощенная в бронзе… Недаром бронза у монголов олицетворяет верность.

И всякий раз, когда по вечерам я прихожу сюда, к пьедесталу в виде цветка лотоса, мне кажется, что я где-то уже видел эту улыбку. Может быть, я видел ее в уголках губ моей Тани, или на лице молчаливой девятнадцатилетней монголки Алтангэрэл, или на лицах других девушек, кому пришла пора любить…

…Каждое утро в лагере нашей экспедиции появляется Алтангэрэл. Собственно говоря, в лагере ей делать нечего. Просто нас ни объехать, ни обойти: здесь проходит дорога на овцеферму. Девушка понукает своего низкорослого конька с лохматыми ногами, торопится к месту работы. Она ловко сидит в высоком деревянном седле, машет нам рукой, выкрикивая тоненьким голоском свое «сайн байнуу», и уносится в зеленые орхонские дали. Иногда задерживается на несколько минут, с интересом наблюдает, как я упражняюсь с гантелями. На ней аккуратное черное дели со стоячим воротником, с круглыми пуговичками у шеи, на ногах — миниатюрные сапожки.

— Она в табунщики все время просится, да не пускают, — рассказывает об Алтангэрэл шофер Няма.

— Это как — в табунщики?

— Пасти коней. Объезжать необъезженных.

— И она не боится? А если лошадь сбросит?

Няма смеется, закуривает трубочку, величиной с наперсток.

— Алтангэрэл ничего не боится. Она и жениха сама себе выберет, вот увидишь…

И вот мы стоим вдвоем в погасшей степи. Алтангэрэл берет меня за руку и говорит по-русски:

— Я люблю тебя.

Но мое сердце молчит. Я думаю о Тане.

— Я люблю другую, Алтангэрэл.

— Она красивая?

— Очень.

Монголка отворачивается и уходит, ведя на поводу коня. Больше в нашем лагере она не появляется.

Глядя в глаза бронзовой богине, я думаю о своей любимой, я думаю о Тане. Она там, в Гоби, рядом с ней Жбанков. Я совсем извелся. Выхожу из храма, взбираюсь на полуразрушенную монастырскую стену и долго сижу здесь, окутанный безмолвием.

Неожиданно где-то вдалеке рождается нежная музыка. Будто затрубил в свой горн тот серебряный ангел.

Чья-то рука ложится мне на плечо. Оборачиваюсь и вижу Таню. Смуглая, как цыганка, черные волосы, в ушах — большие круглые серьги. — Наконец-то приехала!..

Я знаю, что этого не может быть, это сон, и ничего больше.

Но я чувствую теплоту ее рук, будто она в самом деле здесь.

Таня прикладывает палец к губам:

— Смотри…

Я стою в изумлении: исчез монастырь Эрдени-дзу, исчезли развалины. Перед нами огромный незнакомый город. Я различаю высокую пятиярусную пагоду, словно стремящуюся улететь ввысь, большие дворцы, минареты, купола какой-то церкви. Поражает смешение стилей: портики с греческими колоннами, узкие, глубокие окна романского типа, круглые башни с куполами. Несмотря на вечернее время, торговля в полном разгаре, по улицам и площадям бродят купцы, мастера, ремесленники, воины в шлемах, украшенных высокими султанами. Монгольская речь мешается с французской, русской, английской, венгерской, армянской. У восточных ворот торгуют зерном, у западных — баранами. Мычание быков, ржание лошадей, рев верблюдов.

Таня берет меня за руку, мы входим в город.

— Куда ты меня ведешь?

Она стискивает мою руку, смеется:

— Иди. Я знаю. Я ведь теперь известный археолог. Оно там, за оградой ханского дворца… Надеюсь, у тебя хватит смелости? Будет сенсация… Понимаешь?.. Оно нужно мне для коллекции. Я коллекционирую славу…

Мне не нравится ее тон, но я покорно иду, так как привык идти за ней: ведь я люблю ее больше жизни.

У высокой узорной, словно кружево, ограды дворца мы останавливаемся. За оградой стоит серебряное дерево. Легкий ветер звенит в серебряной листве. Из пастей серебряных львов брызжут кумысные фонтаны. Так вот оно какое, это дерево! Неподалеку от него стоит золотой трон великого хана. Вокруг — воины в железных кольчугах и шлемах, в руках у них огромные луки или длинные пики. У дерева собираются придворные в шелковых одеждах, послы далеких государств в кафтанах темно-красного бархата.

— Сорви для меня серебряное яблоко, и я поверю в твою любовь… — шепчет Таня.

Появляется хан. Все смотрят на него. Я, не колеблясь, перемахиваю через ограду, незаметно прохожу сквозь ряды придворных, смело срываю серебряное яблоко. Кажется, никто не заметил.

Но когда я уже подхожу к ограде, огромный человек, безбородый, с черными злыми глазами, указывает на меня пальцем и кричит:

— Он украл яблоко с серебряного дерева великого хана!

На меня обрушиваются удары. Я отбиваюсь. Перепрыгиваю через ограду. И вдруг — нестерпимая боль. Стрела входит мне в самое сердце…

…Я открываю глаза. Я все еще сижу на полуразрушенной стене. В долину льется уже не пурпурный свет, а густая синева. Странный сон…

Нехотя бреду в лагерь.

Наши палатки раскинуты в уютной пади. Мы практиканты-второкурсники. Мы нашли и теперь изучаем стоянку человека нижнего палеолита. Работаем под непосредственным руководством самого академика Клюквина.

Лет пятьдесят назад Клюквин выдвинул гипотезу, согласно которой именно на полупустынных просторах Центральной Азии наши древнейшие предки впервые сошли с деревьев на землю, выработали прямую походку… Но найти здесь камень, обработанный рукой мустьерского человека, человека нижнего палеолита, Клюквину так и не удалось. Старик до сих пор только надеется. Этот камень подтвердил бы его великую гипотезу и увенчал дело жизни.

Археолог не кладоискатель. Подчас каменный нуклеус для ученого важнее всех сокровищ царя Соломона. Археологическая находка становится ценной лишь в том случае, если она подтверждает или опровергает ту или иную теорию.

Целый месяц мы ищем то, чего, как мне кажется, не существует в природе. Правда, расчистив площадку раскопа, мы обнаружили заготовки для нуклеусов, древний очаг, перегоревшие кости диких ослов — куланов, несколько каменных ножей. Это было значительное открытие: мы нашли палеолит Азии, о котором было так много споров среди специалистов. Клюквин ликовал:

— Мы на верном пути!

Клюквин живет в юрте. Там у него рабочий стол, кровать, железная печка. Он, как заправский монгол, узнает время не по часам, а по дымовому отверстию юрты, через которое проникают лучи солнца всякий раз под новым углом.

— Без семи минут два, — говорит Клюквин. — Можно шабашить. Мустьерский камень найдем после обеда.

Меня Клюквин запомнил еще с того первого разговора и в шутку называет «коллега». Разумеется, я никакой не коллега. Я самый никудышный студент, неудачник, севший не в свои сани. Склонности к историческим наукам, особенно к археологии, никакой. Дикое отвращение ко всем этим бесчисленным культурам неолита и бронзы — фатьяновской, поздняковской, абашевской, комаровской, окуневской, андреевской, андроновской, горбуновской; имя им — легион. Есть южноприморская культура раковинных куч. Есть гробничная, катакомбная, срубная, древнеямная и так далее.

Мне не нужен этот клюквинский камень, я думаю лишь о Тане, которую профессор Жбанков взял с собой в Гобийскую группу. Я ненавижу Жбанкова. Почему он взял в свой отряд именно Таню? Почему он всюду таскает ее за собой? Он влюблен в нее! А она?.. Нет, она не может… А почему не может? Почему ты считаешь себя единственным?.. Приступы ревности случаются по ночам. Я не могу лежать в палатке, ухожу в степь и брожу, брожу до утра, с лицом, искаженным от боли и отчаяния. Я видел, видел: когда она разговаривает с ним, глаза ее сияют.

«Я слышал, как ты смеялась с ним…» — «Что же в этом особенного?» — «Ты давно  т а к  не смеялась». — «Что ты так смотришь на меня?.. Я не понимаю, что случилось?» — «Ты лжешь!» — «Я считала тебя здравым человеком…» — «Прости. Во всем виноват только я…» Этот разговор был перед ее отъездом в Гоби…

Неожиданно мы получаем радиограмму:

«Нижний палеолит найден».

Удачливый профессор Жбанков. То, над чем Клюквин бился в течение полувека, чему посвятил жизнь, Жбанков открыл в первый же наезд.

— Я немедленно еду туда! — говорит Клюквин. — Няма, заводите машину!

— Можно, я с вами?! — молю я.

Наша «Волга» с бешеной скоростью мчится на юг, в сердце Гоби. Нас гонит научная страсть. Даже я вдруг ощущаю в себе археолога. В первый и в последний раз.

Озеро Орок-нур. Трубные голоса лебедей. Суровые очертания хребта Монгольского Алтая. Зубчатая заснеженная вершина Ихебогдо. Красное сияние над мрачной горной страной. И наконец Гоби, дрожащая миражами, затканная голубым маревом бескрайняя всхолмленная равнина, первобытная земля с редкими пучками жестких трав… Флатландия — Плоская страна, как называет ее Клюквин.

…Жбанков протягивает Клюквину светло-коричневый обработанный кремнистый камень — скребло.

— Нам с женой удивительно повезло, — говорит он. — Открыли целую котловину, где буквально рассыпаны обработанные камни. Ножи, скребла, желваки кремня…

Но я уже не слушаю его. «Нам с женой…»

Только теперь я замечаю ее. Она сидит в стороне на гнутом алюминиевом стуле и молча смотрит на меня. Все такая же. Смуглая, с большими серьгами.

— Может быть, ты все же поздравишь нас? — говорит мне она совершенно спокойным голосом. — Мы ведь дружили с тобой. Так получилось. Понимаешь?.. Он дал мне все… Я уже тогда его любила.

Но смотрит она почему-то не в мои глаза, а на свои руки.

Я выхожу из юрты. Иду, иду, не понимая куда. Ветер. Только ветер…


…Покачивается машина. Замерзшая степь, продутая насквозь всеми ветрами. Падающие облака, поземка, сплошной снежный поток.

Дребезжит назойливый голос Шибанова:

— Если хотите знать, обожаемая Юлия Александровна, волосы, зачесанные назад и открывающие лоб, подчеркивают индивидуальность лица. В идеале линия прически должна повторять линию бровей, соответствовать их направлению.

— Вы что, парикмахером работали?

— Да что вы!

— Откуда же вы всего этого набрались? Все-то вы знаете. Даже как воловий хвост с луком приготовляется.

— Ну еще бы не знать! Я в детстве волам хвосты крутил. Потому и тянет на светский разговор. Знаете, как удержать любовь мужа?

— Мне это ни к чему. У меня муж помер.

— Извините. Тогда рецепт, как сводить веснушки.

— Передайте его главному механику Чулкову.

О чем они говорят всю дорогу? Просто дурачатся, вырвавшись из-под служебных тягот.

— А ты что молчишь, как воды в рот набрал? — это Шибанов мне. — Рассказал бы Юлии Александровне про людоедов…

Голос Родиона:

— Волки!

Теперь и мы видим прямо впереди двух волков. Один из них помельче, это волчица. Рядом с ней волк. Волчице, видимо, хочется остановиться, но злобно рычащая, поблескивающая фарами машина, бешено подпрыгивая, все время наседает.

— Остановите! — кричит Юлия Александровна и выскакивает из машины. Выстрел. Еще выстрел. Волк метнулся в сторону. Ослабевшая волчица, пробежав несколько шагов, садится на задние лапы. Она судорожно хватает воздух широко открытой розовой пастью и без единого звука валится на окровавленный снег.

— Не подходите! — кричит Угрюмов. Но Скурлатова с торжествующей улыбкой подходит к зверю и запускает пальцы в волчью шерсть.

— Готова!

Я вижу лицо Скурлатовой. В нем что-то совсем незнакомое. Щеки раскраснелись, волосы свисают на лоб, глаза блестят.

— Я кровожадная, — говорит она. И сейчас верится в это.

Когда машина отъезжает, я оглядываюсь. На только что покинутом месте вижу волка, который, уткнув морду в сугроб, обнюхивает кровь своей подруги.

…Странное ощущение охватывает, когда зимним вечером возвращаешься к теплу, в то место, которое уже стало твоим домом.

Мерцает огонек вдалеке. Он то где-то внизу, в белесой тьме, то вдруг подскакивает вверх и кажется одинокой звездой. Потом огоньков становится больше, и вот уже вся равнина утыкана огнями. Наш поселок. А за неоновым светом кафе сразу обрыв, пустота, тьма.

Мы сидим в квартире Скурлатовой, обжигаемся чаем. Она уже переоделась, она хозяйка. Приносит что-то с кухни на тарелочках. Мягкие, неспешные движения. Шелк ее платья мерцает голубыми блестками.

Комната обставлена скромно, но вполне современно: две легкие кушетки, низкий столик, кресла.

Беру со столика книгу — «Контроль качества сварки на строительстве». Чем она занята вечерами? Неужели в холодную, вьюжную погоду можно читать при свете ночника «Контроль качества сварки»? А впрочем, читаю же я в свободное время Уилера «Гравитация, нейтрино и вселенная».

Ко мне на колени прыгает огромный черный кот с белыми лапами. Почему он выбрал именно меня? Домашнее мурлыканье. Зеленые фосфорические глаза, как виноградины.

— Его зовут Тишка, — представляет Юлия Александровна. — Тишка-котишка. Мне его подарили совсем маленьким. Люблю всяких зверюшек.

— А волка убили, — произносит Шибанов ни к селу ни к городу.

— Шкуру после выделки я постелю на пол, — говорит Юлия Александровна. — Боевой трофей.

— Вы смелая женщина! — восхищается Шибанов. — Да, вы удивительная женщина, Юлия Александровна!

— А где ваша дочь? — спрашивает Угрюмов.

— Должна быть в клубе.

— У вас есть дочь? А сколько ей лет? — удивляюсь я.

— Девятнадцать.

— Девятнадцать. Но это невозможно.

Юлия Александровна смеется:

— Вы забываете, что мой муж был намного старше меня.

— Значит, это его дочь?

— Не совсем так. Когда мы убедились, что детей не будет, муж настоял на том, чтобы взять ребенка из детского дома. И мы взяли десятилетнюю девочку. Но настоящей матерью я ей, вероятно, так и не сумела стать. Да вы ее должны знать: Лена Марчукова. Дефектоскопистка на нашем участке.

Я не верю своим ушам. Значит, Лена — приемная дочь Юлии Александровны?..

— И она зовет вас мамой?

— Да нет, конечно. Это было бы нелепо.

Неизвестно почему в воздухе повисает неловкость. Шибанов нервно курит сигарету. Угрюмов поднимается:

— Спасибо за угощение. Пора и по домам.

Поднимается и Шибанов. Мне не хочется уходить в общежитие из теплой, уютной комнаты, но приличие требует…

— А вас я прошу задержаться на минуту, — говорит мне Юлия Александровна. — У меня есть для вас, вернее, для вашего друга Харламова новость. Только зря вы полезли прямо к Коростылеву в обход Лихачева…

— Солидарность.

Мы остаемся вдвоем. Я стою и смотрю на нее, на ее чувственный рот, блестящие глаза.

Она кладет руки мне на плечи и говорит тихо:

— Господи, наконец-то они ушли!.. Как я хотела остаться с тобой!

Мир дробится на осколки. В комнате сразу становится душно.

Кто-то другой говорит моими губами:

— Я остался. Остался…

Уже смелый и требовательный, я обнимаю ее и тут чувствую как бы инстинктивный отпор. Юлия отталкивает меня.

— Подожди, я запру дверь, — говорит она, — а то еще Ленка вернется.

— А мы сегодня же скажем Лене…

— Не совсем понимаю тебя… — говорит Юля, поворачивая ключ. — Что мы ей скажем?..

— Скажем, что любим друг друга, что распишемся…

— Но это невозможно!

— Почему?

— Бред. Ты мне нравишься — не скрою. Но то, что ты предлагаешь… Это же совсем другое! Скажут: оженила на себе молодого рабочего.

Стараясь подавить в себе внутреннюю дрожь, я закуриваю.

— Какое это имеет значение, если любишь?..

Глаза ее становятся холодными, жесткими.

— А ты веришь в такую любовь?..

— Я хочу в нее верить.

Я подхожу к Юле, глажу ее по волосам.

— Я хочу, чтоб навсегда… Ты будешь моей женой…

Она отстраняется, смотрит на меня иронически:

— Представляю себе. Веселенькая картина. Прораб со своим сварщиком…

— Тебе это стыдно?.. А развлекаться со сварщиком не стыдно?.. Поищи себе профессора!..

Чувствуя, что я сейчас наговорю ей черт знает что, я бросаюсь к двери.


У подъезда женская фигура. Раскачивается желтый фонарь над ней. Я узнаю Лену.

— Здравствуй, Леночка.

Она молчит. Большие неподвижные глаза. Застывшее лицо.

— Леночка,что с тобой?

— Ты не должен ходить к ней… — говорит Лена с ожесточением. — Не смей!

— А, собственно, почему ты предписываешь мне, куда я должен ходить и куда не должен? Юлия Александровна пригласила нас на чай.

— Но все ушли, а ты остался…

— Задержался по делам. Впрочем, тебя мои отношения с Юлией Александровной не касаются. Поняла? Я достаточно взрослый, чтобы распоряжаться собой.

— Эх ты, а я-то думала… — шепчет Лена сквозь слезы и убегает куда-то в темноту.

10

По-прежнему гудит степь. Вся монтажная зона словно бы раскачивается, мы настолько привыкли к свисту ветра, что, наступи тишина, показалось бы странным.

В детстве я верил, что если в пыльный или снежный смерч бросить нож, то он окрасится кровью. И сейчас мне эти смерчи кажутся живыми существами. Бегут по степи бесконечные табуны белых рысаков, волочатся по земле их седые хвосты и гривы…

Раскачивается в тысяче ураганов монтажная зона. А через семь дней мы с Харламовым оставим все и поедем в Москву.

Когда в отсеке появляется Скурлатова, я опускаю на лицо маску. Собственно говоря, и появляется она теперь очень редко, да и то с «сопровождающими ее лицами» — мастерами и главным механиком Чулковым.

После того памятного вечера говорить нам с ней больше не о чем. Мы сразу стали чужими, друг другу безразличными. Ниточка оборвалась.

Голос Юлии Александровны звучит сухо. Лоб злой, с продольными складками, в глазах — олово.

— Передайте бригаду Тюрину, — говорит она.

— Так я ж уезжаю только через неделю…

— Что же, вы намерены сдавать дела в день отъезда?

— Дел кот наплакал. Можно за полчаса все передать.

— Выполняйте!

И я больше не бригадир. На первый план теперь выдвигается сухопарый Тюрин, обретает черты исторической личности. Моих трудовых заслуг как не бывало. Я дезертир, индивидуалист, черствый себялюбец.

Харламов — другое дело. К нему радостное отношение: он выбывает не навсегда, он вернется. Он выиграл битву за свое изобретение. Начальство с ним любезно. И даже Лихачев говорит, умиротворенно покачивая головой:

— Пробивной парень! Такой своего добьется… Палец в рот не клади. Ничего. Жигарев как-нибудь без него выкрутится: школа-то харламовская!..

А я, выходит, своей школы не создал…

— Катись, катись, юноша, — говорит мастер Шибанов, — как-нибудь без тебя управимся.

Харламов неожиданно подобрел ко мне. Под наплывом чувств говорит:

— Ты прости. Я был неправ. Потому что не верил. Видишь, как все завертелось! И за Леночку прости. Грешным делом, решил, что отбить у меня хочешь, а поговорил с ней — и оказалось, все чепуха. Мы ведь с ней условились: вернусь, и поженимся.

На нем прекрасно сшитый костюм. Сильные плечи выпукло вырисовываются под пиджаком. Харламов красив и элегантен.

«Когда вернусь…» Вот как… Казалось бы, какое мне дело до Леночки? Но слова Харламова резанули. Как все легко и просто… Девятнадцатилетняя девчонка изображала влюбленность, и я поверил. А оказывается, все дело в замужестве. Харламов предложил, и она без сожаления отреклась от меня…

Я снова свободен от всего. Даже от простого человеческого счастья. Как-нибудь обойдемся. Обойдемся. Ведь обходились до этого. Самый раз уехать отсюда и начать все сначала.

На душе тягостно, скверно. Казалось, ты нужен всем. А на поверку — никому.

Бреду по пустынному берегу заснеженной реки. Метет поземка. Сугробы намело, сугробы… Смотрю в алеющие от заката дали и не сразу понимаю, откуда взялась здесь девчонка в пальто с короткими рукавами. Она идет, наклонив голову, словно бы не замечая меня. Но идет навстречу мне. Это Леночка.

— Ты сердишься? — спрашивает она срывающимся голосом.

— За что, Леночка?

— Я вела себя глупо… Я ведь плохо о тебе подумала. А ты вовсе не такой… Значит, уезжаешь?

— Значит, уезжаю.

Вскидывает голову:

— Так ничего и не хочешь сказать на прощание? Я ведь тебя… — Голос ее дрожит. Она прячет лицо в рыжий мех воротника.

— Ну, ну зачем?.. Говорят, у тебя скоро свадьба. У меня ведь никаких претензий.

Я отворачиваюсь. Знаю: лицо у меня напряженное, улыбка вымученная.

— Ты бы не уезжал… Или хочешь, я поеду с тобой… Мне ведь и собираться не нужно…

— Это еще зачем? Ты другому отдана и будешь век ему верна.

Ее глаза светлеют, будто наливаются слезами.

— Все-таки жестокий ты. Я думала, что ты добрый. Если хочешь знать, мне тоже будет безразлично, если я не увижу тебя больше никогда! Прощай!..

Повернулась и, кутаясь в пальтишко, уходит к поселку. А я стою один у обрыва и от неожиданности не могу прийти в себя.

Почему-то вдруг исчезло ощущение бесприютности. Подбрасываю кончиком сапога обмерзлую ледяшку и улыбаюсь. Чувствую себя почти счастливым.

11

В подвальном коридоре тесно и глухо. Я зажат трубами, стенами, арматурой. Задыхаюсь от недостатка воздуха, не успеваю вытирать полотенцем пот. Полотенце грязноватое, в саже, но сейчас не до гигиены: последний рывок — и наша бригада выйдет на первое место! Так, во всяком случае, считает наш новый бригадир Тюрин. Тяжело вздыхая от навалившейся ответственности, он вчера уговаривал меня работать до дня отъезда.

— Подсоби. Ты же у нас мастер сварки.

— Надо же отдохнуть, собраться с силами, с мыслями…

— Но ведь бригада… Ребята просят. Не думай, что из-за премии. Мы в самом деле их перегнать можем. Ведь ты сознательный, член партии.

— Ладно, пейте мои жизненные соки! Где наряд?..

Конечно же меня сунули на самый ответственный пост. Привариваю к трубопроводам арматуру высокого давления. Сварка встык с подкладными кольцами, с накладными муфтами.

Да, можно было бы не влезать в это дело. Но, признаться, хочется напоследок щелкнуть Харламова по носу: пусть там, в научно-исследовательских институтах, помнит, что его бригаду обогнали… То, что ребята продолжают считать меня членом бригады, связывают со мной свои надежды, верят в меня (наш не подведет!), воодушевляет. Еще никогда я не работал с такой отдачей.

Но со мной всегда случается что-нибудь из ряда вон выходящее. Так и на этот раз.

Приходит Тюрин. Он встревожен.

— Тебя что-то Скурлатова вызывает. В лабораторию. Срочно!

— А что стряслось?

— Да вроде бы в твоем трубопроводе брак обнаружили.

— Брак?

— Ну да. Холодная трещина. Тот, высоколегированный трубопровод.

— Так у меня ж его четыре дня назад приняли — все было в порядке?

Тюрин топчется на месте, его длинный нос с утолщенными ноздрями выражает недоумение.

Иду в лабораторию. Только этого еще не хватало напоследок! Холодная трещина… Откуда она взялась?

Юлия Александровна сидит за столиком, сцепив пальцы рук. Здесь же Шибанов, Чулков.

— Ну, отличились, спасибо… — говорит она каким-то отсыревшим голосом. — Ответственный трубопровод!.. На какое место прикажете загонять бригаду? Впрочем, вы уезжаете двигать науку, и вам нет дела до бригады, которая из-за вашего разгильдяйства лишается премии.

Бьет безжалостно и, как подозреваю, с тайным злорадством.

Я стараюсь говорить спокойно, объясняю, что от холодных трещин не застрахован никто, что природа их до сих пор не выяснена. Всем известно, что образуются они после определенного инкубационного периода. Если бы термисты сразу же после сварки провели термообработку шва, то никаких трещин и не появилось бы. Но термисты, видимо, этого вовремя не сделали — и вот результат.

— Вы умеете выворачиваться, всегда находите объективные причины, — говорит она. — Но на этот раз снять с себя вину не удастся!

Вон оно что!.. Ей нужен виновный. И всю вину легче всего свалить на меня — ведь я уезжаю… А с термистами еще придется работать, с ними ссориться не стоит.

— Напиши объяснительную записку, — говорит Шибанов.

— А чего объяснять-то?

— Объясни свое разгильдяйство.

Он явно хочет поддержать Скурлатову.

— Попросите Гуляева, чтобы он написал вам такую записку.

Я раздосадован. Даже взбешен. Вместо делового выяснения… А впрочем, Скурлатова отлично понимает, что моей вины здесь нет. И Шибанов это понимает. Пойти к Лихачеву? Или к Угрюмову? Я лишил ребят премии, стянул бригаду со второго места. А Гуляев небось сидит со своим дружком-слесарем в «Изотопе» и заказывает «шестнадцать грамм». Надавать бы ему по шее…

В отсек возвращаться не хочется. Пропади оно все пропадом. Если по отношению ко мне допускают несправедливость, почему я должен лезть из кожи? Не могу же я бегать от одного начальника к другому или от сварщика к сварщику и объяснять: «Я не верблюд. Ей-богу!»

И я иду к обрыву — на мое излюбленное место. Здесь я всякий раз отдыхаю от мелочей жизни, здесь я мечтаю. Здесь вырастают зеленые острова в белом снежном океане. И неважно, что снег валит упорно и непрестанно.

«Если вдуматься, вся история не стоит выеденного яйца, — говорю я себе. — Ах, ах, холодная трещина! Будто не знают, что эта проблема еще не решена. Если бы я был изобретателем, то в первую очередь занялся бы этим. Я написал бы работу о структурных превращениях, напряжениях в сварных соединениях и стал бы лауреатом или Героем. И тогда Скурлатова, Шибанов и Чулков говорили бы о том, что мои открытия двигают прогресс… Я уезжаю, и мне в высшей степени наплевать, что думают Скурлатова, Шибанов и Чулков. Они не творческие личности, а чиновники от сварочного дела…»

Ветер сеет поземку по замерзшей снежной корке. Мороз цепляется за щеки.

От монтажной площадки бежит девчонка. Опять Леночка Марчукова. Что ей еще нужно от меня? Кажется, объяснились до полной ясности…

— Тебя везде ищут — Коростылев вызывает в главный зал! — нервно кричит Лена, круто поворачивается и бежит обратно. Вот как теперь мы общаемся.

В главном зале, как и в прошлый раз, в сборе все начальство: Коростылев, Лихачев, Угрюмов, Скурлатова, Шибанов и другие. «Уж не из-за холодной ли трещины вызвал? — мелькает глупая мысль. — Мол, такие специалисты в Москве нам не нужны! После этого доказывай, что не я, а Гуляев…»

Но, видно, Коростылев слыхом не слыхал о трещине, да никто и не осмеливался бы лезть к нему с такими мелочами. Это для Скурлатовой трещина — бездна, где гибнут людские судьбы. А Коростылеву с его галактическим мышлением не до таких пустяков. Ему в лабораторию нужен отличный сварщик, и этот сварщик — я!

Перед отъездом ученый медленно обходит свои владения, отдает последние распоряжения. Я тихо присоединяюсь к этой торжественно-деловой процессии. Смотрю на облицованные сталью бетонные плиты верхнего защитного перекрытия (это мы приваривали компенсатор кожуха к верхнему фланцу и к кожуху реактора!), на мостовой кран, на закрытые люки в пластикатном полу, монорельс, по которому перемещается кошка со скоростным блоком.

Почему мне грустно? Я вспоминаю, как монтировали баки водяной защиты. Тогда мы еще только вживались в стройку, а работа была ответственная, сверхответственная. И это придавало особый привкус всему.

Если покопаться в прошлом, то поймешь, что именно ответственные моменты и составляют стержень жизни. Впервые самостоятельно пустил соляной комбайн… Впервые зарядил шпур… Впервые опустился на грунт… Впервые вышел в океан… Впервые попал за границу… А сколько было таких «впервые»! Впервые получил от Лихачева благодарность и поклялся самому себе в совершенстве овладеть сварочным делом… Мне тогда казалось, что на балочный опорный фундамент в шахте, здесь, в главном зале, я устанавливаю не баки водяной защиты, а свою судьбу, свое будущее. И это ощущение сильнее всего…

Почему мне так тяжело?

Я думаю о своей бригаде. С кем бы мне не хотелось расставаться, если брать в отдельности? Нет такого человека. Демкин, Тюрин? Видал фигуры и поинтересней. Но я не могу представить, как расстанусь с бригадой. Бригада — это словно бы живое существо со своим характером, с качествами, которых нет у отдельных людей. Если наша бригада фактически догнала харламовцев, значит, она чего-то стоит! Значит, народ здесь настоящий, не хлюпики, не нытики. Опять с болью думаю о том, что из-за этой проклятой трещины не видать ребятам не только первого, но и второго места. Да, вспомнят они меня «добрым» словом, хоть я и не виноват. Обидно. А ведь меня ценили, со мной советовались, я был на стройке нужным человеком.

Коростылев молчалив, сосредоточен. Возможно, сейчас мы для него вообще не существуем: он вслушивается, всматривается в компоновку всего сооружения. Я, сварщик, вижу только трубы — кровеносные сосуды атомного чудища.

Мы неторопливо идем по узким и низким коридорам, по стальным трапам, заходим в парогенераторное отделение, спускаемся в обширное помещение насосного узла, осматриваем мощные турбогенераторы, технологические конденсаторы, останавливаемся у дозиметрического щита…

На меня никто не обращает внимания. Никому я здесь больше не нужен. Уедешь завтра — любой Тюрин тебя заменит.

А может, я все преувеличиваю, как всегда; почему эти сильно занятые люди, целиком отданные делу, должны испытывать ко мне непреходящий интерес? Их занимает работа, а я с этой работой больше не связан. Сегодня отберут пропуск и…

Но почему это меня так задевает? Мало ли я сменил мест и профессий?! Ведь я так мечтал о лаборатории Коростылева!

Мы поднимаемся с этажа на этаж в угрюмом мертвенно-голубоватом свете дневных ламп.

Все большее напряжение и растерянность овладевают мной. Я чувствую, что сросся со всем здесь, что рву по живому…

А шипящие звуки сварки преследуют меня на всех этажах, они доносятся из всех углов: круглые голубые молнии вспыхивают то там, то тут.

Кто-то распахивает дверь — и из огромного зала бьют потоки света. Мы на самом верху, на пятом этаже. Голубой линолеум. Центральный щит и пульт управления. Приборы, приборы, мнемонические схемы. Столы с кнопками и переключателями.

Коростылев присаживается на стул и замечает меня:

— К отъезду готовы? Завтра в семнадцать ноль-ноль…

Я с трудом говорю. Я выдавливаю слова, как заика:

— Товарищ Коростылев… Я решил… Я в Москву не поеду…

Коростылев вскидывает глаза:

— Что-нибудь случилось?

Все смотрят на меня с удивлением. Я молчу. Коростылев тоже удивлен. Он обменивается взглядом с Угрюмовым.

— Решение правильное, — говорит Родион. — Очень правильное. Оставайся, чумак.

— А кого в таком случае взять? — спрашивает Коростылев, уже, кажется, забыв о моем существовании.

— Нужно подумать. Подберем.

— Хорошо, только срочно, — соглашается Коростылев. — А теперь: у кого какие вопросы?..

Боком выхожу из просторного светлого зала.

12

Мой поступок всех словно бы обескуражил. Прямо в общежитие пришел ко мне Шибанов. Подмигнул, ухмыльнулся. Сделал пальцами детскую «козу».

— Ты, Володя, извини, — сказал он. — Поторопились мы с заключением. Бригаду Гуляева лишаем премии, а ваша как была на втором, так и будет. А за то, что не уехал в Москву, спасибо. Выручил. Принимай обратно своих соколов. А Тюрину мы решили дать другую бригаду. Пусть попробует на новом месте. Он парень головастый.

Сейчас хочется одного: чтобы оставили в покое. К счастью, в комнате я один. Харламов в Москве, Гуляев, кажется, у кого-то на именинах. Я высказал ему все, что думал, о причинах появления этой трещины. Он только кряхтел в ответ. И теперь старается не попадаться мне на глаза.

Сажусь к письменному столу. Уютный островок света на столе от лампы с бумажным абажуром. Под этой лампой хорошо заниматься. Я неравнодушен к лампам. Они никогда не кажутся мне безличными: одни кокетливые, другие деловито нахмуренные, серьезные, есть веселые, холодные.

Перелистываю свои записные книжки. Еще когда я работал в Сибири, меня заинтересовали философские проблемы конечного и бесконечного, времени и пространства. Этому, разумеется, способствовал Родион Угрюмов. Он вечно носился с бесконечностью, энтропией, негэнтропией, физическим вакуумом.

…Сидим с Угрюмовым на камнях возле палатки. Тревожит воображение звездная глубина. Сорвался метеор — будто кто чиркнул спичкой, покатился за темные вершины гольцов, а может быть, упал в реку или же превратился в костер на опушке леса.

— Если хочешь знать, — говорит Родион, — в тайге о вселенной думают чаще, чем в городах. И пристальнее…

За восемь лет я проштудировал много книг по философии, физике, математике. Я читал их в тайге, читал на аварийно-спасательном судне, втолковывал философские истины любознательному мичману Оболенцеву, читал в экспедициях, а один раз в университете даже принял участие во всесоюзной философской дискуссии.

Наверное, это наивно, но я пытаюсь для себя ответить на те вопросы, над которыми сегодня бьются ученые. И если мои «открытия» не двигают науку, это ровным счетом ничего не значит: я мыслю, а следовательно, живу.

Но сегодня меня не занимают научные гипотезы. Листаю записную книжку с формулами, но не могу отключиться от мыслей о стройке, о своем будущем. Ловлю себя на том, что уже не размышляю, правильно ли поступил, отказавшись от Москвы. Все мысли — здесь, дома…

Итак, Харламов уехал. Вместо него Жигарев. Как теперь будет работать их бригада?

Мне нравится Жигарев. В бригаде его все зовут «дядя Филя», хотя он не старше меня или Харламова. Удивительно спокойный мужик Жигарев! И любовь у него, должно быть, спокойная, безо всяких фокусов-покусов: пришел, увидел, полюбил. И она сразу полюбила. Поженились, через год дите.

Ах, Жигарев, Жигарев, человек с устойчивым взглядом на вещи и явления! Если бы ты знал, какие штормы проносятся у меня в голове, как изменчив, загадочен, неизведан для меня мир!.. Нам только кажется, что мы такие же, как вчера. Электроника, бионика, атомная энергетика, космонавтика, кибернетика, — они вошли в нашу личную жизнь. Антимиры стучат в черепную коробку нашего века.

…А почему же все-таки мы не обогнали бригаду Харламова? Значит, загвоздка вовсе не в Харламове. А возможно, харламовцы — вовсе и не харламовцы, а жигаревцы? Это Жигарев всегда руководил ими и руководит. А Харламов чересчур был занят своими изобретениями, он, наверное, и не знает, на каком месте его бригада. Бескорыстный Жигарев воспитал удивительный, стойкий коллектив. Это его надо славить, его фотографии вывешивать на доску, о нем писать в многотиражке!

Но Жигарев не тщеславен. Зачем ему известность? Он словно бы умышленно прячется за спину Харламова, всегда действует от его имени. Это он угорел в тесном отсеке, чуть не отправился на тот свет. Отлежался — и снова электрод в руках. Другой бы уж в героях ходил, а Жигарев просто беззаветно служил своему делу.

Такие люди для меня — полная загадка. Что ими руководит? Если бы все происходило на войне, тогда другое дело, а так… Я каждый день сталкиваюсь с этим человеком. У него рыжие усы, он несколько флегматичен, и трудно определить, какого он года. Что-то в нем от «русского черта» — есть такие статуэтки: то ли ухмылка, то ли дремучесть, то ли умное, проницательное выражение маленьких, неприметных глаз под тяжелыми надбровными дугами. Весь мир курит сигареты. Жигарев — махорку (вертит козьи ножки). Любит байки про войну и читает в основном про войну.

— Интересно?

— А как же! Про войну всегда интересно. Это же — человечество в особом состоянии.

— А ты мудрец, Жигарев. Что ж интересного — на войне убивают.

— А мне интересно, что при этом думают. Есть убийство, и есть справедливое возмездие. Духовно всегда нужно быть готовым ко всему и молодых натаскивать, чтоб помнили. Скажем так: раньше читал про акул или гадов, и казалось, что страшней их ничего нет, удивлялся, что в океанах и морях народ купается. А потом вычитал, что на акулах верхом катаются, а анаконду голыми руками ловят, и весь страх пропал. Доведись самому — схвачу руками. Психологическая подготовка, одним словом. Так и про войну. Я в эти траншеи, окопы, которых отродясь не видел, мысленно врос, и в них я вроде бы как у себя дома, и мне ничего не страшно. А раз на войне не страшно, то в мирное время просто весело, как бы трудно ни приходилось.

А я вот несколько раз наблюдал, как в школе, например, под видом борьбы за мир детям внушают отвращение к войне вообще, не объяснив им, какие бывают войны: справедливые или несправедливые. Разве это правильно, пугать молодежь ужасами войны? И это сейчас, когда в мире все так накалено? Нет, неправильно, потому что если человек психологически не подготовлен, то его можно взять голыми руками.

А империалисты ведь и не помышляют разоружаться. Это для нас они готовят чуму, холеру, радиоактивную пыль, яды, действующие на психику. Для кого еще? А запугать нас — ох, как бы им этого хотелось!

— А ежели атомная бомба?

— Люди придумали, — значит, и тут особого страха нет. Искал про атомную войну книжечку — нет таких, не написаны. А почему? Я хочу знать, куда ложиться головой: к эпицентру или от эпицентра? — На лице Жигарева проступает вдруг едва уловимая усмешка.

…Я сделал открытие: пространство и время имеют качественную природу! На различных структурных уровнях время и пространство качественно различны! Время и пространство возникают на определенном структурном уровне и исчезают на определенном структурном уровне… До этого еще не додумался ни один философ!..

Хорошо Гуляеву: его не терзают загадки мироздания, и того, что изучали на курсах сварки, ему вполне достаточно, чтобы быть уверенным, что в мире все устроено так, как и должно быть устроено.

Начинаю думать о Гуляеве. Что он за человек? В чем-то напоминает мне Демкина.

Да, абстракции абстракциями, а изучать человеческие характеры, пожалуй, еще интереснее.

Негромкий стук в дверь. Полыхнуло зеленым и красным. Пальто и красные сапожки а-ля кавалер-девица. Тонкий запах чего-то неуловимо освежающего. Мелькает цветная варежка. Скурлатова… Зачем?..

— Добрый вечер. Не помешала? Помогите раздеться… Продрогла до костей.

Помогаю ей снять пальто.

— Что-нибудь с трубопроводами, Юлия Александровна?

Она улыбается приветливо, с какой-то новой, ненаигранной веселостью, и я узнаю прежнюю Юлию.

— Вы хотите спросить, зачем я пришла к вам? Стало скучно одной, решила зайти; заодно взглянуть на котят, мне Лена рассказала.

Взглянуть на котят… Лучшего предлога не придумаешь. Представляю, как Харламов хвастался перед Леночкой своей добротой…

«Понимаете, она бежала за мной по снегу и этак жалобно, тоненько подавала голос. Я оглянулся, а у нее прямо-таки человеческий взгляд: просит или умоляет, в общем, вера в человека. Ну я и пустил в комнату. Разделся, сел за стол. А она прыгнула мне на колени и свернулась клубком. Я задремал. А когда открыл глаза, кошки на коленях не было. Она свернулась на половике и жалобно мяукала. Гляжу: котенок! Она его облизывает, а сама на меня смотрит, и в глазах у нее гордость! Это же понимать нужно! Я ей молочка на плитке подогрел, но она не притронулась к нему. Потом — еще котята. Знаете, что меня поразило? Сила и достоинство ее материнства. Вроде бы она мне говорила: «Вот видишь, какие они. Ведь таких других не может быть в целом свете! А ты еще не хотел брать меня. Разве это хорошо?..» Да, да, и нечего смеяться. Я заставил ее есть. Она полакала и вернулась к своим котятам, улеглась около них и стала мурлыкать, облизывать их…»

Теперь Харламов уехал, а котят, само собой разумеется, оставил нам.

Гуляев кошек терпеть не может. Выходит, котятами нужно заниматься мне. Самое время!..

Кошка сидит на кровати Харламова, тут же три серых слепых комочка, беспомощно сующие во все стороны мордочки.

— Какая прелесть? Как зовут кошку?

— Кошка.

— А вы животных любите?

— По-разному. Ежей люблю. Я все колючее люблю: ежей, кактусы, шиповник, татарник. Еще мне нравится, когда гремучие змеи весело звенят погремушками. А вы, наверное, аквилегии любите?

— Аквилегии? Я не люблю ухаживать за цветами. Поливать, пересаживать… Домашние обязанности вообще вызывают у меня раздражение. Мыть полы, окна, пришивать пуговицы.. Брр…

— Я думаю, что домашняя работа, которая наводит на вас тоску, наверное, начала бы вас занимать, если бы ей дали модное название какого-нибудь вида спорта. Например, бест билдинг. Вы не представляете себе, как полезно мыть окна, — это заставляет напрягать мускулы и развивает гибкость движений. Мойте пол и окна — и вы сохраните талию!

— Спасибо. Для спорта я слишком стара.

— Культивируйте положительные эмоции! Секрет молодости в расположении к людям.

— Скажите: почему вы отказались ехать в Москву?

— А вам хотелось бы, чтобы я поскорее уехал?

— После того вечера я много думала. Правы, конечно, вы, а не я. Наверно, я просто привыкла к половинчатому счастью, и мне трудно поверить в полное. Меня ведь, в сущности, никто не любил… Муж изводил ревностью. Ревности с меня хватит до гробовой доски… Ваше предложение было слишком неожиданным. И слишком непохожим на то, что предлагают другие.

Ее слова томят. Хочется, чтобы она поскорее ушла. Холодная трещина легла между нами, дорогая Юлия Александровна… Отчего все случилось так? Отчего все, что я чувствовал к ней, умерло внезапно? Ведь если любишь, если любишь…

Юлия, наверное, ждет от меня каких-то слов, ждет, что я снова заговорю о женитьбе… Но я молчу.

— Я, в общем-то, пришла по делу, — не выдержав, говорит она. — Надеюсь, вы согласны снова принять бригаду? Тюрина мы переведем в другой блок.

— Мне уже Шибанов говорил. Я согласен.

Казалось бы, все вопросы решены. Но она не уходит.

— Что вы писали, когда я вошла?

— Завещание.

— Собираетесь топиться? А не пойти ли нам в «Изотоп»? Или ко мне? Лена ушла в клуб и не скоро вернется. Попьем чайку, телевизор посмотрим. Сегодня сборная…

— Спасибо. Я выполняю срочное задание Угрюмова. Расчеты.

— Жаль. А чей это портрет над вашей кроватью?

— Родственник по материнской линии. Пафнутий Львович.

Смотрю на часы:

— Опять Гуляев где-то запропастился…

Она поднимается и странно срывающимся, хриплым голосом говорит:

— Пойду. Эх, вы!..

Вечер испорчен. Тупо смотрю на портрет Пафнутия Львовича Чебышева. Такие дела, старичок. Предлагают руку и сердце. А я раздумал. Я слепой и глухой. Раздумал — и все. Раздумал. С тобой, Пафнутик, наверное, такого не случалось.

Только сейчас начинаю понимать, что меня мучило весь вечер… Надеваю пальто. Скорее, скорее…

Вот и клуб. Освещенное фойе. Тяжело вваливаюсь в двери. Раздеваюсь, приглаживаю волосы мокрой от снега ладонью. Всматриваюсь в лица, в спины девушек. Спины, спины, целый спектр спин. Ищу и не нахожу. Ищу, опять ищу.

У белой колонны — девушка в черном. Гордый изгиб шеи. Нитка искусственного жемчуга. Девушка смотрит на меня. У нее удивленно подымаются брови. Я окликаю ее. И она чуть-чуть подается ко мне, протягивает руку. Удивление в глазах сменяется облегчением, радостью. А рот у нее детский, розовый.

— Я ищу тебя. У меня к тебе дело.

— Дело?

— Ну да. Вопрос из высшей математики. Хочу выяснить, был ли женат Пафнутий Львович Чебышев.

…Мы стоим над обрывом, заметенные снегом.

— Я должна сказать тебе обо всем…

— Я знаю… Я был груб, глуп и опять глуп…

— Кроме тебя, у меня нет никого на свете. Я совсем потеряла голову, когда узнала, что ты хочешь уехать. А теперь все позади — как странно! Весь тот ужас… Харламов — это только от отчаяния и назло, назло тебе… Если я была плохой, прости меня! Я так счастлива…

— Ты очень красивая, — говорю я Лене. — Ты сама не знаешь, какая ты красивая…

— Мне кажется, что никто не понимает тебя так хорошо, как я. Мне кажется, я знаю тебя давным-давно, еще с детства… Неужели это правда — ты здесь, со мной!..

Огоньки как тлеющие угольки. Свищет ветер. Прижавшись друг к другу, мы смотрим в несущуюся глубину. Но там ничего, кроме снега и черноты. Такая ночь…

13

Еще вчера буйные белесые космы ползли по земле, взметывались до неба, захлестывая бледно-фиолетовое солнце.

И вдруг как-то сразу пусто, тихо, солнце и мороз. Теперь снег не бушует, не бесится, а уютно поскрипывает под ногами. Холодный, мерцающий свет. Морозная мгла до стеклянного звона. Заиндевелые провода. Суетливые стайки воробьев.

Еще никогда я не испытывал такого воодушевления, как сейчас. Работа спорится, голова ясная.

На площадку приходит Леночка. При посторонних она по-прежнему со мной строга, официальна, но выдают глаза: так и лучатся счастьем.

— Тебя Юлия Александровна в контору вызывает, — говорит она. И добавляет тихо: — Я подожду, да? Зайдешь в лабораторию? Там сейчас никого.

У Скурлатовой в кабинете Шибанов и Чулков. Она не приглашает меня сесть. Лицо не очень дружелюбное. Глаза пусты и холодны. И эта странная манера разговаривать вопросами.

— Знаете, зачем вызвали?

Молчу. Глупо: откуда мне знать?

— Харламов ничего не писал?

— А почему он должен мне писать?

— Так вы ж друзья.

— Откуда это видно?

— А чем вы сейчас заняты в свободное время?

— Перечислять все?

— Ну вот что, раз вы не в курсе дела: изобретение Харламова принято научно-исследовательским институтом. Можете радоваться.

— Я в восторге.

— А почему у вас такой кислый вид?

— Жгучая зависть к более удачливому товарищу. Он будет купаться в лучах славы, а я?

— Затем тебя и вызвали, — вмешивается Шибанов. — Есть возможность покупаться в лучах.

— Каким образом?

— Из института прислали на испытание два аппарата с приставками, сделанными по чертежам Харламова, и специальной проволокой.

— Так быстро?

— Очень ценное изобретение. Теперь наш Харламов пойдет в гору. Большая пресса. Там, глядишь, орденок привесят, а то, чем черт не шутит, и Героя дадут. Выдающееся изобретение. В институте на Харламова прямо-таки молятся. Талант! Самородок! Прямо от сварочного аппарата — и в изобретатели!

— Ну а я при чем?

— Как то есть при чем? Ты пробивал это изобретение вопреки решениям компетентных комиссий, добивался через Коростылева. Мы понимаем, тут, брат, смелость требовалась. А ты не устрашился. И правильно. Человек человеку…

Настораживаюсь. Если начальство закидывает лассо с большого расстояния, жди подвоха: проверено неоднократно. Потому начинаю плавно отрабатывать назад:

— Мы к славе не рвемся. Мы признаем повседневный будничный труд и совершенствование коллективной оплаты труда.

— Вот харламовский аппарат «Х-один» с приставкой, — говорит Чулков.

— Узнаю. Видел чертежи.

— Потому-то и выбрали именно тебя.

— Куда выбрали?

— Испытывать аппарат в производственных условиях. Им там, в институте, нужны технико-экономические показатели. Уразумел?

— Еще бы. Пусть Харламов и испытывает.

— Во-первых, Харламов задерживается в институте, во-вторых, испытывать должен, конечно, не он: нужен нелицеприятный подход к оценке. Нужно проверить аппарат в производственных условиях и дать заключение.

— Понимаю.

Я и в самом деле уже сообразил: производственные условия — это тридцатиградусный мороз, ветер, сквозняки. Харламов разгуливает по Москве или по Киеву, даже не знаю точно, где он, посещает модные рестораны и оперу, а я, как идиот, должен в это время в трескучий мороз испытывать его полуавтомат, добывать ему мировую славу! Умеют люди устраиваться…

— А на кого же я оставлю бригаду?

— Ее не нужно оставлять, — твердо произносит Скурлатова. — Все испытания — после смены и в выходные. Вознаграждение приличное.

— После смены я хожу в спортивную секцию, нельзя прерывать тренировки.

Юлия Александровна пожимает плечами:

— Это — распоряжение Лихачева. Харламов сам назвал вашу фамилию, Лихачев подтвердил. Вам доверяют, доверяют вашей опытности. Лихачев просит…

Знаю: начальство просит — значит, дважды приказывает. Я зол и на Харламова, и на Лихачева, а больше всего на самого себя. Стоеросовая дубина! Сколько раз обещал себе не совать нос в чужие дела! Кто меня тянул за язык в кабинете Коростылева?! Солидарность, солидарность… Вот и морозь нос и щеки, кретин, вместо того чтобы отлеживаться на диэлектрическом коврике в теплом помещении.

— Ты прославишь себя навеки, — говорит Шибанов и смеется. Он умеет смеяться с надрывом, заразительно.

Скурлатова серьезна, но про себя-то она, конечно, хохочет: удалось-таки подложить мне свинью!

— В помощники возьму Демкина.

— Бери кого хочешь, — поспешно говорит Чулков. — Важны объективные данные. Контролировать будет Марчукова.

И Леночку на мороз!

— А сколько презренного металла?

— Двести пятьдесят рублей каждому, — торжественно объявляет Шибанов, будто подарок вручает.

— Всего? Не густо.

— Не все измеряется деньгами. Сознательность должна быть, товарищеская выручка.

— А если я все-таки откажусь?

— Не откажешься! Мы тебя знаем, — ухмыляется Шибанов. — Ты сознательный. Драл глотку в кабинете Коростылева, а теперь — в кусты? Мы уже и приказ подписали. С богом, с богом… Чулков, сколько там сегодня мороз?

— Тридцать. Самый раз для испытаний. Только бы продержался недельки две.

— Продержится. Жаль, ветра нет.

Молча беру оба аппарата и ухожу, кипя, как сало на раскаленной сковороде.

Кривое полено — вот кто я такой. Другие лежат в поленнице тихо, мирно, как и положено нормальным дровам, а я все перекатываюсь с места на место, гремлю, нарушаю добрый порядок. Вот именно: драл глотку. Метко схвачено. Интересно: существует ли телепатия, икается ли сейчас Харламову?

Захожу в лабораторию. Громко каплет вода из крана. Капли звонкие: кап… кап… кап…

— Это что у тебя? — спрашивает Леночка.

— «Х-один». Аппарат Харламова. Изобретатель с мировым именем. Читала в газете? На лауреата двигают.

— Ну уж!

— Я взялся испытывать. Нужно же помочь талантливому человеку. Говорят, его в Антарктику хотят послать?

— В Антарктику?

— Ну да, испытания должны быть всесторонними. Мороз, тайфуны, айсберги.

Наблюдаю за лицом Леночки. Оно спокойно. Ее словно бы и не касается, что Харламов выбивается в крупные изобретатели.

Она кладет мне руки на плечи:

— Соскучилась до смерти…

Вижу ее полуоткрытые губы, и она мне кажется сейчас самым близким существом на свете. Были какие-то слова, но что слова, если ощущение близости идет вовсе не от слов, а от чего-то другого!..

— Мы с тобой сегодня идем на танцы.

— Спина болит.

— Ха-ха-ха, так тебе и поверила. Что-то ты на столетнего деда не похож. Да брось эти противные ящики! Слушай, а когда у тебя отпуск?

— Когда дадут.

— А куда поедешь?

— Еще не думал. На Баскунчак, наверное. У меня там мать, сестра.

— Мы поедем с тобой на байдарке. Через всю Волгу, в Астраханскую пойму. Ты не сомневайся: я веслами «щук не ловлю». Эй, на фалах!.. На румбе десять градусов! Положить марсели на стеньгу! Гив вай фор энд эфт!

— Ну и ну! Даже я, прослужив три года на флоте, не знаю всей этой премудрости.

— А еще моряк! Решено: идем на байдарке!

Эта девчонка, над которой всего несколько дней назад я добродушно подсмеивался, уже чувствует свою власть надо мной, уже командует!

— Ребята бывали в Астраханской пойме. Рай для туристов! Возьмем палатку, спальные мешки, удочки. Готовить я умею. Вот увидишь, как все здорово будет. Ты только вообрази: ночь, степь, Волга, меж звезд летят махаоны, и мы с тобой вдвоем на всем свете… Я уже понемножку откладываю деньги на байдарку.

— Фантазерка. Никаких махаонов. А как у тебя с учебой?

— Нормально. Сдам сессию до отпуска. А вообще-то я мечтаю перейти на дневной. Хотелось бы заняться математикой всерьез.

— А что именно тебя интересует?

— Тебе будет трудно понять.

— Рискни.

— Меня привлекает функциональный анализ. Это совершенно новая область. О методе конусов слыхал? Его развитие привело к целому ряду достижений в смежных науках. Да ну ее, математику! Давай лучше помечтаем об отпуске. Знаешь, что я надумала?

— Представления не имею.

— Уйти от Юлии Александровны.

— Куда?

— Мне положена жилплощадь. Ты же не хочешь ходить к нам?

— Неловко.

— Я тоже так считаю. Юлия Александровна всюду сует свой нос. Да и кто мы с ней? Когда Леонид Петрович умер, я сразу же устроилась на курсы и все мечтала уйти от нее.

— Она тебя обижает?

— Нет, конечно. Она ни добрая, ни злая. Ей нет никакого дела до меня. Мы с ней так и не подружились. Хотя она всего на тринадцать лет старше меня. Я ей тоже мешаю жить. Она молодая и красивая, ей замуж нужно.

— А родителей своих ты помнишь?

— Немного помню. Они погибли в автомобильной катастрофе. Уехали в отпуск, а меня оставили на бабушку. И погибли в дороге. Папа был торговым моряком, а мама — чертежницей. Они, наверное, любили меня и строили планы. Это все очень грустно. Бабушка потом умерла. А ты отца помнишь?

— Моего убили в Берлине. Уже после войны. Стоял на посту. Откуда-то с чердака выстрелили. Ему было тогда столько же, сколько мне сейчас. Даже на год меньше. Мне хочется побывать в Берлине.

— А что делает твоя сестра?

— И сестра, и мать, и отчим — все работают на солепредприятии. Добывают соль. И я там работал.

— Ты меня любишь?

— Ты же знаешь.

— Ничего я не знаю.

Что же, она права: мы мало знаем друг друга. Какая она, Леночка? Молодая. Красивая. Искренняя. Упрямая. Вот и все, пожалуй, что я знаю о ней.

Заговори я сейчас о женитьбе, она без всяких раздумий пойдет за меня. Но я молчу. И она даже не недоумевает. Ей и так хорошо. Мы встречаемся по десятку раз на день: то в бункерах, то в лаборатории, то в клубе, то в условном месте у обрыва, на жесточайшем морозе.

И с каждой встречей она как бы прирастает ко мне все сильнее и сильнее. Масса ее маленьких вещичек перешла ко мне в карманы: платки, пуговицы, шариковые ручки; и мои пустяковые сувениры перешли к ней: складной ножичек, который ей понравился, спортивные значки. Она словно бы все не верит, что мы вместе. Она не сентиментальна, даже, сказал бы, чуть диковата. И ласки ее неумелы, будто бы вычитанные из книжек: раз так положено, значит, положено… Это переплетение естественности с книжностью делает ее трогательной. Лена, Лена, ты как восторженный телок, который, помню, в детстве тыкался в меня мокрой мордочкой.


В раздаточной отвожу Демкина в сторону и с таинственным видом шепчу, указывая на полуавтоматы Харламова:

— Видал?

— Что это?

— Левый заработок. Хочешь две с половиной сотни?

Демкин сразу оживает:

— А еще кто?

— Мы с тобой. В свободное время. Харламовский аппарат. Надо испытать — и две с половиной сотни бумаг на лапу.

— Ну, спасибо, бригадир. Хоть сейчас. А где испытывать?

— Крупногабаритный резервуар. Сварка внутри емкости и снаружи. Коробы газо- и воздухопроводов, пылепроводы крупного сечения.

— Знаю. Так то ж не наш участок.

— А зачем тебе наш участок? Заработок-то левый!

— Правда. Но это же на морозе?

— Совершенно точно.

— А нельзя ли их испытывать в теплом помещении?

— Можно, но эффект не тот. Впрочем, ты как хочешь, можешь отказаться. Возьму хотя бы Тюрина.

Демкин снимает шапку, чешет затылок.

— Раз выбрал меня, значит, быть тому. Две с половиной сотняги на снегу не валяются…

— Безусловно. Дело требует умения и выдержки. Покажешь, на что ты способен.

— Хоть бы потеплело. А как же с боксом?

— Будем ходить. Нельзя из-за каких-то испытаний жертвовать спортом!

— Слушай, я, пожалуй, мотоцикл куплю!

— А я — гармонь.

— Ты играешь?

— Буду учиться. Нужно же куда-то даровые деньги девать! Харламыч небось и не подозревает, что мы на нем уже зарабатываем…

14

Работаю внутри резервуара. Демкин стоит снаружи. Его обязанность — обеспечивать безопасность работ и в случае чего оказать мне первую помощь. Потом роли переменятся. Я знаю, что при сварке вот таких резервуаров, когда приходится лежать на металле, особенно велика опасность поражения током. Потому-то очень придирчиво всякий раз проверяю, заземлил ли Демкин корпус выпрямителя, в целости ли изоляция проводов.

Цилиндрический резервуар, заиндевелое, мерзлое железо. Мы сваривали стальные листы в длинные полосы для верхнего и нижнего поясов обечайки, производили их вальцовку, стыковку, собирали днище и крышку…

— Теперь полезай ты! — говорю я Демкину, выползая из резервуара.

А мороз жарит и жарит. На мне ватные брюки, валенки, полушубок, меховые рукавицы, лицо защищено шарфом — и все равно пробирает. Грею руки над небольшим костериком.

По сути, испытания уже проведены. Успешные испытания. Можно созывать комиссию, писать протокол. Но Скурлатова и Шибанов не торопятся: «Еще немного, ребята, для абсолютной уверенности…»

Приходит Леночка:

— По тебе соскучилась.

— Шла бы в тепло. Нос отморозишь.

— Вот почитай, — она протягивает конверт. — От Харламова. Пишет, что его оставляют в исследовательском институте. Спрашивает: как быть? Если, мол, ты не хочешь в Москву, то и я не останусь.

— В ваши отношения я не вмешиваюсь.

— Дурачок ты. Мне, кроме тебя, никто не нужен. Так ему и напишу.

— Ты мне мешаешь, Лена. Иди. Моя очередь лезть в резервуар…

Я раздосадован. Сама дала повод Харламову писать такие письма…

— Почему ты сердишься? Не хочу, чтобы ты думал, будто у меня есть какие-то секреты от тебя.

— Иди, иди. Я ничего не думаю. Не воображай, что я уж так влюблен в тебя, чтобы устраивать сцены…

Из резервуара выходит Демкин.

— Бока насквозь промерзли. Знал бы, что такое дело, ни за какие тысячи не согласился бы!

— Ладно, сегодня — последний раз. Для того чтобы комиссия могла сравнить, несколько швов мы сделаем обычным способом, электродами высокого качества. Сейчас я этим займусь.

Резервуар узкий, длинный. Работаю согнувшись. Скоро начинаю сильно кашлять от газа. Качественные электроды сильно чадят. Да, харламовский аппарат имеет много преимуществ. Конечно, Харламов — башковитый парень. Как это он все ловко придумал: подающий механизм, кассета с проволокой. Там, в научно-исследовательском институте, конечно же сразу заинтересовались. И не прошло месяца — извольте: предлагаем остаться в Москве! Вот в чем разница между мной и Харламовым. Меня приглашали на должность слесаря, Харламова берут без диплома на научно-исследовательскую работу; он выдающийся талант, самородок. Что ж, он парень упорный, окончит вечерний, получит диплом. А там, глядишь, и за диссертацию возьмется.

Да ты, никак, завидуешь?

Конечно же завидую. А почему бы и не завидовать таланту? Придумай хоть сотню философских гипотез, на научную работу не возьмут: нужны систематизированные знания. Век философов-самоучек кончился давным-давно.

А Леночке все-таки не следовало бы лезть ко мне с этим письмом. Жизнь, жизнь, жизнь… (Ловлю себя на том, что я слишком часто стал употреблять это слово, будто превратился в старика.)

Леночка, почему бы тебе, в самом деле, не уехать в Москву к Харламову? Ведь он любит тебя, и он конечно же в скором времени получит все блага. А я не могу обещать ничего. В Москве ты будешь учиться на дневном, твои математические таланты заметят профессора. И вообще твоя жизнь сразу войдет в новое русло. Ты влюблена в меня, я не сомневаюсь в этом. Но, может быть, ты все-таки поспешила? И не было ли у тебя на лице, когда протягивала письмо Харламова, того самого выражения, которое великий Репин назвал: «Отыде от мене, сатано». Или, может, ты хочешь, чтобы я помог тебе, уберег тебя от соблазнов, высмеял Харламова и доказал, что здесь в тридцатиградусный мороз лучше, чем на проспектах Москвы?.. А я обошелся с тобой неласково, и правильно сделал. Ты сама должна решить.

Что-то не ладится со сваркой. Перед глазами почему-то прыгают зеленые цветы. Во рту металлический вкус. Руки тяжелые, ноги тяжелые. И кожа на голове сильно натянута. Уж не отравился ли я?..

Продолжаю следить, чтобы электрод совершал колебательные движения поперек шва, но в зеленом тумане почти ничего не вижу. Голова раскалывается. Трудно отличить шум дуги от шума крови в висках. Стоп, стоп… Но уже ничего не вижу и не слышу. Все ползет куда-то в сторону.

Издали, сквозь туман, доносится голос Демкина:

— Бригадир, бригадир… Да очнись ты! Сейчас «скорую помощь» вызову… Да как же это так?!

А потом: колышется мир, круги, туман, туман…

Неопределенность всего. Какие-то люди, какие-то стены. И вроде бы сизая дымка. И вроде бы портовые огни в дыму. И вроде бы скрежещет якорная цепь, тихие всплески…

Заплаканное лицо Леночки.

И чей-то негромкий голос: «Пришел в себя…»

И тут же голосом Леночки: «…о виденных, о слышанных сегодня, бросающих на память якоря!.. О женщине, сбегающей по сходням готового к отходу корабля…» — это тогда она читала, над обрывом. Глупенькая. Не сходни, а трап… У корабля — трап.

И опять туман… Голову ломит, как от удара. С усилием поднимаю ее от подушки и вижу женщину в белом халате. Золотая прядь волос выбивается из-под шапочки. Серые глаза смотрят участливо и спокойно. Подходит ко мне, наклоняется над койкой и говорит:

— Покажите язык!

Высовываю язык. Она, видимо, удовлетворена:

— Все в порядке. Закройте рот. Ничего страшного. Через неделю будете дома.

Что со мной? Давно я здесь?

Мелкая дрожь пронизывает тело. Плотнее кутаюсь в одеяло. А женщина-врач уже отвернулась к другой, помоложе, и говорит с ней, будто меня и нет тут:

— Вы, милочка, поймите одно: самое важное, чтобы волосы были здоровые, блестящие и не выглядели, как сухая солома. Тогда, как бы вы их ни уложили, они всегда будут красивы. Что касается массажа, то его вы можете делать сами…

Первым в палату заявляется Демкин.

— Ты все еще жив, бригадир? — говорит он и улыбается во весь рот. — Ишь ты, обрядили в погребальные одежды.

— Рано обрадовался, отравитель. Все равно такого разгильдяя, как ты, бригадиром не назначат.

— Проветрить нужно было.

— Ты, Демкин, мыслитель. Только бы очухаться да боксерские перчатки надеть. Эх и достанется тебе! Какой же ты, к черту, дежурный наблюдатель? Ворон ловил? А теперь скажут, что полуавтомат Харламова не пригоден для работы внутри резервуаров.

— Не скажут. Комиссия составила подробный протокол о результатах испытаний и отослала в Москву. Наш Харламов на коне, а мы — при деньгах. Я тебе вот подарок принес.

Он кладет на подушку маленького деревянного осла-попрыгунчика.

— Спасибо, Демкин. Слушай, а на кого похож этот осел?

Демкин становится непривычно грустным, задумчивым.

— А ведь и взаправду я осел? Объясни, бригадир: почему со мной всегда что-нибудь случается?

— Случилось-то пока со мной, а ты жив-здоров.

— Скурлатова грозилась выгнать вообще: мол, не оправдал доверия и так далее.

— Не выгонит. Возьму вину на себя.

— Да не боюсь я Скурлатовой. Перед ребятами стыдно. Как я прозевал? Хорошо, ты электрод выронил, и он отлетел в сторону. Я тогда и заметил. А то бы тебе совсем каюк.

— Нужно радоваться тому, что есть.

— Шибанов назвал меня сукиным сыном. «Если, говорит, бригадир не оклемается, отдам тебя, сукина сына, под суд, чтобы по всей строгости закона».

— Будем считать, что всего этого не было. Докладывай, что там в бригаде…

Приходит Скурлатова. Белый халат ей очень идет. И чувствуется, что она знает об этом. Губы и щеки ее ярки без косметики, вся она яркая, цветущая.

— Как вы себя чувствуете?

— Пью кофе. Как на Пер-Лашез.

— Все такой же. А я перепугалась насмерть. Пришлось писать докладную в трест. Кстати, ваш дружок Харламов пошел в гору. Вот полюбуйтесь! Цветной портрет в журнале. Можете ликовать.

— Да, я тут лежу и ликую. Изобретите теперь вы что-нибудь. Люблю встречать портреты знакомых на страницах столичной прессы.

Но Юлия Александровна настроена отнюдь не шутливо. Если бы я даже лежал на смертном одре, она все равно задала бы вопрос, ради которого пришла сюда.

— Я хочу знать: с Леночкой у вас серьезно или попросту кружите ей голову?

И это так, сразу, без всяких переходов от производственной темы.

Ее красивое лицо становится некрасивым. Сейчас она выглядит намного старше своих тридцати двух лет.

— Я спрашиваю не ради праздного интереса. Она моя приемная дочь. Харламов сделал ей предложение. Он написал мне письмо, где все объяснил. И Лене написал. А ей взбрело в голову, что она влюблена в вас.

— Вы предлагаете ей выйти за Харламова?

— Я ничего не предлагаю. Она совершеннолетняя и вправе сама устраивать свою судьбу.

— Так чего же вы хотите?

— Не так давно вы объяснялись в любви мне. Слава богу, я не поверила. Теперь задуряете мозги девчонке. Странное донжуанство. Что, на нашей семье свет клином сошелся? Что за путаницу делаете вы из своей жизни? Да и неприлично все это: сперва сватался к матушке, а потом — к дочери. Не воображайте: я на вас не претендую. Но не хотелось бы иметь такого зятя. Вы несерьезный, взбалмошный человек. Что вы можете дать ей? И, кроме того, не совсем этично, пользуясь отсутствием товарища…

— Вы разговаривали на эту тему с Леной? И приводили эти самые доводы?

— Да.

— И что она?

— Вы сумели заморочить ей голову. Она и слушать не хочет.

— А вы думаете, я хочу? Я угорелый, и мне такие разговоры противопоказаны.

— Ничего с вами не случится.

— Я врачу пожалуюсь.

— Ну и жалуйтесь. Трусливая манера прятать голову в кусты. Оставьте Лену в покое!

— А если не оставлю?

— Тогда будете иметь дело со мной. Я не позволю обманывать девочку, мою дочь.

— Она вам не дочь. Вы никогда не были ей матерью и сами прекрасно это знаете. Не советую вмешиваться в жизнь Лены. Пусть выбирает сама.

Еще долго после ее ухода злой петух клюет меня в висок. Никогда не думал, что может так болеть голова… Я несерьезная личность, бесперспективный женишок. Что я могу Лене дать?.. А что ей нужно? Ей нужен я, и пусть Харламов катится со своими изобретениями и жизненными благами к чертовой бабушке!

Леночка входит бесшумно, присаживается к койке, кладет прохладную руку на мой лоб.

— Хороший ты мой, поправляйся скорее. Мне сказали, что здесь была Юлия Александровна. Не слушай ее. Она как обезумела: на всех бросается. Мне обещали комнату. На той неделе переезжаю или, вернее, перетаскиваю чемодан. Я ведь взрослая, правда?

— Правда.

— Хочешь, стихи почитаю!

— Читай.

Наговориться бы, напиться

Из рук твоих живой воды…

…Все думали, что Харламов разгуливает по московским проспектам, а он два часа тому назад прилетел из Москвы — и сразу же ко мне в палату. Сквозь халат не видно, как он одет, но ботинки модные — шерстью наружу. Широкие, плоские. Как утюги. Да и не Харламов это вовсе, каким мы его знали. Передо мною сидит человек с блестящими глазами: сзади — грива, как у композитора, обнаженный лоб мыслителя. И говорок в нос, будто простудился.

Ожидал, что начнет расспрашивать об испытаниях полуавтомата, но, видно, не затем пришел. Морщится, лезет за сигаретой, но вспоминает, что больница, встает, подходит к окну.

— Значит, угорел? С Жигаревым так было. Слушай. Вот что. Я уезжаю на днях. Приехал рассчитаться. Хочу увезти Леночку с собой. Если бы она согласилась, мы бы хоть завтра могли расписаться.

— За чем же дело стало?

— Она не хочет.

— Разве? Как сказал один турецкий писатель: «Если бы я был женщиной, я бы…»

— Брось шуточки. Я хочу тебе сказать, что ты поступил нечестно. Воспользовался моим отсутствием…

— Можешь воспользоваться моим. Я, как видишь, прикован к больничной койке. Если Лена согласится ехать с тобой, я не буду ее удерживать.

— Ты сам должен отказаться от нее. Пойми: она совсем еще девочка, она сама не понимает, что ей нужно. Со мной ей будет лучше. Я создам ей условия… Она будет жить в столице, будет учиться. У нее математические способности. А что она здесь?..

— Лена любит меня.

— Она придумала любовь к тебе и скоро разочаруется.

— Ну вот что. Нам с тобой говорить не о чем. Пусть решает Лена. Но имей в виду: она не любит тебя и не полюбит, даже если ты переплюнешь Эдисона.

— Если бы ты не был болен…

— Что? На дуэль? В любую минуту готов драться на полуавтоматах «Х-один».

Не в силах больше владеть собой, он выбегает из комнаты и резко хлопает дверью. Заходит врач.

— Вам не следует переутомляться, — говорит она. — Хватит визитов.

Все чаще и чаще я думаю о Лене, о наших отношениях. Когда ночью белый лунный свет заливает молчаливую больничную палату, я лежу с открытыми глазами, и ощущение бесконечного одиночества охватывает меня. Зачем я усвоил идиотски шутливую манеру обращения с Леночкой? Чтобы всякий раз подчеркивать свое превосходство? Но в чем оно?.. Ну, а если бы вдруг она сказала, что не любит меня, а любит Харламова?.. Видите ли, я даже в мыслях не допускаю ничего подобного! Я слишком уверен в глубине ее чувства и подленько наслаждаюсь своей властью, которая, в общем-то, не имеет под собой никакого реального основания, кроме моей безграничной самоуверенности. Я всегда самоуверен. Так было с Таней. Ну, а чем все кончилось?

И вот, когда я лежу под простыней, лежу и смотрю в белый больничный потолок, мной постепенно начинает овладевать страх: почему ты так уверен в ней? А может быть, она сейчас с Харламовым? Где-нибудь у подъезда, а то и прямо на квартире… Ведь Юлия Александровна покровительствует ему… Холодный пот проступает у меня на лбу, я вскакиваю с кровати и начинаю ходить из угла в угол, выбираюсь в бесконечный, ярко освещенный коридор. Скрежещу зубами от бессильной ярости. Да, я еще болен, болен… Лена, Лена! Я готов кричать — мне без тебя пусто. Еще совсем недавно я старался убедить себя, что равнодушен к тебе. Но это была ложь. А может быть, я просто не заметил, как подобралась эта новая любовь? А не заметил потому, что не хотел замечать. А не хотел замечать потому, что после истории с Таней потерял веру в любовь, в искренность чувств. Мне хотелось в обращении с девушками быть небрежным, и в разговоре с товарищами я выставлял себя этаким человеком без нервов, без чувств. То была жалкая игра с самим собой. Я почему-то решил, что за любовь нет смысла драться. Хватит! И если какая тебя полюбит, то пусть она сама пройдет через все испытания и искусы. Если она любит по-настоящему, то ее не оттолкнет и твое равнодушие, наигранное безразличие. Ты слишком дорого заплатил за предыдущий опыт и, обжегшись на молоке, стал дуть на воду. Тебе, видите ли, потребовалось мучительство любви. Этакий Печорин в брезентовых штанах… Откуда в тебе это жалкое кокетство, недостойное мужчины?.. А теперь ты готов орать от испуга, что ее могут увезти в Москву. Когда же все-таки ты успел полюбить Леночку?

Я думаю об извечной загадке любви. Я сравниваю. И, кажется, нахожу ответ: меня сразу же покорила сила любви Леночки! Ничего похожего не было в моей жизни, не было… Сила любви… Да, да… Этого не было у Тани по отношению ко мне. Силу своей любви она направила на другого. Возможно, меня она и не любила по-настоящему никогда, просто был интерес к парню, который казался человеком особой породы. Бывает и так. И внезапно пришла любовь к Жбанкову, настоящая любовь.

…Если вдуматься как следует, то я вообще-то не верил в то, что было между мной и Юлией Александровной. Наши отношения казались приятным приключением. Была где-то гордыня: такая женщина не обошла меня вниманием! Но какое отношение все это имеет к настоящей любви?..

Я хожу и хожу. Хожу до рассвета. А потом заползаю под одеяло. Сон так и не идет.

— Вам пора пить кофе, — говорит женщина-врач. — Вы выглядите таким усталым! Все-таки я прекращу допуск.

— Пусть идут. Я ведь почти герой, а каждому хочется погреться в лучах славы. Читали многотиражку?

— Нет.

— Там описано, как я героически испытывал полуавтомат Харламова.

— Того красивого молодого человека, который вчера был здесь?

— Да, он теперь известный изобретатель. Приходил поблагодарить и заодно подарил вот этого деревянного осла. — Я протягиваю ей ослика, принесенного Демкиным. — На память. Как автопортрет. Ведь я его всегда называл ослом. Так, в шутку. А он ни с того ни с сего оказался талантливейшим изобретателем. Когда вы меня выпишете?

— Если все будет хорошо, дня через три.

Самые тяжелые три дня. Почему не приходит Лена? Почему никто не приходит? Или врач в самом деле запретила пускать ко мне? Ворочаюсь на жесткой койке. На такую постель нужно укладывать покойников, которым все равно.

— Доктор, нельзя ли выписать меня сегодня?

— Нельзя. Вы еще больны. Может быть токсическая пневмония.

— Я чувствую, мне чего-то недостает… Сколько себя помню, в моей жизни все не так, как у людей. Я кривое полено. Приглашайте гробовщика или отпустите, доктор! У меня невесту уводят, а я тут валяюсь.

Ее лицо смягчается.

— Про невесту это правда?

— Если бы я шутил!

— Хорошо, я вас выпишу. Лежите дома. Пилюли принимайте через каждые два часа.

Я на свободе! Иду, пошатываясь от свежего воздуха. В общежитие вовсе не хочется. Дышать, дышать… Как жаль, что нет ветра.

…Мы стоим с Леной у нашего обрыва. Она уткнулась лицом в мою грудь.

— Да меня просто не пускали к тебе! Кто не пускал? Врачи. Юлия Александровна потребовала, чтобы больного не беспокоили…

Коварство и любовь. Не спрашиваю про Харламова. Мы вместе — и больше ничего не нужно.

— Спустимся к реке.

— Спустимся.

И мы скатываемся вниз.

На реке переплетенные следы.

— Волчьи? — допытывается Леночка.

— Волчьи! Разве не видишь? Эх ты, следопытица! Обыкновенная собака из поселка.

— Ты охотник, правда?

— Правда.

— Расскажи что-нибудь про зверей.

— Вместо сказки? О волчицах. Волчица заманивает глупых псов и увлекает их туда, где ждет, щелкая зубами, голодная стая. Волчица бежит по полю, а за ней, потеряв голову, мчится влюбленный пес. Потом она вдруг оборачивается и без звука хватает своего преследователя мертвой хваткой за горло. И сразу же появляется стая. Визг, хруст костей и все остальное.

— Какой ужас!

— Не теряй, дурак, голову.

— Это как, с аллегорией?

— Без всяких аллегорий. Хочешь про гепарда? Самый быстрый зверь. Сто метров в пять секунд. Величиной с леопарда, а мурлыкает, как домашняя кошка. Про райскую птицу хочешь? Когда ее впервые открыли на Новой Гвинее, орнитологи думали, что она в самом деле райская птица — слишком уж красивая для земной. Но однажды птица, чем-то напуганная или рассерженная, разразилась громким злобным криком, напоминающим карканье. И тогда орнитологи поняли, что ее прекрасное оперение — обман, что в действительности эта птица лишь разновидность вороны.

— Ты чем-то встревожен? Скажи: если бы мы жили вместе и вместе бы состарились, разве мы перестали бы любить друг друга?

— Не знаю, Леночка, а врать не хочу. Я ведь не умею приспосабливаться даже к самому любимому человеку. А иногда мне вообще кажется, что люди любят то, что теряют… Давай поженимся, Леночка!

Она замирает, поднимает на меня сияющие глаза. Потом вдруг как-то сжимается вся и отрицательно качает головой:

— Нет.

— Почему? Ты говорила, что любишь.

— Я люблю тебя, Володя. Одного тебя. Но ты меня не любишь. Вот когда полюбишь…

— Лена!..

— Нет…

15

В контору, в свой кабинет, вызывает меня Лихачев.

— Садись, морячок. Хочу вот с тобой посоветоваться… Ты хорошо знаком с холодной сваркой?

— Прилично. Я ведь еще на флоте алюминий с медью сваривал. Да и здесь, на стройке, приходилось кое-где вести холодную сварку.

— Прекрасно, — говорит он и потирает руки. — Дело в том, что в том самом НИИ, где теперь обосновался наш Харламов, требуется младший научный сотрудник в лабораторию холодной сварки пластических металлов. Кумекаешь?

Я несколько растерян.

— Так точно. Кумекаю. Правда, не совсем.

— Так вот. Харламов рекомендовал тебя! Нам прислали запрос. Советую: если возьмут — поезжай. Жаль отпускать, но не отпустить грешно. Научный сотрудник, исследовательская работа…

Моя биография изобилует зигзагами. Но такого еще не бывало — чтобы мой заклятый соперник рекомендовал меня… И куда? — в научные сотрудники!.. Мечта, вершина… Ну, Харламыч, ждал от тебя чего угодно, только не этого… Почему он назвал именно меня?..

— Так что жди вызова! — говорит Лихачев и отпускает меня.

А я все не могу совладать с душевным смятением. Ведь расстались-то мы с Харламовым не очень дружески…

Правда, проводили его с помпой. Собрали всех в клубе. Говорили напутственные речи. Мне пришлось выступать как испытателю прибора. Как я расхваливал полуавтомат Харламова и его самого! А он все дергал галстук, а на щеке прыгал нервный живчик. Он ненавидел меня, но торжественность минуты требовала выдержки.

Ему пришлось благодарить меня и Демкина, пожимать нам руки, и я уловил, как мелко дрожат его пальцы. Скурлатова была сердитая, насупленная. Бросала на меня уничтожающие взгляды.

— Вы рано торжествуете, — шепнула она мне.

— А я и не торжествую. Торжество посвящено Харламову.

Конечно же Харламову очень хотелось запустить в меня одним из металлических образцов, лежащих на столе. Но он должен был подниматься и раскланиваться, благодарить. Все было очень торжественно и благопристойно… И вдруг он же рекомендует меня в свой научно-исследовательский институт… Или, может, он хочет, чтобы Леночка была там, в Москве, рядом с ним? Нет, не может быть, чтоб из-за этого. Просто он настоящий человек. Он знает, как я увлекаюсь холодной сваркой, и сумел подняться над личной обидой! Смог бы я поступить так? Не знаю…

Не успеваю прийти в себя после разговора с Лихачевым, как меня зовут к Скурлатовой.

Скурлатова в кабинете одна. Встречает с улыбкой, в прищуренных глазах лукавство.

— Присаживайтесь, господин Икс. Так вас, кажется, зовет Гуляев? Ну вот, все как в сказке: перед вами ослепительная перспектива.

— Вы о чем?

— Не притворяйтесь. Лихачев обо всем поставил меня в известность. Мы с Шибановым уже написали вам характеристику. Угрюмов — за.

— Мечтаете меня куда-нибудь сплавить?

Она смеется:

— Я переменила свое мнение о вас и даже согласна быть тещей такого интересного парня.

— Благодарю.

— Приходите сегодня вечером на блины. Запросто. Леночка вам ничего не говорила?

— Нет.

— Все равно. Приходите. Кроме Шибанова и Чулкова, никого не будет. Забудем все мелкие распри.

— В жизни так не бывает.

— Бывает. Приходите. Жду.

— Блин — это вещь, господа, как говорил один мой знакомый миллионер. Люблю блины. Но вынужден отказаться.

— Почему?

— Заседание партийного бюро, и, видимо, надолго: много вопросов, скоро перевыборное собрание.

— Жаль.

— Я просил бы держать в тайне… об институте.

— Понимаю.

Иду по коридору. Навстречу Тюрин. В углах губ ухмылка.

— А, научный сотрудник, здоровеньки булы!

— А ты откуда знаешь?

— За такими слухами, брат, специально охотятся. Да какой же из тебя ученый?

Ну вот! Опять разговоров не оберешься.

Я взбудоражен и растерян.

Почему мне не сидится на месте? Ведь решил остаться. И вот снова. Большинство людей всю жизнь занимается одним и тем же делом и умеет находить в этом удовлетворение. А меня все время что-то точит, словно рвутся наружу какие-то скрытые силы, а куда меня влечет — и сам не пойму. А ведь мне уже двадцать восемь, и пора определиться раз и навсегда!.. С другой стороны, кому это нужно, чтобы я «определился»? Может, наоборот, не следует уныло планировать все заранее? Ведь я не человеко-единица, я живой человек, я хочу до конца раскрыться как личность…

16

Наконец-то мы вышли на первое место, обогнав бригаду Жигарева. Свершилось…

Скурлатова распорядилась вывесить на Доску почета портреты наиболее отличившихся, но я запротестовал: победила бригада — вот и вывешивайте групповой снимок. Первое место!.. Первое место!.. Теперь мы получили право работать без предварительного контроля, мы мастера высшего класса!

На партийном бюро, а потом на общем собрании я рассказал о том, как мы добивались первого места. Моя фотография появилась в многотиражке. И под ней подпись, которая меня смутила до глубины души:

«Инициатор прогрессивных методов сварки, передовик производства».

Потому-то и приходится всякий раз доказывать до хрипоты, что инициатор сам по себе, без поддержки товарищей, немногого стоит. Слушают, доброжелательно улыбаются. Дескать, скромность украшает человека.

Но ясно вижу: и рабочие, и начальство, и партийные, и комсомольские вожаки видят во мне теперь не только инициатора и даже не только бригадира сварщиков. Они обращаются ко мне как к человеку, познавшему мудрость руководства. Откуда это ощущение у всех? А может быть, я в самом деле вырос? Или борьба за большие цели укрупняет характер человека? Действительно, никогда раньше не проникался я настолько величием стоящей перед нами задачи, как на этом грандиозном строительстве. И я вдруг с болью начинаю осознавать, что мне не хочется уезжать в Москву. Мое место здесь. Однако все мои документы уже отосланы. Жду вызова, а пока что продолжаю работать. Но слух о том, что я уезжаю в Москву, в НИИ, распространился по стройке. Одни поздравляют, другие иронизируют. Гуляев решил идти на мировую.

— Забудем мелкие распри, они недостойны настоящих мужчин, — говорит он. — Как говорят французы: оревуар, адье, бон вуаяж!

И сует мне в руку какую-то бумажку.

— Что это?

— Возьми, пригодится. Письмо английского поэта Роберта Бернса своему другу. О том, какой должна быть хорошая жена. Вот послушай: «Шкалу достоинств хорошей жены я подразделяю на десять частей: четыре части — добрая натура и характер, две части — здравый смысл; одна — природный ум; личное очарование, то есть красивое лицо, глаза, руки и ноги, грациозная осанка (я бы добавил еще тонкую талию, но она, как известно, скоро портится), все это — еще одна часть; что же касается остальных качеств, присущих жене, как-то: приданое, связи, образование, родственные отношения, — разделите между ними оставшиеся две части, как хотите, только помните, что они выражаются уже не целыми числами, а дробями…» Соображал мужик!

— А мне-то зачем?

— Чудак. Теперь ты не имеешь права ошибаться в выборе подруги жизни. В науку идешь!

Гуляев неисправим.

Демкин тоже пытается иронизировать, но как-то грустно.

— Демкин, пошли в спортзал.

— Как же я теперь на тебя руку подыму? А побить страсть охота!

Жигарев смотрит на меня с любопытством. Вертит козью ножку, закуривает, ухмыляется в рыжие усы:

— Все тебе нужно! И первое место и наука! А на ребят ты не серчай. Кто завидует, а кому просто жаль такого мужика отпускать. Когда уж кончится она, чертова нехватка рабочей силы?! В капиталистических странах безработица. А у нас, куда ни кинь, людей не хватает. Не только на периферии, но и в больших городах. Идешь по улице — сплошь объявления: требуются машинистки, бухгалтеры, токари, слесари, инженеры. Или, например, каландристы. Что за профессия?

— В банно-прачечный комбинат.

— Это не по нашему профилю. А впрочем, они и тут, наверное, нужны: вот прачечная у нас плохо работает!

— Не пойти ли в каландристы? — шучу я.

— Завидую, парень, твоей широте: хоть под воду, хоть на мороз, хоть в науку. Весело живешь. А я вот к одному делу прилип. Может, это ограниченность? Но люблю это дело! И никакими соблазнами меня не собьешь. Не умею разбрасываться. Каландрист!.. Красиво. Вроде кавалерист.

Одна Леночка в восторге. Ее глаза горят радостью молодости: жизнь удивительна!..

— Ты напишешь, да? Только сразу. Или телеграмму.

— Зачем переводить бумагу? Собирай манатки — и айда в Москву! Если тут не хочешь, там распишемся. Я ведь действительно люблю тебя. Неужели ты не веришь? Хочешь, поклянусь, как в тех романах, которые читает Шибанов? Я ведь в самом деле не могу без тебя! Я тебя люблю, понимаешь? Просто мне не нравится само слово: люб-лю, хлюп-хлюп. Мне кажется, не обязательно обозначать чувства словами. Я не знаю, как без тебя начинать день. Вот живу от одной встречи до другой. Почему ты не хочешь ехать?

— Нет, Володя. Я не поеду. Но ты обещай писать. Я ведь буду ждать.

— А отчего у тебя слезы?

— Разве слезы? От солнца, наверное. Все время сижу в лаборатории…

Мы снова стоим у обрыва. Жар ее пересохшего рта. Сплошное сияние и на реке, и там, дальше, сияние во все небо. Этот слепящий белый свет, а под ним угадывается движение в сугробах, неприметное движение на реке, которая готова треснуть, как яичная скорлупа, и дать ход синим льдинам, или, как говорят у нас на Баскунчаке, крыгам. Кое-где виднеются пятачки черной земли. По снегу прыгают синицы, в ивняковых зарослях поют желтогрудые овсянки — будто роняют звонкие капли.

— В этом году весна особенная… — говорит Леночка. — Еще не было такой…

Весна, весна… Скоро она придет, с шуршащей, бурлящей водой, с жизнерадостными мятежами дроздов над деревьями, с острым запахом прели и гнили, с чавкающей алчно грязью, с набухшим зерном в ворчащей утробе земли. Да она уже вошла в нашу монтажную зону — радостным дрожанием веток, потоками белого солнечного света, веснушками, проступившими на носу у Леночки.

— Пойдем завтра в клуб, — говорит Леночка. — В кино или на танцы. Я так люблю танцевать!

— Во-первых, я не танцую. Во-вторых, завтра партийное собрание. И не просто, а отчетно-выборное. Должна бы знать, хоть ты еще и комсомолка.

— Почему отчетно-выборное собрание весной? Обычно бывает осенью.

— Партийная организация за последнее время очень выросла, и решено создать партком. Событие немаловажное.

— Расскажи, как ты вступал в партию.

— На флоте это было. Герой Советского Союза Иванский рекомендацию дал.

— Герой Советского Союза — и дал тебе рекомендацию?! Расскажи.

И я рассказываю.

…Получена радиограмма из штаба: во время учебного похода подводная лодка потерпела аварию.

Меня и мичмана Оболенцева вызывает капитан второго ранга Иванский, объясняет обстановку.

— А кто-нибудь спускался на такие глубины в мягком скафандре? — спрашиваю я.

— В водолазной практике подобных случаев не было, — твердо говорит Иванский.

Оба, и мичман и капитан второго ранга, почему-то поглядывают на меня. Сейчас Иванский скомандует: «Водолаз, на трап!» Холодею при одной мысли об этом. Но не скажешь же Герою Советского Союза: боюсь, дрожу за свою жизнь. Ведь там, в отсеках, задыхаются люди.

— Разрешите мне идти на грунт? — вдруг говорит мичман.

Чувствую, как вспыхивают щеки. Такого поворота не ожидал…

Капитан второго ранга Иванский, собственной рукой написавший инструкцию о пределе использования мягкого снаряжения, даже не пытается отговорить своего старого друга.

— Разрешаю!

— А не опасно? — подаю я голос.

Иванский щурится:

— Очень даже. Что вы предлагаете?

И тут, не узнавая собственного голоса, я говорю:

— Разрешите пойти вместе с товарищем мичманом?

Иванский будто ждал этого:

— Правильно. Вдвоем сподручнее.

Вот так всегда. Кто-то должен идти первым. Страшно бывает самому первому. Остальным гораздо легче.

Электрическая лампочка, участливое лицо врача — все будто сквозь волнистое стекло. У врача фиолетовые веки, увеличенные очками, пористый нос. Рядом на койке стонет мичман Оболенцев.

— Вам лучше? — спрашивает врач.

— Грудь… ноги ничего не чувствуют, — хрипит мичман.

Мы в рекомпрессионной камере. Здесь под повышенным давлением отлеживаемся после длительного пребывания на больших глубинах, лечим кессонную болезнь.

Вот после этого и дал мне Герой Советского Союза Иванский рекомендацию в партию.

Леночка смотрит на меня с восторгом.

А я в эту минуту почему-то опять думаю о том, как трудно мне будет расстаться со стройкой, с друзьями, с Леночкой…


Илларионова, пожилого седоватого человека в очках, я неоднократно видел и раньше, но как-то не задумывался о его роли здесь, на строительстве. Мало ли неизвестных мне людей бывает у нас: ученые всех профилей, представители Академии наук и Атомного комитета! А он вот, оказывается, кто! Со мной всегда такое случается: знает весь мир — один я не знаю.

С виду очень скромный, даже очень неприметный, я бы сказал, невыдающийся, очень уж обыденный; никакой привлекательности. Нам подай фигуру, внушительность, приятный бас, чтобы был не человек, а картинка!

И этот Илларионов появляется в нашем блоке, решительно идет ко мне.

Всяких людей приходилось встречать: и Героев Советского Союза, и Героев Социалистического Труда, и депутатов, и крупных ученых, и вот инструктор ЦК пришел сюда, где и повернуться негде…

Почему-то испытываю смущение и робость. ЦК… святое слово. Смотрю во все глаза на невысокого, плотного мужчину в обыкновенном заячьем малахае и даже не знаю, как отвечать, как вести себя. Что-нибудь брякнешь невпопад!

— Давайте знакомиться! Меня зовут Александр Дмитриевич. О вас я кое-что уже слышал. Чем заняты после смены? Вот и прекрасно! Если не возражаете, побродим по строительству.

Проходя по территории, я думаю о многом. Ведь все здесь наводит на размышления. Меня всегда восхищали люди, умеющие воплощать мертвую идею, запечатленную на бумаге, в металл, в умную живую машину, вот в такую атомную электростанцию.

Был жадный интерес ко всему этому: разглядываю чертежи, все вроде бы ясно. А как будет выглядеть машина в натуре? И постепенно прихожу к выводу: материализация идей — не менее интересный процесс, чем рождение самих идей в головах ученых и инженеров, а может быть, даже более интересный. С каждым годом идеи становятся все тоньше, все глубже, все изощреннее, а это требует столь же тонкого воплощения. Рабочий должен схватить великую, изощренную идею, понять ее больше, чем сам изобретатель, материализовать в конкретных формах и даже модернизировать, освободить от теоретической вязкости и неопределенности.

Вон сколько здесь, в монтажной зоне, светлых голов! И каждый, казалось бы самый неприметный, — мастер, бог. Мы воплощаем идеи. Мы воплощаем научно-технические идеи. На нас держится научно-техническая революция, мы ее спинной хребет, руки и мозг. Сама практика века заставляет нас глубже понимать природу вещей и явлений. Мы — рабочие. Но не те, какими были, скажем, даже десять лет назад. За десять лет совершился невиданный скачок в нашем сознании. О самых небывалых автоматических линиях мы рассуждаем как о чем-то само собой разумеющемся.

Казалось, Илларионов станет расспрашивать о делах бригады, о том, как мы взяли первое место, кто отличился. Но он будто бы и забыл, что я бригадир.

— Вижу, на стройке вы повсюду свой человек, — говорит он с непонятной усмешечкой. — А я вот все не пойму, что здесь к чему. Вон те, что они делают?

— Так это же бригада Базунова! Привет, Палсеич!

Но Павлу Алексеевичу не до нас. Его бригада занята подъемом того самого резервуара, где я угорел. Кран большой грузоподъемности уже приведен в действие. Базунов движением рук подает команды. Он сосредоточен, глаза остры, губы плотно сжаты.

— Не будем мешать, — говорит Илларионов. И мы идем дальше.

— У меня интерес к монтажу конструкций промышленных зданий, — говорит он. — Вы в этом деле смыслите?

— Еще бы! Да тут ничего сложного нет. Любой слесарь-монтажник вам все объяснит.

— А вы?

— И я, конечно. Смотря что вас интересует? Установка колонн или подстропильных ферм или же монтаж прогонов и связей?..

Все не могу уловить смысла нашего разговора, смысла нашей прогулки по рыхлому снегу. Что ему нужно от меня? О чем бы я ни говорил, даже о самых мелких пустяках, он слушает с повышенным вниманием, и там, за стеклами очков, острый огонек любопытства, усмешечка. Меня трудно смутить. Но лишь до тех пор, пока осознаю, кто передо мной и чего он хочет. Вглядываюсь в своего спутника… Теперь он как бы проступает резче, обретает индивидуальность и словно бы становится выше, значимее. И лицо у него, оказывается, очень значительное, крупное, жесткое. И если раньше казался моложавым, то теперь вижу, что ему не меньше шести десятков. Он вроде бы пристегнул меня к себе и даже не спрашивает, свободен я или занят, тащит — и все!

Если бы можно было угадать, что ему нужно!.. Все время прислушивается к чему-то. К чему он прислушивается?

— Не понимаю вас, молодых… Здесь созданы все условия для работы, стройка государственного значения. А текучесть рабочей силы большая. Почему?.. Вот вы тоже собираетесь куда-то…

— Я выдвиженец. Ну, а другие… много причин…

— А все же?

— Трудно сказать. Если в самом общем виде…

— Да, да, в самом общем.

— Может быть, потому, что люди перестали быть множествами, каждый — индивидуальность. Каждый хочет внимания и перспектив роста.

Он приостанавливается.

— Так, так, продолжайте. Что конкретно вы вкладываете во все это?

И я говорю, говорю. Как тогда в кабинете Коростылева:

— По своему маленькому опыту знаю, как это утомительно и даже мучительно — забота о каждом в отдельности. Прежде самому нужно дорасти до понимания этого, чтобы никакие профитные соображения (я имею в виду личную выгоду) не заслоняли главного: воспитания строителя коммунизма.

— Как вы сказали? Профитные? Это же здорово и очень точно! Именно профитные соображения. Ах да, я и забыл: вы три года учились в университете. Очень жаль, что не закончили. Нужно было закончить. Впрочем, закончить образование еще успеете. Ведь вы совсем молодой человек…

А может быть, ему даже больше шести десятков? Резкие складки у губ и глаза очень усталые, с большими оттянутыми мешками. Он чем-то волнует меня, печалит и, я бы даже сказал, вызывает горькую боль. Ужасно близкие, знакомые глаза. Иногда передергивает плечами, — должно быть, был ранен, а вот когда: в гражданскую или в Отечественную? Здесь осуществляется мечта народа. Раньше за мечтой, творящей жизнь, ехали на Дальний Восток, в Заполярье, в пустыни Средней Азии. И сейчас едут. Но почему существует текучесть, почему молодые люди без стыда и совести берут расчет и уезжают? Почему молодые хлюсты в глаза инженерам и своим же товарищам говорят: «Рыба ищет, где глубже»?

Где истоки шкурничества? В школе воспитывали, в комсомоле воспитывали, в семье воспитывали. Воспитывали лекторы, воспитывали бывшие фронтовики, герои, заслуженные люди производства… Вся система направлена на воспитание. И все-таки выныривают вот такие «независимые» от общества. Чересчур уж независимые.

— Вы правы, — продолжает он, — это очень трудно — забота о каждом человеке. Только в резолюциях просто. А на деле очень и очень трудно. Здесь нужно, как говорил поэт, сердце отдавать временам на разрыв. Иначе не получается. Где равнодушие — там и гниль. На людей должно быть чутье. Тот, кто только разводит руками, как плавающий, делает какие-то движения и думает, что направляет жизнь, для такой роли не годится. Ведь это не пустые слова — отдать себя всего народу. И ведь вот что досадно: нет рецептов, каким должен быть вожак масс. Одни говорят, что он должен обладать тактом в обращении с людьми, быть, одним словом, воспитанным, другие требуют деловитости, масштабности мышления, умения проникать в глубины человеческого характера, сердечности. Предпочтение отдают тем, кто хорошо воспитан, вежлив. А вы как думаете, каким он должен быть?

— Взрослым.

— Взрослым? Это как же?

— Ну да. Взрослым, то есть быть на уровне требований времени. Вежливость, воспитанность или резкость меня мало интересуют. Конечно, хорошо, если он обладает теми качествами, которые вы перечислили. Но ведь иногда приходится быть очень жестким и невежливым, иначе ничего не получится. Ведь если каждый раз разгильдяю делать реверансы, он совсем обнаглеет. «Меня трогать не моги, ко мне чуткость проявлять положено». А я всякую гниль сварочной дугой выжигал бы…

— Круто берешь, бригадир. А где же выдержка? — Илларионов улыбнулся, покачал головой. Но тем более после этого поразило, как задушевно, уважительно сказал он мне: — А ведь как хорошо вы сейчас сказали… Нам всем подчас не хватает взрослости, то есть строгого научного подхода в решении важных вопросов и особенно в воспитании людей. Руководитель должен быть взрослым! Зрелым… Хорошо!

И вот собрание.

Сижу гордо между инструктором ЦК Илларионовым и главным инженером Угрюмовым: меня как бригадира бригады коммунистического труда избрали в президиум.

Секретарь партбюро Суздальцев делает доклад. Он перечисляет наши достижения, говорит и о недочетах, о текучести рабочей силы. Начинаются прения. Выступают рабочие, инженеры, хозяйственники — те, кто воплощает идею, запечатленную на бумаге, в металл, в машины, в то, что будет атомной станцией.

Чтобы создать технику, нужны умы и руки; чтобы привести ее в движение — то же самое. Но сложнее всего, наверное, управлять этим оркестром, добиваться слаженности, разумности каждого действия. Слушаю выступающих и думаю о том, какая огромная роль во всем этом принадлежит нашей партийной организации. Слушаю и горжусь этими людьми, моими товарищами по труду.

Но вот берет слово Скурлатова. Она говорит о нашей бригаде, занявшей первое место в соревновании сварщиков, давая при этом понять присутствующим, сколько лично ей как прорабу пришлось повозиться с каждым из нас, чтобы бригада оформилась в единый, целенаправленный организм, в боевую ячейку стройки. У каждого из нас были свои недостатки, но теперь мы их изжили.

«Во многом она права… — думаю я. — Нервов она истратила с нами вагон и малую тележку… Но все-таки бригадиры почему-то недолюбливают Скурлатову, стремятся перевестись в другой блок, под начало другого прораба… Почему сейчас она говорит только о достижениях и недостатках сварщиков? Почему она не говорит о своих просчетах, о недостатках Шибанова, Чулкова? Ведь это они трое отвечают за внедрение механизированных и прогрессивных ручных способов сварки, а тут дела обстоят ох как плохо!..»

Чем больше она говорит, тем сильнее я накаляюсь. Много ли Скурлатова как прораб сделала, чтобы облегчить труд сварщиков? Да и сам я как член партбюро и бригадир интересовался ли внедрением прогрессивных способов сварки?.. Изобретение Харламова! Но меня буквально вынудили испытывать его аппарат, а Скурлатову, Шибанова и Чулкова заставили заниматься этим в приказном порядке. Но я все-таки хоть на первых лорах дрался за изобретение Харламова, а другие, те, кто отвечает за рационализацию, ставили ему палки в колеса. Почему?.. Может быть, потому, что всякое серьезное рационализаторское предложение вносит слишком много беспокойства в производственную жизнь?

Прошу слова. Начинаю тихо-мирно — с организации сварочных работ на монтажной площадке. Как шла подготовка трубопроводов к монтажу, как осуществлялась резка труб и обработка их концов под сварку, как соблюдались нормы. Цифры помню наизусть, и это производит впечатление. Вижу внимательные, устремленные на меня глаза руководителей производства и рабочих.

— О достижениях хорошо сказала товарищ Скурлатова. Позвольте мне говорить только о недостатках. Почему плохо внедряется прогрессивная аргонодуговая сварка? Почему слабо внедряется комбинированная сварка труб поверхностей нагрева? Почему валяется на складах аппаратура управления автоматами? Почему нас не обучают сварке с программированием режима? Научно-техническая революция требует рабочего-политехника, а не рабочего-кустаря… Почему сварщиков третьего разряда товарищ Скурлатова, которая так печется о качестве на словах, на деле допускает к работам без проверки?

— Это единичные случаи… Не обобщайте! — выкрикивает Скурлатова.

Председатель звонит в колокольчик.

Я говорю об особенностях комплексной подготовки внедрения новых способов сварки, об оплате труда, стимулирующей освоение новой техники. Мне аплодируют. В перерыве Скурлатова подходит ко мне.

— Не ожидала от вас, — говорит она с обидой в голосе. — Можно ведь было зайти и утрясти все эти организационные мелочи! Зачем же выносить на собрание?

— Разве я говорил неправду или что-нибудь преувеличил?

— Преувеличил не преувеличил, а в обкоме и ЦК теперь будет о нас определенное мнение.

После перерыва слово берет Шибанов. Он долго говорит о том, что критика не должна превращаться в критиканство, и старается доказать, что я сгустил краски, что дела с внедрением новой техники и освоением прогрессивных методов труда обстоят совсем не так плохо, как я, мол, это представил.

Я слушаю его трусливую и самодовольную речь и чувствую, что не выдержу сейчас и снова выйду на трибуну. Но в этом нет необходимости. Один за другим выступают инженеры, бригадиры, рабочие и поддерживают меня. Вопрос стоит теперь шире — о том, что партийная организация и каждый коммунист должны отстаивать передовое, новое, о доверии и внимании к людям, несущим это новое.

Об этом говорит в своем выступлении и товарищ Илларионов.

— Прав бригадир Прохоров. Это очень трудно — поддерживать инициативу каждого. Только в резолюциях просто. А на деле очень трудно. Где равнодушие — там застой. Ведь это не пустые слова: служить народу.

Начинается выдвижение кандидатур в состав парткома.

— Прохорова! Прохорова! — кричат со всех сторон.

Признаться, я в растерянности. Встать и заявить собранию: «Дорогие товарищи, возможно, в скором времени меня вызовут в НИИ». Ну, а если так и не вызовут?.. Глупо… Смотрю на Родиона: ему бы встать да сказать… Но он молчит, процеживает бороду через кулак. Наклоняюсь к нему и шепчу на ухо:

— А как же НИИ?

— А тут уж ты сам решай! — говорит он жестко и отворачивается.

А что, собственно, решать? Если выберут в партком, буду работать до последнего дня… В конце концов, рядового члена парткома можно заменить.

Моя кандидатура проходит единогласно.

И вот мы, члены парткома, заседаем в огромном опустевшем зале клуба. Нужно выбрать секретаря-руководителя.

У меня на этот счет нет сомнений: секретарем должен стать наш бывший секретарь партбюро Сергей Иванович Суздальцев. Дельный работник, чуткий товарищ… Говорю об этом соседям по столу, но они молчат и как-то странно переглядываются.

Заседание открывает сам Суздальцев:

— Дорогие товарищи коммунисты! Мы должны избрать вожака нашей большой партийной организации, секретаря партийного комитета. Дело ответственное, очень ответственное…

Он замолкает и обводит всех взглядом.

— Мы тут предварительно совещались, советовались и с товарищами из обкома, и с инструктором ЦК товарищем Илларионовым.

Значит, не Суздальцева? Кто же в таком случае?.. На таком ответственном посту должен быть человек авторитетный, энергичный…

— Думаю, что выражу общее мнение, — продолжает Суздальцев, — если назову фамилию нашего товарища — Прохорова Владимира Михайловича!..

Все аплодируют.

Кто это Прохоров?.. Так это же я!.. Он назвал мою фамилию! Влети сейчас в зал шаровая молния, она была бы для меня менее неожиданной, чем слова Суздальцева. Я как-то весь внутренне напрягаюсь. Окидываю мысленным взором стройку. Сотни людей. Тысячи больших и малых проблем. По силам ли это мне? Имею ли я право?

Все смотрят на меня. Ждут.

Я должен дать согласие или отказаться, аргументировав свой отказ. Вижу молчаливый вопрос в глазах моих товарищей. Они ждут. Их глаза спокойны и строги. Ведь тут собрались те, кого коммунисты считают самыми достойными…

Я должен решить, выбрать?.. Нет. Я уже выбрал. Мне ведь только казалось, что я каждый раз выбираю между людьми и наукой. Я ведь никогда не отрывал людей от их дела, будь то техника или наука, потому что самое важное и интересное для меня — людские судьбы… Теперь я знаю, к чему готовил себя всю жизнь: вот к этой минуте!..

Я встаю. И чувствую, как во мне поднимается что-то сильное и непреклонное, то, что всегда было присуще целым поколениям коммунистов…


Читать далее

АТОМГРАД 13.04.13
ПРАВО ВЫБОРА 13.04.13
РУДНИК СОЛНЕЧНЫЙ
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
4 13.04.13
5 13.04.13
6 13.04.13
7 13.04.13
8 13.04.13
9 13.04.13
10 13.04.13
11 13.04.13
12 13.04.13
13 13.04.13
14 13.04.13
15 13.04.13
16 13.04.13
17 13.04.13
18 13.04.13
19 13.04.13
20 13.04.13
21 13.04.13
22 13.04.13
23 13.04.13
24 13.04.13
25 13.04.13
26 13.04.13
27 13.04.13
28 13.04.13
ПРАВО ВЫБОРА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть