Ясные весенние дни. Каждый листочек просвечивается насквозь. За нашим домиком — непролазные заросли дикой смородины. Иногда пройдет по тайге безмолвный ветер, и потянет оттуда терпким ароматом. А выше — желтовато-красные колонны даурских лиственниц, поднимающих свои сизые кроны чуть ли не на сорок метров. Каждое утро я встаю в пять часов, брожу по лесу, наполненному птичьим гомоном, прислушиваюсь к шорохам, трещанию кедровок. Капает вода с веточек бересклета. И сколько росистого сверкания вокруг, сколько света! Можно плестись вдоль ручья, прыгать с валуна на валун; можно забраться в угрюмый кедрач и слушать торжественную тишину.
А однажды мы обнаружили совсем неподалеку от нашего дома следы: ночью к человечьему жилью приходил сохатый. Тайга, тайга… Лесосеки, лиловый пламень багульника, сияющие натеки смолы на серебристой коре кедров. Но главное, конечно, наш рудник Солнечный. Еще вчера Бакаев пообещал:
— Примем смену — сядешь заместо меня.
До утра я лежал с открытыми глазами, пытался представить, как все произойдет. Прошла уже неделя, и я постепенно освоился с новым положением. Появились заботы: нужно чистить, обтирать, промывать машины, смотреть, чтобы на коллекторы генераторов не попадала смазка, шлифовать их стеклянной бумагой, подтягивать болты и гайки, щупать подшипники. Несложная, спокойная работа.
И вот Бакаев решился посадить меня за рычаги, оставить в кабине одного. В восемь часов приняли смену, проверили смазку узлов, осмотрели ковш и тросы.
В забое остановился состав.
— Ну, давай! — сказал Бакаев.
Для него это было обычное дело. Он стоял в стороне со скучающим видом, засунув руки в карманы комбинезона, дымил папироской. Коричневые глаза глядели сонно, щурились от утреннего солнца. И только Юра Ларенцов, по-видимому, понимал мое состояние — помахал кепкой, крикнул:
— Ни пуха ни пера!
Я улыбнулся немного растерянно и, подавляя внутреннюю дрожь, поднялся в кабину. Сейчас Бакаева рядом не было, он во всем полагался на меня. Это было испытание, проверка того, чему я научился за неделю.
Пальцы непроизвольно немели, оторопь мешала сосредоточиться. Только бы не спутать правое и левое!
Когда ладони легли на рукоятки, а ноги нащупали педали, я неожиданно успокоился. Плавно, почти флегматично подал правую рукоятку на себя — ковш поднялся. Остальное пошло почти механически: подавал рукоятки то от себя, то на себя, нажимал то на левую педаль, то на правую, и огромная машина, послушная моей воле, поворачивалась то влево, то вправо.
Экскаватор врезался стальными челюстями в мясисто-красный навал, ковш закрывался, массивная сварная рукоять поднималась, стрела стремительно неслась вправо, ковш повисал над думпкаром. Стараясь, как советовал Бакаев, совмещать работу подъемом и напором при подаче ковша на выгрузку и при опускании в забой с поворотом, я дважды ударил ковшом о борт вагона. В кабину влетел разъяренный машинист, погрозил мосластым кулаком.
Постепенно я приспособился, забыл, что от сегодняшнего испытания зависит многое. Вернулось то, что считал навсегда утраченным: оказывается, я не забыл ничего. Вернулась прежняя злость в работе, точность движений, зоркость глаза. Будто с той поры и не было иной жизни, будто все двенадцать лет я и не вылезал из кабины экскаватора! Черт возьми!.. Мы еще можем… Мы можем. И не хуже других. Недаром наша трудовая слава тогда шла по руднику…
Это было упоение, сознание своей силы. Я знал и такое, чего не мог знать Бакаев: ведь тогда нам приходилось работать на менее совершенных машинах, и те машины требовали от нас большего навыка, большей изворотливости. Теперь все пригодилось.
Поверив в свои возможности, я даже стал стремиться сэкономить одну-две секунды в каждом цикле, как делал некогда; во время копания мысленно намечал место остановки поворота в забой и точку опускания ковша в следующем цикле. Не знаю, как все это выглядело со стороны, но я был доволен. И далее не поверил, что последний думпкар загружен. Вот состав тронулся, его заволокло пылью.
Разгоряченный спрыгнул на землю, кинулся к Бакаеву — и застыл на месте: машинист стоял в кругу людей, на которых были форменные фуражки горняков и черные кителя. Значит, пока я загружал состав, в наш забой пожаловало начальство! Из всех я знал в лицо только нашего горного мастера Аркадия Андреевича и участкового техника Зубкова.
Высокая женщина с туго закрученной косой разговаривала с Бакаевым. Я не видел ее лица, видел только спину, тонкую талию, которую не портил даже форменный китель. Фуражка сидела на голове как-то неестественно прямо. Белоснежный воротничок плотно охватывал смуглую шею. Неизвестно отчего, я вдруг заволновался. Что-то бесконечно знакомое было во всей ее фигуре. А может быть, просто мелькнула догадка: Катя…
По-видимому, она ощутила на себе мой взгляд, обернулась. Глаза наши встретились. Это была Катя Ярцева, но совсем другая Катя Ярцева, не такая, какой я ее знавал. Не было больше тоненькой девчонки с припухшими губами, округлым лицом и тем особым наивным выражением широко раскрытых глаз, какое бывает лишь в семнадцать лет. Передо мною стояла рослая, статная женщина в полном расцвете красоты, румяная, как все сибирячки, пышущая здоровьем. Незнакомый сердитый изгиб тонких бровей, холодный, но спокойный взгляд больших серых глаз и твердая складка у губ. Волевое лицо, недоступное, строгое. А лоб высокий и белый.
Она вопросительно подняла бровь, но выражение лица не изменилось, отвернулась, сказала:
— Так учтите все замечания, товарищ Бакаев. И про Паранина не забудьте.
И уже обращаясь к сопровождающим:
— Идемте, товарищи, дальше.
Они направились в другой забой, а я стоял и смотрел им вслед. Вывел меня из оцепенения Бакаев.
— Видал миндал! — сказал он. — У бабы глаз как ватерпас: неправильно выбрали место стоянки, да и машина завалилась на правый бок. Выдала она мне! Тьфу… Стоял навытяжку, как Швейк, а она отчитывала. Век живи — век учись. Все высказала: и простаиваем много, и негабаритные куски берем на зубья, и транспорт задерживаем, н опыт других бригад не используем. За сменную выработку влетело. Мотаешься, трешь затылок, а выходит — дурак дураком. Ишь куда махнула: советует с Параниным потягаться! С таким темпом, как у Паранина, все кишочки надорвешь. Работаем-то сдельно — сколько могу, столько выдаю: ей какая забота? Норму-то выполняем, в хвосте у других не плетемся.
— А машина в самом деле неправильно установлена: перекос, да и угол поворота большой.
— Сам не слепой, вижу! — вскипятился он. — А где ты раньше был, умник этакий? После драки все горазды руками махать. С такими помощничками дашь две нормы…
Самолюбие экскаваторщика было уязвлено: он готов был винить в наших неуспехах всех подряд. Оказывается, остальные две смены не выполняют график смазки, а железнодорожники подают составы с опозданием. Особенно досталось машинистам буровых станков и взрывникам, которые создают запас взорванной породы в забое. А высота и ширина навала такая, что вообще стоило бы всыпать кому следует.
В конце концов мы решили изменить место установки экскаватора.
Рассвирепевший Бакаев собрал бригаду и долго доказывал, что все мы лодыри и недотепы. Это было бурное собрание. Наш бригадир накалялся все больше и больше. Осадил его Юра Ларенцов.
— Мы свои обязанности выполняем честно, — сказал он, гневно сверкая глазами, — а вы нас считаете за мальчиков на побегушках. Я, может быть, мечтаю о повышении квалификации, а вам на все наплевать: меня к машине близко не подпускаете, все считаете молокососом. Мы здесь не для того, чтобы рубли зашибать. Для меня лично рубли никакого значения не имеют, я хочу специальность приобрести. С десятилеткой я мог бы и в Ленинграде остаться. Рвался на целину, а послали сюда. А чему тут за полгода научился? На курсы машинистов все только обещают послать, а не посылают. В других бригадах вон сами слесарей-ремонтников и электриков готовят. У нас сдал смену — и проваливай! Какие-то джек-лондоновские порядки…
Юра говорил горячо, резко, бесстрашно бросал в лицо бригадиру горькую правду. Отставание нашей смены он объяснял тем, что люди не видят перед собой конкретной цели, а бригадир работает с холодком и ничего, кроме условий хозрасчетного договора, знать не хочет. Сменный электромонтер, который присутствовал тут же, обвинил Бакаева даже в том, что бригадир сам не хочет учиться, хотя плохо разбирается в электротехнике, не учит других, не читает газет и книг.
Это стихийно возникшее собрание заставило меня кое о чем задуматься. Мне казалось, что у нас все идет гладко: норму-то выполняем! Кто бы мог предполагать, что в нашем маленьком коллективе кипят подспудно страсти! А всегда веселого, насмешливого Ларенцова я прямо-таки не узнавал.
Да и сам Бакаев предстал передо мной в несколько ином свете. Эти скромные на вид парнишки в комбинезонах разбирались кое в чем… Даже угрюмый сургучно-красный Ерофей ни с того ни с сего вдруг заговорил. Правда, он выдавил из себя всего лишь одно слово: «Маета…» — и покраснел еще больше. Что с ними со всеми случилось сегодня?
Бакаев сидел, широко расставив ноги, сопел, молчал, и трудно было разгадать, что там за его упрямым лбом. Когда упомянули о газетах, он не выдержал, прервал говорившего:
— Хватит всех собак вешать! Заскочила шлея под хвост. Наговорили тут с три короба. Конкретная цель… Если вы все такие шибко грамотные, то вот и давайте раскинем умом, как нам бригаду Паранина перекрыть. Конечно, выдавать каждую смену столько, сколько они выдают, оно, може, и многовато. А там чем черт не шутит! Другие же выдают!.. Обмозговать все нужно, а не так — шаляй-валяй, на ура. По договору зря проехались: есть там такая статья насчет повышения производительности. Ладно, потом дотолкуем: состав подали!
До конца смены я работал на экскаваторе. Бакаев не вмешивался. Он был хмур и задумчив. Когда я, порядком измочаленный, но радостно возбужденный, соскочил на землю, он только сказал:
— Поразмялся малость, и то дело.
За всю дорогу не проронил ни слова. Вечером писал письмо жене огрызком карандаша. На Юрку поглядывал исподлобья, не задирал, не читал нравоучений.
Ларенцов, подперев щеки ладонями, читал какую-то книгу. Я лежал на кровати, наблюдая за обоими. Нынешний день особенно был насыщен событиями, и следовало поразмыслить. Все казалось простым и понятным только спервоначала. Теперь я стал узнавать людей ближе. О чем сейчас думает Бакаев, что пишет своей жене? Семейный человек… Семья где-то за тридевять земель, а он здесь. Две дочурки, которых он, по-видимому, любит. Вот он уперся взглядом в стену, чуть приоткрыл рот, погрыз карандаш и снова застрочил. Что его заставило приехать сюда? Неужели только «длинный рубль»? А как он сердито сопел, когда его отчитывали рабочие! По-видимому, подобные стычки бывали и раньше. Но сегодня что-то особенно задело всех. Что?..
— Проклятая баба, — неожиданно громко произнес Бакаев, словно отвечая на мои мысли, и швырнул карандаш. — Как появится на участке, обязательно смуту внесет. Ведь норму-то выполняем. Какого еще черта? Нигде покою нет. А вы тоже хороши — как с цепи сорвались! Ну погодите, зажму вас, стервецов! Кровавыми слезами плакать будете…
Юрка молчит. Молодой, задиристый петушок. Он хочет быть независимым и обо всем имеет свое суждение. Что-то упомянул о Ленинграде, о целине. Закончил десятилетку. И каким ветром занесло его в таежные края? Милый, хороший мальчик… Наверное, скучает о маме, об уюте большой городской квартиры, обо всем том, что осталось далеко-далеко. Но характер есть характер…
Ночью я опять спал плохо. Временами мерещилось, что сижу за рукоятками экскаватора. Металась перед глазами стрела. Дрожала красная пыль. Я нажимал и нажимал педали. А потом внезапно возникла из мглы высокая фигура женщины в форменном кителе и фуражке. Женщина оборачивалась, серые с синеватым отливом глаза в упор останавливались на мне. Тонкая, вопросительно поднятая бровь, едва приметное движение лицевых мускулов… Узнала ли она меня?..
Еще с первых дней я внутренне был подготовлен к нашей встрече. Я никогда по-настоящему не любил Катю и даже в Москве вспоминал о ней редко. Я больше вспоминал пахучие сосновые ветки и мерный шум тайги. Так почему короткая встреча взволновала меня больше, чем можно было предполагать?.. Нет, не далекой юностью повеяло на меня. От прежней Кати почти ничего не осталось в этой высокой женщине. Может быть, меня поразили перемены, происшедшие в ней? Мы не подошли друг к другу, не пожали руки. Просто, естественно, как делают давние знакомые. Ведь сейчас можно и не вспоминать старые обиды. Годы, годы… Они совсем изменили нас. А возможно, она постеснялась или, вернее, не захотела в присутствии официальных лиц подойти, заговорить. Я же не мог подойти к ней. И здесь глупые условности мешали быть самим собой. А скорее всего, ей нет никакого дела до меня. За последние годы перед ее глазами прошли тысячи людей, интерес к ним постепенно угас, она очерствела, стала равнодушной к отдельным судьбам. Ведь ей приходилось заботиться об огромном коллективе, думать о хозяйстве целого предприятия, о технике, о производительности и других вещах, которые в конце концов вытравляют сердечность, заставляют быть холодным, рассудительным, официальным.
И все же хотелось верить, что она просто не узнала меня. Я испытывал непонятную горечь. Ведь все-таки это была Катя. Катя, с которой мы еще детьми спали на овчине, бегали по лесу, собирали игрушечные лиственничные шишки. Неужели только во мне до сих пор живет все это?
И когда я забылся тяжелым сном, мне привиделась прозрачная березовая роща, пронизанная весенним солнцем, и Катя, такая, какой я знал ее двенадцать лет назад…
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления