Онлайн чтение книги Право выбора
4

Рудник Солнечный… До сих пор я видел его только сверху, а теперь мы с Аркадием Андреевичем спускались все ниже и ниже по выщербленным каменным ступенькам. Легко было запутаться новому человеку в лабиринте ходов и выходов, но мой спутник шагал уверенно, и я едва поспевал за ним. На дне железной чаши воздух стоял неподвижно, жгло полуденное солнце. То там, то здесь сквозь багряную мглу проступали силуэты машин. Вздыбленные в небо стрелы экскаваторов с головными блоками, неясные очертания составов, частокол столбов и вишнево-красные груды взорванной породы… Справа громоздилась пышущая зноем стена-откос, слева был двенадцатиметровый обрыв. Мы пробирались по площадкам, спотыкались о рельсы и камни. Пот лил с меня в три ручья, горячий воздух обжигал легкие, запорошенные глаза слезились.

А Терюшин все шел и шел. Вот он ловко спрыгнул на площадку, сказал:

— Твой забой!

«Мой забой»! Сперва я не заметил людей. Покрытое густым слоем пыли туловище экскаватора занимало большую часть площадки. Машина показалась неправдоподобно огромной. И еще я увидел сверкающий зубастый ковш, повисший над вагоном: в забой только что подали состав.

— Вагоны Министерства путей сообщения, — пояснил Аркадий Андреевич, — богатая руда пошла. А куда отправляют ее — неведомо…

Это был мой забой. Из кабины выглянул сухощавый человек в засаленном комбинезоне и сдвинутой набок кепчонке, из-под которой торчали прямые, как иглы, рыжеватые волосы. Бросил злой, ястребиный взгляд сперва на Терюшина, потом на меня, скривил тонкие бесцветные губы.

— Привел помощника! — крикнул Аркадий Андреевич.

Человек в комбинезоне ругнулся и скрылся в кабине.

— Ерш, а не человек! — сказал Терюшин не то осуждающе, не то одобрительно. — Не любит, когда под руку затевают разговор. Ну ты, парень, бывай, а я пойду по своим делам…

Он нырнул в красный туман, а я остался один. Пока был рядом Аркадий Андреевич, все шло как-то само собой. Сейчас же я растерялся. Что делать дальше? Бакаев не обратил ровно никакого внимания на меня. Помощник…

Экскаватор с натужным воем вгрызался ковшом в груду породы, стрела безостановочно ходила от забоя к вагону. Бакаев работал без напряжения, не дергал рычаги, не напрягался. Ни единого лишнего движения! По всему угадывалось, что он хорошо «чувствует» машину. Я сразу разгадал его секрет: работу подъемом и напором при подаче ковша на выгрузку и при опускании в забой Бакаев стремился совмещать с операцией поворота.

Во мне проснулось, казалось бы, давно забытое. Я понимал все: знал, когда он подает рукоятку на себя, когда нажимает ногой на педаль. Копание, поворот, разгрузка, обратный поворот — все следовало друг за другом. Думалось, сядь я сейчас на место Бакаева, и все получится ничуть не хуже, чем у него. Я даже почувствовал зуд в ладонях, но скоро остыл.

Назначили помощником. Что такое помощник? Чем он должен заниматься? Почему стою в растерянности, жду какого-то особого приглашения? Если бы я хоть немного знал эту громоздкую машину!.. Ведь тогда приходилось иметь дело с дизельным экскаватором и никаких помощников у меня не было. Сумею ли быстро разобраться во всех узлах и механизмах?.. Как я знал понаслышке, главное в «Уральце» — электрооборудование. Генераторы постоянного тока, переменного тока, распределительные устройства, трансформатор… Неведомые, загадочные вещи. Шесть тысяч вольт, три тысячи вольт… Уж от одних только слов можно было прийти в трепет.

— Что раскрыл хлебало? Помоги ребятам!.. — это кричал Бакаев. Я не сразу догадался, что слова относятся ко мне. Машинист швырнул на землю брезентовые рукавицы.

Первые два вагона состава были загружены, и рабочие нижнего звена, вооружившись лопатами, разравнивали породу. И хотя в мои обязанности явно не входило разравнивание, я не стал спорить, схватил лопату и проворно забрался в загруженный вагон.

Большие глыбы приходилось переваливать руками. Через четверть часа я почувствовал, как дрожат колени. В горле першило от пыли. Спина покрылась липким потом. Снял свитер, бросил на камни. А солнце жгло по-прежнему.

Да, за двенадцать лет я изрядно обветшал… Мы переходили с вагона на вагон и снова остервенело ворочали ломами и лопатами угловатые куски породы.

Пот, горячий пот застилал глаза. В голове звенело не то от рычания экскаватора, не то от зноя. Иногда я обессиленно опускался на камни, потом, отдышавшись немного, снова хватался за лопату.

Но силы все-таки иссякли. Два последних вагона разравнивали без меня. Поезд отправился. А я сидел, прислонившись к красной глыбе. Кто-то подал цебарку с водой, и я жадно припал к ее краю воспаленными губами. Поднялся, покачиваясь направился к Бакаеву:

— Меня назначили к вам помощником…

Он покосился, вынул папироску, закурил, процедил сквозь зубы:

— Принимай инструмент!

Инструмент он сдал по описи и заставил расписаться.

— На «СЭ-3» работал?

— Нет.

— Ладно. Пока будешь следить за подшипниками, чтобы не перегревались. Ну, что касается смазки узлов, то покажу в ходе дела.

И совсем неожиданно добавил:

— Откуда только вас, чертей бесклепошних, присылают на мою голову!..

После сдачи смены мы направились в поселок. Позади шагали рабочие нижнего звена: паренек лет восемнадцати Юрий Ларенцов и угрюмый, молчаливый Ерофей Паутов — из нашенских, сибиряк. У этого Ерофея было такое лицо, что, казалось, нажми щеку пальцем — кровь брызнет.

— Ты где остановился? — спросил Бакаев.

— У Аркадия Андреевича.

— Ерунда. Идем к нам. Мы с Юркой вдвоем. Одна койка все равно пустует. Матрац, подушка. Простынок, правда, нет. Зато живем рядом с большим начальством: вон усадьба Кочергина! А вот наш терем.

Ерофей Паутов попрощался и зашагал дальше: он квартировал в поселке.

Небольшой аккуратный особняк мне сразу понравился. Он был обшит тесом, и гладко обструганные дощечки с натеками смолы светились на солнце. Поодаль стояли высокие сосны, а за ними крутой стеной вставал хребет.

Бакаев и Ларенцов занимали светлую, просторную комнату, изолированную от остальных капитальной стеной. Мы умылись, переоделись.

— Сбегал бы ты, Юрка, в ларек, — сказал Бакаев. — В столовую нынче не пойдем.

Ларенцов, не проронив ни слова, взял у машиниста деньги и скрылся за дверью. Вскоре он вернулся, держа в руках круг колбасы и буханку хлеба. Когда поужинали, Бакаев многозначительно произнес:

— Вот что, ребята. Раз теперь у нас бригада — полный комплект, то я думаю так: работать будем злее. Я, брат, сам злой на работу, Юрка не даст соврать, и тебе советую на поблажку не рассчитывать, хоть ты и помощник. А какой ты помощник, мы еще не знаем. Да и знать тут нечего. У себя в Кривом Роге я не взял бы такого помощника: на кой шут он мне нужен, ежели не знает, что к чему! Вот и мотай на ус: первейшим делом приглядывайся, без дела не стой. Дело всегда найдется. Ты вроде как бы начальник над рабочими нижнего звена, руководить должен. Опять же следи за передвижкой машины, не гнушайся кабель поднести, уложить на козлы. Ну, смазка и прочее. А послали ко мне не без умысла: помощники у Бакаева долго не держатся. Был такой Волынкин. Хоть он и Волынкин, а проработал у меня два месяца — и в дамки: поставили машинистом. Укладывает в отвал две тысячи шестьсот восемьдесят кубометров. Вот тебе и Волынкин! А ты где до этого работал?

— Здесь.

— Здесь? Что-то не примечал такого.

— Я давно работал. На кубовом. Вел проходку капитальной траншеи.

— Так за каким же чертом тебя прислали, раз ты сам машинист?! Стаж-то поболее моего…

Он явно был обескуражен, крякнул, сказал:

— Юрка, милок, сбегай за водкой.

Юрка рассмеялся:

— Что это на вас, дядя Тимоша, накатило?

— Эх, чудак человек, ничего не понимает. Молокосос. Не хочешь уважить, сам схожу.

— Ладно уж, сидите. Сбегаю…

Он скрылся за дверью, а мы продолжили разговор. Я объяснил Бакаеву, в чем дело. Он успокоился:

— Значит, потерял специальность. Теперь понимаю, почему послали ко мне. Хотят восстановить. И то резон. А я так рассуждаю: мы с тобой вдвоем, ежели засучим рукава, можем тут кое-кому нос утереть! И тебе есть смысл отличиться, чтобы скорее самому машину получить. Так и договоримся.

Вернулся Ларенцов с четвертинкой. Бакаев презрительно скривился, но ничего не сказал. Он молчал долго, потом неожиданно выпалил:

— Сукин сын, гнилая интеллигенция! Вот кто ты! Соображения в тебе нет ни на грош. Да мне эта чекушка, что бугаю красная тряпка!

Юрка захохотал, схватился за живот:

— Вы же слово дали Екатерине Иннокентьевне больше не пить! А то вот возьму да и скажу, что вы не хозяин своему слову.

Бакаев уставился на Юрия, добродушно сощурился:

— Не скрипи, злыдня, я же не зарекался совсем в рот не брать. Скорее кляузы разводить! Молодежь… Я, может, люблю тебя, стервеца, а ты сразу к Екатерине Иннокентьевне. Пить и выпивать — это две большие разницы, как говорил один одессит. Я и без твоей Екатерины Иннокентьевны знаю, что делать. У меня, может, цель определенная. А баба, она и есть баба.

Ларенцов ухмыльнулся:

— Слыхали. Цель определенная, но мелкая: зашибить деньжонок и махнуть обратно в Криворожье. Вот и вся цель.

Мне казалось, что Бакаев вспылит, но он вместо этого расхохотался:

— Правду говорит, подлец! Как в воду смотрит. А как же быть прикажете? В Кривом Роге у меня семья осталась: жена и двое детей. Такие малюсенькие девчушки… Я, может, оттого иногда и заливаю. Зелен ты еще, чтобы понимать подобную ситуацию. А я свое, брат, отработал, помотался по белу свету. Слыхал когда-нибудь про Саксагань? Речка такая. Там же Веселые Терны — моя родина. Вон куда меня занесло от родных мест! Красотища там у нас, не то что тут: продерешь утром глаза, глянешь в окно, и под ложечкой засосет — дикой край, лес да лес. А я к степу привычный. Тут и медведь запьет.

— А почему бы вам не перетащить семейство сюда? — полюбопытствовал я.

Он посмотрел на меня серьезно:

— Ерунда! Такого даже мыслить не могу. Не поедет моя Машутка сюда. У нее там полгородка родичи. Мечта есть: обосноваться на берегу Саксагани. Опять же детишки — родина ведь. А отсюда все равно тянуть будет. Все как будто не дома. Так-то… Дюже опостылела мне эта тайга!.. Да что толковать…

Я смотрел на его голый, как колено, подбородок, в его коричневые, подернутые пленкой глаза и думал, что у этого человека тоже своя замысловатая судьба и что все в жизни не так просто, как кажется с первого взгляда.

И когда мы улеглись на кровати, я все продолжал думать о Бакаеве, об его семье. Что-то было общее в словах Бакаева и Сеньки Пигарева, который повстречался мне вчера на перевале, и в то же время что-то глубоко различное.

Я лежал и глядел в окно на залитые лунным светом щетинистые верхушки сосен и все не верил, что снова очутился в своей тайге. Пытался представить себе Катю Ярцеву, но перед мысленным взором вставала тоненькая фигурка девушки с большими заплаканными глазами, смуглые босые ноги и струящаяся по ветру голубая косынка.

Прошлое… Иногда думается, что оно не властно над нами. Но бывают минуты, когда все то, что, казалось бы, ушло навсегда, начинает тревожить память, и ты будто заглянешь в какую-то щель во времени…

Может быть, эта история интересна только для меня. Но, без сомнения, она поучительна и для других, ищущих славы и признания.

Неподалеку отсюда, на берегу Кондуй-озера, некогда стояла бревенчатая избушка промыслового охотника Иннокентия Ярцева. Там прошло мое детство. Я остался сиротой четырех лет. Тогда-то и взял Иннокентий меня на воспитание. По сути, я мало видел материнской ласки. Катя, та вообще не знала матери. Мать, Марфа Петровна, умерла во время родов. Иннокентий ждал сына, но родилась дочь. Сперва это огорчило его: так хотелось мальца! А потом он полюбил дочурку всей своей суровой душой таежного скитальца. Так и росла Катя, как будто девчонка, а по замашкам — мальчишка-сорванец. Но Иннокентий все же мечтал о сыне, будущем помощнике в многотрудном промысле. Неизвестно почему он не женился вторично. Когда я лишился родителей, он взял меня в свою избушку. В детстве с Катей мы часто дрались — два замурзанных звереныша: она стремилась верховодить в играх, а я не поддавался. Правда, в трудные минуты я всегда становился главным, защитником, покровителем. Плел для нее корзиночки из прутьев, запекал в костре косача, доставал кедровые шишки.

Забылись имена людей, стерлись, потускнели события более поздних лет, но картины детства остались навсегда, как яркий цветистый сон.

…Трещат от лютой стужи кедры и сосны. Свет зимнего дня едва просачивается сквозь морозные узоры стекол. Что-то темное, страшное в углах избы. Мы лежим на сдвинутых лавках. Овчина сползла на пол, но вставать не хочется: боязно. Иннокентий еще вчера утром ушел куда-то на лыжах, закинув за плечи ружье. У порога свернулась клубком Найда. Иногда она настораживает короткие острые уши, угрожающе морщит верхнюю губу. Найда — угрюмая сибирская собака. Она никогда ни к кому не ластится, не виляет хвостом. Если во дворе появляются чужие, Найда скалит большие белые клыки, шерсть на ее спине встает дыбом, клокочущее хриплое ворчание выдает злость. Она признает лишь Иннокентия. Подойдет к нему, ткнется мордой в колени и замрет, ожидая, пока он погладит ее, потреплет по голове. К нам, детям, Найда относится снисходительно: позволяет дергать за хвост и уши. Иногда лизнет в нос в знак особого расположения. Найда — надежный сторож. И все же нам боязно. По тайге зимой и летом бродят недобрые люди; они страшнее волков и медведя. Лют недобрый человек — он не щадит ни старого, ни малого.

— Хепца… — тоненько пищит Катя. Но хлеба нет, и вообще ничего нет ни на полке, ни в огромном кованом сундуке, на котором обычно спит Иннокентий. Железная печка давно заглохла. Трут с кремнем и огнивом лежит на сундуке, у печки — ворох сушняка. Но я еще не научился пользоваться огнивом. Кроме овчины, мы укрываемся еще одеялом из разноцветных лоскутков. Оно до того рваное, что однажды Катя едва не удушилась, запутавшись в нем. Одеяло досталось мне от покойных родителей.

Стена избушки оклеена старыми газетами и плакатами. По плакатам я учусь читать. На одном нарисован мужик с лукошком — горстью разбрасывает семена. Внизу крупные зеленые буквы — призыв подписываться на заем. Иннокентий хранит в большом пустом сундуке вместе со свечками и мешочками с солью одну-единственную облигацию. Я уже знаю, что на эту бледно-зеленую бумажку можно выиграть целых сто рублей. А за сто рублей можно купить много пороху, дроби, соли, винчестер восемнадцатизарядный. С таким ружьем смело можно ходить на медведя. Выиграть эти сто рублей было заветной мечтой Иннокентия. По вечерам мы сидели у гудящей печки, глаза Иннокентия теплели, и он гадал, что купит на выигранные сто рублей. Мне — синий суконный картуз со светлым козырьком, голубую гарусную рубаху, а если хватит денег, то еще и тальянку (любит Иннокентий музыку!). Кате — два платья: розовое и зеленое, мониста, настоящие катанки. Обоим связку кренделей. Несбыточные мечты!.. Как-то по чугунке ездил Иннокентий в город, вернулся, привез нам два кренделя. Нежно-золотой, пряно пахнущий крендель… С тех лор, когда очень хотелось есть, перед глазами вставал этот крендель.

— Хепца… — опять пищит Катя.

Я готов зареветь от ее надоедливого пищания.

— Замолчи ты, постылая! — говорю я. — Если будешь канючить — услышит шишига и съест нас обоих.

Испуганная девочка притихает. Я сам побаиваюсь этой неведомой шишиги, которая забирает маленьких детей. Шишига скрывается и в темном углу, и за сундуком, бродит по сугробам вокруг избушки.

С другого порыжелого плаката в упор смотрит красноармеец. На шлеме у него красная звезда. У красноармейца сердитое лицо. Указательный палец направлен прямо на меня. Я не боюсь гневного взгляда красноармейца. Таким был мой батя. В гражданскую он вместе с Иннокентием служил у знаменитого партизана Щетинкина.

— Лют был твой родитель, упокойник, на расправу с белыми бандитами, — рассказывал Иннокентий. — Вот они опосля и припомнили ему: пихтой-то и придавили. Недаром Васька Кондырь, холуй семеновский, после того случая с лесоразработок скрылся…

…А сколько бывало веселья, когда начинался сезон белковья! Со всех сторон к нашей заимке сходились бородатые люди с ружьями и лайками. До света поднимались артельщики с немудреной постели из зеленых ветвей молодых елок. Один шел за водой к ближайшему ключу или озеру, другой подбрасывал в костер сушняк. За завтраком, приготовленным Катей, обсуждали, кому и куда идти, а потом разбредались в разные стороны.

Иннокентий сызмальства приучал меня к своему делу. Вот залаяла собака. Иннокентий подходит к старому кедру, обросшему, как бородой, густым мохом. Собака яростно лает. Значит, белка есть! Но нужен опытный, зоркий глаз охотника, чтобы отыскать ее в непроглядных ветвях. Иннокентий стучит обухом топора по стволу дерева. Вспугнутая белка меняет место. А я только и жду этого момента. Быстро воткнув в снег сошки и положив на них ружье, стреляю. Белка катится вниз, но на снег не падает: она застряла где-то на могучих лапах кедра. Иннокентий длинным шестом отыскивает зверька. Сизо-серая тушка падает на сугроб. Охотник ловко обрезает большим ножом зверьку лапки и бросает их лайке. И снова заливается собака, зовет на крутой гребень. К вечеру с богатой добычей возвращаемся мы к костру.

— Молодец! — хвалит Иннокентий. — Хорошо бил — в глаз, шкурок не попортил. Вырастешь, настоящим охотником станешь. Густо валит зверь в нонешнем году…

После удачливого сезона артельщики бражничали. Неизвестно откуда появлялась голосистая тальянка. Рябой артельщик Ерема со страшными, налитыми кровью глазами заводил гармонь на полный голос. Гудела тайга от частого перебора с переливами, со звонками, с подсвистом. Потом усаживались у чадного костра и пели могучие сибирские песни про Ермака, про славное море Байкал. Песни будоражили. В песнях наш сумной край выглядел сказочным. Где-то в тайге была зарыта ладья Ермака, полная доверху серебра…

У тех же чадных костров рассказывали истории. Удивительные истории-были и о повадках зверя, и о золоте, и о таинственных убийствах, о гражданской войне и партизанах. Таежные были до того запали в голову, что потом, много лет спустя, я почти дословно мог рассказать каждую. Это пригодилось, когда писал свою первую книгу.

…Кате исполнилось семь лет, и мы теперь уже вместе бегали на лыжах в школу, на полустанок. Мимо окон школы проносились поезда. Они выныривали из хвойной глубины, мелькали зеркальные окна, стучали колеса, а я мысленно уносился с этими поездами в незнакомые дали. Книги сделались страстью более сильной, чем охота и любовь к скитаниям. Я забирался в самые глухие места и читал, читал… Стихи поразили, как чудо. Слова были непонятные, но красивые. Никто из моих знакомых не говорил так:

Еще звенит в душе осколок

Былых и будущих времен…

Теперь я пытаюсь припомнить, с чего же все началось. Может быть, оно началось еще тогда, когда у чадных костров я жадно слушал необыкновенные истории и раздольные песни? А возможно, это случилось позже, когда захотелось рассказать о своей жизни так же красиво, как пишут в книжках.

Один известный писатель утверждает, что стремление к творчеству возникает в человеке как душевное состояние гораздо раньше, чем он начинает исписывать стопы бумаги. Возникает еще в юности, а может быть, и в детстве. А все потому, что в юности восприятие мира более острое, свежее, непосредственное. Юноша, дескать, ближе стоит к природе. Поэтическое восприятие жизни — величайший дар, доставшийся нам от детства.

Если человек не растеряет этот дар на протяжении долгих трезвых лет, то он поэт или писатель.

Величайший дар… Не знаю, возможно, в подобном объяснении и кроется зерно истины. А может быть, все гораздо сложнее, гораздо сложнее…

Да, в школьные годы я писал стихи, исписал четыре тетради. Потом охладел к этому занятию. Стихи писали и другие, и у них получалось не хуже, чем у меня. А к тому времени наша немая, безлюдная тайга стала оживать. Сперва появились неизвестные в городской одежде, в кожанках, в комбинезонах. Они были без накомарников. Привезли с собой диковинные инструменты. С платформ отгрузили автомашины и экскаваторы. Стали вырубать просеку от полустанка и чуть ли не до Кондуй-озера. Вскоре мы узнали: в наших местах будет рудник, станут добывать железную руду. Звенели электропилы, падали кедры и лиственницы. Бульдозеры срезали бугры. Там, где мы совсем недавно охотились, теперь день и ночь гремели взрывы. Мои сверстники, закончив семилетку, почти все ушли на стройку. Для каждого нашлось дело. Из артельщиков первым появился на строительстве рябой Ерема. За ним потянулись другие. Но людей все же не хватало. Иннокентий остался в своей избушке. Он все чаще и чаще жаловался на ломоту в пояснице, а весной, простудившись, тяжело занемог.

Костлявый, заросший лежал он на сундуке, и порой мне казалось, что смерть подошла к нему вплотную. Осенняя мокрядь держала дичину по сохранным местам, крупный зверь откочевал куда-то. Мы с Катей приходили почти каждый раз с пустыми руками, вымокшие, иззябшие и голодные.

Все же удалось закончить семь классов. А потом я ушел на рудник. В свои четырнадцать лет я был на редкость рослым и плечистым. Устроился землекопом. К лету Иннокентий встал на ноги.

— Поезжай в Читу, сдавай в техникум, — сказал он мне. — В ученые люди выбиваться надо, из темноты нашей вылезать. А мы с Катькой продержимся…

Но я не поехал: нужно было кормить семью. Иннокентий хоть и хорохорился, но был еще слаб. Катя училась в школе. Иннокентий привык к моему послушанию, и мы впервые крепко поссорились. Мне нравилась специальность экскаваторщика. А тут организовали курсы. На курсы сразу не приняли: не подходил по возрасту. Но позже я все-таки добился своего и стал машинистом.

…Весть о войне всколыхнула тайгу, нарушила наш уже ставший привычным уклад. Все реже теперь ухали взрывы, останавливались один за другим бульдозеры и экскаваторы: люди уходили на фронт. Мимо нашего полустанка проходили эшелоны с солдатами. На платформах стояли пушки, прикрытые брезентом. У столба с громкоговорителем по утрам и вечерам толпились рабочие — слушали сводки. Сперва думалось: жизнь на руднике постепенно замрет. Руда, железо… Но когда еще достанут ее, эту руду?.. А фронту нужны бойцы. И мне, прирожденному охотнику, казалось, что сейчас мое место там. Я мог бы быть снайпером. А нас держали здесь… Однако стоило лишь заговорить об этом с Иваном Матвеевичем, как он сердито отчитал меня:

— Эх ты, Аника-воин! По выработке в хвосте плетешься, а у нас тут свои траншеи… Вот если из-за таких работничков, как ты, не сдадим в срок капитальную траншею, будет с нами крутой разговор. Сейчас всюду военные порядки…

…В те грозовые годы было не до стихов, не до сочинительства. И все же подсознательно что-то жило во мне. Я тянулся к книгам. Те, что пишут книги, представлялись недосягаемо далекими, людьми особой породы. Разумеется, тогда я даже не смел мечтать, что могу сравниться с ними, что мои думы, затаенные желания смогут зазвенеть в печатных строчках. Читал для себя, иногда пытался писать, но все выходило плохо, бледно. Я искал каких-то особых слов, придумывал невероятные истории, а вокруг бурлила жизнь, простая, суровая, которая, по моему разумению, была слишком прозаичной и скучной, чтобы писать о ней. Разве она могла сравниться с вымыслами Хаггарда, Стивенсона, Конан Дойла? Здесь строили рудник, жили в палатках и жевали кашу из фасолевого концентрата. Профессия экскаваторщика не была опоэтизирована ни в одной книге. Это был просто тяжелый, изнуряющий труд. Ближе всего мне был Джек Лондон. Но под натиском бульдозеров и путеукладчиков джек-лондоновские герои — приискатели, добытчики-хищники — уходили в глубь тайги.

— А у тебя, парень, в мозгах фасолевый концентрат! — сказал мне один человек, выслушав все мои сетования на однообразие окружающей жизни. — Хаггард, Стивенсон — все это, браток, старо. Писатель должен осмысливать сегодняшний день. В этом его призвание. Те писатели, о которых ты упомянул, тоже по-своему осмысливали свое время. Пушкин, Лермонтов, Некрасов — они тоже осмысливали свой день. Даже в исторических романах должна быть проекция на современность. Иначе зачем их писать?

Этот человек появился на руднике как-то незаметно. Поселился в палатке. Курил махорку, как и все мы, ел из котелка. Носил потертую гимнастерку, военные шаровары, кирзовые сапоги, зеленую фуражку без звездочки. Война кончилась не так давно, а человек, по-видимому, бывал на фронте. Потом кто-то сказал: корреспондент центрального журнала. Интерес мой к незнакомому человеку возрос: он пришел из другого мира! Он писал, и его печатали… Он, по всей вероятности, знаком с настоящими писателями.

Вскоре мы познакомились. Вместе ходили на охоту, и корреспондент удивлялся моему знанию тайги. В его глазах я стал следопытом. Но все это было не так уж трудно: ведь с детства я знавал каждую тропку. Подолгу мы говорили и о рудничных делах. Пытался я намекнуть и на свои литературные опыты. Как-то рассказал о случае со взрывником Киприяном Виноградовым. Виноградов был чуть постарше меня. Месяца два назад произошел обвал бортов. Породой засыпало взрывные материалы и сумку с детонаторами. Только случайно не произошло взрыва. Обрушилось около трех вагонов породы. Почти шесть часов без передышки разгребал Киприян породу руками, рискуя каждую секунду жизнью. В конце концов ему удалось извлечь взрывчатку и детонаторы. Катастрофа была предотвращена. Правда, с того дня в волосах Киприяна появилась седина.

Корреспондент заинтересовался. Задумался, погладил кадык, сощурил и без того узкие пытливые глаза, сказал, впервые назвав меня на «вы»:

— А почему бы вам не написать обо всем этом? Факт сам по себе интересен. Его можно дать как корреспонденцию. Не получится — дотянем вместе.

Я не верил своим ушам. Тогда я еще не знал, чем отличается обычная корреспонденция от очерка, очерк — от рассказа. После смены забрался в кедровник и принялся за дело. Когда через три дня принес исписанную общую тетрадь, корреспондент подавил в уголках рта улыбку:

— Ого! Потрудились на славу…

Читал он внимательно, хмурил густые брови, иногда гладил свой кадык. Я с замиранием сердца ждал приговора. Лицо корреспондента становилось все суровее и суровее, горькая складка легла у рта. Неожиданно он сказал:

— Все это серьезнее, чем я предполагал. Поздравляю вас! Произошло самое настоящее чудо: вы написали настоящий добротный рассказ. Потрясающе! Разрешите посмотреть на вас. Откуда вы, батенька, взялись этакий? Да здесь и дотягивать-то, собственно говоря, нечего. Язык «прощупывается», чувствуется наблюдательный глаз и свежее восприятие. Правильно сделали, что заменили фамилию Виноградова — это дало вам возможность домысливать…

Слова были необычные, какие-то благородные. Никто до этого не разговаривал со мной так.

Впервые в моей жизни состоялся настоящий творческий разговор. Через неделю корреспондент сказал:

— Рассказ оставлю у себя, если не возражаете. Постараемся дать ему ход. А вам совет один: нужно писать. Может быть, то, что задумал я, суждено осуществить именно вам. Дерзайте, юноша, — и воздастся…

Нужно ли говорить, какую безумную мечту заронил этот человек в мое сердце!.. На полустанок провожал его я. А потом, когда поезд нырнул в зеленый туннель из лиственниц и кедров, к горлу моему подкатился комок. Я успел полюбить этого человека, такого простого и доброжелательного. Вернулся, доложил Ивану Матвеевичу Кочергину:

— Спровадил корреспондента.

— То был не просто корреспондент, — внушительно произнес Иван Матвеевич, — то был маститый писатель земли русской…

У меня перехватило дыхание.

— Как? Разве это был он сам?

— Ну конечно.

— А я думал, однофамилец…

— Думал, думал! Соображать надо. Сам пожаловал. Для виду корреспондентом назвался, чтобы не особенно докучали.

Можно было заплакать от досады и злости на себя: и этому знаменитому писателю я без стыда и совести рассказывал о своей никчемной, серой жизни, плел какой-то вздор о Хаггарде и Стивенсоне, спорил с ним, а потом всучил свою жалкую писанину!.. По доброте своего характера он вынужден был похвалить меня. Еще никогда не презирал я себя так.

Однако случился и на моей улице праздник. Как-то утром шел я в свой забой. И удивительно: все встречные почтительно со мной здоровались, старались заглянуть в глаза. «Да что они, в самом деле?» — недоумевал я. Иван Матвеевич Кочергин пожал руку, бросил загадочно:

— А ты, оказывается, того… Вот уж не думал! Агнцем притворяешься.

Он ничего не объяснил и зашагал дальше. От неопределенности, таинственных слов и взглядов сделалось скверно на душе. В забое все прояснилось.

— Читал, читал… — сказал Аркадий Андреевич. — Здорово это ты Кипрю ославил. Ну, а Коську Глущакова поделом разложил: так ему и надо, разгильдяю. Меня, старика, не забыл помянуть добрым словом — за то великое спасибо.

— Где читали? — заволновался я.

— Чего дурачком прикидываешься? Как будто не знаешь? Где, где? Известно где, в «Огоньке». И патрет твой во весь рост возле «Ковровца». Силен!..

Всю смену работал как в лихорадке. А слава моя уже разнеслась по руднику. Больше всех восхищалась и гордилась мной Катя и смотрела на меня влюбленными глазами. Вот тогда-то и замыслил я побег с Солнечного. Решил написать повесть о людях рудника и податься в Москву за большой славой.

Тогда, двенадцать лет назад, в моем фанерном бауле уже лежала рукопись повести. С непосредственностью провинциала ввалился я в квартиру того самого знакомого писателя, который принял участие в моей судьбе. Мой приезд в Москву не удивил его. Он-то знал, что все кончится именно так. Образование мое было мало, а авторитет писателя был велик: писателю удалось устроить меня в Литературный институт. Мой первый рассказ «Таежные зори» был напечатан в центральном журнале, а кроме того, я мог положить на стол оригинальную, самобытную, хоть и неуклюже сделанную повесть. Большой запас жизненных наблюдений. Повесть о рабочем классе… Правда, не хватало языковой культуры и еще чего-то. Кто-то назвал меня «самородком», и это решило все.

Самородкам всюду широко раскрыты двери. И все же потребовались годы учебы, серьезная помощь моего опекуна и дюжины редакторов и рецензентов, чтобы моя повесть наконец увидела свет.

Выход первой книги в свет… Думалось, разверзнутся небеса и вострубят серебряные трубы. Всего этого не случилось. Правда, книгу похвалили в газетах. Некоторые пророчили автору еще более блистательные успехи. Мир остался незавоеванным. А мне нужен был именно целый мир. Пытался разобраться, в чем же загвоздка.

В институте я читал биографии маститых писателей. И всякий раз радовался, если находил в их биографиях что-нибудь сходное с моей собственной судьбой.

Все они, те писатели, вышли из самой гущи народной. Один из них, крестьянский сын, был и грузчиком, и каменщиком, и счетоводом, и в то же время учился писать. Детство другого протекало в глухих потемках провинциальной дооктябрьской России, в обстановке нужды и лишений. И только случай помог ему окончить среднее учебное заведение. Третий… Впрочем, в судьбе каждого писателя я находил что-то свое. Но меня удивляло вот что: как им, вышедшим из самых низов, испытавшим неимоверные лишения, удалось подняться к вершинам человеческой мысли?

После института ушел на «самостоятельную творческую работу», на «подножный корм». Мечталось написать трилогию. (Ведь все молодые хотят написать трилогию!) «Ранняя профессионализация» не считается у нас большим грехом. Каждый выпустивший хотя бы одну-единственную книжку бросает работу, мнит себя солидным писателем, обретает замашки «творческого работника» и с иронией сочувствует тем, кто должен «корпеть» в канцелярии или на производстве с девяти до шести. Настоящему писателю, дескать, нужна полная свобода. Работа на производстве отнимает много времени, мешает творчеству. А если туго с финансами, то ведь можно взять в редакции что-нибудь на рецензирование и с глубокомысленным видом поучать несмышленышей. Кроме того, есть еще всесильный Литфонд, который не даст пропасть. Можно также поехать в командировку от Союза писателей и тем самым свести концы с концами.

Над второй частью работалось легко — теперь-то я уже знал, что такое композиция!

На вторую книжку не появилось ни одной рецензии. Ее обошли молчанием. Хотя в ней было все, чего требуют литературные каноны. Известный писатель, мой покровитель, ободрительно похлопал по плечу:

— Ничего. Бывают срывы. Поторопился. Рационализм заел.

Но на сердце залегла обида. Казалось, книга сделана лучше первой. Позже понял: сперва писал с живых людей, вложил весь запас увиденного, услышанного, продуманного; а вторую часть придумал, высосал из пальца. Захотелось продолжить судьбы героев…

Это был не срыв, не творческая неудача. Это был крах. Не расцвел и отцвел… Можно было бы приспособиться к новым обстоятельствам. Но разве за этим я ехал в Москву!.. Теперь каждый считал своей обязанностью похлопать по плечу, сказать несколько утешительных слов, а в этих словах проскальзывало легкое презрение: не достиг! Впервые я ощутил вокруг себя пустоту. Я больше не был преуспевающим самородком, никому не хотелось теперь возиться со мной, «дотягивать», «вытягивать». Некий ядовитый и откровенный критик назвал мою книжку «пухлой рыхлостью» — повесть пухлая, то, что называют «кирпичом», но рыхлая. Даже та женщина, с которой мы много лет дружили, отвернулась от меня. Но это уже особая история…

Когда человек теряет уважение к самому себе, он превращается в мелкотравчатую прозябающую сошку. Но наши сибирские кедры стоят полтыщи лет. Они величавы и преисполнены чувства собственного достоинства. Их не страшат ураганы… А когда падает на землю лиственница, сломленная бурей, то она еще целый человеческий век лежит все такая же свежая, крепкая, недоступная тлению.

Один старый мудрый писатель, которого уже нет в живых, как-то сказал нам, молодым: величайшее счастье писателя — не считать себя особенным, одиноким, а быть таким, как все люди!

Может быть, эти слова и заставили меня задуматься о своем будущем, вновь привели на рудник Солнечный…

Я знаю лишь одно: если взять нашу сибирскую березу и обработать ее какими-то солями, то она может выдержать температуру в три тысячи градусов. Где она, соль земли, дающая нам крепость духа?

Это как после затяжной болезни: идешь, и все кажется новым, каждая мелочишка наводит на глубокие раздумья.

Пусть ничто не потревожит больше сердца. Наплевать на славу, на известность, на все то, что делает человека корыстным. Пусть жизнь течет по общему руслу: может быть, именно в этом основной смысл ее.

Хорошо единым махом зачеркнуть все прошлое и начать все с самого начала.

Привет вам, мои добрые старые кедры, мои могучие лиственницы, сосновые цветы моего детства!

Катя, подруга далеких лет…

А ведь должны же мы с ней повстречаться!.. Может быть, это случится завтра, послезавтра…

Мне было душно. И когда Бакаев и Юрий уснули, я тихонько поднялся с кровати, вышел на воздух и еще долго бродил по замершей тайге.


Читать далее

АТОМГРАД 13.04.13
ПРАВО ВЫБОРА 13.04.13
РУДНИК СОЛНЕЧНЫЙ
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
4 13.04.13
5 13.04.13
6 13.04.13
7 13.04.13
8 13.04.13
9 13.04.13
10 13.04.13
11 13.04.13
12 13.04.13
13 13.04.13
14 13.04.13
15 13.04.13
16 13.04.13
17 13.04.13
18 13.04.13
19 13.04.13
20 13.04.13
21 13.04.13
22 13.04.13
23 13.04.13
24 13.04.13
25 13.04.13
26 13.04.13
27 13.04.13
28 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть