Нет ничего в мире труднее прямодушия.
Отвратное лицо под этой блестящей буроватой жижей. Почему-то раньше не замечала. Скорее стереть. А чистое, после грима кажется линялым, нестерпимо скучным. И надо скорей хоть губы накрасить.
Почти счастье, что сцена с Валей сегодня ожила. И от нее дальше потянулась ниточка. И сразу зрители дохнули теплом. Почему ожила? Чудно́. Будто сегодняшняя встретилась с прежней Аленой.
«Мне кажется, я не могла бы быть на твоем месте», — слова Дуни значили: «Я не могла бы предать свою любовь».
«Ты только представь себе», — сказала Валя.
Оправдания нет, и даже понять нельзя, как можно было поддаться, заблудиться, потерять себя. «Нет, не могу и представить».
«Ты, наверно, никого не любишь?»
И сам собой возник ответ: «Люблю. Только я не люблю, чтобы об этом знали».
«А ты?.. Твердо знаешь?»
«Твердо…»
Бросить все, улететь на Тихий океан? Нельзя. Все спектакли полетят без Маши, Гали, Дуни. А сил больше нет. Скорей бы, скорей выпутаться, скорей написать Глебу… Если б он был здесь! Кажется, не выпутаться, не спастись. Сцена с Колей опять не получилась. И Саша играл сегодня хуже.
— Девочки, скажите мне еще что-нибудь хорошее.
Глашка так зло вытаращилась:
— Ей мало? На всю бы жизнь другому, что тебе в один вечер наговорили. И «талант», и «откровение», и «глубина», и черта в ступе…
Тамара усмехнулась углубившимися добрыми глазами:
— Хочешь, на колени стану, божественная?
— Нет, ей надо, чтоб все время кадили, пели дифирамбические романсы! Мелочное тщеславие! — возмущалась Глаша. — С низкими чувствами бороться надо. А она так нахально: еще скажите ей…
Ну что ответишь? Зинка жалобно, страдальчески смотрит. Агнюша сказала бы им… Куда она вышла? Разве объяснишь, как хочется подольше удержать это… почти счастье?
Завод на краю города, артистам дали заводской автобус, похожий на те, что возили их по алтайской целине. Алена села на переднее место, поставила рядом чемоданчик, ждала Агнию.
Первая поездка вспоминается вся в жарком солнце, в захлебе от новизны, контрастов, в чудодейственном ощущении свободы, восторга, в работе, любви к миру, к Глебу.
Вторая — невылазные дожди. Восторгов меньше, глубже чувство ответственности, ясней и ближе перспектива. Крепче связи с людьми. Но все куда труднее — потеряна свобода. И еще (только сейчас понятно!) где-то глубоко тоска.
Где же Агния? Она ведь кончает в третьем акте. Или Арпад приехал за ней? Арпад напоминает Разлуку, такой же хитрющий и добрый глаз, так же двигается осторожно, мягко — боится сшибить кого-нибудь своим большим телом. А Саша не боится.
Было страшно: что, если в этот приезд Разлука покажется не таким удивительным? Но ему-то можно верить. Недавно Анна Григорьевна вдруг начала расспрашивать о нем, потом сказала:
— Таких большевиков было очень много в моей юности. Я получила от него письмо, и мне стало спокойнее за вас.
Валерий входит в автобус — лицо чужое, так и написано: «Прошу меня не трогать». В субботу «Три сестры» — попробовать поговорить? Что с человеком случилось? Поехал на каникулы в дом отдыха, вернулся какой-то раскормленный, посторонний гражданин. Его дразнили, он гордо отмалчивался. Зишка помертвела, не плакала, ничего не рассказывала сначала.
В первые дни семестра шли «Три сестры». Все соскучились. Алена дождаться не могла спектакля. Дом в Кудрине, кабинет — обыкновенный, с обыкновенными старыми вещами — дохнул необыкновенно чистой жизнью необыкновенного человека. То, чем жила эти недели в Москве и в Забельске, — все Маше.
Начали чудесно, вышел Вершинин, что-то произошло нелепое, неловкое, акт повалился — еле дотянули. Закрылся занавес, кинулись на Валерия:
— Ты кого это играешь?
— Что за морда!
— Кожаный фартук и — хозяин мясной лавки?
— Мартовский кот! — заорал Женька.
Неожиданно из-за кулис вышла Соколова — никто не знал, что она приехала на спектакль.
— Валерий, пойдемте в какой-нибудь отдаленный угол. Мне стыдно при девушках сказать вам то, что я должна.
В гримировочной Зишка отчаянно разрыдалась:
— Я умру, девочки! Он там с одной… Девочки! Ой, девочки!.. С одной актрисой… А я, сказал, «слишком благополучная, не нужна с пресной любовью»… Ой-ой-ой, девочки, я умру…
Ее теперь с глаз не спускают. Зишка-жалкушка, сама жмется ко всем, как больной ребенок.
Почти все уже собрались. Агнюши нет. Не хочется, чтоб Саша сел рядом.
В спектаклях Валерия выправили. Анна Григорьевна вызывала его к себе домой, потом Рудный, ребята говорят, драил его часа четыре. Потом репетировали всю пьесу, из Вершинина вытопили сало. А что дальше? Вчера ядро курса (без Зишки, конечно!) собралось у Агеши:
— Если б он высох в щепку, никого и ничего не видел, сгорал на глазах — господь с ним! Сильное чувство — увлечение ли, страсть ли — не разлагает человека. А такое сытое баловство… — Соколова брезгливо передернула плечами. — Ни себе, ни вам не прощу, если мы его потеряем.
— Эта змеевидная Мессалина, по-видимому, вцепилась весьма, — сказал Рудный. — Он с ней какие-то скетчи собирается делать.
— Позорное поражение, если мы его потеряем. — Соколова посмотрела на Сашу. — Он с кем-нибудь откровенен?
Ответил Олег:
— Валерий отошел от нас после истории на целине.
Глаша замямлила:
— Зинаида говорит, он итальянскими фильмами восторгается…
— А ты не восторгаешься?
— Это еще не признак разложения.
Тихо заговорил Саша:
— Вероятно, я больше всех виноват в его отъезде с целины, отходе от курса. Но сейчас я не смогу к нему пробиться. — Он выделил слово «сейчас», и Алена знала, что это для нее.
— Валерий скорей пойдет на откровенность с девушками, — сказал Джек. — С Агнией, Аленой.
В субботу надо поговорить с Валерием. Трудно. Если дамочка цепкая, не отпустит она его на Алтай. Московский парень (ну и фамилия — Голобурда!) интересно играет Астрова и в «Нашествии» Федора и, наверно, может заменить Валерия. Как трудно, просто невозможно представить себя с другим Вершининым. С Валерием хорошо. Вообще играть Машу самое большое счастье. Четвертый акт — как с ним билась, а стал самым ясным: «Надо жить… Надо жить…» И на каждом спектакле видишь, как многое еще не выходит. Работать, работать!
— Разрешите? — Рудный сдернул шапку, выкрутил сложный старинный поклон, взял Аленин чемоданчик и сел рядом. — Уже имел честь вам докладывать, что вы доставили мне великое удовольствие сегодня. А сейчас прошу мудрого совета. Вы человек веселый, вольного образа мыслей.
Не поймешь у него: шутит или всерьез? Вот Глеб так же.
Алена никогда не говорила с Рудным о Глебе, хотя знала, что они подружились еще во время войны в госпитале и Глеб отзывался о нем очень тепло. Она усмехнулась, посмотрела выжидающе. Рудный заговорил тихо:
— Облестила меня мысль — мечтание… Пока — полная конспирация! В будущем сезоне в вашем целинном таборе поставить — только не пугайтесь… — о-пе-рет-ту!
Алена не испугалась:
— Ну?
— Курс музыкальный, танцевальный, голосистый — чуете? Думал о водевилях, а потом… Музыкальная комедия интереснее, и полезнее работа. А для репертуара — здорово? В принципе согласны?
— На двести процентов.
— Ай спасибо!
— Только что? Какую?
— О! Вопрос вопросов! Это надо решить поскорее…
— Все? — на весь автобус крикнула Глаша, быстро сосчитала: — Раз, два, три… — скомандовала водителю: — Можно ехать, товарищ.
— Ставить я приеду в январе, но к этому времени надо, чтоб вся вокальная часть уже была освоена — чуете? — Он говорил теперь громко, урчание и шелест автобуса заглушали слова. Алена все-таки незаметно оглянулась — кто сзади? Зишка и Олег. Он всегда около того, кому плохо. Только от нее отстраняется.
— Надо Олега посвятить — он любит, знает оперетту.
— Уже. Полное взаимопонимание. А как думаете, Валерия зацепит? Анна Григорьевна права — его надо загрузить, чтоб не дыхнул, чтоб для дамы со скетчами — ни времени, ни сил.
— Не знаю. Не знаю, что ему поможет.
— Это, конечно, одна из мер. Временная. Должен опомниться — умный парень!
— Ни при чем тут ум.
— К тому же самый умный человек в чем-то дурак.
— В чем-то дурак. — Алена отвернулась к окну.
Впереди, освещенный фарами автобуса, шел грузовик. Из-под его колес словно грязные взлохмаченные кошки выскакивали на обочину — выплескивался из выбоин талый снег. Что будет весной и осенью на алтайских дорогах? Оперетта нужна, и нужна такая драма, чтоб люди неделю ходили, не опомнились. Почему нет в сегодняшних пьесах таких ролей, как Маша, Бесприданница, Комиссар, чтоб готовиться, думать, ждать их годами? Разве нет у нас глубоких драм, даже трагедий?
— В нашей действительности преимущественно сатира и фарс, — сказал на последнем занятии кружка Владлен Жилин.
— Да что тебе — все ненавистно? Для чего тогда живешь? — налетел на него староста. — Для чего работаешь?
— Для мелких удовольствий. Как большинство. И не агитируй, ради Христа, я не комсомольского возраста.
— Оставь, Кирюша, он ведь назло говорит! — вмешалась Наталья Викентьевна.
Алена сказала спокойно:
— Жалко вас. Интереснее жить для больших радостей. Но «от каждого по способностям».
— А я не претендую на исключительность, — ответил Владлен зло.
Все так же спокойно, ощущая в себе Соколову, Алена усмехнулась:
— Это уж тем рассказывайте, кто вас не знает.
Сквозь смех полетели возгласы, слышнее других — мальчишечий голос старосты:
— Мы без микроскопа тебя видим.
— Радости твои, как у Ахова!
— На виду стоять, всем на удивление…
— Потому легко в роль вошел.
Владлена раздолбали, а живет он по-прежнему: «Вкусно поесть, хорошо одеться, сходить в театр, в кино, посидеть у телевизора со стаканом доброго вина, провести время с красивой девушкой — разве плохо? Разве при коммунизме этого не будет?»
Глеб ждет письма и уже не верит. Как распутать? Если б улететь! Как сказать Саше самое главное?
В Москве, все время на людях, легко было избегать разговора. В Забельске ждала Сашу так тревожно, что все домашние заметили. Мать допрашивала: «Чтой-то ты беспокойная какая? Не больна?» Петр Степанович и Лешенька были особенно ласковы. Только Степашка, по уши занятый конструированием коротковолнового передатчика, мало обращал на нее внимания, и с ним было легче.
Пришла телеграмма: «Заехать не могу задерживаюсь делами Москве». Объяснение отдалялось, и слава богу, что будет не дома, среди родных.
Оставшиеся три дня думала только о Глебе. Ходила на лыжах с братишками и одна. В зимнем лесу так остро вспоминались воскресные поездки за город. Алена слышала ритмичный скрип снега от его шагов, в «Победе» тихо щелкал ключ, повернутый его рукой, чуть взвизгнув, начинал дышать мотор. Снег, снег, снег, горячие, мягкие руки сжимали ее голову: «Ты дорога мне. Дороже всех». Отвечала вслух: «И ты мне дороже всех. Слышишь? Никогда уже не предам». И опять слушала…
В последний день помогала матери гладить белье.
— Что вздыхаешь? Отдохни, мама, я справлюсь.
— Да разве я от работы! — крикнула мать. — За тебя душа рвется, — и заплакала. — Вот и выросла, уж и замужем… Ох, неспокойная! Росли вы двое. Андрюша — мальчик, я с ним таких переживаний не знала. А уж ты… Тонула без счету — все от озорства. С горы сорвалась, думали — убилась, без памяти принес тебя отец. Вот такусенькая крошечка, еще и говорила плохо, на чужой виноградник забралась. Хорошо собака не загрызла, отняли. Привели, помню, грязную, рваную, ревешь: «Почему с Адюхой не слуцаеца, а со мной слуцаеца!» Да ты не смейся. Сказала бы: случилось что? Почему Саша-то не заехал? Ну, если и крут, так ведь мужчина. Могла бы и уступить мужу.
Алена обняла мать:
— Да не тревожься, дела у Саши. Это с маленькими «слуцаеца».
— Ох, и с большими!..
Саша встретил ее на вокзале. Сердито обнял, поцеловал. «Как хозяин», — подумала Алена. Чуть морозило, на легком белом небе просвечивало встающее солнце. Всю дорогу они молчали, как немые. Молча вошли в пустую квартиру: дети в школе, бабка — по магазинам.
Алена не спеша принялась разбирать чемодан. Саша вошел, сел на стул у солнечного окна. Она не видела его лица, но чувствовала неотступный тяжелый взгляд, от него тяжелели руки и ноги, узкое пространство между кроватями стискивало ее. Разговор надвигался как гроза.
Саша ждал, что начнет она. Не дождался:
— Дальше так жить нельзя.
Сколько думала об этом разговоре, но так ничего и не придумала. Алена вынула нарядную немецкую рубашку на «молнии», положила на Сашину кровать.
— От Петра Степановича — тебе…
— Не желаешь разговаривать?
— Почему?.. Я согласна с тобой — нельзя.
— А дальше?
Что дальше? Надо сказать: «Я уйду». Надо. Надо! У него нет никого. Нет матери и вообще никого.
— А ты как думаешь?
Он встал, заслонил собой солнечное окно.
— Нет — ты. Ведь твое поведение создает это «нельзя».
Хотелось ответить: «Нет, твое», — но дело уже не в том.
— Это уже все равно, кто виноват. Пусть я.
— Ты с ума сошла! Как все равно?
Надо сказать. Все равно надо. Только не ссориться бы…
— Раз вместе нам нельзя, значит…
Он шагнул к ней, спросил властно, даже с угрозой:
— Что? — И словно оттолкнул ее добрую бережность.
— Значит, я уйду.
Алена складывала шелковую комбинацию, та разъезжалась, скользя, опять и опять. В комнате стало мертвенно тихо. Алена не выдержала, оглянулась. В солнечном четырехугольнике жесткий силуэт — стянутые плечи, голова откинута, как от удара.
— Сашка!
Он выпрямился.
— Совсем сошла с ума. Пропадешь, глупая…
— Я?..
— Со всем своим талантом! Ничего не понимаешь ведь…
— Именно с тобой пропаду, из-за тебя! Это уж я понимаю… И Дуню завалила… — «Ох, не то, не то, зачем!», и все-таки закричала: — Не могу больше, как в тюрьме!.. Не хочу, не буду! Не буду терпеть…
— Не уйдешь! Никуда не уйдешь! — Будто гром, звеня, бился в тесные стены, в потолок, в оконные стекла. — Даже думать не смей! Не смей!
Алена закрыла уши. «Бежать? Схватит железными ручищами. Тихо, тихо. Держись. Уйти надо тихо».
— Лешенькая. — Саша стоял уже вплотную. — Лешенькая…
Он мягко взял ее за талию, наклонился. — «Как пропах табаком!» — Она отшатнулась, сказала раздраженно:
— Меня мутит уже… от голода.
Он отпустил ее, стремительно вышел. Молча возились с завтраком. Вернулась бабка-хозяйка, пошли расспросы, разговоры — день закрутился.
Прошла уже неделя. Дни, слава богу, заняты беспросветно — даже некогда комнату убрать, постирать. И каждый день Алена готовится к ночному разговору, каждый день решает единственное необходимое: «Не будем ссориться. Ты ни в чем не виноват. Я больше не люблю тебя», — надо сказать спокойно. А когда приходит время спокойно сказать это необходимое, она ощущает Сашину беззащитность, одиночество. И под ложечкой жжет нестерпимо. И вспыхивает бешеная, приглушенная схватка — бессмысленные упреки, допросы, требования и в злобе вырывается: «Все равно уйду! Не люблю тебя!» И эти слова как убийство. И надо отдать все, собственную жизнь, лишь бы… И Алена отдает все. И сама мертвеет, ненавидит его и себя. Ненавидит с каждым днем сильнее. И уже не смеет разговаривать с Глебом, как в Забельске в лесу…
Серые взлохмаченные кошки скачут на обочину, мелькают грязные кучи снега, лужи, крутятся, крутятся, крутятся колеса. Кружится голова, и даже мутит слегка.
Надо кончать. Нельзя дальше… Нельзя ненавидеть, нельзя мертветь от прикосновения и терпеть. Это подло. Хватило бы сил выдержать бы эту боль, не поддаться жалости. Вот уже начинает жечь, мутить… Преследует любимый Сашкин Тютчев:
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений —
Самоубийство и Любовь.
Там, на Телецком озере, «среди громов, среди огней, среди клокочущих страстей» Саша без конца читал ей стихи. Тогда «Самоубийство» звучало только для контраста, побеждала «Любовь».
Мечутся мысли. Крутятся колеса, бежит дорога, кружится голова — нехорошо. Алена отвернулась от окна.
Валерий — один. Никто не сел с ним рядом. Как подъехать к нему? Бывало, репетировали «Три сестры», вместе думали, мучились, спорили… Что сказать, как начать с этим неприступным гражданином? Рудный поглощен разговором с Олегом, вскинулся, когда Алена перешагнула через его ноги:
— Куда?
— К Валерию.
Саша на заднем сиденье что-то обсуждает с Глашей, но Алена чувствует, как он, не глядя, следит за ней. Валерий искоса посмотрел, не очень охотно подвинулся:
— Может быть, хочешь к окну?
— Наоборот. — «Ну, что ему сказать? Совсем заклинило».
— Хорька (так звала его Алена во времена поисков любви Маши и Вершинина), Хорька, поработай со мной «Бесприданницу». Возьмем сцены… да хоть одну сцену из второго акта.
Он не то улыбнулся, не то скривился:
— Что-то нет аппетита.
— Пойми: надо мне! И тебе ведь придется когда-нибудь Паратова!.. А мне так надо… и так сил нет, как хочется.
— Ай, Ленка! Лишнее время, что ли, завелось?
— Ровно никакого! Но если очень надо или очень хочется…
— А если не надо и не хочется?
— Ты разве меняешь профессию?
— Про-фессию — нет, а про-филь — возможно. — Из-под приспущенных ресниц — тускло-иронический взгляд, лицо обрюзгшее, как после сна, — противный и чужой.
— Колбаса. Чью начинку носишь?
— Наконец, слава аллаху, собственную.
Откуда у него злость, просто как у Жилина?
— Жить мелкими удовольствиями — это не твое.
Валерий так же искоса смотрел из-под приспущенных ресниц:
В сердцах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.
— Вот и заполним вакуум работой. Пустота, когда сам дерьмо, и все плохо, и перспективу теряешь, и…
— Какая у нас перспектива? — Валерий хмыкнул и пожал плечами.
— Ах, атомная бомба! Свежо и оригинально! А если сейчас под нами мост провалится? Или водитель рванет на красный свет? Прыгай скорей из автобуса!
Валерий усмехнулся, обнял Алену за плечи:
— «Есть времена, есть дни, когда…»
— Ты не влюблен! Не ври! — отмахнулась Алена. — Еще на первом курсе — помнишь? — мы рвались к «Бесприданнице». Найдем время, — она вдруг ощутила, как ей и в самом деле нужна, необходима эта работа. — Каждый день в репетициях щели — домой не уйти, болтаемся, как идиоты… Мне очень нужно, Хорька. Может быть, и Дуня моя сдвинется.
— Да уже сдвинулась.
— Случайно. Неужели не видишь, как я… Ведь знаешь, как помогает работа. Новая, желанная… — случайно вырвалось слово Глеба. «Где он? Если б вдруг чудо — и прилетел бы…» — Хорька, понимаешь… прошу тебя!
— Ну, ради бога, пожалуйста!
«Снизошел! Плюнуть бы, послать к черту…» Алена прижала руки к груди, склонила голову, сказала сладким голосом:
— Благодарю за великую милость. Разрешите завтра приступить?
Валерий принял игру:
— Разрешаю. — Глаза у него совсем открылись.
Важно начать, завтра же начать — пока еще Рудный возьмется за оперетту! А сегодня надо собрать все силы и сказать необходимое спокойно.
— У тебя есть пьеса?
Автобус шел уже по городу, то и дело останавливался у светофоров, тормозил в гуще машин, и каждый раз Алена ощущала муть в голове и под ложечкой.
— Ну, я приехал, Лариса Дмитриевна, — сказал Валерий шутя, уже играя Паратова.
Алена пропустила его к кабине водителя:
— Я выйду с вами. Голова болит. Вы проводите меня, Сергей Сергеич? — Помахала рукой остающимся: — Я пройдусь с Валерием.
Лицо Саши невозмутимо — все знают, почему она уходит с Валерием, значит его самолюбию не больно.
В сыром талом воздухе ледяные струйки — февральская оттепель уже пахнет весной.
— Какие здесь длинные, капризные вёсны. Тает, мерзнет, тает, мерзнег… И даже в мае — вдруг снег.
— Ты крымское растение, а я… — Валерий взял ее под руку, как во времена «Трех сестер». — Пусть длинная весна, пусть «сумерки снежные», пусть «на синих иссеченных льдах играет солнце» — все люблю. Небо — и бесцветное, и когда «мутится дождем», и «ночи светлые пустые». Толчею на улицах и сами улицы, прямые и ровные, с неброской и нестандартной красотой. Знаешь, француз один — мама ему достопримечательности показывала — сказал: «Ваш город подобен русской женщине: не поражает яркостью, как испанки, итальянки, ни чрезмерным изяществом, как француженки, ни холодом северянок, ни экзотическим сексом — нет. Но чем ближе узнаешь, тем безвозвратнее привязываешься». Здорово?
— Очень. И ты хочешь всегда жить здесь?
— Пригвожден.
— А наш целинный театр?
— Сейчас уеду с наслаждением. А там… видно будет.
«Значит, он не привязан к этой Мессалине. Или крутит?»
— Мы должны с тобой сыграть «Бесприданницу». Сыграть, а не только работать. Когда же будет сегодняшняя пьеса, чтоб так же переворачивала все печенки? Разве раньше люди сильнее любили, сильнее страдали, сильнее радовались? Не может быть…
— Раньше был культ любви, а сейчас считается, что это «ненужный придаток, вроде шестого пальца». И писать о любви пьесу…
«Будто шутит, а сам обиженный. Чем? Кем?»
— Но разве может любить людей… вообще, быть человечным тот, кто не любит близких?
— Не знаю. Я близких не люблю. Честное слово. Может быть, я бесчеловечен и людей не люблю.
— Как так? Ерунда!
Алена остановилась, заглянула в глаза Валерию; он не прикрыл, не отвел их.
— Так. Не ерунда. Так, Ленка, — и повернулся к витрине фотомагазина, у которой они стали. — Вспышку ищу, чтоб не тонну весила. Или дрянь, или дикая тяжесть.
«Что случилось? С первых дней в институте все знали, что у Валерия хорошие родители и он очень любит их».
— Случилось что-нибудь?..
— Да нет… Только розовые очочки слетели. Упали и разбилися… Паратов авантюрист, по-твоему?
— Конечно.
«Что же случилось?» Яркий свет витрины безжалостно очерчивал набухшие веки, нос, губы.
«Больное сердце? Или пьет, не спит по ночам? И стал некрасивый вдруг…»
— Никого Паратов не любит. А — сквозное — быть центром внимания, самым эффектным. И живет широко, и деньгами швыряет, и женится на золотых приисках, и Ларису губит — все для эффекта. Самое сильное в нем — тщеславие. Основной двигатель.
— Когда нет любви — и тщеславие двигатель.
— Ты к чему это? Не понимаю.
Валерий отвернулся, облокотился на поручень перед витриной.
— При культе любви это был могучий, великий, высокий, не знаю еще какой, двигатель жизни. Сейчас вылезло тщеславие. Убери этот двигатель и посмотри, что станет.
— А ты сыграй Паратова так, чтоб люди испугались, увидели тщеславие, тягу к чинам, к «роскошной» жизни, как самое черное, самое ядовитое… разрушитель, а вовсе не двигатель. Если уж мы сдадимся этому культу тщеславия… Не понимаю: ты умный — откуда?.. А не хочешь — не рассказывай! Самой мне тошно…
Алена пошла. Валерий — за ней. Стал закуривать на ходу, чуть отстал.
Что могло случиться? Такое образцовое семейство. Отец — важный дядя, профессор, кажется, уже доктор наук, величина в электронике. Мать — переводчица, красивая, милая, — Валерий на нее похож. И такой прочный, устоявшийся дом… Неужели?.. Вовремя мы его вытолкнули. А Зинка, правда, ведь слишком благополучная. Да и не любит он ее. Ужасно как получилось. Может, «Бесприданница» поможет? А мне? Нет, надо сегодня же сказать спокойно. И все выдержать спокойно… Желтое, худое лицо — одни глаза, скулы и рот — дернется, как в судороге: «Видеть тебя не могу!» Он кинется к двери, она станет его удерживать — ведь некуда ему уйти, тем более ночью! — станет говорить добрые, ласковые слова и, наконец, возьмет обратно сказанную правду.
Или его глаза расширятся и застынут, как у Лильки перед смертью, и он очень тихо скажет: «Подожди. Это слишком серьезно, чтоб так решать. Делай все, что хочешь, только подожди».
Как на это ответить?
Или оскорбительно, как хозяин, он скажет: «Пропадешь, сумасшедшая! Я отвечаю за тебя, не имею права отпустить». И она сорвется безобразно, и все станет опять только ссорой… Нет, нельзя срываться. Надо выдержать.
— Ты разозлись. На что? — Валерий торопливо затягивался, выдувал дым в сторону от Алены и вызывающе громко говорил: — В сознании наших папаш и мамаш намертво вбито, что вся прелесть жизни в «знатности», в положении — кто высок, тому все позволено, все доступно. И папочки-мамочки продираются к высоким постам, наградам, званиям, степеням, наступают на совесть, на любовь, на чужую жизнь… Скажешь — неправда?
Алена взяла его за локоть:
— А разве правда? Папочки-мамочки — всякие, разные, непохожие, и мы разные…
Валерий бросил папиросу, спросил тихо, то и дело останавливаясь:
— Можно уважать человека, если он… эксплуатирует?.. Ну, подчиненных, что ли? Их зависимость и даже… чувства. Ну, в общем заставляет работать. А почести там, всякие блага — ему. Можно уважать? Поняла?
— Поняла. Мне тоже плохо сейчас.
— Чувствую.
— Может быть, хуже, чем тебе. Давай, давай, давай завтра же работать. А то возненавижу себя, тебя и вообще… Лучше думается, когда работаешь. Не кажешься себе никчемушной, «вроде шестого пальца»…
Валерий засмеялся:
— Думаешь, от всех болезней — работа? «Восемь дней в неделю»…
— Если бы от всех!..
Саша не вышел навстречу. Злится. Пусть, лучше даже! Когда он злой, не так жалко, легче. Не зажигая свет в передней, Алена медленно расстегивала пальто. Сказать спокойно: «Мы не можем вместе, Саша. Ты не виноват, пусть я. Но это уже неважно. Просто я не люблю тебя».
Алена тихо, ощупью прошла узкий коридор. Из-под дверей слабый свет — настольная лампа. Саша читает. Может быть, лег?.. Все равно теперь, больше нельзя. Это подло.
Саша спал. Необычно вытянулся на спине, дышал часто и громко, лицо какое-то растекшееся. Заболел? Алена быстро подошла. Как от компрессов, во время его ангины, пахнуло водкой. Ее замутило. Она все-таки нагнулась — водка! Ее затошнило так, что, зажав рот, она едва успела добежать. Отравилась? Чем? Сразу стало легко, только слабость, лоб мокрый. Никогда Саша не пил. В купленной для компрессов поллитровке так и оставалось больше половины. Летом, в поездке, на концерте у него отчаянно схватило зуб. Кто-то посоветовал выпить на ночь стакан водки. Саша действительно спал тогда как мертвый.
От зубного порошка тоже мутит. Лекарство бы какое-нибудь… Скорее лечь!
Алена потушила в кухне огонек под чайником, оставленным для нее на плите, — куда уж тут ужинать! — заглянула в шкафчик — нет поллитровки. Неужели все выпил? Ох, мутно как! Алена села на табуретку. Вот она, поллитровка, в углу за плитой с пустыми молочными бутылками. Как должно быть ему плохо, чтоб он… Всю эту неделю часто просыпалась по ночам и всегда слышала — Саша не спит. Не выдержал. «Сгорает сердце..» И он так ужасно… один. Никого. Дружил раньше с Мишкой, потом с Валерием и Зиной. Теперь никого.
У нее — Глеб. И дом, и Агния, Джек. А разбить тоненькую стенку, и все прежние друзья — Олег, Женька, Глаша, — все будут с ней.
Почему Саша один? Почему с ним трудно не только ей? Индивидуалист? Нет, все его планы, мысли, жизнь, каждый день — коллектив, товарищи, их театр. Он добрый — любому отдаст все, сделает все. Почему же? Товарищи для него тоже все сделают, если заболеет, например. Вступятся, если какая-нибудь неприятность. Его ценят, уважают. И все-таки один. Может быть, из-за нее? Раньше он блистал на всяких сборищах: в спорах, чтении стихов, выдумке игр, капустников — всегда впереди. Теперь его никогда никуда не вытащишь. Неужели из-за нее? Конечно, не та жена! В спорах «одни эмоции и минимум логики», не хватает призы на политических викторинах, может вдруг захохотать на весь институт, на вечерах всему предпочитает танцы. Его жена! Какие удары для непостижимого самолюбия! А ведь она еще может «кокетничать» на виду у всей мировой общественности. Хуже того: познакомиться и танцевать «неизвестно с кем» и пригласить на спектакль. Или в далекой аудитории петь с «чужими ребятами». Почему «чужие», если не со своего курса?
Неужели такое самолюбие? Даже страшно. Какая в нем путаница. Вдруг эта водка! Как ему плохо… Что же с ним делать?
Еще на знаменитом самоотчете его упрекали за фанатизм, вспыльчивость, грубость, а Джек насмешил, сказал про «агрессивное, аскетически высокомерное» отношение к окружающим, назвал Сашу Савонаролой, непримиримым, несгибаемым.
Почти четыре года назад показывали первые самостоятельные этюды. Саша легко и ловко огородил высокими кубами небольшое пространство, сбоку поставил лестницу, уходившую вверх за кулису, и ушел за кубы. «Худой — одни кости, а какой сильный», — подумала тогда Алена. (Сейчас он еще худее.)
Саша спиной показался на верху двухметровой лестницы. Стремительно, будто его сбросили, слетел на пол. Девчата ахнули. Он лежал, не шевелясь, и Алене на мгновение стало страшно, что это не по этюду, а в самом деле он упал и расшибся. Но Саша поднялся. Встал быстро, ничего не изображал, а было видно, как ему трудно, больно двигаться. Незаметно отер плечом щеку и угол рта, из которого, казалось, текла кровь. Заложил руки назад, выпрямился, поднял голову, дерзко посмотрел вверх, куда уходила лестница, точно сказал врагам: «А я отлично себя чувствую!» Постоял, очевидно дождался, пока вверху закрылась дверь. Перемогаясь, хромая, подошел к стене и начал негромко постукивать в разных местах. Сосредоточенно прислушивался, ждал ответа, проверял — не следят ли за ним сверху. Вдруг его глаза вспыхнули — из-за стены ответили! Он принялся торопливо выстукивать что-то. Потом, чуть шевеля губами, выслушал ответ. И внезапно ослаб. Долго, осторожно укладывал расшибленные ногу и руку, вытянулся на полу, закрыл глаза.
Товарищи долго молчали, потом закричали, обсуждали жарко, много спорили. Все уже тогда ощутили талант и жутковатую «несгибаемую» силу Саши. Алена от восторга простила ему все, даже «манную кашу».
Очень изменился он с тех пор. Тузенбах — роль совсем «поперек данных» и долго не давалась ему, сейчас он чудесный, нежный, деликатный… В сущности, неудач у Саши не было. В «20 лет спустя» он и Олег всех побили. Теперь мечтает ставить и сам играть Егора Булычова. И все у него выйдет, если… Почему, откуда эта его беззащитность?
Ох, как мутит! Кажется, ничего не съела такого… А-а-а! Да. Всё.
Алена заметалась в тесной кухне: «Саша так хотел!.. И это отнять у него? А Глеб? А я? А как же? А?..»
— Лучше всего, если б я умерла, — сказала она вслух. — Нет, я не хочу. Тогда что? Что наделала! Как могла?! Так что же, что сейчас?!.
Уснула Алена под утро. Увидела сына. Светловолосого, кудрявого, с искрой в серых глазах.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления