ПОСЛЕ ОПЕРАЦИИ

Онлайн чтение книги Доктора флота
ПОСЛЕ ОПЕРАЦИИ

Тося лежала в «реанимации» — уставленной приборами просторной трехместной палате, отделенной от сестры прозрачной стеклянной стенкой. Теперь не над ее вытянутой рукой, а почти рядом с изголовьем, как странная птица — одноногая, с маленькой надменно вздернутой головой, — нависла капельница. Из нее в яремную вену вводились кровь, антикоагулянты, многочисленные лекарства.

Это тоже было новшеством их института — так называемая кава-катетеризация. Зонд в яремной вене можно было держать до восьми суток, не боясь тромбоза. Впервые такая идея пришла в голову Феде Котяну, Василий Прокофьевич сразу оценил все преимущества нового способа, поддержал Федю и сам сделал первую катетеризацию.

В сопровождении хирурга и реаниматора Вася зашел в палату. Чуть позади стояли Миша и Федя Котяну. Тося дышала свободно, глубоко ртом втягивая воздух, словно норовя компенсировать тот мучительный недостаток кислорода, что она испытывала почти сутки. Цианоз прошел, губы были розовыми.

Вася взял ее руку. Пульс по-прежнему частил, но сейчас причина была другая — поднялась температура. Организм реагировал на обширное вмешательство — повреждение тканей, массу излившейся крови, и эта температура была естественной, в порядке вещей.

— Давление? — спросил Вася у реаниматора.

— Сто на шестьдесят.

— Вполне, — удовлетворенно сказал Вася и увидел, как Тося открыла глаза. Она, по-видимому, узнала его, хотя видела только на хранившихся у мужа фотографиях, слабо улыбнулась и едва слышно благодарно пожала Васины пальцы. И, наблюдавший за всей этой сценой, Миша почувствовал, как против его воли по щекам вновь побежали слезы. Он отвернулся и незаметно вытер их платком.

«Все обстоит хорошо, — думал Василий Прокофьевич, еще стоя у постели и глядя на больную. — Практически я здесь уже не нужен. Можно возвращаться в Ленинград, успокоить Юрия Петровича. Человек отвечает за их поездку, нервничает, и его можно понять. А главное, не спеша собраться. До сих пор ему редко удавалось спокойно, не торопясь, собираться. Всегда в последний момент вылезало какое-нибудь ультрасрочное дело, а потом начиналась спешка, закидывание вещей в чемодан…»

— Вы не узнавали, когда рейсы на Ленинград? — спросил он у Котяну.

— Последний есть еще сегодня ночью. А первый утренний в десять сорок.

Можно было лететь ночным. Он любил летать ночью. В самолете тихо, свет приглушен, пассажиры не чадят папиросами, дремлют. Поерзаешь в кресле, повертишься и уснешь под ровный звук мотора, а спохватишься, взглянешь на часы — скоро время садиться. И прибывал ночной самолет удачно — в пять часов, под утро. На такси до дома всего полчаса. Негромко щелкнешь замком двери, войдешь в прихожую и подлец Жако сразу скажет: «Доброе утро! Что привез?» Помоешься, разденешься и юрк в постель под теплый бок Анюты…

Нет, что ни говори, а он любил свой дом, Анюту, маленькую внучку Мирей, а если и думал о Сонечке, то так, для разнообразия ощущений, для мужского самоутверждения. Все годы, сколько он себя помнит, у него просто времени не оставалось, чтобы всерьез увлекаться женщинами, хотя короткие, как рыбий всплеск на реке, романчики и вспыхивали иногда, но так же быстро и гасли, не оставляя в душе серьезного следа.

Он знал, что нравится женщинам — им импонировала его мужественная внешность — холодноватые голубые глаза, ковыльно-белые волосы, в которых не видна была седина и которые он теперь не расчесывал пятерней, а тщательно взбивал перед зеркалом, его романтическая профессия хирурга, наконец, его известность, высокие посты: флагманского хирурга флота, директора института. Поэтому они напропалую кокетничали с ним, а накануне праздников наперебой приглашали на отделенческие «междусобойчики», и Анюта догадывалась об этом, ревновала, а иногда даже плакала…

Несколько минут он стоял посреди комнаты, раздумывая, готовый сказать Котяну, чтобы он заказывал билеты на ночной самолет, но вдруг ощутил внутри себя странный голос, шептавший ему: «Подожди». Он слышал иногда этот внутренний голос, который в обиходе называют предчувствием, и привык верить ему. Поэтому, выйдя в коридор, сказал:

— Давайте лучше выспимся, Федя, как следует. А полетим утром.

— Хорошо, — согласился Котяну. — Я позвоню сейчас в аэропорт.

Василию Прокофьевичу приготовили постель на широком диване в кабинете профессора Стельмаха. Миша приглашал друга переночевать у себя, уверяя, что живет совсем неподалеку и есть телефон, но Вася резонно возразил, что коль скоро он уж решил остаться, то должен быть поближе к больной. А выспится он великолепно и здесь, в кабинете.

Еще в ресторане Миша предусмотрительно прихватил с собою бутылку грузинского вина и несколько груш. Они сидели друг против друга в широких, одетых в парусиновые чехлы креслах и, медленно потягивая вино, разговаривали.

— Знаешь, кого я встретил недавно? Пайля! Такой же живчик, так же темпераментно врывается в аудиторию и с порога начинает читать лекцию, так же упорно отрицает все авторитеты. — Вася засмеялся, вспомнив любимого профессора. — Жена умерла, детей, оказывается, у них не было. Живет один. Сам себе стряпает, по вечерам от одиночества бегает в кафе напротив пить кофе и сидит там до закрытия. Хреновое, скажу тебе, дело одиночество. Особенно в старости… — Он вздохнул, вспомнил мать. Хоть и нарожала много детей, а все равно одинока. Своего угла не имеет, превратилась в передвижную няньку. Одного внука вынянчит, к другому едет… — А твоя мать где? — спросил он у Миши.

— В Москве, — односложно ответил Миша.

Он не стал рассказывать, что мама так и не сумела преодолеть себя и наладить отношения с Тосей, что поэтому никогда не приезжает к ним, а внука Антона увидела впервые, когда ему исполнилось пять лет. Зато на седьмом десятке она неожиданно стала писать стихи. Она никому не показывала их, посылала только ему, своему единственному сыну. Иногда он раскрывает конверт и оттуда выпадает листок. Стихи у мамы странные, чаще всего мистические. Некоторые он запомнил наизусть.

О генов страшная геенна!

В ней предков давние грехи

Вплоть до десятого колена

Должна я воплотить в стихи.

В меня, как змеи, хромосомы

Вползают из корней веков,

Неуловимы, невесомы,

Как нити спутанных клубков…

— Хочешь, я прочту тебе кусочек из завещания Ференца Листа? — неожиданно предложил Миша. — Это сказано буквально обо мне. — И, не дожидаясь Васиного согласия, достал из кармана смятый листок и стал читать вслух: — «Всем, что я сделал, я обязан женщине, которую стремился назвать своей супругой. Я не могу без трепета произнести ее имя. Она источник всех моих радостей и исцелительница моих страданий».

— Повезло тебе, Миша, с Тосей, — негромко проговорил Вася. — Вообще на нашем курсе удивительно счастливые браки. Разводов совсем немного. А ведь жили скудно, не имели жилья, мотались по всей стране. Как ты думаешь — почему так?

— Черт его знает, — ответил Миша, отхлебывая из стакана сухое вино. — У нынешних молодых жизнь несравненно лучше, а браки непрочны. Проблема еще ждет своего исследователя… Кстати, встретил здесь несколько месяцев назад нашего однокурсника Сашку Розенберга. Он из тех немногих, у кого не сложилась семейная жизнь. Остались от первой жены два сына. Специально приезжал с Севера повидаться с ними. Чтоб быть поближе, у них и останавливался. Его бывшая жена по вечерам начинала наряжаться, словно торопилась на свидание. Меняла туалеты, выкладывала на столик парфюмерию, французские духи, долго вертелась перед зеркалом, прихорашиваясь, говорила сыновьям уходя: «Меня сегодня не ждите. Еда в холодильнике». А потом старший сын сказал ему, что мама уходит к бабушке ночевать…

В дверь легонько постучали и на пороге появилась тоненькая фигурка дежурной медицинской сестры.

— Профессор, вас просят срочно зайти к больной.

— Что случилось? — встревоженно спросил Вася, вставая и привычно надевая халат.

— Точно не скажу. Но анестезиолог говорит, что коллапс.

— Только этого нам не хватало, — проворчал Василий Прокофьевич, не глядя на Мишу, который уже нетерпеливо топтался у двери, и выходя вслед за сестрой из кабинета.

Действительно, час назад больная побледнела, покрылась потом, резко упало пульсовое давление, ухудшилась электрокардиограмма. Дежурный реаниматор решил пока не беспокоить профессора, а сначала попросить Котяну осмотреть больную. Они ввели ей мезатон, камфору, кордиамин. Понемногу состояние ее улучшилось, артериальная давление поднялось. А десять минут назад снова началось ухудшение. Тося внезапно и резко отяжелела: черты лица заострились, глаза ввалились и потускнели, дыхание стало поверхностным, учащенным, пульс едва прощупывался.

— Нет ли здесь тампонады сердца? — шепотом спросил Котяну.

— Не должно быть, — сухо ответил Вася.

По его указанию Тосю опять накачали лекарствами, перевезли в операционную, перевели на искусственную вентиляцию легких.

Прошло минут десять, но лучше ей не становилось. Были все основания думать о повторном вмешательстве. Однако решиться на повторную операцию было трудно, немыслимо трудно. Операция тяжелая, больная изнурена до предела. Нужно смотреть правде в глаза — девяносто девять шансов из ста, что она не выдержит ее.

«Что все же могло случиться? — лихорадочно думал Василий Прокофьевич, стоя возле стола и буквально кожей ощущая обращенные на себя взгляды хирурга и реаниматора, Котяну, операционных сестер. — Неужели я мог что-то небрежно сделать? Или что-то слетело?» В это не хотелось верить. На душе было так скверно, как давно не было.

— Не знаю, Миша, что могло случиться, — сказал он, подходя к молча стоявшему неподалеку от входа товарищу. — Все сделано, как надо. Не в первый раз.

Миша молчал, словно окаменел. Потом повернулся и выбежал из операционной. Видеть, как умрет Тося, он не мог.

«Трудную я выбрал специальность. Труднее не придумаешь, — неожиданно подумал Василий Прокофьевич. — Смолоду об этом даже мыслей не было. Смолоду было все легко, все просто. Дороги обозначены, цели ясны. Шагай себе к ним, если надо — продирайся через колючий кустарник, ползи по-пластунски, но главное — вперед. А что будет там, в туманной дымке на вершине, то пока бесконечно далеко. Добраться бы туда, а на месте разберемся, что и как. Но разбираться, оказалось, непросто, иногда и совсем невозможно. Все чаще приходят в голову сомнения. Они тревожат, лишают покоя. Взять хотя бы проблему жизни и смерти. Какой бы совершенной техникой ни владел хирург, какой бы тонкий он ни был диагност, а все равно всего не учтешь, не предугадаешь. Больные умирали после операций и долго еще будут умирать. И всегда в этом будет и твоя вина. И всегда будешь думать: «А не лучше ли было бы дать человеку пожить еще годик, два, а может и все пять, сколько бы он успел еще переделать, повидать, перечувствовать, а ты его на операцию уговорил и родственников тоже, а потом на тот свет отправил…»

— Порозовела, — шепотом сказал Котяну, подходя ближе. — И вольтаж кардиограммы повыше.

Прошло полтора часа. Состояние Тоси явно улучшилось. Теперь стало очевидно, что никакой тампонады сердца, к счастью, у нее нет и не было, а был обычный коллапс от кровопотери, и непосредственной опасности для жизни сейчас нет.

Василий Прокофьевич разделся в кабинете, лег на диван и тотчас же уснул.

В половине седьмого Миша уже разбудил его. Он был радостно возбужден, полон энергии. В руках держал поднос, на котором стоял кофейник, лежали свежие булочки и домашняя колбаса, о которой Вася обмолвился, что любит ее. Все это он успел принести из дома.

Тося, по его словам, чувствовала себя прилично, полностью пришла в себя и надеется перед отъездом увидеть своего спасителя.

— А как же иначе, — сказал тот, с удовольствием делая приседания перед открытым окном. — Обязательно зайду.

Василий Прокофьевич пил горячий кофе и продолжил вчерашнюю, прерванную на полуслове беседу с Мишей.

— Ты в курсе того, что произошло с Линой? — спросил он. — Леша Сикорский как-то таинственно говорил о ней, но толком не рассказал.

— А ты разве не знаешь, что он был женат на Лине?

— Лешка?

— Конечно. Он приехал в Москву с Дальнего Востока в отпуск и случайно встретил ее в антракте в театре. Стали снова встречаться. Леша был холост, Лина разведена. Она уже успела немало повидать в жизни, ее первый муж оказался ничтожеством. Она уважала Алешку, понимала, что он порядочный человек и будет ей верным другом на всю жизнь. В общем, он увез ее с собой во Владивосток. А меньше чем через год написал мне, что они разошлись…

— Но почему? — удивился Вася, думая, как странно и непоследовательно устроена жизнь. Долгие годы человек всячески добивался Лины, перенес из-за своей любви немало страданий, стрелял в нее, пытался убить себя, был под судом, а когда, наконец, его мечта осуществилась и он сделался ее мужем, прожил только год и разошелся. — По-моему, он сильно любил ее. Верно?

— Он-то любил, да она не любила.

Миша помолчал. Вспомнил, как Алексей, заехав к нему по пути в ялтинский санаторий, рассказывал об этом годе их совместной с Линой жизни.

— Мучилась она с ним, томилась, он видел все, но делал вид, что ничего не замечает, надеялся на время — привыкнет, мол, успокоится. Весной Лина уехала ненадолго в Москву повидать отца и не вернулась. Только письмо прислала. В письме все легче написать, чем объяснить, в глаза глядя…

Миша посмотрел на часы, заторопился. Он хотел, чтобы Вася после осмотра Тоси по пути в аэропорт обязательно заехал к нему, познакомился с сыном, посмотрел, как он живет.

— Должен же сын увидеть человека, который спас его мать от верной смерти? — спрашивал он. — По-моему, не просто должен, а обязан. А квартира, увидишь, у нас самая обыкновенная, скромная. Но учти — одна комната всегда твоя. С кем бы ни приехал, когда бы ни приехал и на сколько. Пожалуйста, запомни.

— Ладно, — согласился Вася. — Частым гостем не буду. Крыма не люблю. Людей больно много. Куда ни пойдешь — везде толпа. На пляжах плюнуть негде. Побывал один раз в санатории и будя.

Он вспомнил свой недавний отпуск в Ялте. Стоял май. Пурпурными цветами цвел боярышник, со стен ниспадали белые и голубые глицинии, куда ни бросишь взгляд — везде диковинные растения и деревья — вечнозеленый плющ, лакированные листья магнолии, олеандр. Анюта просвещала его. Она была в Крыму не первый раз и многое запомнила. И вдруг в автобусе, когда они в великолепном настроении ехали в Ливадию, встает мужчина лет двадцати пяти, в черной рубашке, шатен с начинающейся лысиной и уступает ему место. Это неприятно поразило его. Ему ведь только сорок шесть. Он загорел, бодр, все убеждали, что выглядит намного моложе своих лет. Тогда почему же? Смешно, но это тогда испортило ему настроение. Наверное, это был первый звонок…

— Не люблю Крыма, — повторил Василий Прокофьевич. — Другое дело в тайгу бы съездить, с ружьишком побродить. — Он вздохнул, стал повязывать галстук. — Только не получается никак.

— Не жалуйся, — засмеялся Миша. — По теории Купера у человека ежедневно должно быть состояние перегрузки. Без нее наступает детренированность, снижение жизненного потенциала.

— Чушь все это, — чертыхнулся Вася, снимая халат. — Когда-нибудь и отдохнуть хочется по-человечески.

Они выехали из клиники на такси за два часа до отлета самолета. Котяну с Бурундуковой должны были поехать в аэропорт часом позже.

— Давай прокатимся по городу, — предложил Вася. — Никогда не видал Симферополя.

Едва машина тронулась, как он заговорил:

— Послушай, Мишка, я давно хочу спросить тебя, почему ты не пошел в науку? Ты же был у нас самый талантливый, самая яркая звезда в короне первой роты. Столько ребят, которые ничего собой не представляли в Академии, сейчас получили кафедры, стали довольно крупными учеными и организаторами в армии и на флоте. Да и не только на флоте… — Он увидел, как после его слов приятель напрягся, нахмурился, лицо его застыло, сделалось отчужденным. — Ты извини меня, если мой вопрос показался тебе неприятным, — проговорил Вася, уже жалея, что задал его. — Вероятно, мне не следовало спрашивать тебя об этом.

— Нет, почему же. Вполне резонный вопрос, — медленно сказал Миша. — Я сам давно пытаюсь ответить на него. Причин, видимо, несколько, но главная — во мне. Перед лицом обычных жизненных испытаний я оказался нерешительным и слабохарактерным, совершенно неспособным к борьбе. В письмах Цезаря я нашел слова, относящиеся прямо ко мне. Они так поразили меня, что я запомнил их. Цезарь писал, что он не способен на живое сострадание при встрече с кем-нибудь из бесчисленных людей, влачащих загубленную жизнь. И еще менее он старается их оправдать, когда видит, как легко они находят себе оправдание сами, когда наблюдает, как высоко вознесены они в собственном мнении, прощены и оправданы сами собой и яростно обвиняют загадочную судьбу, которая якобы их обездолила и чьей невинной жертвой они себя выставляют.

Сказав это, Миша умолк и отвернулся к окну. Он показался сейчас Васе беспомощным, незащищенным, как любила говорить Анюта. Ему стало жаль Мишку и он положил свою ладонь ему на плечо.

— Ты слишком сурово судишь себя, старик.

— Ерунда. Вероятно, у меня были какие-то способности, хорошая память, ну и потом традиции — папа профессор, обстановка в доме, библиотека, разговоры, воспитание, наконец. Но не было главного — характера. А человека, я теперь убежден в этом, двигают вперед не только и не столько способности, сколько жизненная хватка, решительность, целеустремленность, активное отношение к миру… Понимаешь, я полагал, что пять лет учебы в Академии, Лисий Нос, блокада, Сталинград должны были закалить меня. А они не закалили. Видимо, то, что заложено в детстве, неистребимо и остается неизменным на всю жизнь. Но ведь нас учили совсем другому…

Было очевидно, что вопрос, который задал Вася, давно мучил Мишу, как доминанта торчал в его мозгу.

— Я много наделал глупостей. Не остался сразу в адъюнктуре, а поехал на флот набираться опыта. Ничего полезного я в госпитале не увидел, только потерял время. Потом, когда на флоте мне отказали в поступлении в адъюнктуру, следовало написать письма начальнику Академии Иванову, Черняеву. Уверен, что они помогли бы мне. Но я счел это неудобным, постеснялся, да и Антон болел. А вскоре Иванов умер. Черняева перевели в Москву и в Академии обо мне забыли. Да и после моей болезни и демобилизации следовало уехать в Москву к маме, но мы решили не уезжать, потому что здесь для Антона больше фруктов и лучше климат. А уехать одному и оставить их, как настаивала Тося, я не решился. — Миша махнул рукой. — Знаешь, всегда казалось: некуда спешить, все успеется, жизнь вечна. А сейчас мне сорок шестой год и ничего кардинально уже не изменишь…

Несколько минут оба молчали, глядя, как за окном машины проносятся узкие, обсаженные пирамидальными тополями и акациями улицы, глинобитные, выкрашенные белой и желтой известкой домики. На пороге некоторых сидели одетые в черное старики и старухи.

— А я с годами начинаю постепенно постигать одну простую истину — жить нужно проще, — прервал молчание Вася. — Понимаешь, в жизни есть ценности вечные, непреходящие: жизнь, верность, любовь, дружба, долг, честь, наконец. А есть и чепуха, мелочь, дрянь, порождение нашего беспокойного века, то, что называется честолюбием, карьеризмом, завистью. Все мы в той или иной степени подвержены этому и слишком поздно начинаем различать, что главное, а что нет. Иногда идем по жизни, движимые только карьерой, а она неожиданно трах-бах лопнула и не осталось за душой ничего. Ни друзей, ни любви, ни уважения к себе…

— Не знаю, — задумчиво проговорил Миша. — Не уверен, что ты прав. Вероятно, только прожив жизнь, можно сказать, что в ней было главное, а что второстепенное. И потом все зависит от масштаба. У тебя, например, все сейчас главное. Ты идешь по восходящей, а я иду по нисходящей. У меня все второстепенное.

— А твои больные? — резко спросил Вася. — Я считаю так — пока для врача они главное — все в порядке. Как только стали второстепенными — дело плохо, надо бить тревогу.

— Насчет больных я с тобой согласен, — подумав, ответил Миша. — Но сейчас мы говорим о другом. Отец любил повторять: «Зайцевы крепкий народ, их трудно вышибить из седла». Как он заблуждался, несмотря на всю свою проницательность! Чертовски обидно понимать, что так много мог, но все куда-то растеклось, разбежалось, растворилось и ничего в итоге не добился, ничегошеньки…

На какое-то время разговор опять прекратился, лишь молодой чубатый таксист негромко мурлыкал себе под нос какую-то песенку. Ни слов, ни мотива понять было нельзя.

— Позволь и мне, Вася, задать тебе вопрос, — нарушил молчание Миша. — Я давно собирался спросить тебя — помнишь ли ты, как летом сорок восьмого твоего кумира Савкина ругали на собраниях и в газетах за то, что он в своих лекциях оспаривал точку зрения академика Лысенко?

— Помню, конечно. Я ведь тогда только-только был принят в адъюнктуру и все происходило на моих глазах. Всеволод Семенович упрямо утверждал, что носителями наследственного начала являются гены и хромосомы и только им человечество обязано разнообразием форм жизни на земле и существованием живой природы.

— А это никак не вязалось с теорией Лысенко о наследственности и ее изменчивости и будто бы противоречило мичуринской биологии?

— Вот именно, — подтвердил Вася. — Тогда труды многих выдающихся ученых предавались анафеме, а ярлык «вейсманист-морганист» был хуже самого страшного ругательства. Он означал принадлежность к реакционно-идеалистическому направлению. Но упрямый Сева не хотел каяться и признавать свою неправоту. Кончилось тем, что его лишили кафедры и он был вынужден уехать в Караганду младшим научным сотрудником.

Василий Прокофьевич охотно вспоминал теперь далекие события бурного сорок восьмого года, не догадываясь, почему Миша решил спросить его об этом.

— Мне рассказывали, что после печально известной августовской сессии ВАСХНИЛ, в нашей академии состоялось расширенное заседание теоретических и клинических кафедр, на котором ты, наверное, присутствовал. Так ответь, пожалуйста, почему ты, человек, который, по моим представлениям, никого и ничего не боялся, не выступил на нем? А потом, уже в диссертации, клеймил Менделя и академика Шмальгаузена?

Только теперь до Василия Прокофьевича дошло, к чему клонит Миша.

— Разве ты читал мою диссертацию?

— Ты сам прислал мне автореферат.

Василий Прокофьевич беспокойно засопел, нахмурился.

— Во-первых, Мишка, вспомни, кем мы были в сорок восьмом? Сопляки. Всему, что говорили и писали, я верил безоговорочно, хотя, признаюсь, и чувствовал, что гонения на генетиков, методы дискуссии приобрели нехороший уклон. А во-вторых, когда знакомый ассистент с кафедры биологии по старой дружбе немного прочистил мои мозги, я действительно собрался выступить и даже ходил в публичную библиотеку готовиться. Помню, встретил там Севу дня за два до последнего заседания. Он здорово тогда сдал, был мрачен и угнетен, его по-прежнему продолжали прорабатывать. Совершенно неожиданно он признался мне: «Самое дорогое, что у меня осталось, это мои убеждения и я не откажусь от них». Лишь его тогдашним психическим состоянием можно объяснить это откровение перед мало знакомым адъюнктом. Я сказал своему шефу, профессору Рогову, что собираюсь выступить на заседании. Рогов страшно перепугался, зазвал к себе в кабинет и стал убеждать, что выступать не следует, что я слишком незначительная фигура, чтобы ввязываться в дискуссию, что это сильно помешает моей дальнейшей работе над диссертацией и вообще бросит тень на кафедру и на него самого.

— Что же ты ему ответил? — спросил Миша.

— Сказал, что я неприятностей не боюсь, что в конечном счете дело не в моей диссертации, а в справедливости, и долг ученика выступить в защиту своего учителя, если тот прав. И тогда, чтобы окончательно лишить меня возможности выступить, Рогов приказал заступить на дежурство по клинике, отлучиться с которого я не мог.

— И ты не выступил?

— Нет.

— Этот дом? — спросил таксист, не оборачиваясь.

Они подъехали к блочному пятиэтажному дому, прошли через открытую входную дверь с разбитым стеклом, поднялись на второй этаж. На площадке стоял и улыбался второй Мишка — такой же губастый, черноволосый, некрасивый, с пробивающимися над верхней губой усиками, только неожиданно помолодевший.

— Вылитый, — сказал Вася, крепко пожимая руку юноше и думая, что сын ничего не унаследовал от наружности матери.

— Чисто внешнее сходство, — прокомментировал Миша. — По характеру моя полная противоположность. Упрям, как африканский буйвол, упорен, имеет первый разряд по боксу. Я доволен. Не хочу, чтобы сын повторял ошибки отца.

— Ты в каком институте учишься? — спросил Вася.

— В приборостроительном. В этом году заканчиваю.

— И дальше куда?

Антон посмотрел на отца.

— Скорее всего в аспирантуре оставят, — скромно сказал он.

— Антон у нас молодец. Имеет уже три публикации, лауреат всесоюзного студенческого конкурса.

Они вошли в комнату, и Василий Прокофьевич увидел прямо против двери приколотую кнопками к стене, написанную разноцветными фломастерами афишу: «Вниманию всех! Девочек и мальчиков! Отличников и двоечников! Веселых и скучных! Послушных и не очень послушных!

В воскресенье четырнадцатого апреля в квартире номер двадцать шесть состоится большой концерт «Тихий тарарам». «Тихий», — вы понимаете, рядом соседи. «Тарарам», — вы понимаете, участвуете вы.

Начало в три часа дня. Не опаздывайте! Ждем вас!»

— Что это? — спросил Вася, прочитав афишу.

— Все забываю снять, — смущенно объяснил Миши, снимая кнопки и свертывая афишу в рулон. — Решили с Тосей немного развлечь ребят из нашего дома. Играли, читали вслух стихи. Ирочка с пятого этажа прочла «Прелестницу» Гарсии Лорки. А потом Тося устроила чай с пирогом.

— И часто вы устраиваете такие тарарамы? — ошарашенно спросил Вася, беря из рук Миши афишу, словно не веря, что не перевелись еще на свете люди, которым хватает желания в свой выходной день звать соседскую ребятню и веселиться вместе с нею.

— Что ты, очень-очень редко, — замахал руками Миша. — Считанные разы в год. Некогда. И соседи на первом этаже недовольны, когда ребята танцуют. — И будто извиняясь за эти концерты, добавил смущенно: — Понимаешь, я никогда не умел разговаривать с детьми. Либо сбивался на умильный тон, либо говорил чересчур умно, как со взрослыми, и они не понимали меня. А теперь научился.

— Не ври, — сухо сказал Вася. — Не в том причина.

Раздался звонок. Антон открыл дверь и на пороге появились двое мальчишек лет девяти-десяти.

— Дядя Миша, — спросил один из них, входя в прихожую. — Сегодня турнир будет?

— Нет, сегодня не будет.

— А мы ребятам сказали. Жалко. А почему не будет?

— У меня жена заболела. Как только поправится, я сообщу вам.

Когда мальчишки ушли, Антон пояснил:

— Папа ведет шахматный кружок в жэке. Наша команда заняла первое место в районе.

— Антон нам по рюмке приготовил на посошок. Так сказать, одним махом и за Тосино выздоровление, и за старую дружбу, — предложил Миша.

Они молча чокнулись, выпили. И, как бы продолжая недавний, начатый еще в машине, разговор, Вася неожиданно сказал:

— Когда ты говоришь, что ничего не сумел добиться в жизни, ты имеешь в виду должность, положение, ученое звание? Верно я тебя понял?

— Допустим, — буркнул Миша.

— У меня почти одновременно получилось — избрали членкором и назначили директором института. Поверишь, первое время ходил, как пьяный, не шагал по земле, а летал, как космонавт, в невесомости. А потом угар начал проходить. Стали отчетливо пропечатываться недостатки нового положения. Конечно, привыкаешь к власти, к комфорту, к определенной независимости. Когда на тебя давят, естественно, думаешь прежде всего о себе, когда давления не ощущаешь — начинаешь думать о других. Испытываешь, как говорится, давление изнутри. Директорство дает и другие преимущества. В том числе более широкие возможности интересных знакомств, контактов. Но проходит время, просыпаешься ночью и в голову лезут показавшиеся бы еще год назад бредовыми мысли: «А стоило ли становиться директором? Не лучше ли было оставаться на прежнем месте руководителем клиники, много и спокойно оперировать, заниматься тем делом, которое любишь и умеешь, а не носиться, как обалделый, по стройке, согласовывать и утрясать проекты, выбивать материалы, ругаться со строителями, просиживать штаны на бесчисленных совещаниях? И каждую операцию считать едва ли не подарком судьбы…» Помнишь, как Алексей любил цитировать Томаса Манна? «Веди счет каждому дню, учитывай каждую потерянную минуту. Время единственное, где скаредность похвальна».

— Это я цитировал, а не он.

— Перепутал за давностью лет, — улыбнулся Вася. — Тебя, наверное, больные любят, Мишка? В таких, как ты, они всегда души не чают. Верно, любят?

— А кто их знает? Тося утверждает, что любят.

— Вот видишь, и врагов у тебя нет. А у меня их знаешь, сколько? И завистников разных. Ты поговори с ними, такого расскажут обо мне, что руки не захочешь подать. А сколько сомнительных афоризмов мне приписывают? Недавно рассказали очередной, будто я его автор: «Если на трупе нет хотя бы трех сломанных ребер, значит, искусственное дыхание делалось плохо». — Вася засмеялся. — Это еще что, цветочки только. И сын у тебя славный. Мне понравился. Иногда кажется, не стань я директором, не строй институт и у меня бы нормальная дочь выросла, а не такая идиотка.

— А чем она тебе не угодила?

Вася сморщился, как от зубной боли, махнул рукой, показывая всем своим видом, что разговор о дочери ему неприятен, но рассказал:

— Сначала хорошая девочка росла. Понятливая, веселая. Говорила «трумбочка», «автоматный сок», «матотка» вместо морковка, «ваниральная водичка», «потамоль». А когда в пять лет прочла, что не потамоль, а помидор, прибежала ко мне, говорит: «Папа, а здесь неправильно написано». В восьмом классе девку словно подменили. Училась еле-еле, с трудом перешла в девятый. Думал, как бы там ни было, а среднее образование получить нужно. Вдруг однажды вечером приводит за руку парня. «Знакомьтесь, папа и мама, мой муж Ленечка. Мы сегодня сочетались». «Не ври, — говорю. — Не могли вас зарегистрировать. Ты ж соплячка еще». — «Нам, папочка, по восемнадцать исполнилось». Стали к парню приглядываться — сначала показался ничего. Розовенький такой, как поросеночек. В современной музыке разбирается, в марках магнитофонов, нас Анютой просвещает. И все так вежливо, ласково. Спрашиваю: «А как жить собираетесь, новобрачные? Ты, Леня, теперь глава семьи. Должен был все продумать». Стоят, молчат. Потом он говорит: «Квартирой родители обязаны обеспечить. И мебелью». Ах, думаю, иждивенцы чертовы! С родителями даже посоветоваться не соизволили, а те, видите ли, им обязаны. Раз, говорю, все взвесили и поспешили в загс, живите, как хотите. От меня помощи не ждите.

— Но квартиру им все-таки купил?

Вася вздохнул, виновато признался:

— Купил. Куда денешься, Мишка? Одна дочка. А теперь каждый день к матери прибегает, плачет. И зануда он, видишь ли, и лентяй. Я сказал Анюте, чтоб на порог больше не пускала. Слышать ничего не хочу. Но Мирейку жалко. Она ни в чем не виновата… — Вася усмехнулся, посмотрел на часы, встал. Пора было ехать в аэропорт.

Всю дорогу до аэропорта просидели молча, думая каждый о своем. От Васи странно пахло. Это была смесь запахов чеснока и одеколона «Шипр».

— Люблю чеснок, — засмеялся Вася, заметив, как Миша принюхивается. — Фитонциды. Никогда простудой не болею. Тебе тоже рекомендую. — И, повернувшись лицом к товарищу, положив руку ему на плечо, сказал задумчиво: — Ей-богу, старик, никто не знает, как лучше жить. Как вы с Тосей или как мы с Анютой. Никто. Даю слово.

В зале ожидания их уже ждали Котяну и Бурундукова. Друзья обнялись.

— Спасибо тебе за все, — сказал Миша.

— Позвони вечером, как будут дела.

Вася шел к выходу своей быстрой энергичной походкой, неся в руке модный портфель — «дипломат». Такой же прямой, беловолосый, пожалуй, только погрузневший, в элегантном сером костюме, и Миша подумал, что если б не болезнь Тоси, они бы еще долго не встретились с ним и ничего не знали друг о друге. И еще подумал, что, говоря о жизни, Вася в чем-то был прав: давно пора ему перестать истязать себя мыслями о неудавшейся судьбе, и в их с Тосей жизни есть немало хорошего и сейчас главное — чтобы она поправилась.


Корабельный врач


— Значит, воевали под Сталинградом и награждены орденом? — переспросил начальник отдела кадров майор Аликин, маленький человечек с гладко причесанными, жирными, будто смазанными бриолином, волосами, листая лежащее перед ним личное дело Сикорского.

— Воевал.

— Так-так.

Аликин снова уткнулся в личное дело. Вероятно, он дошел до места, где описывалось, как Алексей стрелял в Лину и был за это осужден судом военного трибунала. Потому что Аликин пробормотал: «Интересно, интересно» и с любопытством посмотрел на Алексея.

— Многое успели в двадцать два года, товарищ лейтенант, — не удержался и сказал он. — И на войне побывали, и под судом. И даже Академию закончили.

Круглые глазки Аликина смотрели с явным доброжелательством.

— Судимость снята?

— Снята.

— Женатый?

— Холост.

— За что же вы тогда ее из пистолета? Из ревности?

— Возможно, — ответил Алексей. Вопросы кадровика начинали его раздражать. «Какое ему дело, из-за чего я стрелял? Это не относится к будущему назначению». Но Аликин, видимо, закончил расспросы.

— Так, — сказал он, захлопывая лежащее перед ним тощее личное дело и раздумывая. — Могу предложить вам неплохое место, товарищ лейтенант. Врачом подразделения тральщиков.

— Плавать буду? — первым делом поинтересовался Алексей.

— Обязательно. Корабли плавающие.

— Согласен.

Он не спросил даже, где базируются эти тральщики. Дальний Восток большой. Еще в поезде он услышал популярное здесь выражение «Сто рублей — не деньги, сто километров — не расстояние». Но оказалось, что тральцы, как их ласково именовал Аликин, базируются неподалеку от города.

— Разрешите идти? — спросил Алексей, вставая.

— Подождите. Я позвоню, чтобы за вами прислали транспорт. Вокруг бухты по берегу километров десять. С тяжелым багажом удовольствие небольшое.

«Угадал, что чемоданы тяжелые», — с благодарностью подумал Алексей. Оба были набиты книгами и весили каждый пуда по два.

— К какому вам часу? — спросил Аликин.

Очень хотелось есть. Чемоданы еще лежали в камере хранения.

— Хорошо бы часа через два.

Аликин снял трубку оперативного телефона, отдал распоряжение.

— К восемнадцати часам к Мальцевской переправе за вами подойдет шлюпка, — он встал, протянул маленькую, как у женщины, руку. — Желаю успеха, товарищ Сикорский.


Знаменитая бухта Золотой Рог, отросток Амурского залива, вдавалась в глубину суши километров на шесть и имела ширину около километра. Алексей знал, что есть еще одна бухта Золотой Рог в проливе Босфор, на берегах которой расположен Стамбул. Она вдвое длиннее. Но и этот Золотой Рог оставлял внушительное впечатление. Над бухтой, вздымаясь кверху, здание над зданием, раскинулся многоярусный причудливый город. Между водой и склонами прибрежных сопок пролегала узкая полоска суши. По ней проходила главная городская магистраль — улица Ленина.

Алексей спустился к Мальцевской переправе на полчаса раньше условленного времени и сейчас с любопытством рассматривал стоявшие справа и слева вдоль причалов военные корабли, китобойные и краболовные суда, рыбный флот, громады торговых и пассажирских судов, связывающих Владивосток со всеми портами Тихоокеанского побережья. То и дело от причала отходили тяжелые громоздкие лодки. На длинных скамьях вдоль обоих бортов помещалось по тридцати пассажиров. Хозяин давал лодке ход одним веслом, как это делают гондольеры. Такие лодки здесь назывались «юли-юли». Они делали свои рейсы и ночью и в ветреную погоду. Иногда «юли-юли» переворачивались. Были случаи, что пассажиры тонули.

Ровно к восемнадцати к причалу подвалила шестерка, и сидевший на корме мичман, увидев на берегу одинокую фигуру с двумя чемоданами, крикнул:

— Товарищ лейтенант! Вы Сикорский?

Двое матросов мигом схватили чемоданы, помогли Алексею прыгнуть в шлюпку, и она заскользила по воде под дружными взмахами весел. По-осеннему быстро стемнело. На кораблях зажглись огни. Они дрожали в темной, покрытой рябью, воде, создавая феерическое зрелище. Светящиеся ряды иллюминаторов на громадах пассажирских судов издалека напоминали гирлянды лампочек при праздничной иллюминации. Вспыхнули огни и на вершинах сопок. Местные жители называли этот район Голубинка. Со стороны бухты эти мерцающие высоко огни выглядели очень живописно, но Алексей подумал, что жить так высоко, наверное, неудобно.

— Левым загребай, правым табань! — скомандовал мичман и шлюпка мягко ткнулась бортом о сколоченный из толстых бревен невысокий причал.

— Вот наша плавбаза, — объяснил он Алексею, указывая на стоящий рядом большой корабль. — «Теодор Нетте». Вам прямо туда, товарищ лейтенант. Чемоданчики сейчас отнесут.

— Какой «Теодор Нетте»? — удивленно спросил Алексей.

— Тот самый, знаменитый, — объяснил мичман. — «Пароход и человек», о котором написал Маяковский.

Еще со школьной скамьи Алексей помнил эти великолепные строчки:

Это — он.

Я узнаю его.

В блюдечках-очках спасательных кругов.

— Здравствуй, Нетте!

Как я рад, что ты живой

дымной жизнью труб,

канатов

и крюков.

— Когда-то, рассказывают, принадлежал русскому добровольному флоту, был выкрашен в ослепительно-белый цвет, в салонах гремела музыка, разгуливали дамочки в туалетах… — при упоминании о дамочках мичман умолк и молчал до тех пор, пока сидевший напротив загребной не сказал что-то, чего Алексей не расслышал, после чего мичман и вся команда расхохотались. — А сейчас днище ржавое, обросло ракушкой, но оптимисты говорят, что ход еще может дать. — Мичман сделал паузу, закончил: — Узла два-три, ежели поднатужиться.

Гребцы снова рассмеялись.

С обеих сторон, как малые дети к матери, к плавбазе прижались борт к борту тральщики. Алексей не спеша поднялся на палубу плавбазы по широкому трапу, обратил внимание, что на швартовых концах надеты круглые, как велосипедные колеса, круги. На следующий день он узнал, что круги эти мешают крысам взбегать на борт.

В тот же вечер Алексея поместили на плавбазе в одну каюту со связистом Гришей Карпейкиным. Отныне койка у него будет верхняя со специально сделанным высоким бортом, чтобы спящий не сваливался во время качки на палубу. «Этакий мягкий удобный гробик», — подумал Алексей.

В облике Гриши ни одной заметной черты. Рост средний, глаза никакие, нос самый обыкновенный, рот тоже, только подбородок немного широковат. Если бы потребовалось нарисовать его портрет для милиции, следователь был бы в большом затруднении. С такой внешностью легко затеряться в любой толпе. Гриша старше Алексея на шесть лет, имеет звание капитан-лейтенанта, но держится просто, дружески. В первые же полчаса знакомства Алексей почувствовал, что в нем обретет себе товарища.

Тянуло на палубу посмотреть, как выглядит с противоположной стороны бухты вечерний Владивосток. Алексей поднялся наверх. Моросил мелкий дождь. Сквозь его пелену огни города просматривались расплывчато, туманно. Вскоре к нему подошел старшина с повязкой на рукаве, дежурный по низам.

— Товарищ лейтенант! Вас в каюте ждут.

«Все, — подумал Алексей, ощутив в груди внезапное беспокойство. — Первый больной. Узнали уже о моем прибытии». Он посмотрел на часы, чтобы запечатлеть в памяти этот знаменательный день и час, сбежал по трапу в офицерский коридор, отворил дверь.

Вместо больного в каюте восседали Гриша Карпейкин и два незнакомых офицера. Гриша представил их:

— Артиллерист, капитан третьего ранга Бережной, бунтарь, борец за справедливость, заступник обиженных. Робин Гуд местного значения.

Бережной, не поднимаясь, протянул Алексею руку.

— А это Витенька Клыба, помощник командира старой лайбы, на которой держит флаг наш командор и находимся сейчас мы. Известен в определенных кругах как лучший исполнитель танца маленьких лебедей и цыганочки. Один раз вышел в море на двое суток и с тех пор не перестает твердить всем местным девицам: «Нет ничего прекраснее океана».

— Черт-те знает, что человек обо мне подумает, — рассмеялся помощник, отодвигаясь и освобождая место рядом с собой на узеньком диванчике.

На столе стояли бутылка вина, консервы, нарезанный ломтями хлеб.

— Отметим, братья, начало службы раба божьего Алексея, — предложил Гриша. — Аминь!

Все выпили.

До глубокой ночи друзья вводили Алексея в курс тонкостей службы на тральщиках, рассказывали о своем командире капитане первого ранга Потапенко, о начальнике штаба Щекотове.

— Наш начальник штаба человек странный, — говорил Бережной. — Суди сам. У человека молодая и красивая жена, двое маленьких детей. Но на берег он практически не сходит, а все вечера до глубокой ночи сидит за бумагами. Бумаги его слабость. Он работает над каждым документом, доводя его до совершенства. Я видел его в бане после жаркого лета. Тело молочно белое. Видимо, солнце ни разу не коснулось его…

— Он считает, что и офицерам штаба сходить на берег непозволительная роскошь, — перебил его Гриша. — Спросишь с порога: «Разрешите сойти на берег?», а он уткнется в бумаги и делает вид, что не слышит. Недавно Бережной, чтобы как-то привлечь его внимание, стал кашлять в кабинете, лишь после этого Щекотов сказал: «Идите, идите».

Постепенно Алексей вошел в курс своих многочисленных, хотя и не очень сложных обязанностей. Он вставал в шесть утра одновременно с матросами и отправлялся в оборудованную в кормовом трюме «Теодора Нетте» маленькую санитарную часть принимать больных.

Больные были несложные. Алексей расспрашивал их, ставил диагноз, назначал лечение. Иногда выходил в соседнюю каюту и там торопливо заглядывал в терапевтический справочник. Прием больных чем-то напоминал разгадывание кроссвордов.

Закончив прием, он отправлялся на один из кораблей. Уже давно он понял, что его предшественник был нерадив, малоинициативен. В санитарной части на видном месте он держал огромный шприц Жане с привязанной к нему длинной иглой Бира. Шприц должен был отпугивать лентяев. Коки на кораблях кормили невкусно, готовя то, что попроще, с чем меньше возни. Каша с мясом была коронным блюдом. Дальше их фантазия не шла. В баталерках гвоздика и сухой лук хранились рядом с чаем и кофе. Нередко Алексей обнаруживал, что чай пахнет чем угодно, только не своим природным запахом.

— Послушайте, неужели нельзя приготовить вкуснее? — спросил Алексей, пробуя на камбузе клейкую перловую кашу с мясом.

— А что приготовишь вместо каши? — удивился кок. — Щи и каша — пища наша. Так еще предки говорили. У матросов аппетит хороший. Все подметают.

— Котлеты, пельмени, пироги, — не принимая его шутливого тона, продолжал Алексей.

Присутствовавший при снятии пробы помощник командира даже поперхнулся от неожиданности.

— Пельмени, — повторил он и снова засмеялся. — Не чудите, доктор. В ресторане «Тихоокеанец» и то ни разу пельменей не было.

Нужно было принимать срочные меры. На следующий день на соседнем корабле Алексей сказал:

— Суп приготовлен отвратительно. Я запрещаю выдавать его личному составу.

— Что? — удивился кок, читая четкую запись в журнале проб, не веря собственным глазам. — Запрещаете выдавать? Интересно. Всю жизнь готовлю такой суп и все довольны. Что ж, теперь экипаж голодным останется? Мне новых продуктов никто не даст.

— Доложите командиру о моем решении, — приказал он.

Многим командирам кораблей не нравилась чрезмерная ретивость нового доктора, его стремление влезть в любую дырку, вмешиваться в то, что они считали своим командирским делом. Поэтому, узнав о самоуправстве врача и решив, что этому раз и навсегда следует положить конец, взбешенный командир корабля, попробовав суп, схватил супницу и помчался жаловаться Потапенко.

— Совсем распоясался доктор, — говорил он капитану первого ранга и сидящему у него в кабинете заместителю по политчасти. — Вполне нормальный суп. Попробуйте, пожалуйста.

Но ни командир, ни замполит супа пробовать не стали.

— Раз медицина говорит нельзя — значит нельзя. Суп вылить за борт и приготовить новый. А за слабый контроль за питанием придется… — Потапенко посмотрел на замполита, едва заметно подмигнул ему, — объявить вам взыскание.

Слух о вылитом за борт супе мгновенно облетел все корабли. Въедливого дотошного доктора стали побаиваться. Кто знает, какой он еще выкинет номер? Теперь каждую субботу помощники командиров вместе с баталерами и коками ломали головы, составляя неслыханные доселе меню-раскладки. Матросы вместо постылой каши с изумлением обнаруживали за обедом блюда, которые в последний раз ели только дома.

— Братцы, как в ресторане «Метрополь», — восхищался здоровенный матрос Жуков, служивший мотористом последний год. — Вчера котлеты, сегодня голубцы. Я когда голубец увидел — не поверил. Думал, разыгрывает кто-то.

В начале апреля два тральщика должны были посетить северокорейские порты Сейсин и Гензан. Обычно, когда в поход шла небольшая часть кораблей, Потапенко со штабом оставался в порту. На этот раз поход возглавлял он лично.

Наше правительство приняло решение организовать в дружественной народно-демократической Корее выставку произведений советского искусства. Тщательно упакованные свертки и ящики специальным вагоном были доставлены на причал. Здесь их должны были перегрузить на корабли.

Днем корабли перешли к причалу, где на железнодорожных путях стоял пульмановский вагон, и начали по грузку. Матросы поднимали на плечи опломбированные свертки и ящики, каждый из которых стоил несколько миллионов вон и, ничуть не смущенные этим обстоятельством, складывали в трюм, где их принимали помощники командиров вместе с представителями Комитета по делам искусств.

— Осторожно, Жуков, миллионы тащишь, — предупреждал боцман матроса, который вместе с другими цепочкой двигался по трапу. — Не дай бог, уронишь за борт — будет грандиозный скандал.

— Навага картины любит, — отвечал Жуков. — Сожрет и даже не поперхнется.

Алексей стоял на берегу, недалеко от наблюдавшего за погрузкой Потапенко. Не часто увидишь, как в трюм укладываются миллионы. Капитан первого ранга заметил Алексея и жестом подозвал к себе:

— Вы, Сикорский, и Карпейкин пойдете со мной, — сообщил он. — Выход завтрашней ночью.

— Есть, — обрадованно проговорил Алексей. Это будет его первый заграничный поход, а он всегда мечтал посмотреть дальние страны.

Вечером, когда Гриша был на берегу, в каюту к Алексею вошел артиллерист Бережной. Он был намного старше Алексея, имел глубокие залысины на лбу, морщины вокруг глаз, но нрав сохранил веселый, легкий.

— Привет, доктор, — сказал он, плюхаясь с порога в тяжелое, привинченное к палубе вращающееся кресло. — Есть небольшая просьба. Как говорят, услуга за услугу. У моей Дарьи через две недели день рождения. Женщина просит лакированные лодочки. Как-никак, трех дочерей мне родила, чтоб она сгорела за эти фокусы, — он засмеялся, весело подмигнув Алексею. — Размер вот. Точно вырезан из картона. Там сапожники на каждом шагу. Все займет у тебя минимум времени.

Он смотрел на Алексея, улыбался обезоруживающей улыбкой.

— Ладно, — сказал Алексей. — Сделаю.

В Сейсинскую бухту они входили утром. Солнце уже поднялось над горизонтом и изрядно припекало. Вокруг расстилалась гладкая как стекло поверхность Восточно-Корейского залива. Везде, куда ни бросишь взгляд, неподвижно, будто застыв, стояли рыбацкие лодки. Носы их были смешно задраны вверх, а на корме устроены циновочные навесы.

— Сампаны, — пояснил стоявший рядом у борта Гриша Карпейкин. — У Станюковича назывались шампуньками.

В порту кораблей дожидался паровоз со специальным вагоном. Ценности перенесли в вагон, и паровоз увез их в Пхеньян. Прошло немало времени, прежде чем газеты сообщили, что в Корейской народно-демократической республике организована выставка произведений советского искусства.

Тогда Алексей не знал и не мог знать, что минет всего несколько лет, в Северной Корее укрепится новая власть, люди станут жить лучше, как вспыхнет долгая и кровопролитная междоусобная война. Ничто, абсолютно ничто не указывало на ее приближение.

В первый свободный час, когда уволенные на берег офицеры и матросы группами разбрелись по городу, знакомясь с его достопримечательностями, Алексей отправился выполнять поручение артиллериста. Сапожных мастерских, как и всех прочих, действительно, оказалось много. Алексей выбрал одну, в окне которой стоял большой искусно сделанный сапог со шпорой, и вошел внутрь. Сапожник, щупленький, в толстых очках в проволочной оправе, обрадовался неожиданному посетителю. Он засуетился, не зная, куда усадить заказчика, все время повторял:

— Туфли, капитана, хоросо. Туфли оцень хоросо.

Но когда Алексей протянул мерку с ноги жены флагарта, сапожник сник, потускнел, Таких огромных колодок у него не было.

— О русска женщина, — повторял он, продолжая с ужасом рассматривать мерку, раскачиваясь из стороны в сторону. — Какой нога у русска женщина!

Но сделать туфли все же согласился.

Два дня Алексей по нескольку раз приходил в мастерскую. Гриша Карпейкин рассказывал об интересных достопримечательностях Сейсина, хвастался покупками — изящным чайным сервизом, отрезом панбархата, купленного для матери. Алексей почти ничего не видел. Дело у сапожника двигалось медленно. Было похоже, что к уходу кораблей туфли так и не будут готовы. Только за час до отхода сапожник, наконец, закончил работу. Алексей вырвал у него туфли, сунул деньги и, вскочив на такси-мотоцикл с прицепом, помчался в порт.

Было чертовски обидно, что из-за этих дурацких туфель он так мало бродил по городу, ничего не видел, ничего не купил. «Зато привезу хороший подарок жене флагарта ко дню рождения, — утешал он себя. — В скудном послевоенном Владивостоке такие роскошные туфли для любой женщины — большая радость».

На следующее после возвращения кораблей утро Бережной пришел в кают-компанию мрачный, злой. Сел на свое место, ни с кем не поздоровавшись, обругал вестового за чересчур крепкий чай.

— Как туфли? — невинно поинтересовался Гриша Карпейкин, который по лицу артиллериста уже догадался, что с подарком жене не все благополучно. — С тебя, между прочим, причитается. Доктор два дня с ними возился.

И вдруг Бережной взорвался.

— Последний раз что-нибудь покупаю заразе! — крикнул он. — Не понравились. Такие туфли не понравились! Грубая, говорит, работа. А у самой ножища сорок первый размер, больше моей. — Артиллерист на минуту умолк, задохнувшись от возмущения, потом сказал что-то еще, но громовой хохот заглушил его слова.

У Потапенко была легковая машина марки «ханомаг» Это была хорошо сохранившаяся трофейная немецкая машина, обладавшая одной странной особенностью — подъемы вверх она могла преодолевать только задним ходом. Подъехав к горе, а гор во Владивостоке хватало, она разворачивалась и дальше тащилась задом. Мальчишки и прохожие со смехом и шутками наблюдали за этими странными маневрами.

Болезненно самолюбивый Потапенко сидел красный и бормотал ругательства.

Теперь на этой машине Алексей ездил лечить жену командира Аллу Сергеевну.

Алла Сергеевна была еще нестарая женщина с вальяжными плечами и высокой грудью. Она встречала Алексея в розовом шелковом пеньюаре с распущенными по плечам черными волосами.

В день первого знакомства она спросила:

— Вы уже любили, Алеша?

Алексей помолчал, потом ответил:

— Да.

Из рассказа мужа она знала, что новый корабельный доктор холост.

— И вас, конечно, тоже любили? — продолжала расспросы Алла Сергеевна. Она разговаривала с ним, как с ребенком. — А впрочем, что я спрашиваю? Такой симпатичный, сероглазый мальчик. Наверняка пользовались успехом. Отчего же вы не женились?

— Мне бы не хотелось говорить об этом.

— Ладно. Не хочется, не надо, — вздохнула Алла Сергеевна. — А какие женщины в вашем вкусе? Брюнетки? Блондинки?

Этот разговор с женой командира тяготил его.

Было ясно, что она хочет наладить с ним дружеские отношения. Но зачем ей нужна эта дружба — Алексей не знал.

— Какие у вас жалобы, Алла Сергеевна? — проговорил он, стараясь быстрее закончить визит и вернуться на корабль.

— Жалобы? — Алла Сергеевна запахнула на груди пеньюар, зябко поежилась, посмотрела на Алексея. — Хорошо. Жалобы так жалобы. Беспокоит меня, милый доктор…

Она страдала хроническим бронхитом, кашляла по ночам, температурила. Алексей бывал у нее часто. Каждый раз выстукивал, выслушивал, ставил банки. Алла Сергеевна всегда кормила его ужином. Пока он ел, она рассказывала о своей семейной жизни. Такова, вероятно, участь врача — быть в роли священника, исповедующего своих больных. Многое из того, о чем рассказывала Алла Сергеевна, он предпочел бы не знать.

— Мы с Семой поженились двадцать лет назад, когда он был еще курсантом, — рассказывала Алла Сергеевна. Слово «Сема» применительно к сухому, требовательному, капризному командиру резало слух. — Но жизнь наша, Алеша, не ладится. В молодости я по глупости сделала аборт и после этого не могу рожать. Сема страдает от отсутствия детей. Последние месяцы он иногда не ночует дома.

— Остается на корабле? — уточнил Алексей.

— Если бы так, милый мальчик. Я чувствую, что у него есть другая женщина… — Алла Сергеевна вздохнула, положила в тарелку Алексея вторую котлету. — Ешьте. Вы молодой. Вам надо есть много мяса…

Иногда, прежде чем Алексей успевал уйти, приезжал Потапенко. Дом его находился на улице Ленина в центра города, и Алексей спрашивал:

— Разрешите остаться на берегу?

— Сегодня ваша смена?

— Нет, не моя.

— Не разрешаю. Для того и существует график схода офицеров на берег, чтобы его соблюдать.

«Чертов формалист», — думал Алексей, спускаясь по лестнице вниз, обиженный отказом командира. Он уже успел запомнить некоторые изречения, которые любил употреблять Потапенко и которые прочно вошли в морской фольклор, и злорадно повторял вслух эти сгустки флотской «мудрости»: «Отвечай по-матросски кратко, будто даешь телеграмму за свой счет». Но выйти на улицу обычно не успевал, так как с площадки третьего этажа раздавался голос командира:

— Сикорский! Оставайтесь в городе!

Видимо, Алла Сергеевна успевала насесть на мужа и заставить его изменить решение.

Но однажды «формалист и солдафон» Потапенко защитил его от унижения. Месяц назад на корабли из санитарно-эпидемиологической лаборатории пришел майор медицинской службы Терехов. Низенький, пожилой, чуть глуховатый, он лазал по старенькому «Теодору Нетте», как ищейка, выискивая грязь длинным отполированным ногтем. Он забирался этим ногтем в щели переборок на камбузе, в трещины разделочной колоды, ящики стола и, найдя грязь, совал палец под нос Алексею и спрашивал с нескрываемым злорадством:

— Это что? Что это, я вас спрашиваю?

Он успокаивался только после того, как Алексей отвечал:

— Это грязь, товарищ майор.

— Вот-вот, — говорил он.

Уже сорок минут Алексей послушно ходил за неутомимым Тереховым. Майор был несправедлив. Ясно, что он поставил своей целью написать акт и добиться наказания Алексея «за слабый санитарный контроль». Кроме того, он обставлял свою проверку так унизительно, что Алексей больше терпеть не мог.

— Мне нужно отлучиться, — сказал он майору.

Тот удивленно взглянул на него.

— Идите, только быстрее возвращайтесь.

Алексей поднялся на палубу, лицо его горело от обиды. Именно в этот момент его увидел Потапенко.

— Что случилось, Сикорский? — спросил он. — Кто вас расстроил?

И, выслушав сбивчивый рассказ о вредном майоре, приказал:

— Пришлите его ко мне.

Узнав, что его вызывает командир, Терехов удивился, но послушно постучал в каюту Потапенко. Минут двадцать тот не принимал его, каждый раз говоря: «Занят, подождите». Когда Терехов вошел наконец в капитанскую, отделанную красным деревом, каюту, Потапенко окинул его быстрым и опытным взглядом старого строевика, увидел оторванную пуговицу на рукаве кителя, пыльные ботинки и снял трубку оперативного телефона.

— Суворов? — назвал он начальника медико-санитарной службы флота, — Здоров. Потапенко говорит. Что ты присылаешь ко мне для проверки разгильдяев? Да, пришел чистоту проверять, а у самого китель без пуговицы, ботинки давно не чищены. Что? Как фамилия? Как ваша фамилия? — обратился он к майору. — Терехов. — И, повесив трубку, повернувшись к майору, так и не предложив сесть, сказал: — Идите и в таком виде на мои корабли больше не приходите.

Спустя неделю, случайно повстречав Алексея на улице, Терехов поздоровался первым, спросил:

— Удивляюсь, как вы можете служить с таким человеком?

В ответ Алексей только недоуменно пожал плечами.

Однажды посреди дня Алла Сергеевна позвонила мужу и сказала, что плохо себя чувствует и просит прислать врача.

Входная дверь была не заперта. В спальне на широкой кровати, под шелковым одеялом в кружевном пододеяльнике, лежала хозяйка дома.

— Сделайте мне укол камфоры, Алеша, — попросила она слабым голосом.

Алексей взял ее руку. Пульс был полный, четкий.

— Пульс хороший. Зачем вам камфора?

— Вы можете один раз не спрашивать «зачем?», а сделать то, о чем вас просят?

Алексей сообразил. Кажется, ей нужно, чтобы в комнате пахло камфорой.

— Может быть, я просто разобью пару ампул? — предложил он.

Алла Сергеевна кивнула.

Алексей разбил ампулы, и вся комната наполнилась острым запахом.

— Понимаете, Алеша, — смущенно сказала Алла Сергеевна. — Он опять не ночует дома. Третью ночь я не знаю, где он. Но Сема меня жалеет. Это единственное, что осталось от нашей любви. — Она шмыгнула носом, но, надо отдать ей справедливость, быстро взяла себя в руки, — Женщина существо слабое. Все ее оружие — красота и немного хитрости. К сожалению, красота быстро уходит. — Она опять шмыгнула носом, высморкалась. — Скажите ему, что мое состояние очень серьезное. Что вы опасаетесь за сердце. Если он узнает, что мне плохо, он никуда не будет ходить… Скажете?

Алла Сергеевна взглянула на него. Алексей молчал.

— Я заставляю вас врать? — спросила она, догадавшись, что происходит в душе Алексея и, не дождавшись ответа, продолжала: — Но что же мне делать? Вы так подозрительно смотрели на меня. Кому я могу рассказать, что происходит последнее время а нашем доме? Да никому! А вы показались мне таким надежным, верным другом. Вот и скажите тогда, чистый человек, правильно ли, по вашему мнению, я поступаю?

Алексей ответил не сразу.

— Вы хотите, чтобы я сказал, что думаю о вашей жизни?

— Да. Я прошу об этом.

— Хорошо, я скажу. Жизнь без любви безнравственна и никакая жалость не способна ничего изменить.

Сказав это, Алексей покраснел, вспомнив, что он тоже хотел жениться на Лине, зная, что она любит не его, а Пашку.

— Жизнь без любви безнравственна… — медленно повторила Алла Сергеевна. — Как все у вас просто. В молодости кажется, что жизнь это черновик, что его можно переписать заново, изменить. Но с годами делать это все труднее. Нет былых иллюзий, запаса времени. Боишься остаться в одиночестве. Женщине страшно быть одинокой, Алеша. Да и что я представляю собой без Семена Григорьевича? Зубной врач даже без высшего образования. Вот и приходится хитрить…

— И все равно, жалость не может заменить любовь.

Алла Сергеевна вздохнула, набросила халат. Нет, этот милый мальчик с его юношеским максимализмом никогда не поймет женщину, которой под сорок, у которой нет и не будет детей, которая плохо сходится с людьми и не имеет даже близкой подруги. Она подошла к зеркалу, поправила волосы, предложила:

— Вы обедали, Алеша? Хотите я покормлю вас? У меня вкусный борщ, котлеты.

— Спасибо. Я сыт.

Он уже сердился на себя, что был так суров с нею. Жена командира не виновата, что у него сегодня дурное настроение, что ему не по душе все эти интимные истории и вранье. Не так он представлял себя в роли корабельного врача. А, впрочем, как сказал философ, чтобы изменять мир, в котором живешь, прежде всего должен измениться ты сам. Ведь многое, что вчера не вызывало сомнений, сегодня далеко не бесспорно. Вот и меняйся, Алексей Сикорский…

Ночью в дверь каюты постучали. Сначала осторожно, потом сильнее. Гриша Карпейкин чертыхнулся, включил свет. Соседство с Алексеем доставляло ему одни неприятности.

— Доктора отдельно должны жить, — проворчал он, накрываясь с головой одеялом.

— Грибанову плохо, — сообщил дежурный.

Вчера утром в санитарную часть пришел матрос. Накануне, в воскресенье, он ездил в колхоз помогать сажать картошку. В совхозе у бабки купил молока и выпил. Когда пил, что-то неожиданно кольнуло в горле.

— Сейчас болит? — спросил его Алексей во время первого осмотра.

— Вроде не болит, — неопределенно сказал матрос. — Но мешает. Будто кусок кости торчит.

— Откуда в молоке кость? — засмеялся Алексей. — Камешек мог попасть, соломинка. Царапнула в горле и дальше прошла. Ты корочку хлеба ел?

— Чуть не полбуханки смолотил, — ответил матрос.

— Ну и что?

— Да ничего. Как было, так и есть.

Алексей заглянул в горло, ощупал шею. Ничего подозрительного не было.

— Ладно, — сказал он, разводя руками. — Шагай к себе. На сегодняшний день тебе освобождение от работ и вахт. Если не пройдет, завтра приходи снова. Будем думать.

И вот срочный вызов.

Алексей торопливо оделся, поднялся на палубу и стал переходить с корабля на корабль к стоявшему крайним судну под номером 45. От Русского острова дул холодный ветер. Он нагнал в бухту волну. Разделенные кранцами корабли терлись друг об друга, скрипели. Брошенные между кораблями трапы то опускались, то круто ползли вверх.

Грибанова он нашел в гальюне. Матрос стоял, низко склонившись над унитазом. Изо рта его на белый фаянс капала кровь. Час назад он проснулся от тошноты и едва добежал сюда — его вырвало кровью. Чувствовал он себя заметно хуже. Боль в горле усилилась. Глотать пищу стало трудно. Алексей вызвал «скорую помощь» и отвез Грибанова в госпиталь. Дежурный рентгенотехник тут же ночью сделал снимок пищевода. На мокрой, не успевшей высохнуть рентгенограмме был виден тонкий, как нитка, металлический предмет, почти поперечно торчащий в стенке пищевода.

— Похоже на иглу, — сказал рентгенотехник хирургу, за долгие годы работы поднаторевший в рассматривании снимков. — Интересно, как она могла туда попасть?

Хирург и вызванный из дома врач ухо-горла-носа почти два часа безуспешно пытались извлечь иглу. Все попытки кончились безрезультатно. Пришлось класть больного на операционный стол.

Это, действительно, оказалась обычная швейная игла, невесть как попавшая в бабкино молоко. Она проткнула стенку пищевода и проходивший в месте прокола сосуд. После операции у матроса начались осложнения. Образовалась тяжелая флегмона шеи. Пришлось повторно оперировать и делать трахеотомию. С большим трудом Грибанова удалось спасти. За трехмесячное пребывание в госпитале когда-то симпатичный смешливый парень неузнаваемо изменился. Его демобилизовали и отправили домой. Все это время, что он лежал в госпитале, Алексей чувствовал себя виноватым.

Уже один раз по его вине больной чуть не отправился на тот свет. В лаборатории у матроса обнаружили заражение редкой формой глистов — широким лентецом. В лекциях по клинической фармакологии было написано, что их можно изгонять хлороформом. Он дал матросу выпить пол-ложки лекарства, и здесь же в медпункте больной перестал дышать. Больше часа до полного изнеможения он делал ему искусственное дыхание, а когда увидел, что тот, наконец, очнулся, сам грохнулся от переживаний и усталости в обморок. И вот, пожалуйста, второй «успех».

Карпейкин заметил подавленное состояние духа своего соседа, посоветовал:

— Брось переживать, чудище. По-моему, все вы на шаманов похожи. Как я, темный человек, разумею — это и называется в медицине набираться опыта. Обошлось и радуйся. Другой раз будешь умнее. Кстати, если бы ты его сразу отправил, что-нибудь бы изменилось?

— Не знаю. Может быть. Игла бы не вошла так глубоко, и ее удалось бы вытащить без операции.

— Да, — глубокомысленно изрек Гриша, потирая свой широкий и плоский, как корабельный пайол, подбородок. — Один мудрец, кажется; Цицерон, сказал: «Кто пострадал, тот не забудет». — Гриша боялся сквозняков и постоянно тщательно закручивал заглушки иллюминаторов. Сейчас он тоже проверил, не дует ли, продолжал: — Другой мудрец говорил: «Совет подобен касторке. Его легко давать, но трудно принимать». Мой совет принять легко. Пойдем сегодня в Дом флота.

Алексей вспомнил маленький сад, жидкие малорослые березки, короткие аллеи, усыпанные красным толченым кирпичом, украшенные выцветшими портретами передовиков боевой и политической подготовки, немногочисленных девиц, за каждой из которых стайкой следовали в кильватер желающие познакомиться, набитый битком душный танцевальный зал.

— Нет, — сказал он, уже готовый забраться на свою верхнюю полку. Недавно он решил не терять времени зря и заняться самообразованием. Выписал в городской библиотеке книги по музыке: «Учебник элементарной теории музыки» Кашкина и Пузыревского, «1000 опер» Ангерта, «Биографии композиторов» Ильинского. — Лучше почитаю.

— Послушай, доктор, — рассердился обычно добродушный Карпейкин. — Мне до чертиков надоело смотреть на твою постную праведную рожу, просыпаться в шесть утра, когда ты, как слон, собираешься в санчасть. Я терпел все это только ради хорошего отношения к тебе. Но терпение кончилось. Не пойдешь со мной сейчас — завтра попрошу Щекотова перевести меня в другую каюту. Не веришь? Даю слово.

Алексей засмеялся.

— Черт с тобой, — сказал он. — Пойду. Хотя знаю наперед все, что там будет, до мельчайших подробностей.

Они сидели рядом в полупустой лодке юли-юли и молчали. О чем думал Карпейкин, Алексей не знал. Сам он думал о Лине. Мысли о ней, как наваждение, как бесконечный мучительный сон. Не приди к ней тогда Пашка, все могло быть иначе. Она жила б в снятой им частной комнатке на Голубинке с окном, выходящим на бухту Золотой Рог. В окно врывались бы дующие с океана ветры, пароходные гудки, звонки трамваев с Ленинской улицы. Он бы спешил к ней, всегда волнуясь, не обращая внимания на пургу или штормовой ветер. И Лина бежала бы к нему навстречу…

Сразу после окончания Академии он приехал в отпуск в село Титовку в сорока километрах от Лубен. Там у сестры отца теперь жили мать с Зоей. Транспорта до Титовки не было, пришлось по жаре идти пешком. Вскоре Алексей догнал старика — босого, в холщовых штанах, соломенном брыле, и они пошли вместе. В Титовку пришли только вечером.

Увидев его, мать заплакала. Она плакала теперь по любому поводу — и от радости, и от горя, плакала беззвучно, не вытирая слез. Она постарела за последние два года, глаза смотрели печально, в руках, как и прежде, она часто держала томик Блока, и Алексей подумал, что стихи для нее, как библия для верующего — мать черпает в них силу.

Спать она постелила ему в садочке под вишней, села в ногах и стала рассказывать, с какими мучениями, без вызова, только со справкой директора школы, они с Зоей добирались от Уила на Украину. Сначала Алексей слушал ее, мучительно борясь с усталостью, а потом уснул.

Он проснулся на рассвете, когда воздух по особому чист и прохладен, а каждый звук в нем чеканен и четок, словно брошенный на дно родника медный пятак. Мама по-прежнему, как и вечером, сидела на тюфяке, обхватив колени руками. Глаза ее были сухи.

— Знаешь, Алешенька, — сказала она, увидев, что сын проснулся. — Нет больше сил бороться за существование. Папа погиб. Ты далеко. Если б не Зоя, не стала бы жить. Но ее я обязана поставить на ноги…

Около дома появился секретарь сельсовета — бывший волжский бурлак, партизан, бритоголовый, похожий на Котовского. Он шел по улице в опорках, ночной рубахе навыпуск и кричал:

— Кондрат! Забор коло сельсовета почини! Мария! Давай на полив сада!

Алексей сел, обнял мать, сказал, гладя ее по черным волосам:

— Ничего, мама, самое страшное позади. Война кончилась. Все наладится. Еще много будет хорошего в жизни.

— Ладно, — сказала мать и вздохнула. — Будем надеяться.

А потом он познакомился с соседской дочерью Галей. От тех сумбурных трех недель в памяти остались тихие рассветы над молчаливой, словно еще не проснувшейся рекой, всплески рыб, длинные ветви ив, как бусы свисающие над водой, пряный запах подсыхающего сена, крупная луна над головой, горячие Галины руки, обвивающие его шею, и жадные губы…

В каюте над столом он повесил понравившееся ему изречение: «Жить — значит жечь себя огнем борьбы, исканий и тревог».

— Жги, жги себя огнем борьбы, — смеялся Гриша Карпейкин, прочитав изречение. — А я буду жить и радоваться.

Гриша действительно был частым посетителем ресторана «Тихоокеанец», обожал танцульки, имел много знакомых девиц.

Они подошли к Дому флота, потолкались у кассы и вошли в битком набитый танцующими зал. Радиола оглушительно громко играла танго.

По пути во Владивосток Алексей познакомился в поезде с Наташей. Она закончила Саратовский медицинский институт и ехала в распоряжение крайздравотдела. Наташа была миловидна, добра, сентиментальна. Треть ее чемодана занимали фотографии киноактрис и киноактеров. Она угощала Алексея из своих обширных, взятых из дома запасов, азартно играла в подкидного дурака, а когда становилось темно, уходила с ним целоваться в тамбур.

Узнав, что поезд на рассвете проехал Байкал, а Алексей не разбудил ее, она расстроилась, едва не расплакалась.

— Я так мечтала увидеть его, — говорила она, с трудом сдерживая слезы.

Сейчас Наташа танцевала с помощником командира плавбазы Витенькой Клыбой. При виде Алексея глаза ее радостно блеснули, щеки вспыхнули. Она остановилась и вместе с партнером подошла к нему.

— Ну, здравствуй, — сказала она, протягивая руку. — Я была уверена, что тебя нет во Владивостоке.

Наташа работала в краевой больнице, была довольна, получила комнату на двоих с подругой. Алексей проводил ее до самого дома, но заходить не стал.

— Поздно уже, — объяснил он. — Юли-юли перестанут ходить. А вокруг бухты шлепать десять километров.

— Важность великая, — сказала Наташа и покраснела. — У нас переночуешь. Я с подругой лягу, а тебе отдельно постелим.

Он бы с удовольствием остался, лишь бы не тащиться в эту надоевшую каюту. Давно хотелось встретить женщину, которая помогла бы ему забыть Лину. Между ними десять тысяч километров, все давно кончено и смешно еще на что-то надеяться. Но только не Наташа могла быть такой женщиной.

— Нет, — твердо сказал Алексей. — У меня чуть свет амбулаторный прием.

Трамваи уже не ходили. Он пробежал по Ленинской, спустился мимо рынка и стадиона «Авангард» вниз к Мальцевской переправе, увидел метрах в тридцати только что отошедшую юли-юли. Какая досада! Теперь почти час придется ждать лодку. Ночь была беззвездная, черная, ветреная. Над головой слышался шорох листвы, начал накрапывать дождь. Его холодные капли, падавшие на разгоряченное от бега лицо, напоминали о скором осеннем ненастье, штормах, близком походе на Север…

Нескольким тральщикам предстояло через Татарский пролив пройти в Охотское море, зайти в Магадан, а потом, обогнув Камчатку, подняться почти до бухты Провидения. Алексей давно ждал этого похода. Где, как не в океане, можно проверить, чего ты стоишь? Когда сквозь иллюминаторы доносился глухой гул ревущего ветра и за бортом творилось нечто невообразимое, он великолепно себя чувствовал. Качка не действовала на него. Он любил стоять на мостике корабля, обдаваемый тысячами брызг, подставляя лицо могучему океанскому ветру. В такие моменты радость переполняла его. Это была радость общения с океаном. Именно здесь рождалось ощущение своей молодости, здоровья, силы. Ощущение, что все еще впереди…

Внезапно из темноты выросла фигура шофера. Только теперь Алексей заметил и стоявший неподалеку «ханомаг».

— Я вас давно жду, товарищ лейтенант, — недовольно сказал шофер, избалованный, как все шоферы начальства, и позволявший себе вольное обращение со старшими по званию. — Меня начальник штаба сюда прислал. Надо срочно ехать к нему на квартиру.

— А что случилось?

— Пацан ихний засунул в нос вишневую косточку и никак вытащить не могут. Супруга сильно убивается.

— Сколько мальчишке лет?

— Года полтора. А может и два, точно не знаю.

Всю дорогу шофер что-то с воодушевлением рассказывал, явно соскучившись по собеседнику. Он говорил о каком-то мичмане, выпивающем на спор двадцать литров пива, о его жене — буфетчице. Но Алексей не слушал. Он думал, как ему вытащить эту злополучную косточку. Он представлял, как извивается на коленях у матери и орет благим матом полуторагодовалый карапуз, какой крохотный у него носик, как молча, не вытирая слез, плачет его мать, и ему становилось не по себе. «Странные родители, — с раздражением думал он. — Считают, что корабельный врач это маг и волшебник. Для лечения детей есть педиатры. Отвезли бы лучше мальчика в детскую больницу, чем ждать его целый вечер и расставлять посты по городу. Косточку он все равно вытащить не сумеет. Только будет чертовски стыдно за свое бессилие».

Начальник штаба был дома. Он медленно ходил по комнате в полосатой пижаме, держа на руках сына. Мальчик периодически жалобно всхлипывал. За столом в коротком, надетом поверх сорочки халате сидела молодая женщина с обернутой венчиком вокруг головы толстой косой. Как и предполагал Алексей, она молча плакала, прикладывая к глазам носовой платок.

Увидев постороннего человека, мальчик испуганно заголосил. С большим трудом родителям удалось его успокоить. Но едва Алексей попытался вновь приблизиться к нему, как мальчик опять начал кричать. Что было делать? Оставалось единственное — предложить родителям отвезти сына в детскую больницу. И вдруг взгляд Алексея упал на брошенную на кушетку подушку. Из наволочки торчало тоненькое, как штрих карандаша, перышко. Алексей выдернул его, осторожно подкрался к задремавшему на руках отца ребенку и легонько пощекотал в ноздре мальчика. Тот чихнул раз, другой. На третий чих злополучная косточка вылетела из носа и упала на пол. Долго в полумраке тускло освещенной комнаты родители на коленях ползали по полу в поисках косточки, чтобы удостовериться, что это именно она. Жена Щекотова поцеловала Алексея. Бумажная душа — начальник штаба крепко пожал руку. Пальцы его были измазаны чернилами. Усталые глаза, воспаленные от постоянного чтения при искусственном свете, улыбались.

— Я обещал тебе, Ветка, что он вытащит! — говорил жене Щекотов, и в голосе его явственно звучали торжествующие нотки. — Что ни говори, а человек Академию кончил.

Алексей хотел признаться, что не вылети косточка после чихания, он и понятия не имел, как ее вытащить, что благодарить нужно больше случай, а не его, но жена Щекотова продолжала так благодарно смотреть, что Алексей ничего не сказал, быстро попрощался и выбежал на улицу.

Машина стояла у подъезда, шофер спал.

Из-за туч выглянула луна. При ее свете Алексей увидел рядом брезентовый купол цирка «Шапито». Кто-то, вероятно слон, тяжело ходил по клетке, и земля легонько подрагивала от его шагов. Похожим на кошачий голосом выла рысь. Шибало в нос запахами животных, опилок. Он вспомнил, что когда-то, бесконечно давно, мечтал стать натуралистом. Наверное, хорошо, что он не стал им. Еще неясно, каким он будет врачом. Но очевидно одно — ему нравится море, нравится плавать, нравится корабельная служба.

— Вытащили, товарищ лейтенант? — спросил шофер, проснувшись.

На душе Алексея было удивительно хорошо. Неужели всему причиной маленькая вишневая косточка?

— Вытащил, — сказал он, садясь рядом с шофером. — Поехали.


Врач пограничного отряда


Пароход качало. Пологая океанская волна осторожно клала его с борта на борт, как качает в зыбке ребенка мать. От многочасовой унылой качки выворачивало внутренности. Трое суток Васятка не ел. Только пил тепловатую противную воду из бачка, закрытого на замок.

Пароход «Крильон» — старое итальянской постройки судно, спущенное на воду не то в 1905, не то в 1908 году, — старательно пыхтя одной трубой, развивал парадный ход восемь узлов. Маршрут его лежал от Владивостока через пролив Лаперуза на Сахалин — в Корсаков, а оттуда на Курильские острова. На одном из них, а именно на расположенном на самом юге вслед за Кунаширом Рюкатане[5]Название острова автором вымышлено. Васятке отныне предстояло служить.

Согласно расписанию, весь путь «Крильона» до Сахалина занимал трое суток и еще сутки следовало идти до Рюкатана. Но из-за волны и встречного ветра пароход запаздывал. Это был один из последних рейсов «Крильона» перед закрытием навигации. С ноября по март, когда в Охотском море дули частые штормовые ветры, нагонявшие льды, и море местами замерзало, навигация прекращалась. Поэтому сейчас пароход был переполнен.

Военнослужащие многочисленных частей, еще нерасформированных после недавно закончившейся войны с Японией, завербованные работники вновь организованных, разбросанных вдоль всего побережья Сахалина и Курильских островов рыбокомбинатов, экипажи рыболовецких сейнеров и множество всякого иного люда, едущего кто по долгу службы, кто за «длинным рублем», кто в поисках счастья. В кормовом и носовом твиндеках, условно разделенных пилерсами на отдельные помещения, тянулись двухэтажные нары. Большинство пассажиров, истомленных многочасовой качкой, лежали, закрыв глаза. Кое-кто стонал. Несколько счастливцев, на кого качка не действовала, с аппетитом ели за широким столом жареные кетовые брюшки. Было жарко, душно, накурено. Сосед Васятки по нарам, пожилой старожил-дальневосточник, неутомимо что-то рассказывал и рассказывал. И о том, какой благословенный край Дальний Восток, и про «корень жизни» жень-шень, и что пролив Лаперуза назван именем французского мореплавателя, погибшего при кораблекрушении у Соломоновых островов, и что наименьшая ширина пролива сорок три километра.

— Кроме «Крильона» ходит еще «Азия», — монотонно продолжал он, и Васятке подумалось, что голос соседа журчит, как вода из трубы в неисправном гальюне. — Трофейная коробка. Капитаны называют ее «большой дурак». Она совсем не держится на волне. Я однажды в проливе Измены чуть концы не отдал на ней…

Сосед уговорил Васятку подняться на палубу, уверяя, что там, на ветру, ему станет легче.

Почти вся палуба была забита жующими животными. Чтобы сделать два десятка шагов, пришлось лавировать между брыкающимися лошадьми и протискиваться мимо рогов и хвостов коров. Васятку поразило, что коровы и лошади совершенно равнодушны к качке.

Неожиданно над колышущимся серо-зеленым морем, над подернутым туманной мутью горизонтом он увидел горы.

— Земля! — крикнул Васятка.

Так кричали, наверное, потерпевшие кораблекрушение мореплаватели, завидев спасительный берег.

Всезнающий сосед объяснил:

— Это японские островки Ресири и Ребунсири. Скоро покажется Сахалин.

Они постояли на палубе, пока не продрогли, спустились в трюм и снова улеглись на нары. Сосед умолк, задремал.

Васятка вспоминал свою долгую дорогу на Дальний Восток, женитьбу в Кирове, встречу с родными в Иркутске. Это были приятные воспоминания. Они приносили облегчение от качки.

Из Москвы они выезжали группой — их собралось человек двадцать пять выпускников-лейтенантов. Билетов, как водится, в кассах не было и на ближайшее время не предвиделось. Сутками валяться на вокзале и опаздывать к новому месту службы не хотелось. Тогда двое смельчаков, в том числе и Ухо государя, прыгнули в вагон на ходу, когда состав подавался на станцию, сами открыли заднюю дверь и через нее пустили всю группу. Не повезло лишь троим, самым последним — их задержал с опозданием появившийся патруль.

В Кирове его ждала Анька. К приезду суженого она сделала маникюр. А вот завиться не успела. Очередь длинная, а поезд приходит скоро. Поэтому второпях дома нагрела щипцы и завилась сама. Да получилось неудачно — сожгла волосы. А он запах сразу учуял, спросил:

— Что это от тебя, Анюта, паленым пахнет, как от пепелища?

С вокзала она повела его к себе.

На другой день они расписались в загсе и устроили маленькую свадьбу — пришло несколько Анютиных подруг, заместитель начальника цеха Женя. Анька сообщила подругам, что Васятка попросился в самую отдаленную точку, на Курильские острова. Подруги ужасались, жалели ее, особенно бывшая бригадирша Тая:

— Как ты, Ань, там жить будешь? Даль-то какая, край земли.

В ответ Анюта только смеялась.

— Как все живут, так и я буду. Чем я лучше других?

— Раньше, говорят, там зимой не оставались, уезжали на материк, — сказал Женя. Не будь этого проклятого диабета, он бы сам с удовольствием отправился в далекое путешествие. Еще дядя когда-то сказал о нем: «В Женькиных жилах течет капля пиратской крови». Только теперь от дома ни шагу. Единственное, что ему доступно — это книги о путешествиях, — Я недавно об этом в журнале читал, — добавил он.

— Так то раньше было, а теперь живут, — отпарировала Анька и прижалась к сидевшему рядом, раскрасневшемуся от выпитой браги мужу. — Мне лишь бы Вася был рядом.

Ничто, казалось, не могло испортить ей настроение — ни предстоящая поездка на край земли, ни причитания подруг, ни разлука с матерью.

— Ань, а работать где будешь? Там, небось, заводов нету. Скучать по Кирову станешь.

— Была б шея, а хомут найдется. Маму оставлять жалко. Это верно. — Она вздохнула, посмотрела на мать. — А скучать не буду. Мне скучно не бывает, — с вызовом сказала она. — Петь буду, вышивать, в крайнем случае, себе сказки рассказывать. Скорей бы Вася вызов прислал. Я уже настроилась ехать.

— Как только обоснуюсь, сразу пришлю, — пообещал он и подумал, что сделал правильно, женившись на Аньке. Именно такая ему нужна жена — веселая, неунывающая.

Они провели вместе только неделю.

Стоял сентябрь — теплый, прозрачный. С утра уходили бродить по окрестностям города. Кажется, только сейчас они немного узнали этот старинный город, где столько прожили. Подолгу сидели на высоком, заросшем старыми тополями обрыве над Вяткой. Река лежала внизу, вся в песчаных отмелях, рябая от ветра. Потом шли в Халтуринский сад, забирались в беседку и там жадно и неутомимо целовались.

В парке уже ничто не напоминало о недавней войне. У киоска с газированной водой стояла небольшая очередь, а в деревянном павильоне у входа торговали пивом, и теплый ветер шевелил белые фартуки официанток.

Став женой, Анька сделалась ревнивой, замечала взгляды, которые он бросал на встречных девушек, требовала:

— Не смотри!

В его выпускном альбоме лежало с десяток фотографий, подаренных девушками. Анька любила доставать их, рассматривать, комментировала вслух:

— Эта ничего. Эта уродина. Эта лучше меня. Лучше, Вася? — спрашивала она.

— Выбрось, — говорил он. — Не нужны они мне.

Но Анька фотографий не выбрасывала, а аккуратно складывала и клала на место. На перроне она крепко держала его под руку, долго молчала, потом неожиданно сказала:

— Поклянись, что сразу пришлешь вызов. Не то встретишь там японскую гейшу и забудешь меня.

— Нет их там, — засмеялся он. Ему было приятно, что его ревнуют. — Говорят, там вообще сейчас женщин нету.

— Ну и хорошо, — успокоилась Анька. — Ни к чему там пока женщины.

В Иркутске родители ждали Васятку почти две недели. Они жили у старшего сына Матвея.

Мотька, как по-прежнему в письмах называл его отец, стал большим начальником, заведовал городским финансовым отделом. Матвей заканчивал университет, женился, пополнел, ходил в шерстяной гимнастерке и хромовых сапогах и был похож на директора завода, на котором работала Анька. Отец еще больше прислушивался к советам сына и любил повторять:

— Надо у Мотьки спросить. Как скажет, так и сделаем. Видано ли дело — какими деньгами человек ворочает! Миллионами! — и, постояв минуту, повернувшись к жене, молча сидевшей за столом, продолжая улыбаться, спрашивал: — Думала ли ты, старая, что у тебя такой сын вырастет? Не думала! То-то и оно. А я так считаю — в меня он. Кровь в ем текет наша, петровская.

— Тю, — смеялась мать, — Слава богу, не в тебя пошел, старого дурака. У тебя рубля лишнего никогда не было. Не то что миллиона. А ежели и были, так ты их завсегда норовил на ветер пустить…

Перед Иркутском Васятка полчаса вертелся перед зеркалом в уборной. Хотел предстать перед родителями в лучшем виде. Шутка сказать — пять лет не виделись.

Он надел белую рубашку, парадную тужурку, прикрепил к ней орден Красной Звезды и медали. Затем низко, до середины бедра, как это всегда делали пижоны, нацепил кортик. Примерил недавно сшитую на заказ массивную черную фуражку, за которую, не дрогнув, отвалил двести рублей. Сшить фуражку у мастера Давидсона считал своим долгом каждый уважающий себя выпускник военно-морского училища. Эти фуражки можно было узнать издалека, они так и назывались «давидсонки».

Наконец, понравившись самому себе и подмигнув своему отражению в зеркале, вышел в тамбур и стоял там, пока поезд не остановился.

Первым признал его брат Пуздро. Пять лет назад Васятка оставил его шестилетним сопливым пацаненком, вечно державшимся за материнскую юбку. Сейчас Пуздро с криком «Васька!» бросился навстречу. Ослепленный блеском серебряных погон, хромированных пуговиц, видом орденов и медалей, кортиком, он остановился в двух шагах и стоял неподвижно, завороженно глядя на брата. За ним, медленно волоча больную ногу, устремился отец.

За столом, после того как выпили за встречу, мать спросила:

— А по каким же ты болезням, сынок?

— Хирург я.

— А не боишься, что случайно зарежешь человека? Опасное это дело — хирург.

— Не боюсь, — сказал он и не удержался, похвастался: — Я уже не одного человека спас. На подводной лодке операцию сделал. Сам профессор Джанишвили хвалил меня.

— Это кто же такой? — спросил Матвей.

— Генерал-лейтенант. Известный хирург.

Отец встал, прокашлялся:

— Слухай, Пуздро. Мотай на ус. Не думал я, не надеялся, что мои сыны достигнут такого. Один чуть не нарком финансов, другой врач-хирург. Видано дело, что совецка власть с простыми людьми сделала. Спасибо, хлопцы. Порадовали батьку на старости лет.

И вытер повлажневшие от наплыва чувств глаза краем скатерти.

— С удовольствием, батя, побродил бы с тобой по тайге, — сказал Васятка. — Как ты там управляешься один с больной ногой? Или Японец помогает?

— Никак, — отец чертыхнулся, махнул рукой. — Чепуху приношу, сдавать на факторию нечего. Приемщик смеется, говорит только на порох и соль хватит… — он помолчал, свернул цигарку из самосада, закурил: — А с Зиновия помощник, как с нашего кота Фильки пекарь. Ему б только книжки читать. Тоже, между прочим, собирается из дому подаваться… А тебе, наверное, и руки портить нельзя? — спросил он. — Сосед сказывал, что хирурги всегда в белых перчатках ходят.

Он заметил, что разговаривает с сыном как-то странно-почтительно, не перебивая, внимательно прислушиваясь к его словам и кивая головой, так, как привык говорить с заведующим факторией или главным охотничьим инспектором из Якутска. И от того, что он говорит со своим белобрысым Колчаком, как с начальником, ему сделалось смешно, он выругался про себя и спросил:

— Неужто, Васька, и вправду в белых перчатках ходишь? Потеха.

— Ерунда, — засмеялся Васятка и подумал, что нельзя так подолгу не видеться с родными. Отвыкаешь от них. И от отца с матерью. И от сестер с братьями. Заботы родителей о предстоящем будущим летом переезде всей семьи в Иркутск к Матвею не волновали его, не трогали, как раньше. Он знал, что все это произойдет без него, что скоро он уедет, окунется в свою жизнь, в свои дела, хлопоты.

— Здоровье, сам видишь, какое, — продолжал рассказывать отец. — Младшие подросли, им учиться надо. Матвей к себе зовет. Надо спешить, пока не передумал. — Отец грустно улыбнулся. Всю жизнь он любил строить, как он говорил, «планты», имея в виду вроде и необходимое, но слишком зыбкое, ненадежное.

«Побродить с ружьишком по тайге, конечно, хорошо, это бы я сделал с превеликим удовольствием, — подумал Васятка тогда. — Но жить так, как живут они, уже бы не смог. Какая это жизнь в заброшенном становище, без книг, без друзей, а главное — без медицины?» Без хирургии он уже не представлял своего существования. И от этих мыслей, что он возвысился над своим прошлым, что жизнь родных ему кажется пресной, скучной, неинтересной, сделалось как-то стыдно, словно открыл в себе то, о чем раньше не догадывался или старался не думать. Ему захотелось сказать что-то доброе, он разлил водку, подошел к отцу:

— Батя, это твоя заслуга, что я семьдесят восемь фрицев уложил. Я твою науку всегда помню.

— Кака там наука, — смиренно, совсем непохоже на себя, сказал отец. — Сами пробились, сыны.

В день отъезда Васятка получил по аттестату сухой паек на всю оставшуюся дорогу до Владивостока. Оставил себе самую малость, а все остальное — консервы, сахар, концентраты — сложил в наволочку, сунул под кровать.

— Скажешь родителям, когда уеду, — предупредил он Пуздро, который таскался за ним, как собачонка. — А раньше ни гу-гу. Понял?

— Резать будут — не скажу, — твердо заверил тот…



Качка стала заметно меньше. Васятка обулся, спрыгнул с нар. Палуба закружилась перед глазами и, чтобы не упасть, он должен был схватиться за стойку. Постояв несколько минут, он поднялся наверх. Ветер заметно стих. Он еще срывал с верхушек волн белые барашки пены, но делал это лениво, больше не свистел в ушах; не резал лицо. По-прежнему моросил дождь. Справа и слева, сквозь пелену дождя, тускло проступали горные громады.

— Слева Рюкатан, справа Кунашир, в переводе «Черный остров», — произнес оказавшийся рядом сосед по нарам. — А идем по проливу Екатерины. По этому проливу бригантина «Екатерина» в 1792 году везла первое русское посольство в Японию. — Некоторое время сосед молчал, потом не утерпел, сказал восхищенно: — Смотрите, Вася. Такого зрелища больше никогда не увидите.

Над Кунаширом возвышался, словно искусно выточенный токарем, огромный конус двухъярусного вулкана.

Вскоре стали заметны гористые темно-зеленые, покрытые лесом острова с островерхими и плоскими конусами вершин, с горами, напоминающими купола мусульманских мечетей, и «Крильон» стал медленно приближаться к Рюкатану.

— Считай, дома. Приехали, — сказал сосед и, видимо, до конца взяв на себя обязанности гида, спросил: — Видите вдали поселок? Касатка. А порт называется Альбатрос. Выгрузка рейдовая. К берегу корабли не подходят.

К «Крильону» приближался портовый буксирчик, волоча за собой баржу. Началась выгрузка. Пассажиры забирались в большую корзину, как ее называли матросы — «лапоть», лебедка поднимала ее, корзина зависала над водой и медленно опускалась на дно баржи. Загрузив баржу полностью, неказистый буксирчик тащил ее к берегу, до которого было чуть больше километра, и возвращался снова.

На берегу толпилось множество людей. Приход парохода был для островитян большим и радостным событием. Среди пассажиров могли оказаться знакомые, у них можно было узнать новости, кое-что купить. Пароход привозил почту. Да и просто было любопытно посмотреть, как чувствуют себя люди, впервые оказавшиеся на Курильской земле.

Вася обратил внимание на установленный каким-то шутником самодельный указатель-стрелку: «До Москвы 15 тысяч километров». Он долго рассматривал землю — по рассказам земля на островах особая, вулканического происхождения. Но выглядела она обыкновенно — грязь, перемешанная с камешками. Правда, когда отошел в сторону, увидел на берегу круглые, навороченные в беспорядке каменищи до полуметра в диаметре. Васятка вспомнил, что сосед рассказывал ему о бомбовых пляжах, о том, что такими каменьями усеяно побережье на многие километры.

В тот же день он прибыл в отряд, в котором отныне должна была проходить его служба.

Отряд располагался на самом берегу. Жилья в отряде не хватало. В одном щитовом домике помещался штаб, в другом жили офицеры с семьями. Личный состав располагался в землянках. Командир, рыжий веснушчатый капитан, по фамилии Кухновец, встретил доктора по-семейному — обнял, поздравил с приездом и пригласил к себе домой ужинать. В восьмиметровой комнатке он жил с женой и сыном. Всю мебель составляли кровать, стол, две тумбочки и чемоданы, на которых спал двухлетний сын.

Увидев гостя, жена командира, полная рыхлая молодая женщина с гладко зачесанными волосами, захлопотала. На столе появился графин с настойкой из черемши, маринованные опята. Васятка подивился, какие они крупные. Пшенная каша с консервами. Узнав, что доктор закончил Академию, командир покачал головой, сказал, не скрывая восхищения:

— Академию закончил — это здорово!

Васятка успел заметить, что сообщение об окончании им Академии всегда вызывало уважительное отношение.

— То, что жену сразу не привез, хорошо сделал, — сказал капитан. — Жить негде. Несколько офицеров сдуру привезли — живут в землянках, как кроты. Пробовали перебиться в японских фанерных сараюшках. Так в этих карточных домиках хуже, чем в палатке. Насквозь продувает.

— А санитарная часть есть? — спросил Васятка.

— Нет, — ответил командир и, заметив сразу вытянувшееся лицо доктора, добавил: — Построим. Соорудим просторную землянку. Завтра же дам команду. Лазарет от нас километрах в пятнадцати. В Горячих ключах. Раньше, кому нужно было, туда ходили.

Остров Рюкатан Васе понравился. Шириной всего несколько километров, он тянулся с севера на юг и показался ему очень живописным. Утром, встав пораньше, Васятка пошел бродить по острову. Он увидел, как над океаном начало всходить солнце, его робкие лучи застряли в утреннем тумане, увидел мощную пенную линию прибоя, с шумом бьющуюся о скалы, густые заросли травянистого, похожего на камыш, бамбука, нашел черемшу, дикий крыжовник, крупные плоды шиповника. Встречалось много кедрачей, но каких-то странных, низкорослых, стелющихся по земле, как драконы, маленьких корявых березок и сосенок с причудливо изогнутыми стволами. В расщелинах скал росли пихты. Васятка подумал, что по сравнению с могучим сибирским лесом, здешний кажется униженным, пресмыкающимся, словно угнетенным. И все же он не сомневался, что Аньке здесь, понравится — дикая природа, безбрежный океан, тишина, нарушаемая лишь ударами волн о скалы. И люди встретили его приветливо, дружелюбно. Каждый стремился подсказать что-нибудь полезное, позвать в гости. Вот только вопрос — где им с Анютой жить? Неужели в землянке? Впервые, еще смутно, робко возникла мысль: «А что если самому построить небольшой дом? Ведь жить придется здесь долго, года два-три. Построить бы он сумел. Но из чего? Надо будет разузнать о строительных материалах».

Через неделю, как и обещал капитан Кухновец, санчасть-землянка была готова. Она состояла из небольшой амбулатории и лазарета на четыре койки. Васятка съездил в Горячие ключи, получил там необходимое имущество, медикаменты. Все аккуратно разложил на сделанных матросами полках, занавесил их марлей. Потом уселся на новый табурет и задумался. Конечно, ни о каких операциях здесь, в примитивной санчасти, не могло быть и речи. Оставалась единственная надежда на лазарет. Там была операционная, а начальник лазарета, высокий полнотелый майор лет сорока пяти, спокойный и медлительный, числился в нем хирургом. Кроме него, в лазарете были еще терапевт и стоматолог Клавочка — молодая женщина, с которой Васятка сразу же подружился. Клавочка была старше Васи на шесть лет. Своего начальника она не любила, первое время он пробовал ухаживать за ней, но Клавочка отвергла его. «Противный, — говорила она. — У него нос заглядывает прямо в рот».

В устройстве санчасти, в знакомстве с отрядом и островом прошли первые два месяца Васяткиной жизни на Рюкатане, После работы ему нравилось с берега ловить рыбу. Тут была не рыбалка, а одно удовольствие — нанизал кусок сельди на самодельный крючок и тащи плоскую, огромную камбалу килограмма на четыре. В ручье полно гольцов. Рыбу он относил на камбуз.

Когда темнело и рыбалку приходилось прекращать, он еще долго сидел на берегу и любовался свечением моря. Стоило катеру носом разрезать волны, как они начинали искриться и сиять изнутри, словно в них горели бенгальские огни. Каждая капля морской воды кишела миллионами самосветящихся микробов. Это было потрясающее зрелище.

Наступила зима — особенно непривычная — с дующими с океана ураганными ветрами, густыми липкими туманами, частыми пургами. Энергичная натура Васятки жаждала деятельности. Днем он еще находил для себя дело — осматривал поочередно всех матросов и офицеров отряда, заводил новую документацию, рисовал таблицы, проводил занятия, но с наступлением вечера становилось невыносимо. Кинокартины привозили редко. Валялся на койке в землянке, играл с офицерами в домино, читал. В двадцать два часа выключали движок и отряд погружался во тьму. Сна не было. Лежал и слушал, как гулко ухает о скалы прибой да воет в трубе ветер.

От штаба отряда к самому берегу шла сооруженная еще японцами узкоколейка. Чтобы развлечься, Васятка ездил по ней на вагонетке, запряженной лошадью.

Однажды, после очередной прогулки на вагонетке, Васятка с ужасом подумал: «Что сказал бы Джанишвили, узнав, на что я трачу время! Ведь он считал, что из меня получится хороший хирург. — Мысль о Джанишвили напугала его, заставила посмотреть на себя со стороны. — Все! — решительно сказал он. — Баста! Надо кончать детские забавы. Для начала попрошу капитана Кухновца разрешить мне дежурства по лазарету».

— Академические знания требуют применения, — глубокомысленно произнес командир, довольно точно отгадав, что происходило с Васяткой. Сам он начал войну сержантом, прошел долгий путь от Кавказа до Праги, воевал с японцами, но военного образования не получил и слово «академия» звучало для него так же, как слово «консерватория» для начинающего музыканта. — Дежурьте, доктор. Не возражаю, — разрешил он.

Теперь по субботам и средам Васятка совершал пятнадцатикилометровый бросок в Горячие ключи. Это совсем не было похоже на кроссы в Кавголове, в которых он не раз выходил победителем. Идти было трудно. Лыжни не было. В лицо бил встречный ветер, липкий снег застилал глаза. В любой момент можно легко сбиться с пути, свернуть в сторону и заблудиться. Но он шел, стиснув зубы, узнавая по одному ему ведомым приметам дорогу. Только объявленный по радио «невыход», верные приметы пурги — летящие в воздухе «белые мухи» да запрет Кухновца могли заставить его отложить намеченный на сегодня поход.

Лазарет размещался в нескольких японских домиках, построенных частью из дерева, частью из бамбука. Они назывались «фонарики». Раздвижными у них были не только внутренние, но и наружные стены. С наступлением холодов щели в стенах затыкались ватой, сами стены изнутри обивались одеялами, а невысокие печи топились круглосуточно. Когда остров потряхивало, из щелей выползали тараканы, а с потолка сыпался мелкий песок, Зато здесь было намного веселее. В поселке магазин, почта и как-никак около тысячи жителей. По вечерам, не отключая, давали электрический свет. А главное, можно было поговорить с майором. Он многое знал. Рассказывал о здешних деревьях — каменной березе, аянской ели, пробковом дереве-бархате, о лососях и холодном течении Оясио. Но особенно Васятка любил слушать его рассказы о работе хирургом. Они уютно располагались в ординаторской. Горела настольная лампа, тикали старые ходики на стене, за окном, беснуясь, ревел океан, и майор начинал:

— Помню, учился на курсах усовершенствования. Сижу, обедаю в столовой. Все госпитальные хирурги — семейные, разошлись по домам. Один я, холостяк, остался. Еще не сделал на курсах ни одной операции. Прибегает сестра: «Бегите срочно. Женщина умирает». По дороге узнаю — вскрикнула и упала без сознания. Хорошо, госпиталь рядом. Смотрю — мраморная бледность, пульс нитевидный. Я ее сразу на стол. Живот полный крови. Внематочная беременность. В общем, спас. — Он умолк, закурил. — Потом сам не мог опомниться…

— А как в дальнейшем служба сложилась? — спросил Васятка.

— Плавал врачом ЭОН-18 — экспедиции особого назначения. Вели с Дальнего Востока Северным морским путем четыре подводные лодки. В Тикси зазимовали. Лодки шли в противоледовых «шубах» — обивке из бревен. Один раз погрузились в «шубе», едва всплыли. В Тикси все время пурга, ветер. Пошел работать в городскую больничку. Больничка маленькая, на тридцать коек, в деревянном бараке, а повидал в ней разного — непроходимости, перфоративные язвы, ущемленные грыжи, чего только не было…

Он едва не сказал, что трое человек погибли из-за неумело сделанных им операций, что до сих пор не может простить себе этих смертей, но подумал, что рассказывать об этом лейтенанту не стоит, слишком он самоуверен и может по-своему истолковать его откровенность. Поэтому только сказал:

— Убежден в одном — каждый хирург должен постепенно пройти весь путь от простейших операций к сложным. Отшлифовать технику, набраться опыта, а не приниматься сразу за серьезные операции.

— Я так не считаю, — запротестовал Васятка. — Хирургу нужна смелость и никакой самокритики. Появится самокритика, а вместе с нею и неуверенность, робость. Нужно не бояться браться за любые, самые сложные операции. Только так и технику отшлифуешь и опыта наберешься.

Майор подумал, что неуверенность в себе как раз и появляется после первых неудач. Лично он после работы на Тикси почти десять лет не брался за нож. Боялся, что уже забыл хирургию окончательно. А неуверенность, между прочим, до сих пор полностью не прошла… Но спорить с Васяткой не стал. Он посмотрел на часы — они показывали половину десятого. В эту пору майор всегда отправлялся спать, а Васятка шел к Клавочке пить чай.

Клава занимала крошечную узкую комнатку, где между кроватью и противоположной стеной не помещалась даже табуретка, а в дверях было окошечко, запиравшееся изнутри на крючок. Видимо, в комнатке раньше помещалась то ли касса, то ли секретная часть.

Клавочка на острове — старожилка: недавно отпраздновала полугодие своего пребывания на Рюкатане. Когда-то она была недолго замужем, потом муж ушел на войну и не вернулся. От него у Клавочки осталась четырехлетняя дочь. Клавочка закончила медицинский институт, отвезла дочку к бабушке и попросилась в армию.

Васятке не приходилось видеть таких миниатюрных, «игрушечных» женщин. Миша называл их «карманный доберман-пинчер». У нее все было маленькое — рост, коротко стриженная головка, нос, рот и руки. Рвать больным зубы Клаве было трудно — она волновалась, пила валерьянку, потом ломала коронки и корни выковыривала долотом. Но, странное, дело, больные прощали ей мучения, которые Клавочка им доставляла. Вероятно потому, что Клавочка была молода, всегда виновато улыбалась, тайком смахивала слезу и, сломав зуб, гладила больного по голове и называла «бедный мальчик».

В комнате на стене висела гитара. Стоило попросить, как хозяйка охотно снимала ее, брала несколько аккордов и начинала петь, Голос у нее был грубоватый от частого курения, с легкой хрипотцой, а любимая песня — песня о гимназисточке. Когда она пела:

Вас теперь уж, наверно, ревнуют,

Но ревнуют ли так же, как я?

Ваши пальцы, наверно, целуют,

Но целуют ли так же, как я?

она неотрывно смотрела на Васятку и по лицу ее бродила загадочная улыбка.

Васятка сидел у нее до одиннадцати — половины двенадцатого, а потом отправлялся в ординаторскую спать. Клавочка не отпускала его, жаловалась, что ей одиноко, что женщине плохо без мужского тепла. Она клала свою, маленькую голову ему на плечо, томно вздыхала. Но такие женщины были не в его вкусе. А главное, скоро должна была приехать Анька…

Изредка Васятке удавалось прооперировать аппендицит. Более сложных вмешательств в лазарете почти не было. Если и попадалась ущемленная грыжа, или заглоточный абсцесс — начальник лазарета делал операцию сам. Только что окончившего Академию Васятку он считал малоопытным хирургом и легкомысленным человеком, не сомневаясь, что у него роман с его подчиненной Клавдией Васильевной. А чрезмерная самоуверенность молодого доктора настораживала его и заставляла относиться к нему с недоверием.

— Скромнее нужно быть, Василий Прокофьевич, — наставлял он Васятку. — А не считать себя сложившимся хирургом. Вот простой аппендицит сделали, а швы почему-то нагноились. Не результат ли это вашей самонадеянности?

— Я ж не виноват, что трясло и в рану с потолка могла попасть пыль, — оправдывался Васятка. — В таких условиях никто не гарантирован от осложнений.

Но убедить майора не мог.

В конце февраля вечером в ординаторской Васятка преобразовывал ходики в будильник. Лазаретный солдат-повар не раз уже опаздывал с завтраком для больных, оправдываясь тем, что поздно просыпается, так как не имеет часов. Рассерженный майор попросил Васю сделать для повара будильник.

Васятка рассчитал, что гирька за семь часов опускается на сорок сантиметров, затем сорвал кольцо противовеса. Если теперь поставить под гирьку алюминиевый таз, то ровно в шесть утра гирька упадет, раздастся грохот и повар проснется.

Свое изобретение Васятка демонстрировал дежурному санитару, вдруг они услышали, как к дверям лазарета подъехала подвода. Высокий бородатый мужчина в овчинном тулупе ударом ноги распахнул дверь и внес в приемный покой кого-то закутанного в ватное одеяло. Еще по пути он крикнул:

— Быстрее хирурга!

Солдат-санитар стремглав бросился в соседний домик за начальником лазарета. Когда, несколько минут спустя, майор прибежал, больного уже перенесли в расположенную рядом операционную. Майор увидел лежащего на столе худенького мальчика лет тринадцати. Васятка измерял ему давление крови. Давление не определялось. Мальчик был бледен, пульс слабый и частый.

Вместе с Васяткой майор осторожно снял бинт, которым была забинтована грудь мальчика. Около левого соска виднелась небольшая ранка, из нее фонтанчиком пульсировала кровь.

— Как это случилось? — спросил майор мужчину. Тот стоял рядом и с все усиливающимся беспокойством наблюдал за мальчиком.

— Пьяный бандит ударил, — ответил он. — Когда прибежал, чуть на месте не порешил мерзавца… — Огромный, бородатый, в оленьих торбасах, он буквально дрожал от нетерпения. Чувствовалось, ему стоит больших усилий сдерживать себя. Наконец он не выдержал, крикнул: — Вы бы делали что-нибудь, доктор! Кончается парень!

Начальник лазарета понимал, что у мальчика вероятнее всего ранение сердца. Об этом свидетельствовала пульсирующая струйка крови, место ранения, быстро ухудшающееся состояние больного. Если это так, жить ему оставалось недолго. Но чем он мог помочь раненому?

На сердце не оперировали даже многие знаменитые хирурги. Каждая операция на сердце описывалась, как редкий случай в медицинских журналах. Разве может за нее браться он, хирург со слабой оперативной техникой и неглубоким знанием анатомии? Аппендицит, грыжа — это еще куда ни шло. С этим он справляется. Хотя даже эти операции его выводят из строя. Ему всегда кажется, что сделано что-то не так, неверно, что вскоре начнутся осложнения. Но сердце… Об этом даже подумать страшно.

Мужчина, который принес мальчика, сбросил в коридоре на пол тулуп, шапку и сейчас стоял в свитере, туго обтягивающем его широкую грудь. Он переминался с ноги на ногу, что-то беззвучно шептал. Драгоценное время уходило, а этот пожилой доктор все медлил и медлил.

— Что же вы стоите, доктор? — снова напомнил он.

— Я ничего не могу сделать. Ранено сердце.

Именно в этот момент к операционной сестре подошел Васятка и негромко, но решительно потребовал:

— Перчатки!

Операционная сестра вопросительно взглянула на начальника, но лицо майора оставалось бесстрастным. Тогда она протянула перчатки Васе, и он надел их поверх немытых рук. Мыть руки и надевать стерильный халат уже не было времени. Теперь все решали минуты.

— Вы мне ассистируйте, — сказал Васятка начальнику лазарета, и тот послушно кивнул. — А вы, Клава, быстро, давайте эфирный наркоз.

Едва мальчик уснул, как Васятка сделал длинный клюшкообразный разрез межреберных мышц и плевры по четвертому межреберью. Он никогда не видел, как производятся такие вмешательства, но с увлечением дважды прочел книжку Джанишвили, в которой тот описывал сделанные им операции на сердце. Семеро из девяти больных остались живы. В книге довольно подробно описывалась техника таких вмешательств.

— Крючки, — приказал Васятка и, когда майор послушно раздвинул края раны, увидел заполненную кровью полость, оттесненное кверху спавшееся легкое, растянутый кровью перикард. Он высушил рану салфеткой и на блестящей поверхности перикарда заметил маленькую дырочку, сквозь которую струйкой пульсировала кровь. Последние сомнения, что у мальчика ранено сердце, исчезли окончательно.

Странное дело, он не волновался. Другие хирурги перед большими операциями нервничают, плохо спят, во время операции ругаются, швыряют инструменты, а он, наоборот, едва становится за стол и берет в руку скальпель, сразу все забывает и успокаивается. Он увидел на миг испуганные глаза сестры, сосредоточенное с каплями пота на лбу лицо начальника лазарета, дрожащие пальцы Клавочки, державшей бутылку с эфиром, Васятка взял два пинцета, поддел ими перикард, дал подержать пинцеты ассистенту, а сам осторожно рассек перикард и тотчас же началось сильнейшее кровотечение. Операционное поле мгновенно залило кровью. Тогда он запустил руку вглубь, вслепую нащупал гладкое пульсирующее сердце, ранку на его передней поверхности. Он зажал эту ранку пальцем и скомандовал:

— Шить, кетгут!

— Какую иглу, Василий Прокофьевич? — спросила операционная сестра, всегда раньше называвшая его Васей.

— Круглую! И побыстрее!

Он держал указательный палец на ране, не давая крови выливаться наружу. Майор старательно промокал салфетками, пытаясь освободить от крови операционное поле. Когда стало видно сердце, Васятка попытался наложить на него первый шов. Сердце пульсировало, рвалось из рук. Васятка боялся покрепче сжать его, опасаясь, что в любой момент оно может остановиться. Тогда все, конец. Поэтому швы не ложились, соскакивали. Наконец, с третьей попытки ему удалось наложить первый шов, стянуть края раны. Кровотечение сразу стало меньше. Он сделал еще два шва. Когда завязывал третий, сердце на мгновенье замерло. Васятка похолодел, но сначала медленно и слабо, потом быстрее сердце запульсировало снова. Хорошо, что рана оказалась на передней поверхности. Будь она сзади, все стало бы намного трудней. Вместе с майором они тщательно высушили рану, перикард, проверили швы. Кровь через них больше не поступала. Рана была сухой.

После проведенной операции начальник лазарета как-то сразу сник, потускнел. Он по-прежнему стоял рядом с мальчиком, высокий, представительный, в хорошо отглаженном белом халате, похожий на профессора, но плечи его были опущены, а глаза смотрели в сторону, словно он избегал встречаться взглядами со своими подчиненными. Этот белобрысый самоуверенный парнишка еще раз подчеркнул перед всеми и в первую очередь перед ним самим его полную несостоятельность как хирурга. У него не хватило решимости даже взяться за операцию… Что думает о нем бородач? Клавдия Васильевна? Он всегда слишком озабочен тем, что скажут о нем другие. Гораздо меньше его тревожит то, что он делает на самом деле… Майор усмехнулся и медленно вышел из операционной.

К утру мальчик был жив. Его бледное лицо немного порозовело. Повязка на груди была сухая. Артериальное давление поднялось до восьмидесяти на пятьдесят. Было похоже, что, если не возникнут неожиданные осложнения, он будет жить. В это невозможно было поверить. Он, Васятка, молодой врач, не имеющий и полугода стажа, успешно сделал операцию, за которую часто не берутся и очень крупные хирурги! И сделал на краю земли, в крошечном лазарете. О чем это говорит? Что он талантливый хирург. Теперь он уверен в этом. Человек должен знать, чего он стоит…

Весть об удачной операции на сердце быстро разнеслась сначала по поселку, а потом и по всему острову. С утра Васятка принимал поздравления.

— Вы, Вася, блеск, — восхищенно сказала Клавочка. — Я немало видела хирургов. Ваша техника на высоком уровне.

— Стараемся, — отвечал Васятка, жалея, что Анька и его товарищи далеко и не видят сегодняшнего триумфа. — Еще не то увидите. Следите за газетами.

— От скромности вы не умрете, — смеялась Клавочка, встряхивая своими коротко стриженными волосами. — Мне нравятся такие самоуверенные мужчины, как вы.

Бородач всю ночь просидел в коридоре на стуле. Оказывается, мальчик сирота. Он подобрал его во Владивостокском порту, привел на судно, усыновил. В городе было много этих полуголодных оборванных «детей войны», потерявших родителей, не имеющих дома. В Горячих ключах, где бородач плавал вторым механиком на траулере, мальчик учился в школе.

Узнав утром, что все хорошо, бородач долго тряс Васяткину руку своей огромной ручищей, потом внезапно схватил с пола кунью шапку и напялил на Васяткину голову. Шапка была велика, опускалась на глаза.

— Ничего, паря, — смеялся бородач. — Я адрес сахалинский дам. Там тебе один человек за два часа переделает.

Об этой операции сообщили в Петропавловск-на-Камчатке, потом во Владивосток. Газета «Боевая вахта» написала о ней заметку, но это было уже потом, когда мальчик окончательно поправился, открылась весенняя навигация и «Крильон» привез собравшуюся за долгие месяцы почту. Интересно, что когда мальчик встречал Васятку на улицах поселка, он делал вид, что не знает его, не здоровался и с независимым видом проходил мимо.

Когда пароход появился на горизонте, старенький, глубоко сидящий, натужно дымя своей единственной трубой, Васятка обрадовался, словно встретил старого друга. В тот же день, отмахав пятнадцать километров, он получил сразу шесть писем от Аньки. Они были веселыми, нежными, полными скрытых намеков и тайных воспоминаний. Анька называла мужа «мой сухопутный морячок», имея в виду, что он наблюдает океан только с берега. «Когда, наконец, ты пришлешь вызов?.. — в каждом письме спрашивала она. — Советую тебе — поспеши. Женя не дает мне проходу. И потом, на завод пришел один демобилизованный танкист — симпатичный такой, сероглазый, все вокруг меня вертится: Анечка да Анечка. Пока я стойко сопротивляюсь, не разрешаю ни тому, ни другому провожать себя, но ведь я женщина, могу и ослабнуть».

Васятка и без того соскучился по жене, а тут эти тревожные упоминания о Жене и сероглазом танкисте. Он решил срочно послать вызов, а самому, не откладывая, начать строить дом. Уже давно он приметил в Горячих ключах, около продовольственного склада, гору ящиков из-под сливочного масла. Их было так много, что они завалили всю площадку. Ящики были сбиты из аккуратных дощечек. На худой конец они могли сойти в качестве строительного материала. Начальник продсклада, толстый украинец, на которого не налезала ни одна гимнастерка, по кличке «туберкулезный старшина», страдавший одышкой и потому благоволивший к врачам, выслушав Васяткину просьбу, сказал!

— Та забирайте их к бисовой матери. Тильки валяются пид ногами.

Попросив у капитана Кухновца «студебеккер», Васятка привез и аккуратно сложил ящики в небольшом распадке, защищенном от океанских ветров рощицей. Почти две недели дважды в день он обходил после отлива берег и собирал выброшенный морем плавник. Иногда там попадались бревна, доски. Васятка втаскивал их наверх, складывал на ветру для просушки. Без бревен дом не поставишь — они нужны для стоек, стяжек, косяков, оконных и дверных проемов.

Теперь свободного времени не хватало. Едва заканчивался рабочий день в отряде, он отправлялся к себе на стройку. Вырыл канавки под фундамент, углубил их на полметра, набросал в канавки «бомб» — вулканических камней, в изобилии валявшихся в разных местах, поставил в углах дома стойки из плавника. Все приходилось делать собственными руками, инструментов почти не было — только пила, топор, молоток и лопата. Спасибо майору из лазарета — он подарил почти пол-ящика гвоздей. Незаметно дом рос. Стали видны его контуры. Он должен был быть небольшим — в одну комнату с тамбуром, односкатный, повернутый к морю единственным окном. Но даже такое примитивное, построенное собственными руками жилье в ту пору здесь было редкостью.

Офицеры отряда с любопытством наблюдали за этой «великой стройкой». Они и солдаты не раз предлагали доктору свою помощь. Но упрямый Васятка решительно отказывался. В мечтах он уже давно решил, что скажет Аньке, встретив ее на причале: «Пойдем. Дом, который я построил от фундамента до крыши собственными руками, ждет тебя».

Он разломал ящики, обил дощечками в два слоя стены, заложив пространство между ними мхом, им же тщательно законопатил щели, установил в проемы окно и двери, покрыл внакрой дощечками крышу.

Потом взялся за полы. Постелил слеги и на них аккуратно набил доски, а в местах, где досок не хватило, выручили дощечки от ящиков. Кирпич для плиты тоже пришлось изготовлять самому, как делали это дома в детстве: намешал глины, сколотил формы, потом обжег его в яме. Из оставшегося материала сделал стол, табуретки.

Начальник продовольственного склада не поленился приехать на трофейном мотоцикле посмотреть на это чудо.

— Перший раз бачу, щоб ктось збудував дом з такого материалу, — потрясенно говорил он, обходя дом и внимательно рассматривая прибитые одна к другой дощечки. — На три чверти из ящикив состоить. Ну и казак, доктор. Молодчина.

К началу июля дом был готов. Он был неказист, этот маленький, похожий на сказочную избушку на курьих ножках, упрятанный в распадке от ветра домик, но он был жильем, выходом из трудного положения, и командир Кухновец на совещании сказал:

— Ставлю в пример инициативу лейтенанта Петрова и объявляю ему благодарность.

А месяцем позже у Васятки произошли две серьезные неприятности. Вероятно, раньше времени он почувствовал себя слишком свободно у операционного стола. Удачная операция на сердце вскружила ему голову. Он оперировал солдату скользящую паховую грыжу. Ассистировал начальник лазарета. Операция была несложной. Такие операции Васятка раньше делал неоднократно.

— Двадцать минут и полный порядок, — заявил он больному, весело щелкая его пальцами по животу. — Почувствовать не успеешь.

И вдруг в самый разгар операции он ощутил, что из раны остро и знакомо запахло. Встревоженный, он низко наклонился к ране, понюхал. Так и есть. Пахнет мочой. А вот и отверстие, из которого она течет. По небрежности, торопясь скорей закончить операцию, он разрезал мочевой пузырь. Что делать? Как бы парень не остался теперь инвалидом. Зашивать? Или оставлять выпускник? Васятка почувствовал, как разом под маской вспотело лицо, как потекли по спине струйки пота. Спасибо начальнику лазарета. Он не растерялся. Вдвоем они аккуратно ушили пузырь. Все обошлось. Через две недели солдат выписался.

Вторая ошибка была особенно непростительна. Она потрясла его, осталась в памяти на всю жизнь.

Васятка делал простейшую операцию — удалял матросу жировик на щеке и умудрился повредить стенопов проток. Уже на второй день у больного стала непрерывно течь из раны слюна, как при павловской фистуле. Когда Васятка увидел это и понял причину, он едва не застонал от огорчения. Еще недавно уверившийся, что ему все под силу, даже очень сложные операции, он неожиданно понял, что слишком многого не умеет, что допускает элементарные и грубые ошибки, которые не вправе делать и начинающий хирург.

Некоторое время после этого он ходил мрачный, малоразговорчивый, с особым остервенением работал внутри дома. Если бы не этот бедный матрос, он бы вовсе бросил посещать лазарет.

Матрос, его звали Степан, успокаивал его:

— Что вы, доктор, переживаете? Вот увидите — заживет, как на собаке.

Матроса отправили во Владивосток. Через два месяца пришло письмо: «Сделали пластику, стало лучше. Привет. Степан».

Анька приехала в середине августа. Ей повезло — уже неделю стояла дивная, редкая здесь погода. Все на острове восхищало ее. И бескрайний, подернутый легкой туманной дымкой Тихий океан. И высокое, ослепительное солнце. И десятки людей, лежавших на песчаных пляжах, совсем как на черноморских курортах. И сопка «Дунькин пуп». И сулои — завихрения воды в проливе. И черные скалы «Чертовы пальцы». И луна, низкая, яркая, как огромный медный таз. И звезды крупные, близкие.

Она смотрела, как рыбаки вытряхивают из сетей плоскую камбалу, серую навагу, называемую здесь «вахня», как ворча и ругаясь, извлекают запутавшихся в сетях огромных, килограммов по шесть-семь крабов.

— Как интересно, — не уставала повторять она. — Как в сказке.

Но больше всего нравился ей игрушечный домик, который собственными руками до последнего гвоздя построил для нее Вася. Она чувствовала себя в нем настоящей королевой.

Когда она впервые вошла в дом, на покрытом простыней столе стояла тарелка с шаньгами и большая крынка молока.

— А молоко откуда, Васенька? — удивленно спросила она, делая прямо из крынки несколько глотков.

— Это тебе подарок от Машки.

Лицо ревнивой Аньки сразу вытянулось.

— От какой Машки?

Неподалеку от них жил старик, у которого была корова. Сено из местной травы было жесткое, корова его не ела и он кормил ее рыбной мукой. Старик продавал молоко строго по списку только тем, у кого были грудные дети. От рыбной муки у коровы, ее звали Машка, часто возникали разного рода недомогания и запоры, и старик приводил ее лечиться к Васятке.

Все, что делал муж, приводило Аньку в восторг. Если Васятка шел в лазарет, он никогда не шел оперировать, а только спасать. Если больной поправлялся после аппендектомии, Анька говорила:

— Вася спас его.

По ночам, когда доски подсыхали, а дом стонал и скрипел от ветра, ей снился сон, что она все еще продолжает плыть на «Азии» и до Васятки далеко-далеко. Тогда она просыпалась, открывала глаза и прислушивалась. За окном привычно шумел океан. Рядом белела голова спящего мужа. Теперь они никогда не расстанутся. Она всегда будет с ним рядом. Анька осторожно гладила спящего мужа по волосам, целовала в плечо. Она любила Васятку и была счастлива.


Врач полка морской авиации


Уже два часа Паша Щекин не мог найти себе места. Он то вышагивал по большим, обставленным старинной мебелью, комнатам профессорской квартиры, то садился в кабинете в огромное кожаное кресло и рассеянно листал разбросанные на столике журналы «Всемирный следопыт», то не выдерживал, вскакивал и шел на кухню, где жена Зина Черняева-Щекина готовила обед. После брака она захотела носить двойную фамилию.

— Что ты так нервничаешь, Пашенька? — какой уж раз задавала она этот дурацкий вопрос, упорно не желая понимать, что от сегодняшнего разговора ее отца с начальником Академии всецело зависит его, Пашкина, дальнейшая судьба и карьера. — Ведь уже твердо известно, что ты получаешь назначение на Балтику. Ну, не останемся в Ленинграде. В конце концов, даже интересно побывать в других местах. — Она попробовала соус, положила ложку, вытерла руки о фартук, посмотрела на мужа близорукими зеленовато-карими глазами. После свадьбы, чтобы казаться красивее, Зина старалась пореже надевать очки. — Может быть, мы вообще напрасно затеяли эти хлопоты?

— Я тебе тысячу раз говорил, что ни в какой другой город ехать не хочу. Предпочитаю служить только в Ленинграде, — с трудом сдерживая раздражение, проговорил Пашка. — Здесь я родился и вырос. Здесь… — он хотел повторить чье-то понравившееся ему выражение «сформировался как личность», но вспомнил о «малине» и промолчал. — Балтика большая. На ней полно всяких дыр. Один Балтийск чего стоит. Даже поговорку сочинили: «Этот солнечный Пиллау, без водау и светау». — Пашка закурил, — Строить свою врачебную карьеру и учиться пению я хочу только тут. И запомни это, наконец, пожалуйста.

— Ты, наверное, проголодался? — заботливо спросила Зина, меняя тему разговора, к которой ее муж всегда относился так болезненно. — У меня все готово, Можно обедать. Задержка только за папой.

После свадьбы у Зины неожиданно выявился недюжинный кулинарный талант. Она кормила мужа так изобретательно, что порой он с трудом догадывался, что ест. Чего стоил один послевоенный деликатес — икра: круто сваренная манная каша с кусочками мяса в томате, присыпанная сверху свежим луком и подаваемая в селедочнице! Или крошечные пирожки с консервированной лососиной, зажаренные в подсолнечном масле! С большим аппетитом Пашка уничтожал приготовленное Зиной, не замечая, что сама Зина с ним не ест, а только сидит напротив и радуется, глядя на него. Он понимал, что в Ленинграде для такой еды нужно много денег, но не интересовался, откуда Зина их берет. Иногда он заставал в квартире шустрого, хорошо одетого старичка с кожаным саквояжем. Старик называл Зину «кошечка», темпераментно размахивал руками, что-то доказывая, но при появлении Пашки всегда быстро целовал ей руку, говорил «оревуар» и исчезал.

— Чего он ходит? — как-то спросил Паша у жены.

— Это наш старый знакомый Иван Иванович, — объяснила Зина, немного смутившись. — Он кое в чем помогает мне.

Больше Пашка ни о чем не допытывался.

Александр Серафимович приехал из Москвы на «Красной стреле» один. Паша с Зиной встречали его. Юля училась на последнем курсе медицинского института. Вопреки предсказаниям знакомых и сослуживцев, жили они дружно. Черняев за эти годы похудел, его когда-то вялая, медлительная походка сделалась быстрой, стремительной, он много смеялся, шутил. Чувствовалось, что брак пошел ему на пользу. Омолодил его, сделал счастливым.

Даже по тем отрывочным сведениям, что Пашке удалось выудить, стало ясно: тесть заведует теперь медицинским отделом в большом новом институте и у него колоссальный объем работы. Когда Александр Серафимович прощался на кафедре в Академии с сотрудниками, он сказал, поднимая бокал!

— Не сомневаюсь, что буду скучать по клинике, по всем вам. Чем бы я ни занимался, мне всегда будет не хватать вас, моих помощников, наших курсантов…

Сейчас он ни разу не вспомнил о клинике. Пашка понимал, что голова тестя занята другими, более важными делами.

— Это несравнимые величины, Паша, клиника и моя теперешняя работа, — проговорил он, когда зять напомнил ему о сказанных при расставании на кафедре словах, — ни по масштабам, ни по значимости. Занятия в клинике мне кажутся тихим райским уголком. Солнечной поляной в глухом лесу… — Черняев засмеялся.

С большим трудом он выкроил время для поездки в Ленинград. Дочь так настойчиво просила его приехать и поговорить с начальником Академии о назначении мужа, что он не решился отказать ей. Упорное стремление зятя любыми путями остаться после окончания Академии в Ленинграде было ему непонятно. Много лет назад, окончив университет, он по доброй воле уехал в глушь. Они все тогда рвались в деревни, служить людям, быть ближе к природе. И ни разу не пожалел об этом. Он и сейчас советовал бы молодым уезжать далеко, чтобы самостоятельно поработать. Но у нынешних молодых своя философия, своя точка зрения. Взрослые люди, они имеют право строить жизнь, как им кажется лучше. Его долг отца — помочь дочери.

Признаться, этот неожиданный скоропалительный брак Зины с красавцем курсантом, четыре года не обращавшим на дочь внимания, смутил его, внушил неясные подозрения. Он даже спросил Зину об этом. Но она ответила как-то странно легкомысленно, совсем на нее непохоже:

— Не следует, папочка, докапываться до первоисточников. Главное — я люблю его. Остальное не имеет значения.

Несколько дней назад у начальника Академии побывал профессор Евгений Арсентьевич Моссе. Крупнейший знаток и тонкий ценитель музыки, многочисленные книги и статьи которого читала и знала вся интересующаяся музыкой публика, он пользовался большой известностью и авторитетом. Публичные лекции профессора всегда собирали огромную аудиторию. Его записка в приемную комиссию консерватории с лаконичной фразой: «Прослушал. Рекомендую.» — открывала ее владельцу дорогу к дальнейшему образованию.

Моссе был старый холостяк. Последние, годы здоровье профессора ухудшилось. Поднялось давление крови, появились головокружения, головные боли. Почти ежедневно после занятий Паша приезжал к нему. Привозил взятые в клинике дефицитные лекарства, аппарат для измерения артериального давления, однажды упросил и привез доцента кафедры госпитальной терапии. Моссе не знал, как отблагодарить своего заботливого и преданного молодого друга…

— Вас хочет видеть профессор Моссе, — сказала секретарь, входя в кабинет начальника Академии.

Даже далекий от музыки генерал Иванов много раз слышал эту фамилию.

— Просите, — сказал он.

Моссе вошел, по-старомодному склонил в знак приветствия гривастую седую голову, сел в предложенное кресло.

— Значит, вы считаете, профессор, что нашему выпускнику Павлу Щекину обязательно следует получить музыкальное образование и просите оставить его в Ленинграде? Я верно вас понял?

Евгений Арсентьевич кивнул.

— Именно об этом я и пришел просить вас.

— Извините меня, профана, — продолжал начальник Академии. — В детстве меня, как и многих мальчишек, родители заставляли играть гаммы. На этом мое музыкальное образование закончилось. — Он улыбнулся, продолжал: — Я много раз слушал Щекина на концертах. Но у меня не сложилось впечатления, что мы имеем дело с многообещающим певцом. Вероятно, я ошибаюсь?

Профессор на мгновение смутился. Это было заметно по тому, как порозовели его щеки и легонько задрожали лежавшие на подлокотниках кресла длинные пальцы.

— Видите ли, Алексей Иванович, я тоже не считаю, что у Павлика сильный голос. Он никогда не станет оперным певцом. Но выступать на эстраде в небольших залах он безусловно сумеет. В наше время голос такого приятного тембра всегда находка.

— Он действительно собирается учиться пению?

— О да, — горячо подтвердил Моссе. Пашка убедил профессора, что самое сокровенное его желание — учиться петь и стать певцом. — Не следует закрывать юноше дорогу.

— Хорошо, профессор, Я вас понял. Постараюсь помочь вашему протеже, хотя и не уверен в успехе. Распределением выпускников занимается Москва.

Весь разговор слово в слово Евгений Арсентьевич передал Пашке. И вот сегодня предстоит решающая встреча. В ход брошен последний козырь. Тесть занимает теперь высокое положение и отказать в его просьбе генералу Иванову будет не так просто…

Александр Серафимович вернулся около четырех часов дня. Вернулся довольный, веселый. Крикнул с порога:

— Зинка! Обед готов? Неси на стол. Есть хочу.

Все, кроме Нины, расселись за большим прямоугольным столом. Таких массивных старорежимных столов, за которыми легко размещалось едва ли не двадцать человек, в Ленинграде оставалось немного. Большинство было сожжено в буржуйках в годы блокады. Сидеть за ним было одно удовольствие. Просторно, свободно.

— А Нинон где? — спросил Черняев, усаживаясь на свое привычное место во главе стола. — Обещала прийти к трем часам.

— Совсем отбилась от рук, — пожаловалась Зина, но, посмотрев на полное ожидания лицо мужа, умолкла.

Паша открыл заранее припасенную бутылку водки, разлил по рюмкам.

— Разговаривал только что с Алексеем Ивановичем, — видя, что зять сгорает от нетерпения, начал Черняев, Он со смаком выпил, закусил огурцом. — Хороша, проклятая.

— Что же ответил начальник Академии? — не в силах больше сдерживаться, спросил Пашка.

— А то, дорогой зять, что совершил ты крупную тактическую ошибку. Слишком массированное начал наступление. Пустил в ход всю артиллерию сразу — от легких сорокапятимиллиметровых пушечек до двенадцатидюймовых орудий. — Книги о войне на море — слабость Александра Серафимовича. Вряд ли он пропустил хоть одну, посвященную морским сражениям минувшей войны. Отсюда и эрудиция, часто поражающая плохо знавших его моряков. — Алексей Иванович такой атаки не любит, — продолжал он. — Кстати, и я тоже. Один просит, второй. И бумаги идут, то от Бакрадзе, то от директора Дома народного творчества…

Пашка весь сжался, похолодел. Даже выпитая рюмка водки не могла унять возникший внутри озноб. «Дурак, — думал он о себе, разминая папиросу и чувствуя, что пальцы рук стали словно не своими. — Зачем, действительно, я подключил столько людей? Вполне достаточно было двоих — Моссе и Александра Серафимовича. Только испортил все».

— Ты получаешь назначение в Прибалтику, — посмотрев на зятя, увидев его сразу посеревшее лицо и пожалев его, сказал Черняев. — Там недалеко есть консерватория. Захочешь учиться — учись, а через год Иванов обещал забрать тебя в Ленинград.

У Пашки отлегло от сердца. Он был уже готов услышать самое страшное. Какой-нибудь богом проклятый мыс, бухту или нечто похожее. А тут — большой культурный город. А главное — до Ленинграда одна ночь.

— Спасибо, Александр Серафимович, — прочувственно сказал он, — Если бы не вы…

— Целуй меня за это, — потребовала Зина, подставляя губы.

«Сентиментальная дура, — подумал о жене Пашка. — Чуть что, то поцелуй, то погладь, то почеши».

Он наклонился и поцеловал жену.

…Перед отъездом Пашка заказал па Невском лакированные туфли, новую фуражку из велюра, купил в Пассаже белое кашне. Он всегда любил хорошо одеваться. Сейчас, когда была получена приличная сумма денег, сделать это было особенно удобно. Они ходили с Зиной по магазинам и она говорила:

— Покупай, Пашенька, покупай. Обо мне даже не думай. Нам с Ниной папа посылает достаточно. При необходимости можно кое-что и продать.

Зина была готова отдать мужу все, до последней копейки. Она уже продала часть оставшихся после матери драгоценностей, но кое-что еще лежало в изящной коробочке в глубине шкафа. Пожелай Паша, и она, не задумываясь, продала бы любую вещь. Пашке льстила, такая самоотверженная любовь.

«Была бы немного посимпатичнее, можно было бы терпеть, — думал он, стоя рядом с ней у вагона поезда на Варшавском вокзале. Он старался не замечать курчавой жениной головы, очков, толстых ног. Рядом стояла мать — худая, все в том же темном шерстяном в светлую полоску костюме, который Пашка помнил еще задолго до войны, с подбритыми бровями и доверчивыми синими глазами. Зина держала ее под руку. Странное дело, но жена быстро привязалась к его матери. Несколько раз без него ездила по улицу Шкапина. Пашка недоумевал, что могли связывать их — пожилую и молодую, мастера обувной фабрики и музыкантшу. Однажды он спросил об этом Зину.

— Твоя мать очень хороший человек. Мне с ней легко и просто…

В одном вагоне с Пашкой ехал служить на Балтику и Алик Грачев. Накануне отъезда он совершенно неожиданно женился. Только позавчера познакомился здесь же на вокзале в очереди у касс с девушкой Валей. А сегодня уже побывал с нею в загсе. Сейчас они стояли у вагона, взявшись за руки, — он, растерянный, в сдвинутой набок фуражке, непрерывно улыбающийся, как бы удивленный только что случившимся, и она — хорошенькая блондиночка с кукольным личиком и остреньким, как у мышки, носиком. На руке у Вали Пашка заметил выданные им перед выпуском швейцарские часы «Лонжин». Он вспомнил, что на внутренней стороне тумбочки Алика висел, вырезанный из журнала портрет Дины Дурбин. Лишь человек с большим воображением мог бы найти сходство между нею и Валей.

— Ты не удивляйся, если я буду писать тебе всякую чепуху, — сказала Зина, прижимаясь к мужу и просительно заглядывая ему в глаза. — Зато письма будешь получать каждый день. Для меня они останутся единственным средством общения с тобой… И ты тоже пиши часто. Ладно?

Они увидели торопливо спешащую по перрону с букетом цветов Нину. Она работала в публичной библиотеке и была всегда очень занята.

— Боялась, что не успею, — сказала Нина, запыхавшись, протягивая Пашке цветы. Постояв немного, она взяла Пашу за руку, отвела в сторону: — Береги Зину. Она безумно любит тебя.

Загудел паровоз. Поезд тронулся.

Пашка недолго постоял у открытого окна. Сначала за стеклом мелькали пригороды Ленинграда. В мелкой сетке дождя они казались расплывчатыми, похожими друг на друга. Потом пошли поля с редкими купами деревьев. В придорожных канавах и низких местах стояла темная вода. Над нею с криком носились галки.

Пашка пошел в конец вагона, где его ждал Алик. Но посидели в купе они недолго. Этот известный на курсе спорщик и философ даже сегодня, в такой день, полчаса спустя после расставания с женой, размышлял вслух:

— Я не перестаю думать над тем, чего хочу от жизни. Важно, наверное, не, растерять себя, найти то главное, ради чего стоит жить. Ведь еще в Коране написано: «Считай не часы своей жизни, а ее результаты, аромат которых мил носу аллаха». Прежде всего дело, а все остальное приложится.

Пашка подумал; а что он сам хочет от жизни? Вероятно, весело жить, иметь много денег, пользоваться успехом у женщин. Медицина интересует его только как средство достижения всего этого. Он не Васятка Петров и не собирается быть подвижником. Не для того он родился на свет, чтобы всю жизнь гнуть спину над операционным столом ради так называемого удовлетворения, И не Алик Грачев, иссушающий себя мировыми проблемами. До сих пор внешность и голос во многом помогали ему. Будем надеяться, что они и в дальнейшем ему помогут… Он захотел курить, сунул руку в карман, но вспомнил, что недавно, по совету Моссе, бросил курить. Его брак с Зиной не был ошибкой. Прежде чем решиться на него он долго колебался, взвешивая все «за» и «против». Конечно, можно было бы и не спешить с женитьбой, поискать не менее выгодную и красивую жену. Но с Зиной у него не будет забот. Она его любит. Готова ради него на все. Для его будущей карьеры нужна марка. Дочь и внучка крупнейших профессоров, имена которых известны всей стране. Больница названа именем деда, десятки написанных ими книг. Полное материальное благополучие… Все это нельзя сбрасывать со счетов. Нет, он сделал единственно верный и дальновидный шаг.

— А ты как считаешь — что главное в жизни? — не унимался Алик.

— Неохота думать об этом, — лениво проговорил Пашка и потянулся. — Расскажи лучше о Риге. Ты же был там на практике.

Они поговорили еще с полчаса.

— Пойду к себе, — сказал Пашка, поднимаясь. — Завтра рано вставать. Надо выспаться.

Полк морской авиации, в который Пашка получил назначение, базировался на бывшей рыбацкой мызе. Во время фашистской оккупации там стояла немецкая воинская часть. Медицинский полк был развернут в бывшем публичном доме, где стены в комнатах «девочек» были расписаны сюжетами на соответствующие темы. Сейчас они были старательно затерты мелом.

В одну из ближайших суббот Паша пошел в клуб, длинный, неказистый, недавно построенный барак. Над входной дверью был прибит вырезанный из фанеры силуэт истребителя. В клубе показывали фильм «В шесть часов вечера после войны». Когда фильм закончился, начались танцы. Скрипела старенькая неисправная радиола. Музыка то и дело прекращалась. Тогда кто-то из летчиков взял у начальника клуба аккордеон. Пашка пошептался с ним и запел:

Уезжал моряк из дома, стал со мною говорить:

«Разрешите вам на память своё сердце подарить.

И когда я плавать буду где-то в дальней стороне,

Хоть разочек, хоть немного погрустите обо мне».

Танцы прекратились, Пашку окружили плотной толпой и внимательно слушали. На следующий день замполит полка включил доктора в состав художественной самодеятельности.

А месяц спустя после прихода в полк молодой врач лейтенант Щекин первый раз прыгнул с парашютом. Он запомнил надолго этот первый прыжок — как страшно ему было приближаться к открытому люку, в котором один за другим исчезали товарищи. Ему казалось тогда, что он обязательно растеряется и не выдернет кольца или не раскроется парашют. Было даже мгновенье, когда он хотел отказаться от своей затеи и не прыгать, ведь для врачей это совсем не обязательно. Но самолюбие взяло верх, он решил — будь что будет, и шагнул в люк.

Парение в воздухе ему понравилось. Это было ни с чем не сравнимое ощущение свободы, легкости, какой-то беспечности, беззаботности, словно земля живет сама по себе, а ты только наблюдаешь за ней со стороны любопытным взглядом. За полтора месяца он совершил десять прыжков.

Наступил декабрь. В пять вечера уже было темно. С моря постоянно дули холодные ветры. Они наметали на улицах поселка высокие сугробы. Ездить в город на подготовительные курсы в стареньком неотапливаемом автобусе, ходившем только трижды в день, не хотелось. Больных в санчасть приходило мало. Свободное время девать было некуда и Пашка стал учиться летать. Он был сообразителен, понятлив. Инструктор учил его с удовольствием. Он пообещал, что уже весной Паша сделает свои первые полеты.

Все шло прекрасно. С занятиями пением можно было повременить. Посреди учебного года все равно его никто бы не принял. А летом он постарается купить подержанный мотоцикл и с осени начнет ездить на занятия. Дорога в город хорошая — ровный бетон, он сумеет добираться туда за двадцать минут. Зина писала длинные и подробные письма, жаловалась, что скучает и почти каждую ночь видит его во сне, присылала посылки. Он отвечал, что на их рыбачьей мызе работы для нее, музыканта, нет, что жить негде и пусть наберется терпения и подождет. Ведь через год начальник Академии твердо обещал взять его обратно в Ленинград. Кстати, пусть при случае напомнит кому следует об этом обещании.

Когда Зина собралась ненадолго навестить мужа, Пашка сумел уговорить ее отсрочить визит до наступления тепла.

Уже давно у него появилась подруга — официантка летной столовой, вдова погибшего в самом конце войны летчика полка. Маша была миловидна, стройна, с ямочками на щеках. Она жила с трехлетней дочерью в латышской семье, с которой подружилась.

Когда Маша впервые стряпала праздничный обед, чтобы пригласить хозяев, старая Милда, с ужасом наблюдая, как она готовит пельмени, голубцы, вареники с малиной (таких блюд жители поселка не знали), ходила вокруг и причитала:

— Тыкай цукам, тыкай цукам — только свиньям, только свиньям.

Но вскоре весь небольшой поселок признал новые кушанья и многие женщины приходили к Маше за рецептами их приготовления.

До появления Пашки в гарнизоне за Машей ухаживал бывший техник ее мужа. Он сделал ей предложение. Маша раздумывала. Приезд Паши расставил все точки над «и». Технику было наотрез отказано. Теперь у Маши дома над кроватью, там, где желтело вышитое сюзане, Пашка повесил свой кортик.

— Пусть знают, что здесь держит флаг морской офицер, — смеялся он.

Сомнения, колебания, смена настроений не мучили Пашу. Он был уравновешен, твердо знал чего хочет и не проявлял излишнего любопытства к своей душевной жизни. Ощущения чинимого кому-то неудобства никогда не беспокоили его — касалось ли это Зины, Маши или товарищей по полку. Офицеры относились к нему хорошо, считали своим парнем, наперебой приглашали на скромные домашние вечеринки, где он всегда был душой компании. Нет, что ни говори, а пока он мог быть доволен своей жизнью.

Незаметно подкралась весна. Дни стали длиннее. На аэродроме пробилась первая ярко-зеленая, словно промытая росой, травка, По краям летного поля появились крошечные фиалки. В полку стали проводиться по ночам учебные полеты. На командном пункте вместе с командованием полка должен был находиться безотлучно и врач. Полеты обычно длились всю ночь. Пашка брал в санитарной машине два одеяла, ложился поверх них на все еще холодную, не согревшуюся после зимы землю и смотрел на небо. По нему быстро неслись темные тучи. Звезд почти не было. Где-то высоко чуть слышно жужжали самолеты. Рядом с командного пункта доносились отдаваемые в микрофон команды командира.

В перерывах подполковник Сандалов рассказывал какую-нибудь историю из своего боевого прошлого. Командир полка, Герой Советского Союза, имеет девять орденов, но говорить складно не умеет, выступать публично для него всегда мучение. А в непринужденной обстановке говорун. Вот и сейчас Паша слышал его голос:

— Только командиром полка стал, звонок по городскому телефону: «Сандалов! Готовь полк к вылету». Спрашиваю: «Кто говорит?» — «Главком ВВС Жигарев». — «Есть, говорю, готовить полк. Только приказ о вылете прошу прислать письменно. Я вашего голоса не знаю». — «Чей голос знаешь?» — спрашивает главком. «Полковника Трушина». Начштаба шепчет: «Влетит вам». Но не влетело. Еще похвалил потом за правильные действия…

Разговоры на КП стихли, опять слышались одни команды. Паша снова погрузился в свои мысли.

Если начальник Академии сдержит слово и заберет его в Академию, какую специальность выбрать? Ведь этот вопрос возникнет в первый же день. К клинической медицине не лежит душа. Может быть, судебную медицину? Или спецфизиологию? Сейчас, после войны, вся Балтика забита затонувшими кораблями. Аварийно-спасательные дивизионы занимаются судоподъемом, расчисткой фарватеров и гаваней. Освоить водолазное дело, спускаться в тяжелом снаряжении на глубину и лазить по затонувшим кораблям? Интересно, конечно, но опасно. Всякие неожиданности могут ждать на такой работе. Он вспомнил, как в детстве едва не утонул в реке Таракановке. Между корпусами завода «Красный треугольник» протекала река. В нее завод сбрасывал отходы. Однажды он увидел посреди реки большой кусок красной резины. Лучшего материала для рогатки не было. Не задумываясь, он бросился за нею и сразу провалился по грудь. Тина неумолимо засасывала его. От страха пропал голос. Спасла его женщина с помощью железного обруча от бочки.

Незаметно Паша задремал. В неудобной позе, лежа на твердой земле. Проснулся он через несколько минут и увидел рядом с собой знакомого летчика. Тот только что закончил полеты, получил «отлично» и пребывал в великолепном расположении духа.

— Вставай, доктор, — сказал он, доставая из полевой сумки плоскую бутылочку со спиртом, называемую в полку «а ля шасси», — выпей глоток. Не то простудишься. Кто тогда будет отстранять нас от полетов?

Пашка встал, потянулся, так что хрустнули кости. Вдали уже светлела полоска горизонта. Начинался новый день. День его рождения — двадцать четвертое апреля.



Читать далее

ПОСЛЕ ОПЕРАЦИИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть