Read Manga Dorama TV Libre Book Find Anime Self Manga GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8 Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Отныне и вовек From Here to Eternity
33

Случилось это на другой день после их возвращения из Хикема. Назревало все очень давно, и никто не удивился, все этого ждали, но вышло так сложно и запутанно, что никто не получил удовольствия, а Пруит и подавно. Он в тот вечер собирался поехать в Мауналани.

Накануне они в конце дня прибыли в гарнизон, разгрузили машины и допоздна приводили в порядок личное снаряжение: мыли, скребли, выметали паутину, смазывали мазью кожаные ремни, прочищали зубными щетками липкие винтовки. Заниматься этим никому не нравилось, но весь следующий день был отведен под разборку ротного имущества и предстояло еще драить кухонные плиты, чистить солдатские и офицерские палатки и убирать казармы к инспекционному осмотру.

Когда колонна грузовиков въехала во двор, все немало удивились, увидев рядового первого класса Блума — вместе с другими боксерами он стоял на галерее и глядел, как рота возвращается с полевых учений. Выяснилось, что неделю назад Блума отчислили из сержантской школы. Как рассказывали, на занятиях по физподготовке его вызвали из строя командовать и он начал первое упражнение с команды: «Ноги на плечи — ставь!» Поднялся дикий хохот, отделение будущих сержантов превратилось в беспорядочную улюлюкающую толпу. Блуму велели встать назад в строй и в тот же день отчислили.

Новость взбодрила грязных усталых солдат, только что вернувшихся из гавайских дебрей. Антиспортивная фракция не преминула удовлетворенно отметить, что позор Блума — прямой результат взятого Динамитом курса на выдвижение безмозглых боксеров. Оппозиция в качестве контрдовода приводила в пример рядового первого класса Малло, боксера в полулегком весе, нового человека в команде, который не только продолжал учиться в сержантской школе, но и был там командиром взвода. Блум — это не показатель, говорили члены спортивной фракции; чтобы стать хорошим сержантом, совсем не обязательно кончать сержантскую школу.

А сам Блум доказывал всем, кто его слушал, что в действительности его отчислили только из-за того самого расследования. Но слушали Блума немногие. Разговор о расследовании лишь приводил всех в недоумение, к тому же первая версия была забавнее. Антиспортивная фракция и раньше не любила Блума, а спортсмены, сознавая, что он подмочил их репутацию, теперь тоже не слишком его поддерживали.

Весь вечер, пока разгружали машины, и почти все следующее утро во время мороки Блум слонялся по территории, переходя из одной группы к другой, и запальчиво объяснял, почему ему не повезло. В поле Блум не выезжал и соответственно не попал ни в один из нарядов. Тренировок у него тоже не было, потому что вечером открывались ротные товарищеские, и, так как он сегодня выступал, ему дали отдохнуть. Короче говоря, у него был свободен весь день, и он занимался исключительно тем, что усиленно распространял вторую версию своего отчисления, всячески стараясь себя реабилитировать.

Блум сегодня впервые выступал в среднем весе. Право второй раз участвовать в ротных товарищеских он получил только потому, что на дивизионном чемпионате выступал в другой категории — в полутяжелом. Ему пришлось три дня сгонять вес: он почти ничего не пил, ел только специальные молочно-овсяные таблетки и, чтобы больше потеть, бегал в двух свитерах и прорезиненном плаще. Он очень осунулся и похудел.

Ему было вредно волноваться. Но он с пеной у рта доказывал свою невиновность. Это ничего не давало. Лучше бы уж он отдыхал. Как он ни старался, неугодная ему версия повсюду опережала его, разносясь на быстрых крыльях сплетни, за которой не угонятся ничьи ноги. Насчет него капитан Хомс сам решит, заявлял он всем, кто его слушал. Динамит слишком крупная фигура, и какая-то злобная сплетня не могла повлиять на его мнение. Блум верил в капитана Хомса. Он предлагал всем поспорить на сколько угодно, что капитан Хомс все равно сделает его капралом. И тем не менее, едва массивный силуэт Блума появлялся на горизонте, кто-нибудь немедленно отрывался от работы и орал: «Ноги на плечи — ставь!»

В конце концов Блум сдался и пошел на дневной сеанс в гарнизонную киношку. Он был жутко расстроен и издерган, а там как раз показывали «Боксера и Даму» с Кларком Гейблом, и вообще ему было необходимо хоть немного отдохнуть и успокоиться, чтобы вечером быть в форме.

Пруит попал в наряд, вычищавший прицепной фургон с полевой кухней. Когда Блум подошел к их группе, Пруит молча продолжал работать. Он, конечно, не станет плакать, если Блум не получит капрала, но в принципе ему все равно. Сейчас у него было только одно желание — поехать к Альме. Они не виделись целых две недели. Идти вечером смотреть бокс ему не хотелось, да и тактичнее было там не появляться.

Фургон стоял перед казармами, и солдаты отскребали пол в средней части прицепа, а один из них смывал шлангом грязь с досок настила, которые они уже вынули из холодильного отсека и прислонили к стенке фургона. Им оставалось немного: вычистить хлебный ларь, а потом вымыть весь фургон изнутри и обтереть снаружи. Когда Блум пошел в кино, они все еще работали. Провожаемый криками: «Э-эй! Ноги на плечи — ставь!», Блум шагал прочь, а они смотрели ему вслед и прекрасно знали, куда он направляется. По походке Блума всегда за милю было понятно, куда он собрался. Они продолжали работать.

И они все еще работали, когда Чемп Уилсон и Лиддел Хендерсон вместе с другими боксерами вернулись с тренировки из полкового спортзала. Сержант Уилсон, как и остальные боксеры, не выезжал с ротой в поле и, следовательно, не попал ни в один наряд. Сержант Хендерсон, хоть и не был боксером, в поле тоже не ездил, потому что его оставили во вьючном обозе приглядывать за лошадьми Хомса. А в спортзал он пошел просто за компанию, посмотреть, как тренируется его кореш Уилсон. И именно этот самый сержант Хендерсон изловил собачонку Блума, которая, никому не мешая, бегала по двору, и предложил потехи ради помочь огромной немецкой овчарке — кобель числился за шестой ротой — взгромоздиться на блумовскую сучку.

— Кобелек-то третью неделю за ней бегает. Пора ему свое получить, — осклабился Хендерсон. Голос у него был тонкий, бесцветный, и, как все техасцы, Хендерсон лениво растягивал слова. — Пусть девочка ощенится прямо Блуму на подушку. Во когда он зенки вылупит. Щенки-то все будут овчарки.

Сержант Уилсон присел перед собачонкой и ухватил ее за передние лапы.

— Мне этот падла Блум всегда не нравился, — угрюмо сказал он. Чемп Уилсон был угрюм и на ринге, и в жизни. Он вообще был угрюмый тип. Ему так полагалось. Как-никак чемпион дивизии в легком весе. Титул обязывает. Встав на колени, он угрюмо удерживал собачонку на месте.

Во дворе было людно: кто работал, кто слонялся без дела.

На галерее распаковывали стволы пулеметов с водяным охлаждением, протирали их, перекладывали чистой ветошью и снова упаковывали — работу подкинул Лива, решив, что, раз уж рота сегодня наводит порядок, пусть заодно сделают и это. Солдаты толклись и перед казармами, и возле мусорных баков, и на плацу, где еще мыли палатки. Через несколько минут вокруг Хендерсона с Уилсоном собралась целая толпа, все их подбадривали, давали советы.

Собачонка Блума была маленькая кудлатая дворняжка. Вокруг любого армейского гарнизона всегда полно бездомных собак, потому что все их подкармливают и приручают. Но Блум хотел, чтобы у него была своя собака, собственная. Он нашел ее возле гарнизонного пивного бара, подобрал, назвал Леди и, хотя повара и сами бы ее не забыли, упорно выпрашивал на кухне объедки и собственноручно кормил Леди три раза в день, чтобы привязать ее к себе. И так же упорно, с остервенением, перерастающим чуть ли не в праведный гнев, он гонял с территории роты всех забредавших туда кобелей. Огромная немецкая овчарка из шестой роты была его враг номер один.

Рота давно и откровенно над ним потешалась. А сама Леди, кроткое нервное существо с испуганной мордочкой и вечно поджатым хвостом, вела себя так, что все веселились еще больше. У нее напрочь отсутствовало представление об армейской дисциплине, и в строю солдаты надрывали животы от хохота, глядя, как Блум материт ее и гонит прочь, когда она каждое утро, поджав хвост, увязывается за ним на стройподготовку.

Леди не была девственницей, ее нравственные устои явно не возвышались над средним собачьим уровнем, и к кобелю из шестой роты она относилась с куда большей терпимостью, чем Блум. Но сейчас ее напугали. Кобель горел желанием, но был слишком высок для Леди и не мог справиться без ее помощи. А Леди заартачилась. Она жалась к земле и хотела сесть, но Хендерсон мешал ей. Уилсон угрюмо держал Леди за передние ноги, а Хендерсон — за задние. Овчарка прыгала вокруг, возбужденно гавкая, и понапрасну закидывала лапы в воздух. Зрители азартно покрикивали и не скупились на советы. Всем казалось, что они отлично насолят Блуму.

Леди уже начала скулить и вырываться, и обоим сержантам приходилось напрягать все силы, чтобы удержать ее. Спектакль затягивался, теперь все было совсем не так смешно. Зрители расходились, неловко пряча глаза, и возвращались к работе. Но Хендерсон не желал сдаваться. На лицах тех немногих, кто остался смотреть, сквозь жадное любопытство постепенно проступала легкая краска стыда. Но сержант Хендерсон отказывался признать поражение.

Пруит довольно долго ни во что не вмешивался. Какое ему дело? И вообще это не его собака. Пусть Блум сам присматривает за своей паршивой сучкой. Но в нем столько всего накопилось, что он давно был готов взорваться и ждал лишь повода, он даже сам выискивал этот повод, и теперь, глядя на них — и на тех, кто сконфуженно отошел, и на тех, кто виновато остался из любопытства, и на Чемпа Уилсона с живодером Хендерсоном, этих вселенских подонков, которые никогда не выезжают в поле, — он вдруг почувствовал, что ненавидит их всех так же яростно и неукротимо, как ненавидел Блума с его паршивой замызганной сучонкой.

Он растолкал зевак и врезал Хендерсону по плечу ребром ладони. Хендерсон в это время, стоя на коленях, сражался с задними лапами Леди. От удара он упал на спину и инстинктивно выставил руки назад.

Почувствовав, что задние лапы у нее свободны. Леди рванулась, Уилсон не сумел ее удержать. Она опрометью помчалась через двор. Кобель не отставал от нее ни на шаг. Обернувшись, она зарычала и куснула его в грудь. Он продолжал бежать за ней, но уже на некотором расстоянии.

— Что это ты вдруг? — потребовал объяснений Хендерсон.

— А то, что нечего изображать из себя большего скота, чем ты есть, — сказал Пруит. — Шел бы лучше в конюшню, к своим лошадкам.

Хендерсон широко улыбнулся, лениво оперся на локоть и сунул правую руку в карман.

— В чем дело, Пруит? Нервишки пошаливают? Такой всегда паинька…

Пруит смотрел, как рука Хендерсона что-то ласково поглаживает в кармане.

— Только попробуй, сволочь, — сказал он. — Этим же ножом и убью.

Улыбка сошла с лица Хендерсона, но вечно невозмутимый Чемп Уилсон уже стоял рядом и помогал своему корешу подняться.

— Пошли, Лиддел, брось. — Успокаивая приятеля, Уилсон взял его за руку и потянул к казарме.

— Ты, Пруит, доиграешься, — завизжал Хендерсон. — Дождешься — зарежу!

— Это когда же?

— Лиддел, заткнись, — угрюмо приказал Уилсон. — А ты, Пруит, соображай, — холодно добавил он. — Когда-нибудь допрыгаешься, и никто выручать не будет. Тебя в роте и так мало кто любит.

— А мне самому в этой роте мало кто нравится, — сказал Пруит.

Уилсон ничего не ответил. Он дружески похлопал Хендерсона по плечу и потащил в комнату отдыха. Хендерсон был разъярен, но не сопротивлялся. Пруит пошел назад к фургону. Толпа разбрелась, солдаты вернулись к работе, слегка разочарованные, что их лишили развлечения, — драка могла бы выйти неплохая. А сам Пруит не понимал, доволен он, что драка не состоялась, или нет. Солдаты, мывшие фургон, молчали, будто ничего не произошло. Небось давно ходят разговоры, что Пруит на пределе, мрачно подумал он.

Весь остаток дня, до самого ужина, об этой стычке никто не заговаривал. О ней успели забыть, как забыли о множестве других мелких стычек, не перешедших в драку. На этом все бы и кончилось, если бы не Блум. Ну кто, кроме рядового первого класса Исаака Блума, снова вытащил бы в тот вечер эту историю на свет божий?

На ужин были жареные сосиски и знаменитая старковская запеканка, приготовленная из оставшейся от обеда картошки и ничем не уступавшая ресторанной. Еще была подана зеленая фасоль, а на десерт — большие сочные половинки консервированных персиков в сиропе. Ужин был отличный, и все ели молча. Разговоры начались, только когда тарелки опустели. Пруит оглядел последний кусочек сосиски — темно-коричневый, с хрустящей кожицей, — положил его в рот и, жуя, наблюдал за Старком, который вышел из кухни и направился к сержантскому столу посидеть за традиционной кружкой кофе, выкурить сигаретку и поговорить. Майка на Старке промокла от пота, пот блестел на мощных руках и плечах, капли пота стекали из-под мышек. Пруит относился к Старку с теплотой, Старк был ему по душе. Кроме Старка, в роте почти никто не стоил доброго слова. Разве что еще Цербер. Нет, этот слишком себе на уме. Энди и Пятница — те вроде хорошие ребята. И Маджио. Он дожевал сосиску, проглотил и, закурив, почувствовал, как дымный вкус сигареты приятно накладывается на оставшуюся во рту солоноватость. Теперь еще добавить к этому вкус кофе…

В эту минуту Блум, прихватив свою посуду, подошел к их столу и сел напротив Пруита. Оживленный гул в столовой тотчас стих.

— Пруит, хочу тебя поблагодарить, что за мою псину заступился, — громогласно заявил Блум.

— Не за что. — Пруит потянулся к кружке.

— Я налью. — Блум схватил металлический кофейник и наполнил кружку Пруита. — Кто настоящий друг, сразу видно. Я лично так считаю: кто за твою собаку заступится, тот, значит, и тебе друг. Теперь я у тебя в долгу.

Пруит смотрел на свою кружку, дожидаясь, пока осядет гуща.

— Ничего ты мне не должен.

— Нет, должен.

— А я говорю, не должен.

— И за мной не залежится, ты знай. Я не из таких.

— Я бы вступился и за любую другую собаку. Просто не люблю, когда при мне всякая сволочь собак мучает. А чья собака, мне все равно. Чья бы ни была. Я, кстати, не знал, что она твоя, — соврал он, сквозь дым сигареты наблюдая за Блумом.

— Это же все знают, — не поверил Блум.

— Значит, не все. Я, например, не знал. А знал бы — не вмешался бы, — сказал он. — Так что ничего ты мне не должен. И вообще не лезь ко мне. Это все, что я прошу. — Он встал, взял со стола свою грязную тарелку и кружку. — Будь здоров, Блум.

Разочарованные зрители возобновили было разговоры, но сейчас все снова замолчали, и опять наступила выжидательная тишина, как будто прикрутили радио.

— Ну ты даешь! — сказал Блум. — Я тебя поблагодарить хочу, а ты хамишь. Кто же так делает? — Он тоже встал и демонстративно собрал свою посуду. — Я к тебе подошел, только чтобы поблагодарить. А так-то не больно и хотелось, не думай.

— Мне твоя благодарность нужна как рыбе зонтик, — сказал Пруит. — Доволен?

— Ха! — скривился Блум. — Не смеши. Чего ты воображаешь? Кто ты такой? Тоже мне король нашелся! Сами дерьмо беспорточное, так все на евреях вымещают.

— Ты это что? Оскорбить хочешь?

— Я тебя просил соваться? Собака моя просила? — заорал Блум. — Никто не просил. Ты сам полез. В другой раз подожди, пока попросят. Ни я, ни моя собака в твоей вонючей помощи не нуждаемся! Понял, гад? И чтобы ни ко мне, ни к моей собаке больше не подходил!

Пока они разговаривали, Пруит поставил тарелку на стол, но кружку по-прежнему держал в руке. И сейчас он с силой метнул ее. Тяжелая фаянсовая кружка без ручки ударила Блума в лоб, в самую середину. Блум недоуменно заморгал и нахмурился. Отскочив, кружка упала, но не разбилась. Равнодушная и безразличная ко всему на свете, она катилась по бетонному полу.

Не успели они шагнуть навстречу друг другу, как между ними уже стоял Старк. Сигарета все еще невозмутимо свисала из уголка его рта, готового то ли рассмеяться, то ли язвительно оскалиться, то ли перекоситься в плаче. Ногой он загородил дорогу Пруиту, а Блума толкнул в грудь и заставил отступить.

— Здесь хозяин я, — прорычал Старк. — Хотите, драться — идите на улицу. А в столовой не позволю. В столовой едят, — гордо сказал он. — Только едят, и ничего больше. Тебе, Пруит, повезло, что кружка не разбилась. А то в получку я бы у тебя вычел.

Блум огляделся по сторонам. На лбу у него ярко горело красное пятно.

— Что, выйдем? — спросил он.

— Почему не выйти? Можно, — сказал Пруит.

— Тогда чего стоишь? Испугался? — Блум двинулся к двери, на ходу расстегивая рубашку.

Пруит вышел за ним из столовой и зашагал через двор на плац, где еще сушились натянутые днем палатки. Все в радостном предвкушении сорвались с мест и повалили за дверь. Из других столовых с окружающих двор галерей тоже уже сбегались солдаты, как будто знали обо всем заранее и лишь дожидались сигнала. Толпа обступила их широким кольцом. Блум наконец снял с себя рубашку и выставил на всеобщее обозрение широченную грудь; кожа у него была белая как молоко. Пруит тоже сбросил рубашку.

Они дрались полтора часа. Начали в половине шестого, когда было еще светло. Ротные товарищеские открывались в восемь, но Блум выступал в сильнейшей группе, то есть не раньше десяти — половины одиннадцатого, и, когда наряд из спортзала стал натягивать на помосте в центре плаца канаты для ринга, они все еще дрались.

Блум был боксер, и против него годился только бокс. С прошлого декабря Блум тренировался довольно регулярно, так что живот у него стал твердый как камень. А голова от рождения была твердая как камень. Не будь Блум так пуглив, он бы одолел Пруита очень быстро. В любом случае Пруита могла выручить только природная быстрота реакции, которую он с годами развил еще больше и в Майере положил в основу выработанного им стиля боя. Но он был настолько не в форме, что при всей своей быстроте уже через десять минут полностью выложился, увертываясь от Блума.

Блум почти все время ему подставлялся, но ни один удар Пруита — а удар у него был на редкость сильный для боксера его веса — на Блума не действовал. Для пробы Пруит послал несколько «хуков» левой в живот, но понял, что это бессмысленно. Тогда он решил обработать левой лицо Блума. Первый же по-настоящему удачный удар сломал Блуму нос. Пруит почувствовал, как что-то вдавилось под его кулаком, и понял, что нос у Блума сломан. Но крови почти не было, лишь тонкая струйка, которая быстро подсохла, только и всего. Секунд пять у Блума сильно слезились глаза, лицо на мгновенье окаменело, но верхняя губа даже не распухла. Это было все равно что пытаться свалить кулаком буйвола.

Пруит продолжал метить ему в нос, но Блум теперь успевал сгибаться чуть не пополам, и левая рука Пруита пролетала над головой Блума, а тот, разогнувшись, посылал стремительный «кросс» правой. Так повторилось раза три. Блум мог бы вышибить из Пруита дух, влепи он ему сейчас «хук» левой в живот, но Блум почему-то продолжал мазать боковыми правой. Пруит скоро заметил, что, пригибаясь, Блум прикрывает лицо только справа, а левая сторона остается у него открытой. Пруит начал отвлекать его ложным выпадом левой и на ходу посылать прямой удар вниз, туда, где в этот миг должен был быть просвет. Сначала он промахивался, но потом наконец попал. Удар пришелся под глаз, и Пруит понял, что у Блума останется синяк. Но это было слабым утешением, потому что удар подействовал на Блума не больше, чем все предыдущие. С тем же успехом можно было пытаться в одиночку перевернуть автомобиль.

Блум в очередной раз пригнулся, и Пруит снова ударил правой. Блум дернул головой вниз, и кулак Пруита со всей силой врезался Блуму в темя. У Пруита занемел палец. Он его не сломал, только выбил, но и этого было достаточно. Ухмыляясь во весь рот, Блум распрямился. Отказавшись от ударов правой, Пруит продолжал целиться левой в нос, а ушибленную правую берег, чтобы в удобный момент двинуть Блуму в кадык. Другого варианта, пожалуй, не оставалось. Положение отчаянное, как у человека, который бродит вокруг дома и дергает двери одну за другой, а убедившись, что все они заперты, хватает камень, чтобы разбить окно, и только тогда замечает, что все окна зарешечены. Он уже очень устал.

Толпа вокруг них росла, зрители были в восторге. Несколько самозваных блюстителей порядка осаживали толпу, заботясь, чтобы боксерам хватало места, и все вели себя так, будто смотрели настоящий бой на ринге. Крови было немного, но зрители это сейчас прощали, потому что все они с профессиональным интересом следили, как Пруит пытается вылезти из безнадежной ситуации. Сторонние наблюдатели, они могли позволить себе удовольствие вникать в теоретические расчеты Пруита, не рискуя при этом попасть под кулак Блума. И каждый раз, когда Пруит пробовал новую тактику, им было очень интересно, что из этого выйдет, и он слышал, как они обсуждают его шансы на успех, словно присутствуют при рождении нового шахматного гамбита.

Ноги у Пруита сильно устали, предплечья, локти и плечи ныли от ударов. Правая кисть слегка распухла — заметив это, Блум стал менее пуглив и наступал активнее. А удобный случай ударить Блума правой в кадык все не подворачивался. Пруит уже начинал сомневаться, что такая возможность вообще у него появится. Он не хотел рисковать зря и промахиваться, потому что, попади он снова Блуму в голову, его правой хватило бы ненадолго.

А Блум продолжал наступать, действуя обоими кулаками, и Пруит тратил все силы, чтобы вовремя увернуться, особенно когда Блум прижимал его к толпе. Блуму даже удалось неожиданно поймать его правой — он в это время как раз был прижат спиной к толпе. Этот удар, прямой, а не «кросс», взрывом отдался у него в виске. В следующий миг он оказался на коленях и повалился на какого-то зрителя, который под ним тоже упал. Ему захотелось спать, на него накатила страшная усталость, голоса вокруг расплылись, стали далекими, и поднялся он с огромным трудом, потому что ноги не желали ему больше служить.

В другой раз, много позже, когда Блум надвигался на него, он почувствовал, как спотыкается о чьи-то ноги, и упал прежде, чем Блум успел ударить. Он увидел занесенную над собой ногу Блума и откатился в сторону, впервые за весь день ощущая настоящую злость. Кто-то шагнул в круг, отпихнул Блума назад и потребовал, чтобы тот дрался честно. Сквозь сгущающиеся сумерки он разглядел, что это Старк. Толпа шумно поддержала Старка. Зрители не хотели, чтобы им испортили удовольствие и так прекрасно начавшийся бой закончился бы вульгарной дракой. Блум что-то доказывал.

Когда Пруит снова вошел в круг, Блум занес назад нацеленную правую и стоял наготове совсем рядом — он бы шагнул еще ближе, но толпа не позволяла, — Пруит саданул его по ноге каблуком полевого ботинка. Забыв про готовую к удару правую, Блум широко разинул рот, чтобы заорать, но Пруит резко послал левую в сломанный нос; Блум наконец заорал и поднял обе руки к лицу, а Пруит вломил ему левой «хук» в живот, целясь как можно ниже, но все же так, чтобы не попасть между ног. Блум не застонал, но невольно опустил руки — наверно потому, что удар в нос и боль в ноге на мгновенье ошарашили его, — и шея у него осталась совсем открытой. Тут-то Пруит и ударил его правой в кадык. Боль в руке была адская, но удар себя оправдал. Блум захрипел, схватился обеими руками за горло и в первый раз за всю драку свалился на землю.

Стоя на коленях, Блум кашлял и судорожно ловил ртом воздух, руки его осторожно щупали горло. Лицо покраснело, потом побагровело, потом стало сине-черным, и он упал на бок. Его вырвало, но он тотчас встал и, хрипя, двинулся на Пруита, низко согнувшись и выставив вперед голову, как баран.

Пруит чуть отступил, и правильно сделал, потому что, стой он ближе, он бы не успел ударить Блума коленом в лицо, пока тот не разогнулся. Но он все равно стоял слишком близко и коленом попал Блуму в грудь, а в лицо пришелся лишь пружинистый удар плотной подушкой мускулов, что выше колена. Блум опрокинулся на спину в собственную блевотину. Нос у него был сломан, но не кровоточил и не раздулся, вокруг глаза темнел синяк, но глаз не заплыл и не распух, живот принял множество ударов, но на нем не было ни единой ссадины, кадык, от которого должна была бы остаться каша, по-прежнему упруго перекатывался — на вид все цело и невредимо, никаких серьезных травм. Блум лежал опершись на локоть, тяжело дышал и смотрел на Пруита. Потом встал и снова двинулся вперед, на этот раз бережно прикрывая лицо обеими руками. Матерь божья, подумал Пруит, ничто его не берет! На танке его давить, что ли? В эту минуту из толпы шагнул в круг батальонный капеллан, второй лейтенант Энджер Дик.

И Пруит и Блум очень этому обрадовались.

— Ребята, вам не кажется, что это зашло слишком далеко? Мне больно на вас смотреть. Все эти драки — пустая трата сил. Дракой еще никто ничего не решил. Если бы вы, ребята, делали друг другу добро с тем же пылом, с каким деретесь, — лейтенант Дик произнес это проникновенным голосом проповедника, — нам всем жилось бы гораздо лучше, а я бы, наверно, остался без работы.

В толпе засмеялись, и лейтенант Дик, обведя глазами зрителей, широко улыбнулся.

Пруит и Блум молчали.

— Кроме того, — продолжал капеллан, — насколько я знаю, Блум сегодня выступает в соревнованиях. Так что, если вы сейчас не прекратите драку, он не успеет переодеться.

В толпе снова засмеялись, и капеллан, поглядев по сторонам, снова удовлетворенно улыбнулся. Потом одной рукой обнял за плечи Пруита, а другой — Блума:

— Пожмите руки, ребята. Небольшая дружеская потасовка всегда полезна. Очищает молодую кровь. Только не надо увлекаться. Прошу вас на этом закончить. Пожмите руки.

Они неохотно обменялись рукопожатием и, еле волоча ноги, побрели в разные стороны. Пруит к казарме, Блум — в спортзал готовиться к выходу на ринг. Лейтенант Дик остался во дворе и о чем-то разговаривал с солдатами.

В пустой спальне отделения Пруит сел на свою койку и долго сидел не двигаясь. Он решил, что не поедет в город. Потом поднялся, прошел в пустой туалет, и его вырвало. Но легче не стало. Голова раскалывалась от боли. Особенно болел висок, куда Блум влепил тот страшный удар. Ухо под виском горело. Правая кисть все больше распухала. Руки были такие тяжелые, что, казалось, их не поднять. На предплечьях и плечах уже выступали темные следы от ударов. Ноги подкашивались и дрожали. Чего он, собственно, добился? Ничего. Он попробовал представить себя в постели с Альмой или с любой другой женщиной и ничего не ощутил. Когда во дворе наконец раздались крики болельщиков и он понял, что соревнования начались, он сходил в душ, переоделся в чистую форму, неверными шагами спустился на первый этаж и, выйдя через пустую комнату отдыха из казармы, побрел в гарнизонный пивной бар.

Вождь Чоут сидел за одним из дальних столиков на открытом воздухе под деревьями. Вождь Перебрался от Цоя сюда, потому что из-за соревнований у Цоя было сегодня слишком людно, но высившийся перед Вождем лес бутылок и жестяных банок, казалось, перекочевал вместе с ним с его любимого углового столика в ресторане Цоя, где он проводил каждый вечер. Медленно подняв голову над своими пивными джунглями, Вождь с удовольствием поглядел на Пруита:

— Присаживайся. Ушко-то у тебя какое красивое!

Пруит придвинул к себе стул. Он чувствовал, что лицо у него само расплывается в улыбке.

— Болит здорово. Но он мне его только задел, а то бы еще и распухло.

— На-ка, глотни пивка, — сказал Вождь. Степенно осмотрев свои угодья, он выкорчевал одно пивное дерево и торжественно протянул его Пруиту, словно вручал медаль. — Если все было, как мне рассказали, — по своему обыкновению он говорил с неспешной рассудительностью, — ты неплохо себя показал. Если учесть, что давно не тренируешься.

Пруит подозрительно глянул на него: не издевается ли? Но в глазах Вождя не было и тени насмешки. И Пруит с достоинством принял пиво. Он вдруг почувствовал себя намного лучше. Вождь Чоут кого попало за свой столик не зовет и не угощает.

— Староват я уже для таких драк, — скромно и устало сказал Пруит. — Черт! Ему сейчас даже на ринг не подняться. А бой провести — об этом и думать нечего. Неужели он будет драться, ты как считаешь?

— Этот будет, — сказал Вождь. — Он — лошадь. К тому же метит в капралы.

— Дай бог, чтобы ты был прав. Не хочу, чтобы он из-за меня не выступил. Честно говорю.

— Как я слышал, ты его не очень-то жалел. — Вождь скупо улыбнулся.

Пруит в ответ тоже улыбнулся, откинулся на спинку стула и поднес к губам банку с пивом. Солоноватый бодрящий холод жадного, долгого глотка пробил застрявший в горле скользкий ком, смыл его, ледяной свежестью прочистил голову.

— Уф-ф! — благодарно выдохнул он. — Да ведь к этому давно шло. Он сам напрашивался. С первого дня, как я к вам перевелся.

— Точно, — согласился Вождь.

— Но я не хочу, чтобы из-за меня он не смог выступать.

— Ничего с ним не будет. Он — лошадь. Ему бы еще соображения прибавить — против него не потянул бы ни один тяжеловес дивизии.

— Пугливый он только очень.

— Вот именно, — кивнул Вождь. — Выступит он, не волнуйся. Наверно, даже выиграет. Его поставили против одного салажонка из восьмой роты. Так что выступить он выступит. А вот что на пару дней заткнется — это как пить дать.

— Факт, — весело сказал Пруит.

— И будет всю жизнь думать, что ты это нарочно, чтобы карьеру ему испортить.

— Динамит тоже так решит.

Вождь кивнул большой головой, тяжело и медленно, будто это стоило ему огромных усилий.

— Теперь уж ты в дерьме по самые уши. Правда, ты и раньше был в черном списке. Под трибунал они тебя, конечно, подвести не смогут. Думаю, тут даже Динамит ничего не сделает. Честная драка, по взаимному соглашению, во дворе… Динамит сам ввел эти правила, придраться не к чему.

— Факт, — радостно подтвердил Пруит. — Ничего у них не выйдет.

— Блум был бы неплохой парень, — задумчиво, философски сказал Вождь. — Ему бы хоть на пять минут забыть, что он еврей.

Пруит почувствовал, как в нем шевельнулось давнее беспокойство.

— Это-то при чем? — возразил он. — Мне наплевать, еврей он или кто.

— Мне тоже. Зусмана вон ребята все время зовут «еврейчик». И ему хоть бы хны. А попробуй кто-нибудь так назвать Блума? Сразу с кулаками полезет. Меня же вот зовут «индеец» — ну и что? Я и есть индеец. Чего тут такого? А Блум еврей, нет, что ли?

— Все верно. — Охватившее его на миг неясное беспокойство улеглось. — Что это вообще за дела, старик? У меня, например, в роду и французы, и ирландцы, и немцы. Что же мне на стенку лезть, если меня будут звать «французик», или «фриц», или еще как-нибудь?

— Правильно, — степенно сказал Вождь.

— Я и говорю, — обрадованно подхватил Пруит.

— Я, конечно, знаю, есть разные дуболомы и сволочи, которые над евреями издеваются, но у нас в роте таких нет.

— Точно. А вспомни, что с индейцами вытворяли.

— Правильно. Просто человек должен понимать, кого надо бить, а кого не надо.

— Верно. — Пруит вольготно развалился на стуле — пиво ударило в голову необычно быстро — и обвел глазами обнесенный решетчатой оградой треугольник пустыря, где на перекрестке трех гарнизонных улиц воздвигли под навесом подковообразную стойку пивного бара, свято почитаемого солдатами вот уже двадцать лет. В дальнем углу собралась за пивом кучка седых стариков сержантов, они отгораживали себя от молодой сорокалетней шпаны воспоминаниями о генерале Вилье[33] Вилья Франсиско (1877—1923) — генерал, один из вождей мексиканской революции., о Мексике и о мятеже на Филиппинах, когда они задали жару этим проклятым «моро» и испанцам. Стойку в три ряда облепили орущие во всю глотку солдаты. Компания новобранцев в чистеньких, еще не вылинявших летних формах, обнявшись, горланила: «Мы парашютисты капитана Кнопа, мы сигаем ночью прямо в цель. Пусть другие дохнут по окопам, наше дело — девки и постель» . Сквозь гул голосов слабо прорывался со двора рев толпы, отмечающей очередной нокдаун. Все это было родное и привычное. Это его жизнь, и он здесь свой.

— Как я погляжу, в других полках нашим боксом что-то не очень интересуются. — Пруит ехидно улыбнулся.

— А на кой им черт? — спокойно отозвался Вождь. — Мы можем хоть задницей землю есть, в этом году нам чемпионат не выиграть. И все это знают.

Пруит посмотрел на него, такого огромного и невозмутимого, и улыбнулся, чувствуя, что любит Вождя за это непоколебимое спокойствие, которое тот умудряется сохранить в сумасшедшей свистопляске, перевернувшей за последний месяц весь мир вверх дном.

— Вождь, старичок, — счастливым голосом сказал он. — Эх, Вождь, старичок… Эти мне спортсмены!.. Эти подлюги спортсмены!

— Ты поосторожнее. — Вождь усмехнулся. — Я, между прочим, тоже имею к ним отношение.

Пруит залился счастливым смехом.

— Пей еще, — сказал Вождь.

— Нет, сэр, теперь угощаю я.

— Да у меня вон сколько. Бери. Ты заработал.

— Нет, — упрямо возразил он. — Моя очередь. Деньги у меня есть. Я теперь всегда при деньгах.

— Я уже заметил. — Вождь усмехнулся. — Твоя киска, видно, на руках тебя носит.

— Да не жалуюсь. — Губы у Пруита разъехались в широкую ухмылку. — Грех жаловаться. Одна беда… — Он вдруг с удивлением прислушался к своему голосу. — Дуреха замуж за меня хочет.

— Бывает, — философски заметил Вождь. — Денег у нее навалом, так что не будь дураком, женись. И пусть обеспечивает тебе красивую жизнь. Будешь жить, как захочешь.

Пруит рассмеялся:

— Это не для меня. Вождь. Ты же знаешь, такие, как я, не женятся.

Он встал и бодро зашагал к стойке. Ах ты, трепло, весело обругал он себя, вечно что-то выдумываешь! А эта выдумка ничего, ей-богу. Это как посмотреть. Да чего там, черт побери! Имеет же человек право помечтать.

— Эй, Джимми! — свирепо крикнул он.

— Привет, малыш! — проорал Джимми с другого конца стойки. На широком потном лице канака сияла улыбка, руки безостановочно сновали, проворно вытаскивая из холодильника на стойку банки и бутылки. По другую сторону громадного холодильника стоял охранник — порядок в баре поддерживали полковые боксеры, которых по указанию гарнизонного начальства хозяин бара нанимал то из одной роты, то из другой. Одетый по всей форме и с дубинкой, временный представитель военной власти без стеснения дул пиво, извлекая из глубин холодильника банку за банкой, а беспомощный хозяин-японец смотрел на все это с болезненной гримасой отчаяния, застывшей на гладком плоском лице.

— Джимми, мне четыре, — крикнул Пруит через рябь голов.

— Понял, — откликнулся Джимми, и улыбка ослепительной вспышкой осветила темное лицо. — Четыре пивка на четыре глотка. — Он поставил банку на стойку. — У вас сегодня ротные товарищеские. Не выступаешь?

— Куда мне, Джим. — Пруит радостно улыбнулся. — Боюсь, заедут в ухо, оно и распухнет.

— Ты даешь! — Джимми засмеялся и вытер лицо рукой, похожей на копченый окорок. — Меня можешь не разыгрывать. Я слышал, ты этого еврейского чемпиона крепко припечатал.

— Вот, значит, как рассказывают? — Пруит хмыкнул. — А я слышал, это он меня припечатал. — Затылком он почувствовал, что несколько солдат задержались у бара и глядят на него. Сзади зашептались. Небось уже весь полк знает, подумал он. Но не обернулся.

— Ха! — Джимми осклабился. — Я, парень, видел тебя на прошлом чемпионате. То что надо! У этого еврея и рост, и удар — все при нем. Но он трус. Они все такие. А вот ты не трус.

— Думаешь? — Он скромно улыбнулся. — Так как насчет пива?

— Сейчас дам. То, что ты не трус, я знаю. Эти евреи не соображают, на кого можно тянуть, а на кого нет. А я, малыш, через месяц снова в городе выступаю.

Стоявшие рядом по-прежнему смотрели на них и прислушивались.

— Где? — спросил Пруит, с удовольствием ощущая свою принадлежность к узкому кругу избранных, которым доверяются важные тайны. — В городском зале?

— В нем самом. Полуфинал. Шесть раундов. Выиграю — долбаю финал. А финал выиграю — большое турне по Штатам. Ничего, да? Уйду тогда к черту из этого бара.

— Ишь ты! Прямо новый Дадо Марино.[34] Марино Дадо — известный гавайский чемпион по боксу в наилегчайшем весе; выступал в конце 30-х годов.

Джимми оглушительно захохотал и выпятил колесом грудь — казалось, он еле умещается за стойкой.

— А то! Мне в самый раз выступать в наилегчайшем. Нет. — Он посерьезнел. — Я уеду в Штаты, как мой дед. Знаешь, как моя фамилия? Калипони. Джимми Калипони, в честь деда. Он в молодости ездил в турне по Штатам. В Калифорнии выступал. У нас в гавайском языке нет ни «ф», ни «р». Мы говорим не «Калифорния», а «Калипони». Вот долбану финал и поеду в Калипони, как мой дед. Оправдаю свою фамилию. Заодно посмотрю, как там живется. Хватит с меня гавайских гитар. — Он ухмыльнулся. — Мне Штаты нравятся, я про тот край много слышал.

— Приду посмотрю, как ты полуфинал выиграешь, — улыбнулся Пруит.

— Люблю я городской зал… Сколько там было боев! Старикан Дикси тоже там часто выступал. Помнишь его? Мы с Дикси по корешам были. Отличный был парень, скажи?

На душе у Пруита вдруг стало пусто, и эта зияющая пустота бесследно засосала в себя недавнее прекрасное настроение. Он потянулся за пивом.

— Да, — сказал он. — Парень был отличный.

Джимми задумчиво покачал головой, его большое веселое лицо неожиданно погрустнело.

— Жалко, что он тогда ослеп. — Раньше Джимми никогда с ним об этом не говорил. — Ты, я знаю, здорово переживал. Да, не везет людям. Вы же с ним друзья были. Жалко-то его как, а?

— Да, жалко. Где тут мое пиво?

— Держи, — Джимми придвинул к нему банки. — Это бесплатно. Угощаю. — Печальное скуластое лицо снова разом повеселело. — Молодец ты, что этого еврея припечатал. Я доволен. Они ведь как фрицы. Такие же сукины дети. Хотят весь мир к рукам прибрать. Но только против нас, американцев, им не потянуть. Мы не из трусливых. А жиды и фрицы — те трусы.

— Как же, как же. — Взяв банки с пивом, Пруит начал спиной протискиваться сквозь толпу. — Жиды и фрицы — те трусы, — тихо повторил он вслух, словно разговаривал сам с собой. Жиды, фрицы, итальяшки, испашки, бостонские ирландцы, венгры, макаронники, лягушатники, черномазые ниггеры — те все трусы. Он повернулся и зашагал к своему столику. На душе было муторно. Он ведь дрался с Блумом не потому, что тот еврей. Почему надо каждый раз обязательно сводить все к национальности?

За спиной у него Джимми кричал: «Понял! Два пивка на два глотка!» Это была его любимая шутка. Подожди, Джимми Калипони, вот «долбанешь» ты финал, поедешь в Штаты и, может, решишь, что тамошние черномазые ниггеры тоже трусы. Вот удивится-то Джимми Калипони. Может, он тогда начнет объяснять всем разницу между ниггерами и гавайцами? Ну что ж, объясняй, объясняй. Рассказывай. А может, Джимми Калипони тогда поскорее вернется к себе домой, на Гавайи, где трусы только жиды и фрицы?

Он шагал по густой траве к своему столику и уже знал, что обязательно поговорит с Блумом и объяснит, что дрался с ним совсем не потому, что тот еврей. Объяснит сегодня же, сейчас, правда сейчас Блум ждет выхода на ринг. Тогда, значит, после соревнований. Нет, после соревнований Блума будут откачивать и в спортзал набьется прорва народу, а может быть, если Блум выиграет, он после соревнований куда-нибудь закатится праздновать победу. Тогда, значит, завтра. Он поговорит с ним завтра и все ему объяснит.

Он подрался с Блумом, потому что ему непременно нужно было с кем-нибудь подраться, иначе он бы искусал сам себя и взбесился, и Блум дрался с ним по той же причине, оба они были на пределе, обоих довели до белого каления, и оба полезли в драку и били друг друга, чтобы потешить всех вокруг, но только не себя — вот и все, а ведь у него с Блумом, наверно, гораздо больше общего, чем с любым другим из их роты, кроме разве что Анджело Маджио, и они с Блумом дрались потому, что это гораздо легче, чем пытаться отыскать настоящего врага и побить его, потому что настоящего врага, их общего врага, трудно распознать и найти, и они даже не знают, кто он, какой он и как до него добраться, вот и дрались друг с другом, это же много легче и помогает притерпеться к настоящему врагу, общему, тому, который неизвестно кто и неизвестно где, а вовсе не потому, что Блум еврей, а ты кто-то там еще.

Он ведь давно не вспоминал про Дикси Уэлса. Он его почти забыл. Кто бы мог подумать, что он его забудет! Забыть Дикси?! Нет, он обязан все объяснить Блуму.

А потом он с холодной ясностью понял, что ничего Блуму объяснить не сумеет. Потому что сам-то Блум бесповоротно убежден, что все это из-за того, что он еврей. Что бы он Блуму ни говорил, как бы ни старался, Блума не убедить, что дело совсем не в том, что он еврей, и что Пруит никакой ненависти к евреям не испытывает. Пытаться втолковывать это Блуму бесполезно, когда бы он к нему ни подошел — сегодня, завтра, послезавтра, через год.

Он посмотрел на Вождя, который поглядывал на него из-за леса бутылок и банок, будто прячущийся в кустах взводный разведчик, — спокойное круглое лицо, непроницаемое, как скала, красно-черное от тропических ожогов, заработанных во всех без исключения загранвойсках США и слой за слоем наложившихся на изначально темную кожу индейца-чокто, лицо человека, о котором с неизменным благоговейным восхищением упоминали в разных концах земного шара, стоило кучке американских солдат собраться вместе и заговорить о спорте; невозмутимое лицо бывшего чемпиона Панамы по боксу в тяжелом весе и обладателя до сих пор не побитого рекорда Филиппин в забеге на 100 ярдов, лицо человека, уже изрядно разжиревшего от пива, но до сих пор знаменитого на Гавайях не меньше, чем Лу Гериг[35] Гериг Генри Луи (1903—1941) — знаменитый американский баскетболист. на континенте, лицо человека, который сейчас неуклонно и успешно накачивает себя пивом до привычной ежевечерней отключки. Что бы сказали его ярые поклонники из АМХ, если бы увидели своего кумира сейчас?

Он сел за столик и, поставив банки с пивом, глядел на грузного великана, который казался таким тяжелым и неповоротливым на хрупком стуле, но был легок и проворен на зеленом ромбе бейсбольного поля, на баскетбольной площадке и на гаревой дорожке. Сколько раз он с замиранием сердца, с восхищением, равным восторгу от тихоокеанского заката, наблюдал, как это огромное тело по-тигриному изгибается в рывке, чтобы на долю секунды опередить бейсболиста другой команды!

— Вождь, — взволнованно сказал он. — Вождь, почему так?

— Что? — тихо рокотнул Вождь. — Что почему? Ты о чем?

— Не знаю. — Пруит пожал плечами. Он был смущен и лихорадочно пытался что-нибудь придумать. — Я про Тербера, — неловко сказал он, будто только это имя могло объяснить его замешательство. — Вождь, почему он такой? Никак я не могу его понять. Что с ним произошло?

— С Тербером? — Вождь задумчиво глядел на улицу, темнеющую за белым переплетением решетки; казалось, он тупо роется в памяти, отыскивая ответ. — С Тербером? Не знаю. Вроде ничего особенного про него не слышал. А что?

— Да это я так. — Он клял себя, что затеял этот глупый разговор. — Просто не могу его понять, вот и все. Он у нас в первой роте ходил в штаб-сержантах. Это когда я еще горнистом был. Я тогда с ним часто сталкивался. То он к тебе как последняя сволочь, а то вдруг на рожон лезет, только чтобы тебя выручить, хотя сам же виноват.

— Да? Вот он, значит, какой, — нехотя отозвался Вождь, все так же глядя вдаль. — Да, его, наверно, раскусить трудно. Я знаю одно: он лучший старшина в полку. А может, и во всем гарнизоне. Таких теперь немного. — Вождь грустно улыбнулся. — Вымирающее племя.

Пруит кивнул, взволнованно и смущенно.

— Я про то и говорю, — настойчиво продолжал он. Раз уж завел этот разговор, нечего отступать. — Мне иногда кажется, если я пойму Цербера, я вообще очень многое пойму. Я иногда… Если бы он просто был сволочь и подлец, как Хаскинс из пятой, тогда было бы легче. Я знал одного такого гада в Майере. Подонок из подонков. Ему нравилось людей мучить. Нравилось смотреть, как они корчатся. Я у него писарем сидел. Долго не выдержал, перевелся.

— Вот как? — Вождь оживился. — Ты и писарем был? Я не знал.

— Мало кто знает. Я в той части договорился с одним парнем из канцелярии, он мне ничего не вписал ни в личную карточку, ни в форму номер двадцать, чтобы никто не знал. И чтобы снова за бумажки не засадили. — Он помолчал. — Я печатать сам научился. По учебнику. В библиотеке взял. Я тогда еще не очень понимал, чего хочу. Все искал, пробовал… Ну так вот, — упрямо вернулся он к прежней теме. — Понимаешь, к чему я веду? Этот тип, про которого я тебе рассказываю, был попросту махровая сволочь. С солдатами обращаться не умел и их же за это ненавидел. Не себя, а их, понимаешь? Такого раскусить легко. В первые сержанты выбился только потому, что лизал задницу начальству. И всю жизнь трясся, что, не дай бог, кто-нибудь вылижет чище. Такого раскусить — раз плюнуть.

— Да, — Вождь медленно кивнул большой головой. Он слушал Пруита внимательно и с уважением, искренне стараясь понять. — Я таких много повидал. Здесь они тоже есть.

— Но Цербер совсем не тот случай, понимаешь? Он не сволочь, я чувствую. Тут что-то другое. Он у меня вызывает какое-то такое ощущение… Странное. Необычное. Понимаешь?

Вождь кивнул.

— Бывает, человеку от рождения не судьба, — медленно сказал он. — Я лично думаю, Тербер из таких.

— Как это — не судьба?

— Это трудно объяснить. — Вождь беспокойно шевельнулся.

Пруит молча ждал.

— Вот возьми, к примеру, меня. Я ведь из резервации. Там и родился, и вырос. И с детства хотел стать спортсменом. Хотел так, что спасу нет. У меня был идеал — Джим Торп[36] Торп Джеймс Фрэнсис (1888—1953) — знаменитый американский спортсмен-легкоатлет, по происхождению индеец. Я про него прочитал все, что только можно. О нем легенды ходили. Он был для индейцев национальным героем. Я считал, что лучше Джима Торпа нет никого, и хотел быть как он. Понимаешь?

Пруит кивнул. Ничего этого он раньше от Вождя не слышал. Да, наверно, и никто в роте не слышал. Может, он сейчас что-то узнает, поймет что-то важное?

Вождь одним долгим глотком осушил жестяную банку и, осторожно держа ее толстыми пальцами, поставил назад, в гущу своего леса.

— Ну так вот. Его выгнали с Олимпийских игр, — медленно сказал он. — После того, как он загреб почти все медали, какие у них там были. Дисквалифицировали по какому-то мудреному параграфу. И даже медали заставили вернуть. А потом я его видел только в кино. В разных дерьмовых вестернах. Он там играл диких индейцев. Понимаешь, про что я?

Пруит кивнул, наблюдая за круглым спокойным лицом. Глаза Вождя глядели куда-то далеко, в другой конец бара.

— А потом я подрос. Хотел попасть в колледж, стать спортсменом. Какой колледж, когда я даже средней школы не кончил? У отца денег не было, семья только что с голым задом не ходила. На стипендию я не рассчитывал. Кто бы мне ее дал, эту стипендию?.. А Джим Торп, чтобы не протянуть ноги, играл в вестернах диких индейцев. — Вождь пожал могучими плечами, и пивной лес на столе пережил небольшое землетрясение. — Я думаю, он был самый великий спортсмен Америки за всю ее историю, — робко отважился добавить он. — Вот как бывает. Так оно и получается, понимаешь? Это — жизнь. Ну вот… Можешь себе представить, чтобы я вдруг вырядился в кожаные штаны, раскрасил себе морду и нацепил на голову перья? И еще бы орал и размахивал томагавком? Я тоже это себе не представлял. Я бы тогда чувствовал себя последним идиотом. Все эти перья и томагавки я видел только у нас в ларьке. Их на фабрике делали, в Висконсине. А нам присылали на продажу, для туристов. Да нарядись я так, я бы… Стыдно было бы. Ну и записался в армию. В армии спортсмену живется легче. И мне все равно. Понимаешь?

— Да. — Улыбка у Пруита получилась узкая, как бритва.

— Я не жалуюсь. У меня все хорошо. — Вождь добродушно оглядел тонущий в сигаретном дыму, разноголосо гудящий треугольный лужок. — Я принимаю все так, как оно есть. Если жизнь такая, значит, и я такой, понимаешь? Делаю, что могу, а что не могу, про то и не думаю. Живется мне легко и вроде как беситься не из-за чего… А Тербер — тот другое дело. Его изнутри что-то точит. Как будто у него там костер горит и все никак не гаснет, все жжет его. А бывает, так вдруг разгорится, что прямо из глаз полыхает. Ты приглядись, заметишь. Армия не для Тербера.

— Тогда какого черта он не уходит? Никто его в армию не тащил и удерживать не станет. Армия не для него, чего же он тут застрял? Шел бы туда, где ему место.

Вождь пристально посмотрел на него.

— А ты знаешь, где ему место?

Пруит опустил глаза:

— Ладно, молчу.

— Кто знает свое место в жизни, тот счастливый. Я так понимаю, Тербер — хороший мужик, просто не туда попал. Пит Карелсен тоже хороший мужик и тоже не туда попал. И я не туда. А вот Динамит — туда.

— Ладно, молчу, — снова сказал Пруит. — Ладно. Но надо мной-то зачем измывается? Был бы он сволочь и действительно меня ненавидел, я бы еще понял. Только мне почему-то кажется, что он ничего против меня не имеет.

— Может, хочет тебя чему-то научить.

— Чему?

— А я не знаю чему. Откуда мне знать, что у Тербера на уме? — Вождь сказал это сердито и растерянно. Его неизменно спокойное лицо оставалось добродушным, но в глазах, в самой глубине, внезапно появилась та холодная отстраненность, с которой индейцы встречают белых туристов, заехавших на денек в резервацию посмотреть их пляски. — Если тебе так приспичило, пойди к Церберу и спроси. Может, он объяснит.

Пруит улыбнулся, жесткая полевая шляпа съехала на затылок, и из-под нее выглянули черные прямые волосы, возможно доставшиеся ему от какого-нибудь всеми забытого индейца-чероки из числа его кентуккийских предков.

— Свисти, свисти, — ухмыльнулся он. — Свисти громче, а то не слышу.

— Я не знаю, — смягчился Вождь. — Не знаю я, чему он тебя хочет научить. И никто, наверно, не знает. Разве что сам Тербер. А может, даже он не знает. Так мне кажется. Просто он бешеный. Против тебя лично он ничего не имеет, он со всеми так. Старикашка Пит каждую неделю клянется, что готов перебраться от него хоть в спальню отделения. Но что-то не перебирается.

— Если бы я только понимал, почему так, — упорствовал Пруит. Он уже тяготился этим разговором и чувствовал себя глупо. На черта он вообще об этом заговорил, кто его дергал за язык? Вначале ему на мгновенье показалось, что он в чем-то разберется, узнает что-то важное. Но все просочилось сквозь пальцы, как песок, ничего не осталось.

Вождь Чоут рассеянно глядел сквозь ограду на тусклый огонек гарнизонной лавки по ту сторону улицы.

— Есть люди, которых даже пуля обходит. Тербер из таких, — сказал он мягко, с медвежьей неторопливостью. — Он служил в 15-м полку в Шанхае, когда там была заварушка. Такое вытворял — я даже на Филиппинах про него слышал. Он только что не… Получил тогда «Пурпурное сердце» и «Бронзовый крест». Ты небось и не знаешь? Мало кто знает. Бешеный он, и все тут. Не может себя найти. Вот начнется сейчас война, и Тербер будет разгуливать на передовой во весь рост, будет лезть под пули, а его даже не царапнет. И пройдет целехоньким через весь этот ад, только станет совсем психованным и будет еще сильнее беситься. Такой уж он человек. Вот и все. Я знаю одно: он отличный солдат, второго такого я не видел.

Пруит молчал. Сидел и глядел на Вождя, пытаясь отогнать какое-то смутное чувство.

— Как ты насчет пива? Может, выпьем еще? — спросил Вождь. — Люблю я пиво.

— Это мысль. — Пруит потянулся к банкам, которые ему всучил Джимми. Все это никак не укладывалось в голове. Он знал, что должен завтра поговорить с Блумом, пусть даже разговор ничего не даст. Что-то из сказанного Вождем, что-то, проскользнувшее в мешанине их разговора, убедило его, что иначе нельзя. Он должен объяснить Блуму. Может, ничего у него не выйдет, но он знал, что попытается.

Соревнования закончились рано. Когда толпа повалила в решетчатую калитку бара, еще не было десяти. Рассказывали, сегодня было на редкость много нокаутов. Все три боксера из седьмой роты выиграли встречи, но вокруг говорили только про Блума. Блум победил после первого же раунда, потому что бой остановили ввиду его явного преимущества. Все видели в Блуме будущего чемпиона. Он вылез на ринг с перебитым носом, с заплывшим глазом и не мог даже говорить, но еще до конца первой минуты положил противника нокдауном. А полковой хирург, доктор Дейл, перед началом соревнований даже не хотел выпускать его на ринг.

— Этот парень знает, за что дают капралов, — процедил Вождь.

— А я все равно рад, что он выступал. И что выиграл — тоже рад.

— Лошадь он, — спокойно сказал Вождь. — Самая настоящая лошадь. Я тоже таким был. Он сейчас мог бы выйти еще раз и ничего бы не почувствовал.

— И все-таки для этого нужна смелость.

— Кому? Лошади?

Пруит вздохнул. Пиво бродило в нем, перед глазами крутились искры.

— Пойду-ка я спать. Все болит, будто по мне трактор прошелся. Да и, кажется, я здесь всем как бельмо на глазу.

Вождь усмехнулся:

— Может, у тебя хоть совесть прорежется.

Пруит с усилием засмеялся и начал проталкиваться сквозь толпу. У калитки он оглянулся. Вождь Чоут все так же сидел за столиком. Лес пустых банок перед ним за время их разговора заметно разросся. Глаза у Вождя слегка помутнели. Пруит помахал ему. Вождь в ответ тяжело поднял руку. Пруит вышел за калитку и пересек улицу. Вокруг была тишина. Во всех корпусах свет уже погасили, солдаты мыли швабрами кафе при гарнизонной лавке. Он шагал медленно, словно давал гарнизону время угомониться.

Сквозь большие ворота он вошел во двор их батальона. Двор был пуст, и лампочки над рингом не горели, но, когда он шел по дорожке к казарме своей роты, от галереи первого этажа отделилась тень и двинулась ему навстречу. Даже в темноте он сразу узнал длиннорукую обезьяноподобную фигуру. Айк Галович был пьян и шатался.

— Ей-богу! — выкрикнул Айк. — Я вам говорю, это есть сегодня великий вечер. Это есть сегодня победа. Седьмая рота и капитан Хомс — победа! — радостно вопил он. — Или мы их сегодня не побеждали, а? Я вас спрашиваю! Или рота не имеет, что гордиться?

— Привет, Айк, — сказал Пруит.

— Что есть это? — Галович перестал ухмыляться, и его длинная губастая челюсть отвисла. Он вытянул голову, пьяно вглядываясь в темноту. — Это не есть Пруит? Тогда что?

— Не волнуйся, это есть Пруит, — сухо усмехнулся он.

— Черт бери! — взорвался Айк. — Это, Пруит, у тебя много храбрости показывать лицо здесь. Предатель, как ты, на эти казармы спать имеет право нет!

— Все правильно. Только пока меня в другую роту перевели нет, я буду здесь спать да. Несмотря на. — Он шагнул в сторону, чтобы обойти Галовича, но тот загородил ему дорогу.

— Тебе перевод в тюрьму! — зарычал Айк. — Кусает руку, которая кормит, ту собаку стреляют. Даже коммунист лучше! Ударить в спину нож лучшего друга, который есть! Это после все, что капитан Хомс от тебя прощал?! Жалко, только собак стреляют, а такой человек — нельзя!

— Ты небось хочешь, чтобы новый закон приняли. По которому можно. Я правильно говорю, Айк? — Пруит улыбнулся. Он стоял неподвижно. Один раз он попробовал обойти его, больше пытаться не станет.

— Таких, как ты, да! — разъярился Айк. — Бешеную собаку стрелять, ей только польза. Армия вся сильная, а где тонкая, там порвется. Бандиты, как ты, делают фашизм. Я от это уезжал и сюда приезжал. Такие, как ты, даже нельзя разрешать в этот страна приезжать. Их из этот страна выгонять надо, да!

— Ты все сказал? Тогда дай пройти, я спать хочу.

— Все сказал?! Не все сказал! — продолжал бушевать Айк. — Ты даже не есть американец. Капитан Хомс — хороший человек, для тебя хорошо делает, а ты даже неблагодарный. Для тебя нужно большой урок давать, чтобы уважал, которые дурак добро хотят.

— И уж ты-то был бы рад-радешенек дать мне этот урок, — усмехнулся Пруит. — Хватит, Айк. Я не собираюсь вертеться тут вокруг тебя. Поговорим завтра, на уборке. Тогда ничего не смогу тебе возразить. А сейчас катись к черту, дай мне пройти. Я спать иду.

— Спать? А может, я сам буду дать для тебя большой урок! Нет такой закон, есть такой закон — все равно. Он для тебя все, что человек может, капитан Хомс, да! А ты благодарный? — в бешенстве ревел Айк. — Ты — говно, а не благодарный! Хороший человек для тебя шанс дает, чтобы ты исправлялся, а ты делаешь что? Нет, ты не делаешь! Ты такой. Может, я сам буду для тебя урок дать, если капитан Хомс очень хороший. Будет тебе понравиться?

— Прекрасно, — ухмыльнулся он. — Когда начнем? Завтра на строевой?

— Строевая для тебя нет! Ей-богу, черт бери, я покажу! Не будет для тебя строевая, не будет для тебя сержант!

Пьяно ругаясь, патриот-американец Айк Галович вытащил из кармана нож. Конечно, не так профессионально и молниеносно, как сержант Хендерсон, но тем не менее сумел почти с той же быстротой подцепить ногтем большого пальца лезвие, вытянуть его достаточно далеко, прижать к ноге и разогнуть до конца — все это одним неуловимым движением. Сталь тускло и маслянисто заблестела в темноте.

Пруита захлестнула радость. Вот он — враг, наконец-то. Настоящий враг. Общий.

Когда патриот-американец, шатаясь, бросился на него с ножом, Пруит шагнул навстречу и левой рукой с маху ударил его под локоть, отбив выпад, потом сделал еще шаг вперед, одновременно ловко повернулся на носках и толкнул Айка плечом в грудь. Айк покачнулся вбок и уже теряя равновесие рубанул правой рукой, вложив в нож весь вес своего тела, всю переполнявшую его злобу. Это был роскошный удар, и Айк метко рассчитал его — боль стрельнула в распухшую кисть Пруита.

Патриота-американца неудержимо повело назад, правая рука все еще сжимала нож, а ноги, слетев с асфальта дорожки, помчали падающее тело бегом по траве. Каблуки ударились о бордюр другой дорожки, ведущей к кухне, и последние три фута Айк ехал на копчике, пока не врезался в бетонную плиту под мусорными баками и не опрокинулся головой в зловонную лужу.

Пруит стоял и смотрел на него, потирая раненую руку. Айк не двигался, тогда он подошел к нему и приложил ухо ко рту старика. Патриот-американец Айк Галович мирно спал, дыханье у него было ровное, изо рта воняло. Уродливый, морщинистый, потрепанный жизнью старик, который уехал из Черногории за тридевять земель, на Гавайи, чтобы там найти себе божество и на него молиться. Нет, никакой это не общий враг, а всего лишь вонючий, гнилозубый, отталкивающе уродливый старик крестьянин из нищей деревни, никому на свете не нужный, и, умри он, никто бы не пожалел — ни Динамит, ни даже его родная мать. А каково было бы тебе видеть каждое утро в зеркале такое лицо и знать, что ты отвратительный урод? Ничего, подожди, когда он очухается, подожди, когда снова начнет соображать. Он же запросто мог тебя убить, и убил бы. Пруит стоял и смотрел на него. Жалкий, несчастный человечишко. До чего мирно спит, как невинный младенец. Он вынул у него из руки нож, всунул источенное лезвие в глубокую трещину в бетонной плите, обломил его, вложил пустые пластмассовые ножны в открытую ладонь и пошел на второй этаж ложиться спать.

Две тени — сержант Хендерсон и сержант Уилсон — проскользнули из темноты под галереей к тому месту, где лежал Айк, но Пруит уже ушел и не видел их, а если бы даже увидел, не придал бы значения.

Разбудил его ударивший в лицо свет карманного фонарика. Он взглянул на часы — ровно полночь. Он был еще слегка пьян. Опять учебная тревога, подумал он, ничего не подозревая.

— Вот он, — шепотом сказал чей-то голос. В полосу света просунулась рука с капральскими нашивками на рукаве «и потрясла Пруита за плечо. — Подымайся, Пруит. Вставай, вставай, порточки надевай, — привычно пробубнил голос нараспев. — Вставай и выходи.

— В чем дело? — громко спросил он. — Хватит в глаза светить. Убери фонарь.

— Тихо, ты дурак, — прошептал голос. — Всю роту разбудишь. Давай быстро. Подымайся! — Это был голос дежурного по казарме капрала Миллера.

И тут он понял. Последние несколько недель он много раз представлял себе, как это произойдет. Ему вдруг стало смешно, что капрал так оберегает покой спящих солдат. В картине, которую он себе раньше рисовал, этой детали не было.

— А что такое?

— Вставай, — шепотом приказал Миллер. — Ты арестован.

— За что?

— Не знаю… Вот этот, сержант. Это он.

— Хорошо, капрал, — отозвался другой голос. — Можете идти спать. Дальше я сам разберусь. — Голос замолчал, потом сказал чуть в сторону: — Вот он, сэр. Рядовой Пруит. По-моему, еще даже не протрезвел.

— Прекрасно, — равнодушно сказал третий голос. — Подымайте его, и пусть оденется. Я не собираюсь тратить на него всю ночь. Как дежурный офицер я обязан обойти посты, вы же знаете. Подымайте его, сержант.

— Есть, сэр.

Рука с капральскими нашивками снова потянулась к Пруиту сквозь полосу света. Ишь, старается, усмехнулся он про себя.

— Вставай, пошли, — сказал голос капрала. — Вставай. Накинь на себя что-нибудь. Слышал, что сказал дежурный офицер? — Рука крепко схватила его за голое плечо.

Он дернул плечом:

— А ну без рук, Миллер! Сам встану. Ты, главное, не горячись.

В тишине скрипнул кожаный ремень, на котором у сержанта гауптвахты висела дубинка.

— Не закатывайте сцены, Пруит, — сказал равнодушный голос офицера. — Будете глупить, вам же хуже. Мы ведь можем заставить вас силой.

— Я ничего не закатываю, только пусть он уберет руки. Я не убегу. В чем меня обвиняют?

— Говори «сэр», ты же к офицеру обращаешься! — одернул его сержант. — Что с тобой, парень?

— Не обращайте внимания, сержант, — сказал офицер. — Пусть скорее одевается. Я не могу возиться с ним до утра. Я обязан проверить посты, вы же знаете.

Пруит подтянулся на руках и выскользнул из постели, машинально стараясь не выдернуть простыни из-под одеяла, чтобы можно было не заправлять койку заново, и только потом сообразил, что сейчас это никому не нужно. Луч фонарика высвечивал в темноте его голое тело.

— Может, уберешь свой дурацкий фонарь? В глаза же бьет. Я так свои вещи не найду. За что меня забирают?

— Неважно, — сказал офицер. — Делайте, что вам говорят. У вас будет время все выяснить. Сержант, не светите ему в лицо.

— У меня в шкафчике бумажник лежит, — одевшись, сказал Пруит. Вокруг приподнимались на койках разбуженные солдаты. В зрачках у них отражался свет фонарика, и глаза от этого казались очень большими.

— Ну и что? — нетерпеливо сказал офицер. — Бумажник вам не нужен. Все ваши вещи и снаряжение сдадут куда следует. А ну-ка вы, там, сейчас же лечь! Спите! Вас это не касается.

Огоньки, отражавшиеся в глазах, тотчас погасли, все как один. Солдаты молча переворачивались на бок, чтобы свет не бил в глаза, и койки скрипели.

— У меня там деньги, сэр, — сказал Пруит. — Я лучше возьму их с собой, а то, когда вернусь, их не будет.

— Ну хорошо, — раздраженно сказал офицер. — Только быстро.

Пруит тем временем уже вытряхивал ключ от шкафчика, спрятанный в наволочке. Сержант повел его вниз, офицер спускался за ним, последним шел капрал.

— Не бойся, не сбегу, — усмехнулся Пруит.

— А то я не знаю, — откликнулся сержант.

— Не обращайте внимания, — сказал офицер.

— Ты, Пруит, помалкивай, — цыкнул сержант.

На первом этаже в коридоре горела лампочка. На койке возле столика дежурного валялась впопыхах откинутая капралом москитная сетка. Сейчас, при свете, Пруит разглядел их всех. Дежурный офицер, первый лейтенант Ван Вургис из штаба батальона, высокий, с крупным носом и плоской головой, три года назад прибыл в гарнизон прямо из Вест-Пойнта. Сержанта с гауптвахты Пруит знал только в лицо. С капралом Миллером он служил вместе довольно давно, но друзьями они никогда не были.

— Постой здесь минутку, — приказал ему сержант и повернулся к Миллеру: — Вы уже внесли в рапорт?

— Еще нет. Как раз хотел с вами посоветоваться.

Они отошли к столу и разговаривали, таинственно понизив голос. Пруит слушал, как они бубнят фамилии и служебные номера, занося их в рапорт. Лейтенант Ван Вургис стоял у двери и барабанил пальцами по косяку.

— Заканчивайте, сержант, — поторопил лейтенант.

— Есть, сэр. — Сержант поднял глаза на Миллера. — Что ж, капрал, большое спасибо. Извините, что пришлось вас разбудить. Можете снова ложиться.

— Пустяки, — сказал Миллер. — Всегда рад помочь. Может быть, нужно что-то еще?

— Нет-нет. Спасибо. Все уже в порядке.

— Если что, я здесь.

— Не беспокойтесь. Мы вам очень благодарны.

— Не за что, — сказал Миллер.

Пруит повернулся к Ван Вургису:

— В чем меня обвиняют, сэр?

— Это не имеет значения. Завтра у вас будет достаточно времени все выяснить. — И лейтенант нетерпеливо глянул на часы.

— Но я имею право знать, — настаивал Пруит. — Кто приказал меня арестовать?

Ван Вургис пристально посмотрел на него:

— Какие у вас права, я сам знаю. Можете меня не учить. Приказ об аресте отдал капитан Хомс. А доморощенных юристов я не люблю. Вы закончили, сержант?

Сержант деловито кивнул.

Пруит присвистнул:

— Быстро они это сработали. Не знаю, правда, кто. Небось из постели его вытащили, — попробовал пошутить он, но получилось не смешно.

— Что ж, тогда пошли, — сказал Ван Вургис сержанту, будто их разговор не прерывался. — У меня много дел.

— Ты, друг, не возникай, — посоветовал сержант Пруиту. — Чем больше будешь выступать, тем дольше просидишь. Давай пошел! Слышал, что сказал лейтенант?

В длинном приземистом бараке из рифленого железа, где была гауптвахта, ему выдали одеяло и отправили в камеру, отделенную от канцелярии решетчатой перегородкой. Дверь в перегородке за ним не заперли.

— Мы эту дверь не запираем, — сказал из-за письменного стола дежурный офицер, — потому что охранники тоже там ночуют. И будить их я очень не советую. На всяких случай предупреждаю, что дежурный здесь не спит всю ночь и вооружен. Все. Иди в камеру и спи.

— Есть, сэр, — сказал Пруит. — Спасибо, сэр.

С одеялом под мышкой он двинулся по проходу между двумя рядами коек, на которых скрючившись спали охранники. Наконец нашел свободную койку, сел и снял ботинки.

Читать далее

Комментарии:
Написать комментарий

Комментарии

Добавить комментарий