X. Революционер не у дел

Онлайн чтение книги Гражданин Том Пейн
X. Революционер не у дел


Конгресс он застал в Йорке и принят был, как ни странно, вполне радушно. В его честь устроили обед, пришли Раш, Абингтон, братья Адамс, Ли, Хемингуэй и прочие. Почетным гостем был Том Пейн, свежевыбритый, в новеньком камзоле, в новых башмаках.

— То, что он видел и пережил, — сказал о нем Хемингуэй, — Да послужит нам всем воодушевляющим примером.

Упитанные благонамеренные мужчины налегали на красное винцо, рдеющие бутылки выстроились вдоль стола, как шеренги британских солдат. Джеймс Краншо — это в его прекрасно обставленном доме дан был обед — принимал гостей, как в прежние времена, собственноручно внес жаркое: цельного молочного поросенка. По оба фланга от поросенка располагались два пирога, с говядиной и с почками, а их, в свою очередь, обрамляли с флангов два блюда с жареными цыплятами. Приятно щекотал дух горячего хлеба, кукурузного и пшеничного, вазы в форме рогов изобилия были полны сушеных фруктов.

— Ибо земля сия изобильна, и пусть это знают повсюду.

Сидя рядом с Пейном, Краншо расписывал достоинства своего филадельфийского чиппендейла:

— Обратите внимание, сударь, на спинки стульев — простота линий, никаких украшений. Что до комодов, здесь, надо признать, ничто не сравнится с красным деревом ньюпортской работы, в особенности если это братья Гранни. Но ежели говорить о стульях, то пальму первенства надо отдать Филадельфии, куда до нее Англии, сударь, — решительно не то. В Новой Англии изделие оскверняют спинкою с перекладинами и камышовым сиденьем в деревенском стиле, у нас же каждый стул — это песня, безмолвный гимн красоте, шар и лапа достигли своего конечного предназначенья, прямоугольная орнаментика спинки по мягкости изгибов восходит к древнегреческой. Приходится ли сомневаться в будущем Америки?

Вот именно, подумалось Пейну.

Его потчевали едой и вином, с ним беседовали обо всем на свете, кроме войны. И только когда трапеза завершилась и подали флип, а дамы удалились в гостиную — перешли к делу. Теперь, за сигарами и нюхательным табаком, Пейна расспрашивали о том, что ему довелось увидеть в Джермантауне и Валли-Фордж.

— Но вы согласны, — подсказывали ему, — что руководство войсками было посредственным?

— Руководство у нас, господа, самоотверженное и отважное.

— Но бестолковое.

— Это неправда! Солдатами просто так, в два счета, не становятся. Мы не пруссаки, мы — граждане республики.

— И все же вы не станете отрицать, что Вашингтон постоянно терпит неудачи? То, что вы видели, по вашим словам, в Валли-Фордж, лишь окончательно подтверждает, что он для этой роли не годен.

— Не годен, стало быть, — проговорил Пейн задумчиво. — Ну, господа хорошие, да поможет вам Бог!

— А вы не сгущаете краски, Пейн?

— Я что-то не пойму, куда вы клоните, — сказал Пейн. — Избавиться, что ли, хотите от Вашингтона?

— Скорее, скажем так, действовать с ним сообща, — уклончиво отозвался Ли. — То, что сделал под Саратогой Гейтс, что он сумел целиком захватить в плен армию Бергойна, доказывает…

— Ни черта не доказывает! — оборвал его Пейн. — Вы что, забыли, как Гейтс в прошлом году умышленно бросил Вашингтона на Делавэре? Я слов не боюсь, господа, у меня язык повернется сказать «предатель», когда потребуется. За хорошую цену Гейтс продаст, и не поручусь, что еще кой-кому тоже нельзя назначить цену… — Обводя взглядом одно лицо за другим.

— Да вы пьяны, Пейн!

— Ах, так? Тогда я вам выложу то, что трезвым бы никогда не решился… Я вам скажу, господа, что вы внушаете мне отвращение — вы гробите все, что осталось порядочного у нас в Конгрессе, и вы готовы продать — да, черт возьми, продать, — и в ту минуту, как вы лишитесь Вашингтона, знайте — вы проиграли войну…


На другой вечер его попытались убить; пистолет щелкнул и дал осечку; а через неделю — вежливая записка, что есть вещи, которые говорить позволительно, но есть и такие, которые лучше не стоит. Тем не менее Раш, разыскав его в трактире, сказал ему:

— Не судите о нас превратно, Пейн. Поверьте, мы не предатели.

— Понятно, — а иначе мне не жить?

— То есть как это?

Пейн рассказал, и Раш переменился в лице, помрачнел. Он побожился, что ничего не знает о покушении.

— Мы не убийцы, — прибавил он угрюмо.

Там же, в Йорке, он встретил однажды на улице Ирен Робердо. Она с ним тепло поздоровалась — казалось, она искренне рада его видеть. Они с дядей остановились в «Почтовой карете», и Пейн проводил ее до гостиницы, рассказав вкратце, что делал с того времени, когда они виделись в последний раз.

— Неугомонный человек, — сказала она. — Вам никогда не знать покоя, Том.

— Да, вероятно.

Она сказала ему, что помолвлена — свадьба будет, когда освободят Филадельфию. Он кивнул, и она не могла бы сказать по его лицу, имеет ли для него эта новость вообще хоть какое- то значенье.

— Мы ведь отберем у них Филадельфию, да? — спросила она.

— А как же, обязательно.

— Том…

Он посмотрел на нее.

— Все могло быть иначе, — сказала она.

— Нет, думаю, едва ли.


В Комитете работы для секретаря набиралось невпроворот. Он заделался опять канцелярской крысой, засиживался допоздна над листками «Кризиса», и при всем том ухитрялся каким-то образом влиять на ход событий: нажимал на знакомых, непрестанно твердил о бедственном положении Вашингтона, угрожал, вклинивался в бессчетные мелкие заговоры и расстраивал их, писал подложные приказы, реквизируя в пользу армии обмундирование и обувь, уламывал поставщиков провианта, суля им в будущем золотые горы, сумел-таки добиться отправки в Валли-Фордж партии зерна, пил снова больше, чем следует, писал слова, разящие, как нож…


Времена менялись. В конце зимы 1777—78 годов война вступила в решающую фазу, и американцы одержали верх — не победами в сраженьях, но просто фактом своего существования как армии, как военной силы. Высокий пасмурный виргинец, столь неудачно выступивший в роли боевого командира, показал, чего он стоит как оплот единенья, сумев на всем протяжении той лютой, страшной зимы удержать вокруг себя основное ядро своего личного состава. Возможно, вздумай генерал Хоу, командующий британскими войсками, предпринять наступление на Валли- Фордж, американская армия — то немногое, что от нее оставалось, — была бы полностью уничтожена. Но генерал с удобством расположился в Филадельфии и наступления не предпринял, а весна принесла с собою не только союз с Францией — плод кропотливых трудов старика Бена Франклина, — но и возрождение к жизни этого непостижимого явленья — американского ополчения.

Опять сезонные солдатики, покончив с вспашкой, хлынули в лагерь — хозяева и их работники, взрослые мужчины и подростки. Четыре тысячи, что продержались всю зиму в Валли- Фордж, переросли в семь тысяч. Затем — в десять, в двенадцать. Основу составляло ожесточенное, крепкое ядро из тех, кто выжил в этом лагерном аду.

Хоу испугался. Прежде он мог стать нападающим; теперь мог сам в любой момент ждать нападенья. Он выступил из Филадельфии на север через Джерси, и под Монмутом Вашингтон преградил ему дорогу.

Недаром три военных года, три года поражений и отчаянья, закаляли оборванных поджарых континентальцев. В первый раз они дрались и не отступали ни на шаг, выстояли под ядрами и снарядами, под огнем, целый день ожесточенных боев — а потом, опершись на свои мушкеты, смотрели, как откатывается с поля разбитая армия англичан.

Война не кончилась, она недалеко еще ушла от начала, но теперь появилась американская армия.


Пейн начинал постигать свою новую профессию — ремесло, именуемое революцией, которым он первым стал заниматься как тем единственным, в чем заключен смысл существования. Он видел, как народ берет в свои руки власть, и видел также, какими средствами берут власть; он видел, как те, кого поставили в лидеры — мирные граждане, чьим делом в жизни была отнюдь не война, — сплачивали народ против супостата. Видел, как снова и снова подымает голову контрреволюция — в Нью-Йорке, в Филадельфии, в Джерси и в Пенсильвании. Видел, как армия распадается на враждующие группировки, а убежденные патриоты готовы продаться тому, кто больше даст. И вот сейчас наблюдал одну из последних стадий: раскол между народной партией и финансовой; партией торговых, власть имущих, аристократических кругов. Интересно, что силы эти объединились против того, кто был, по слухам, самым богатым человеком в Америке — против виргинского фермера, того самого Вашингтона. Вначале был сговор с целью отстранить Вашингтона от командования и передать его Гейтсу, затем — попытка бросить тень на его репутацию, вбить клин между ним и высшим командованием, а теперь, наконец, — прямое предательство в пользу англичан. Из Англии прибыли за океан некие господа, наделенные весьма широкими полномочиями; они знали, с кем установить связь. Пейн отправил к Вашингтону посыльного, а сам, весь кипя от возмущения, взялся за перо.

Появился новый «Кризис», в котором он с негодованием писал:

«Что же за люди, что за христиане в глазах ваших американцы, ежели вы полагаете, что после того, как смиреннейшие их ходатайства оскорбительно отвергают, принимают драконовы законы, дабы их притеснять на каждом шагу, развязывают против них необъявленную войну, вовлекая к тому же в кровопролитие индейцев и негров, — после того как у них на глазах убивают их родных, а их сограждан морят до смерти голодом в застенках, разоряют и жгут их дома и имущество — после того как они, призвав со всею серьезностью в свидетели небеса, торжественно и безоговорочно присягают вашему правленью и от чистого сердца дают обет верности друг другу — после того как они заручились дружбою других наций и вступили с ними в союз — они должны, в заключенье, разорвать все эти свои обязательства перед Богом и людьми, согласясь на ваше низменное и гнусное предложенье…»

Действуя на свой страх и риск, негласно, он все глубже увязал в тенетах. Избегать прямых обвинений ему не хватало выдержки, а между тем ему покамест не удалось добыть хотя бы самой ничтожной письменной улики, подтверждающей его подозрения о заговоре против революции.

Не доверяя Сэмюэлу Адамсу — искренне полагая, что Адамса, как и многих прочих из бостонской братии, можно купить, если только знать, с какой стороны подступиться, не постоять за ценой и оговорить условием, что всякий получит ту должность, о которой мечтает, — он при всем том не мог найти для своих обвинений твердого обоснованья. И Ричард Генри Ли, остановив как-то его на улице, с горестной укоризной сказал ему:

— Похоже, вам просто нравится наживать себе врагов, Пейн.

— У меня их так много, что одним больше, одним меньше — роли не играет.

— Друга иметь всегда полезно. И язык зря не распускать — тоже.

— Друг у меня один — революция. А язык, как у любого крестьянина, мелет, не выбирая выражений.

— Я только хотел предостеречь…

— Меня нет надобности предостерегать, мой друг, — усмехнулся Пейн.

И почти сразу же вслед за тем разразился скандал с Сайласом Дином.


Как секретарь Комитета внешних сношений, Пейн не однажды сталкивался с обстоятельствами прелюбопытного свойства. Существовала, например, европейская фирма под названием «Родерик Хорталес и Компания». Он сам в отчаянные дни минувшей зимы вел с нею торговые переговоры. Речь шла о поставке сапог для армии, которая, сбивая ноги в кровь, ходила в самодельных обмотках из тряпья и мешковины; некий господин Стеффинз из Чарльстона брался достать тысячу пар добротных сапог — ежели подойдет цена.

Цена была ливр за пару: дорого, но ведь известно, что в военное время всегда все дорожает. Переговоры завершились сделкой, и, когда сапоги прибыли, выяснилось, что они сшиты из испанской кожи — счет поступил от компании «Родерик Хорталес». Компания приобрела уже широкую известность среди континен-тальцев, но кто, спрашивается, нанял господина Стеффинза и кто ему платил? Начав в этом разбираться, Пейн обнаружил, что почти все, что поступает в помощь Америке извне — суда из Франции, груженные пшеницей; флотилии плоскодонок, прибывающие речным путем из Нового Орлеана с порохом, снарядами, орудиями; грузы рома из Индии, одежда из Испании, сушеный сыр из Голландии, даже партия шотландских пледов, вывезенная контрабандой с Британских островов, — все это сопровождается накладными от «Родерика Хорталеса».

О компании «Родерик Хорталес», похоже, прекрасно знали слишком многие — и слишком многие предпочитали помалкивать о том, что знали. Пейн убедился, что вытягивать из них подробности — все равно что зубы тащить. Генри Лоренс, президент Конгресса, честно пытающийся пробиться сквозь непролазные дебри надувательства, своекорыстия, вранья, — человек, который пользовался у Пейна уважением и приязнью, сказал ему:

— Что вам за разница, коль скоро это идет на пользу нашему делу?

— Но цены каковы, — напомнил Пейн.

Лоренс улыбнулся; после этого разговора прошло какое-то время.

От Артура Ли из Парижа пришло сообщенье, будто бы есть такая вероятность, не более того, что Франция и Испания тайно выделили Америке в дар большие суммы денег — возможно, до миллиона ливров каждая. Пять процентов комиссионных по счетам за все торговые сделки с компанией Хорталеса получал Сайлас Дин. Затем, в одном письме от Франклина, Пейн нашел почти бесспорное, как ему казалось, свидетельство, что все поставки приобретаются на золото, подаренное двумя правительствами, а распоряжается им некая неведомая и невероятная личность по имени Карон де Бомарше; невероятная, так как не кто иной, как она, стояла за компанией «Родерик Хорталес», а неведомая — по воле правительства Франции, ибо оно передало деньги в распоряжение означенной личности, когда еще не находилось в состоянии войны с Англией. Нейтральная держава не может оказывать предпочтение одной из воюющих наций, зато международная торговая фирма вольна вести дела, с кем пожелает.

На все на это Генри Лоренс улыбнулся и сказал: чтó вам за разница. В международных делах государства могут подчас вести себя как дети: приходится блюсти видимость. Ни для кого не секрет, что нет, наверное, второго такого нищего правительства, как Континентальный конгресс, что для него наскрести средства на перья, бумагу и чернила для своих заседаний — и то непросто.

А потому, когда в Комитет внешних сношений начали поступать счета, их вежливо не принимали во внимание; регистрировали, подшивали — но во внимание не принимали. Такие вещи подразумеваются сами собой.

Ой ли, сомневался втайне Пейн.

Он попросил Робердо устроить скромный обед, чтобы пришел и Лоренс, и за столом незаметно навел разговор на тему о счетах.

— Ну что вы, Пейн, опять за свое, — проговорил Лоренс с оттенком нетерпенья. — Никто эти счета никогда не предъявит к уплате. Франция с Англией сейчас находятся в состоянии войны, и те товары, которыми нас снабжает авансом Хорталес — или, верней сказать, правительство Франции через Хорталеса, — это ничто в сравнении с военными преимуществами, которые достались Франции благодаря тому, что мы столько лет воюем с ее противником. Франклин им это ясно дал понять.

И все же, если «Хорталес и Компания» потребуют уплаты, Франции будет не слишком удобно подтвердить, что мы получали эти товары в дар. Известно вам, сколько за нами значится по счетам?

— Более или менее представляю себе, — желчно сказал Лоренс.

— За нами значатся четыре с половиной миллиона ливров, — сказал Пейн. — Бомарше может сделаться миллионером — мы ведь все брали по двойной цене, — если они предъявят иск. Даже Дин, если получит свои пять процентов, станет богатым человеком.

Робердо присвистнул; Лоренс покачал головой.

— Я и понятия не имел, что так много.

— Величайшее мошенничество века, — с готовностью заключил Пейн.

— Что же вы предполагаете делать?

— Разоблачить Дина, пока от нас не потребовали платежей и мы не лишились того мизерного кредита, которым располагаем.

— У вас нет доказательств, что Дин рассчитывает получить комиссионные. Сначала нужно, чтобы счета предъявили к оплате.

— Доказательств… да черт возьми, одно то, что Дин заправлял всей продажей, — чем это вам не доказательство. Если товары поставлялись в дар, Дин ничего не получает, если нас вынудят платить, то Дин — богач.


Вскоре после этого обеда разразился скандал. Бомарше, через таинственную фирму Хорталеса, запустил лапу в карман Фортуны и потребовал платежей; Дин пожаловал в Америку взимать денежки. Наметившийся здесь столь уже давно раскол между партией народа и партией торговых и правительственных кругов разверзся зияющей пропастью. Конгресс, ошеломленный внезапным требованием четырех с половиной миллионов ливров, которые не было никакой возможности когда-нибудь уплатить, запросил французского посла:

— Правда ли, что эти деньги подарены, или нет?

Правда, последовало заверенье, но ее нельзя подтвердить всенародно. Иначе пострадает честь Франции.

Хорталес вновь напомнил об уплате; Дин явился в Конгресс и с усмешкой потребовал свои пять процентов. Он не боялся; он слишком много знал и о Конгрессе, и о делах, которыми заняты во Франции Артур Ли и Франклин. Когда в Конгрессе не захотели его слушать, он обратился в газеты и обрушился на все семейство Ли, объявив себя спасителем страны и требуя справедливости. Подобной наглости Пейн стерпеть не мог; он выступил с негодующим, язвительным ответом.

Дин приписывал снабжение Америки товарами в заслугу одному себе. Пейн, на основании документов Комитета внешних сношений, доказал, что Франция и Испания передали золото в дар Америке задолго до того, как Сайлас Дин очутился в Париже. Филадельфия забурлила.

И тогда с Пейном встретился наедине французский посол Жерар; он сказал:

— Эту историю надо прекратить.

— Почему? — напрямик спросил его Пейн.

— По причинам, которые не подлежат разглашению. К ней причастны некоторые значительные лица. Вам следует оставить ваши нападки на Дина.

— А если я откажусь?

Жерар поднял плечи и развел руками.

— Так вы отказываетесь?

— К сожалению, — кивнул Пейн. — То, что мы тут делаем у себя, — это не политическая интрижка в интересах коронованных особ Европы, это, вы понимаете, революция.

— Понимаю, — сказал Жерар, и назавтра же сделал Конгрессу заявление:

— Все поставки в Америку, которые производил мсье де Бомарше, будь то товары для населения, орудия или военное снаряжение, осуществлялись на коммерческой основе, товары со складов и из арсеналов короля были проданы мсье де Бомарше Артиллерийским управлением, и свои обязательства по уплате за эти товары он выполнил.

Пейн терзался и сокрушенно говорил Робердо:

— Доказательства — если б только у меня были доказательства…

Он с горечью писал о Дине:

«Ему не выпало на долю, покинув кров свой, пережить зимнюю кампанию, спать, не имея ни палатки, ни одеяла. Он возвратился в Америку, когда опасность миновала и не испытывал с того дня никаких лишений. Что же это за жертвы и страданья, на которые он сетует? Может быть, он потерял деньги на службе обществу? Не думаю. А есть ли у него деньги? Это трудно сказать…»

Жерар больше не делал Пейну предупреждений; теперь он обратился в Конгресс, к той фракции, которая состояла из его заклятых врагов. Конгресс не преминул принять меры: Пейна вызвали и потребовали ответа, он ли является автором «Здравого смысла», посвященного делу Дина.

Да, я, — подтвердил Пейн.

После чего на закрытой сессии Конгресса Пейна буквально смешали с грязью; он знал по слухам о том, что там творится, но на все просьбы предоставить ему возможность ответить на обвинения, получал отказ. Ему передали, что Гувернер Моррис, житель Нью-Йорка, богач, сказал в своем выступлении:

— Каким должен представлять себе этого господина Пейна человек из хорошего общества в Европе? Не естественно ли для него предположить, что это обладатель большого состояния, отпрыск почтенной фамилии, рожденный в нашей стране и обладающий обширными связями в высоких кругах, наделенный самыми благородными понятиями о чести? Он, без сомнения, должен предположить, что все это для народа в нашем критическом положении есть необходимый залог лояльности. Увы, что подумал бы он, когда б узнал ненароком, что упомянутый господин, наш секретарь по внешним сношеньям, — не более как ловец удачи, перекати-поле из Англии, без рода и племени, без состоянья, без связей, без хотя бы должного образованья.

Лоренс сказал Пейну:

— Подавайте в отставку, не ждите, пока они вас уволят. Что-то будет, Пейн, — я не знаю, это только Богу известно. — И, помолчав, прибавил: — Я, знаете, тоже так поступлю. Пусть ищут для своего Конгресса нового президента.

Пейн подал заявление об уходе.

А в Филадельфии собиралась гроза.

Лишь внешне Филадельфия выглядела спокойной, но даже и это внешнее спокойствие быстро истощалось. Этот квакерский город, занятый сначала англичанами, взятый затем назад американцами, был столицей революции. Был не только географическим, но также идеологическим центром Штатов, ибо первоначальный пыл Бостона скоро охладел и массачусетские фермеры, которые в клочья разнесли когда-то британскую армию под Конкордом и Лексингтоном, возвратились, большею частью, снова к родимому плугу и заступу. Упрямое, обостренное чувство личной свободы, присущее янки, неразрывно связывалось для них с неподатливой, каменистой землей, которая их породила, а неистовая независимость делала их малопригодным материалом для ведения войны, исключая тот вид военных действий, который они инстинктивно избрали для себя сами — то есть партизанский. Тот факт, что партизанская война могла бы завершить противоборство гораздо раньше, ничего не менял: война велась иначе, и янки отошли от нее.

Львиную долю борьбы, таким образом, досталось вести населению центральных областей, в особенности Пенсильвании, хотя также — выходцам из Джерси и Нью-Йорка, частям, сформированным из жителей Коннектикута, Род-Айленда, Делавэра и Мэриленда, южан из Виргинии и Каролины. Но ядро регулярных частей — те несколько тысяч, что голодали, холодали, томились жаждой, но даже в самое страшное время не отступились от исхудалой фигуры, мало похожей на прежнего Вашингтона, почти целиком составляли сыны Пенсильвании и Джерси. Для них Филадельфия была алтарем революции, и самый черный день для них настал тогда, когда Конгресс сбежал без единой попытки отстоять этот город.

Англичане, в глазах которых Филадельфия не имела особой цены, поскольку Нью-Йорк был уже ими взят, а позволить себе стоять гарнизоном в двух городах они не могли, оставили ее, столь же мало помышляя об обороне, как до них — американцы. Вступая в город снова по пятам красных мундиров, солдаты Континентальной армии не выказали ни ликования, ни снисхожденья. Они желали отплатить Филадельфии — и, хотя бы отчасти, отплатили. Город встретил их грязным, заваленным мусором; дома были разрушены, разграблены, чудесный филадельфийский чиппендейл, краса и гордость колоний, — изрублен в щепки, выпотрошен, разломан. На этот раз американцы входили в город со штыками наголо. Во главе пенсильванцев шел Уэйн, мужчина резкий, жесткий, как ножевая сталь.

— Всякий тори, — молвил он встречающему их комитету из именитых горожан, — это падаль, мешок с вонючим г…ом.

Горожане привыкли к сильным выражениям, но такое было уж слишком. Они заявили о своей лояльности.

— Не знаю, как вы понимаете лояльность, — сказал им Уэйн, — но отныне вы ее будете понимать, как я.

Однако разобраться, где тори, а где повстанец, оказалось невозможно. Кто мог сказать, который из тысяч горожан, остававшихся в Филадельфии, когда пришли англичане, лоялен, а который нет? В осведомителях недостатка не было, но даже самых озлобленных из них пугала перспектива кровавого террора, который могли повлечь за собою огульные обвинения. Народ в центральных областях крутой, но все же не до такой степени.

И потом, Пенсильвания была страною народовластия. Из штатов, объединившихся в союз, она всего ближе подошла к правлению работников и фермеров — боевых работников и фермеров, которые сами в те дни, когда началась война, создали свою либеральную конституцию, свою однопалатную форму правительства. Костяк этого населения составляли первопроходцы в одежде из оленьей кожи, которые давно поклялись, что скорей перейдут на язык своих длинноствольных ружей, нежели позволят аристократам завладеть их землей.

В этот бурлящий котел и угодило, точно камень, дело Сайласа Дина — и раскололо его надвое.


Робердо показал Пейну письмо, адресованное Роберту Моррису, который за последнее время прибрал к рукам мучную торговлю в центральных областях. Письмо попало к Робердо путями, о которых он предпочитал не распространяться — мало ли какие бывают способы. Строка, указанная им, гласила:

«Доброе бы свершилось дело в нашей стране для людей благородного званья, если бы господина Томаса Пейна не было в живых…»

— Могут убить меня, если им так не терпится, — пожал плечами Пейн. — Пробовали уже…

— Да будет вам. Прошли те времена, когда вы могли воевать в одиночку.

— А вы что предлагаете?

Робердо предлагал выступить в открытую. Для начала — собраться у него в доме. С теми, которым можно доверять, — и у него, и у Пейна такие найдутся. Завтра вечером, сказал он.

— Завтра так завтра, — согласился Пейн. Он очень устал; можно взяться за оружие, ратовать за идеи революции, писать воззвания к согражданам в поддержку справедливой войны, раскрывать заговоры, противостоять группировкам; можно лишиться доброго имени и работы, которая тебя кормит, стать предметом ненависти и презренья, кричать во весь голос о том, что солдаты Дерутся и умирают и Филадельфия не для того только существует, чтобы взвинчивать цены на продовольствие, одежду, военное снаряжение, домашнюю живность, — но у человека есть предел. Не так-то весело знать, что тебя замышляют убить; от этого становилось страшно, как никогда не бывало на поле боя — страшно пройти по темной улице, или выпить лишнее, или заснуть, не заперев дверь в своей грошовой конуре.

Когда он последний раз увидел себя в зеркале, то обнаружил внезапно, что стареет. У глаз и на щеках проступила сеть морщинок. Вот, значит, как, корсетник Пейн. Ирен Робердо вышла замуж, ждала ребенка. Мир шел своим путем, а из ручного зеркальца на него смотрел Пейн, нищий революции.


Славная собралась компания в доме Робердо, отметил про себя Пейн. Надежная; каждый проверен, на каждого можно положиться.

Был тут Дэвид Риттенхаус, ученый и мастеровой, человек состоятельный, который тем не менее не гнушался работать руками; был Джексон Гарланд, который, до того как его кузницу разгромили англичане, отлил для Гарри Нокса сорок девять орудий. Гарланд был шотландец, худой и желчный на вид, но человек с головой; Пейну не раз доводилось слушать, как он излагает свою теорию создания в будущем союзов по роду работы. Был капитан Континентальной армии Чарльз Уилсон Пил, удивительный художник, беззаветно преданный Вашингтону. И был полковник Мат-лак — хотя и квакер, но понимающий, что есть вещи, за которые все же стоит воевать, — он в свое время заявил во всеуслышанье, что лучше сложит голову, воюя против своих братьев, чем будет дожидаться, покуда Моррис со своими соумышленниками похоронит пенсильванскую конституцию. И молодые капитаны Томас Шейни и Франклин Пирз, ветераны пенсильванской пехоты Уэйна. Вдобавок они могли рассчитывать также на активную поддержку со стороны Лоренса и Джефферсона, которых не было в числе присутствующих.

Робердо велел подать вино и печенье; затем объявил собрание открытым. Все притихли, серьезные, слегка растерянные, смутно предчувствуя возможные последствия открытого раскола внутри Континентальной партии и оттого сознавая, что они ступили на опасную почву. Организованное восстание все еще было очень новое в этом мире дело; организованный радикализм, откалывающийся от правых внутри самой революции, — совершенно новое.

Робердо, взволнованный и красный, предложил, чтобы Пейн взял слово и сформулировал, в чем заключается основная цель собрания. На что Пейн поспешно возразил:

— Я не хотел бы навязываться со своими мнениями. Могут сказать, что я здесь, в сравнении с остальными, — фигура незначительная. Было бы, вероятно…

— Нет, черт возьми! Сейчас не время вилять, деликатничать, — сказал Матлак. — Вы, Пейн, понимаете суть дела — стало быть, вам и слово.

Пейн обвел взглядом остальных; там и сям утвердительно кивали головой. Он заговорил спокойно, но быстро:

— Мне нету надобности делать длинное вступленье. Было время, когда революция была для всех нас внове, теперь мы с нею прожили уже немало лет — не столько, может быть, чтобы постигнуть до конца, чтоб досконально знать, какую мы заварили кашу и как ее лучше расхлебать, но все-таки достаточно, чтоб уяснить себе в известной мере ее построенье. Революция есть метод применения силы партией, не стоящей у власти, в нашем понимании — партией народа, которая никогда еще в истории планеты у власти не стояла. Когда тринадцать штатов нашей конфедерации пришли в движение с целью захватить власть в свои руки, то вся конфедерация в целом оказалась тем самым вовлечена в мятеж против Британской империи.

Это — одна сторона дела. В то же время в каждом отдельно взятом штате конфедерации метод революции осуществлялся по-своему, и в каждом штате партия народа боролась за власть. В каких-то штатах народ победил, в других — потерпел поражение, но четкой определенности при любом исходе не достигнуто нигде. Процесс революции в тринадцати областях продолжается, повсюду идет гражданская война — в Нью-Йорке человек рискует жизнью, если дерзнет держать путь в одиночку по графству Уэстчестер. В Массачусетсе тори забрали себе такую силу, что открыто метят черной краской печную трубу на крыше, обозначая таким образом свои дома.

В озерном крае тори вступили в союз с индейцами и столь многочисленны, что отвлекают на себя, навязывая нам бои, значительные силы. В Южной и Северной Каролине брат идет войною на брата, и этот братоубийственный разлад сметает целые семьи с лица земли. Кому привелось во время отступления семьдесят шестого года идти на Джерси, тот не забудет, как против нас подымалась вся окрестность, как в нас стреляли из-за закрытых ставень, оставляли нас пухнуть с голоду — а через год точно так же предоставили нам голодать в Валли-Фордж.

В одном только месте революция восторжествовала сразу, безоговорочно и несомненно, и это здесь, в Пенсильвании, самой средь прочих наших земель изобильной — самой, пожалуй, лояльной и, безусловно, самой могущественной. Если падут центральные области, значит, падет и революция, и кто поручится, что, ежели в центральных областях все пойдет прахом, пенсильванская пехота не бросит Вашингтона и не разбредется защищать родные дома?

Хоть вам напоминать такие вещи излишне, позвольте мне коротко вернуться к тому, как развивались в Пенсильвании революционные события. Вы помните, что еще до Конкорда и Лексингтона рабочий люд Филадельфии объединился, создав вооруженное ополчение. В одиночку они, не искушенные в ратном деле, возможно, не одержали бы победу, но к ним, по счастью, присоединились несколько тысяч охотников и фермеров из глухих углов. Не только мушкет, но также длинноствольное ружье да одежонка из оленьей кожи одолели врагов конституции. Аристократы отступили, когда увидели, что им грозит гражданская война, когда увидели у нас в руках оружие. Мы добились конституции, добились законодательства, приличествующего демократическому государству и, храня верность конфедерации, стали тысячами отправлять своих мужчин сражаться под командованием генерала Вашингтона. Я это видел своими глазами. Я был при том, как пенсильванцы прикрывали тылы в Ньюарке, был в Валли-Фордж, когда они валялись на снегу, голодали, но все-таки держались — и это наши охотники сломали англичанам хребет под Монмутом. А еще, господа, я в семьдесят шестом был на Делавэре, когда Вашингтон, ища хотя бы относительной безопасности, переправился во время отступления на западный берег, когда он приказал сделать перекличку, и оказалось, что у него восемьсот солдат — всего восемь сотен, чтобы отстоять для людей доброй воли их будущее, воздвигнуть на фундаменте наших страданий здание нации, — и тут я увидел то, чего мне не забыть до смертного часа, даже если я проживу еще сто лет, — увидел, как из Филадельфии подошли на подмогу трудовые люди, тысяча двести человек, и удерживали на Делавэре линию фронта, пока на соединение с Вашингтоном не подоспел Салливан. За полгода до того ассоциаторы сбежали, не в укор им будь сказано, нужно прожить шесть страшных месяцев, чтобы окрепнуть и возмужать душою, и, когда они вышли из Филадельфии снова — приказчики, каменщики и кузнецы, мельники, ткачи, торговцы тканями, — это были уже другие люди. Пенсильвания давала щедрой рукой, а вот теперь нам воздается по заслугам.

Конгресс удрал, сдал наш город англичанам и тори. Мы взяли его назад — для того, по всей видимости, чтобы он сделался раем для спекулятора, чтобы нас обдирал как липку Дин, чтобы Моррис мог скупать подчистую муку для перепродажи, а Грейвз — взвинчивать цену на табак до двадцати двух долларов за баррель, чтобы Джамисон завалил причалы тюками с шерстью, в то время как солдаты замерзают, а всем нам хорошо известный господин Джейми Уилсон прибрал к рукам на миллион долларов земельных участков в глубинке — плевое дело, когда лесник да охотник ушли воевать — и, не довольствуясь этим, мог беспрепятственно чернить на страницах своей дрянной и злобной газетенки «Пакит» все то, за что народ нашего штата шел под пули. А верным союзником у него — не менее злонамеренная «Ивнинг Пост». Все упомянутое мною, господа, не есть набор случайностей, это продуманное, хорошо организованное наступление на революцию в Пенсильвании. В так называемом Республиканском обществе господина Роберта Морриса республиканского примерно столько же, сколько в Георге Третьем, единственная цель его, сколько можно судить, — это уничтожение конституции, на которой зиждется власть народа.

Я, кажется, заговорился сверх всякой меры, господа. Словом, такова ситуация, с которой я пытался бороться в одиночку, а по мнению генерала Робердо, можно с большим успехом бороться сообща. Остальное решать вам самим…

Ни единого хлопка; он сел на место при полной тишине, под пристальными взглядами. И сразу же подступила усталость, заломило виски. Матлак задумчиво, как бы размышляя вслух, сказал:

— В любом случае, нам не обойтись без средств принужденья. Вашингтон…

— Полагаю, он примет нашу сторону, — кивнул Риттенхаус.

— Это точно?

Пейн подтвердил, что да. Пил высказался за прямые меры; раз налицо спекуляция, стало быть, виновных следует привлечь к ответственности, судить, наказать по закону. Силой заставить их уважать конституцию…

— Это значит — гражданская война.

— Что же, пусть. Они сами виноваты.

— А поддержат нас?

— Когда все это выйдет наружу, народ скажет свое слово. Тогда и узнаем.

Робердо вздохнул; надвигалась старость; мир становился недосягаемой мечтой. Риттенхаус озабоченно заметил, что необходима осторожность и еще раз осторожность.

— Нет уж, к чертям!

— Но кровопролитие…

— Сами напросились, что посеешь, то и пожнешь, — резко сказал Гарланд.

Большинство разделило эту точку зрения; все они воевали; начнется заваруха — снова пойдут воевать. Да, но инициатива должна исходить от народа, возразил Пейн. Пил предложил созвать массовый митинг; Робердо вызвался взять это на себя. Проголосовали; оказалось, что и остальные одобряют такой план действий.

На том пожали друг другу руки и пошли по домам. Никто ни разу не улыбнулся. События назревали давно, и теперь, когда час настал, его встретили с тяжелым сердцем.


Митинг проходил возле Законодательного собрания, во дворе. Собралось несколько сот человек; выступил Пейн, выступил Робердо. Матлак внес предложение учредить Комитет по расследованью; вопрос решали открытым голосованием. Первым избрали Пейна, затем — полковника Смита, стойкого приверженца конституции, представителя ополчения, а раз так, то, значит, и народа. Список завершили Риттенхаус, Матлак и Пил. Ощущалось, что народ настроен мрачно, решительно. Господа из Республиканского общества попробовали было помешать выкриками и провокационными вопросами, но толпа не была расположена шутить; Риттен-хаусу и Робердо стоило труда предотвратить рукоприкладство.

Назавтра Пил с Пейном обедали у капитана Харди, командира роты пенсильванских солдат, временно расквартированной в городе. Пил рассказал капитану, какие надвигаются события.

— Я опасаюсь беспорядков, — сказал он. — Если бы вы с вашими пехотинцами могли нас поддержать…

Харди сначала отказался. Это было вне его полномочий. Требовалось согласие Уэйна…

— Но на это нет времени!

Спорили целый час; наконец Харди согласился поставить вопрос об этом перед самою ротой. Пейн и Пил изложили солдатам суть дела, и те, посовещавшись между собой, дали согласие их поддержать.

Это, в известном смысле, означало, что в Филадельфии объявлена война.


Город знал. Город напоминал вооруженный лагерь. Мужчины держали под рукою свои мушкеты, на улицах там и сям толпились подозрительные личности, так что солдатам Пила хватало работы. Комитетом по расследованию создан был особый трибунал, и туда одного за другим тянули торгашей, требуя с них отчета о роде их занятий, требуя предъявить торговые и кассовые книги. У некоего господина Донни на складе обнаружились три тысячи шестьсот пар обуви с покупною ценой в среднем одиннадцать долларов за пару, а продажной — шестьдесят. Пейн скрупулезно собирал доказательства. Выяснилось, что у Морриса есть компаньон по скупке муки, некий таинственный господин из Балтимора по фамилии Соли-кофф. Были составлены обвинительные акты.

«Филадельфия Пост», расхрабрясь, выступила с такими ядовитыми и грязными нападками на Пейна, каких еще не бывало. Пейн предпочел бы не обращать внимания.

— Мне не привыкать, — объяснял он.

Но теперь борьба шла в открытую. Матлак с солдатами окружили здание «Пост» и владельцу газеты, Тауну, был задан вопрос, не хочет ли он маленько поболтаться на веревке. Предупреждение подействовало.

— Нехорошо, — сказал Риттенхаус. — А как же свобода печати…

О свободе печати, возразили члены Комитета, будет время подумать, когда победит революция.

Комитет был не властен карать, но припугнуть было вполне в его власти, тем более что за него стояло горой простое население Филадельфии. Он подготовил материал против Морриса к предстоящим выборам и на многолюдном предвыборном митинге огласил его. Уже на другой день Моррис, основательно струхнув, махнул рукой и отказался от мысли стать диктатором на мучном рынке.


Как-то вечером по дороге домой с заседания Комитета на Пейна напала вдруг невероятная слабость, ему едва хватило сил подняться по шаткой деревянной лестнице к себе в каморку и добрести до кровати. Его бросало то в жар, то в холод, он бредил, цепляясь за обрывки воспоминаний, стуча зубами от озноба, поскуливая, но от слабости так и не смог встать и затопить печку. В таком полубреду пролежал в постели весь следующий день, потом еще полдня. Снаружи происходили слишком бурные события; о нем на время забыли. Над Филадельфией председал трибунал; в городе поселились страх, озлобление, разлад. На улицах с факелами в руках бурлила возбужденная толпа, и Пил, который тщетно старался со своими немногочисленными солдатами поддерживать порядок, попросту растворялся в ней.

Отсутствующего писателя хватился Робердо и к тому времени, как нашел его, измученного, грязного, в его убогой и грязной конуре, в Пейне еле теплилась жизнь. Первой, кого Пейн увидел, когда пришел в себя, была Ирен Робердо — конечно, это был сон, и это ангел явился ему во сне. Он пробормотал:

— Умираю… — но, впрочем, смерть его не страшила.

Он вообще ничего не ощущал от слабости, только какое-то сиротливое блаженство, хотя ему все же достало воли воспротивиться поползновеньям Робердо забрать его из дыры, которая у него называлась домом.

Девять дней она провела у его постели — бесстрастная, расторопная сиделка; на десятый Пейн не выдержал и взмолился, чтобы она ушла. Она ушла, и тоска, одиночество навалились на него с новой силой. Когда он встал наконец и посмотрел в свое дешевенькое зеркальце, то увидел не Пейна, а землисто-желтую маску, натянутую на выпирающие кости: ввалившиеся глаза, чудовищных размеров нос, отросшие космы редеющих волос.

Покамест Пейн лежал больной, в Филадельфии бушевала гражданская война. Он слышал звуки перестрелки, когда происходила решающая схватка между сторонниками конституции и Уилсоном с его приверженцами. Слышал однажды всю ночь беспорядочную стрельбу и расплакался, как ребенок, от досады, что вынужден томиться здесь, от бессилья, от сознания своей беспомощности. Проболел и то время, когда выборы в штате неоспоримо утвердили у власти сторонников конституции.

Пил сообщил ему эту новость, и Пейн покивал головой, силясь улыбнуться.

— Ничего, — сказал он. — Главное, победили.


Потянулась еще одна черная зима; шел тысяча семьсот восьмидесятый год, и в пенсильванской пехоте, из-за нехватки продовольствия и снаряженья, проволочек с выплатой жалованья, начались мятежи. Пять долгих лет воевали солдаты, каждому хотелось увидеть свой дом, жену, детей. Пал Чарльстон. Мятеж подавили. Вашингтон в душераздирающих письмах взывал о помощи; читал их Пейн. Он служил теперь письмоводителем в Ассамблее. Вашингтон писал: «Дорогой мой Пейн, неужели ничего, совсем ничего нельзя поделать?»

Победа на выборах имела решающие последствия. Видя, что власть перешла к сторонникам конституции, Моррис, Раш и другие лидеры республиканской партии сложили оружие. Контрреволюция была подавлена и сломлена, ее бездействие — обеспечено на много лет вперед. А пока Пейну надо было на что-то жить; можно, конечно, писать и печатать «Кризисы», да только тем, кто читает их, негде взять для автора ни гроша. А тут как раз Робердо и Пил предложили ему место письмоводителя в Ассамблее штата; Пейн согласился.

— Я-то надеялся, правда, вернуться в армию, — прибавил он виновато.

Но оказалось, что ему не под силу; тихонько, незаметно подкрадывалась старость, седели волосы; в странных, неровно посаженных глазах затаилась тень страха.

По долгу службы он зачитал обращение Вашингтона Ассамблее:

— «…какую бы страшную картину наших бедствий вы не вообразили себе, она померкнет перед действительностью…» — То был призыв к Пенсильвании, когда уж ничего больше не оставалось, — к людям, которые взяли власть в свои руки и учредили первый революционный трибунал. — «Подобное стеченье обстоятельств способно истощить у солдат последние остатки терпенья. Во всех войсковых частях мы видим самые серьезные признаки мятежа и смуты…»

Пейну предназначались еще и другие строки: «Вы, Пейн, коего пером все это вызвано к жизни, — вы бы могли обратить к солдатам ваше слово», — молил высокий виргинец. Он, видно, был нездоров, у него дрожала рука. Ассамблея сидела с каменными лицами; после, когда все это кончится, он пойдет и напьется. Прения оставили безнадежное впечатление; кто-то из делегатов прямо говорил:

— А что мы можем сделать?

Кто-то излагал то же самое другими словами.

У него была отложена тысяча долларов в континентальной валюте. Он взял половину и сделал первый шаг к примирению с финансовой партией. Послал пятьсот долларов торговцу полотном и табаком шотландцу Блэру Макленагану, который всегда отдавал ему дань невольного восхищенья, и предложил основать нечто вроде переходящего фонда помощи Вашингтону. Шотландец в свою очередь поделился этой мыслью с Саломоном, маленьким, довольно-таки загадочным евреем, которому служила штаб-квартирой одна из кофеен на Франт-стрит. Ходили слухи, будто стараньями Саломона разорился пшеничный синдикат, будто бы это он сбил цены на шерстяные одеяла. Во всяком случае, он был связан со сторонниками конституции, финансовую поддержку которым оказывали по преимуществу евреи.

— Правильно, — сказал Саломон шотландцу. — Это единственное спасенье — но я не тот человек, который вам необходим. Я могу выделить несколько тысяч — ну, скажем, пять, но вам понадобится настоящий капитал, большие деньги. Тут надо разговаривать с Моррисом, Ридом, Рашем. Я думаю, они пойдут на это.

— После всего, что учинил против них Пейн? Ведь эта идея принадлежит ему.

— Да, после всего, что он учинил. Они хотят, чтоб это была их революция, но вовсе не хотят проиграть войну.

Макленаган пошел говорить с Моррисом. Моррис сказал угрюмо:

— Я его ненавижу, этого… но он прав. Мы идем ко дну. Если б мне удалось убедить Уилсона…

— Может, удастся все-таки, — улыбнулся шотландец.

— Но что бы там ни было, господин Пейн нам когда-нибудь заплатит, — зло прибавил Моррис. — Мы еще ему припомним.

Таким образом сумма ненависти, которую вызвал к себе Пейн, осталась возрастать до поры, а пятьсот его континентальных долларов легли в основу созданного в тот же вечер «Банк оф Пенсильвания», призванного снабжать армию провиантом, обмундированием и снаряженьем.


Пейн продолжал писать свои «Кризисы» с прежним накалом страсти, но, чтобы вдохнуть огонь в свои строки, должен был больше и больше пить. Он дважды побывал в армии; все тот же Здравый Смысл, только худой и изнуренный, как никогда, — однако солдаты встречали его радостно, и, как прежде, летел к нему их возглас:

— Черт возьми, Том, какой же во всем этом смысл?

Он терпеливо объяснял снова и снова; они были его дети, грязные, страшные, измученные, как он сам. Вашингтон сказал ему:

— Не знаю, кто взялся бы оценить ваши заслуги, Пейн…

В «Кризисе Чрезвычайном», яростном и вместе сдержанном, он превзошел себя, призывая торговых людей действовать единым фронтом, доказывая, что только демократический строй дает возможность деловому человеку развернуться в полную силу. В «Кризисе о благе Общества» убеждал членов конфедерации вести борьбу всем миром, не раздувать междоусобную вражду, не допускать, чтобы региональные распри отвлекали внимание от общего врага. Теперь он стал думать о создании общенационального правительства; то, что случилось в Пенсильвании, должно было послужить предостереженьем.

Была неделя беспробудного пьянства, когда его одурманенный мозг бездействовал, когда он чувствовал, что выдохся, иссяк, что больше он не может; волна накатила и прошла, оставив его худым, как мощи, но еще более исполненным решимости, на сей раз — нести революцию в Англию, собственнолично. Со «Здравым смыслом», обращенным к гражданам Великобритании, к английскому рабочему и фермеру.

Натаниел Грин отговорил его. Только что завершилась история с Бенедиктом Арнолдом, и Англия еще кипела негодованьем по поводу казни Андре.

— Им бы повесить Пейна, — сказало Грин, — и уравняли бы счет. Боюсь, что вы еще нужны нам.


Внезапно — не за один день, не за неделю, но все же, после стольких лет, достаточно внезапно — сделалось ясно, что война выиграна; она еще не кончилась, еще не подписали мир, и тем не менее она была выиграна; одна из армий англичан — окружена под Йорктауном, все притязанья англичан на Америку — развеяны в дым, тори — сокрушены, финансовая проблема — решена, благодаря миллионам, предоставленным взаймы Францией. И тогда, в одиночестве, в страхе, Пейн, глядя на это все, принужден был спросить себя:

— А что же я? Кто я теперь такой?

Земля уплывала у него из-под ног. Всегда сбоку припека, за кулисами событий, вечный пропагандист, он дожил до времени, когда пропаганда стала не нужна, не нужны — закулисные ухищренья. Фигура Пейна, исторгающего призывы и заклятья, могла бы в победоносной армии вызвать только смех. Его ремеслом была революция, и вот время упразднило это ремесло.

Стало быть, принимайся опять за корсеты, мрачно говорил он себе. Его друзья, соратники обращались кто к государственным делам, кто к строительству; другие хапали, наживались, ибо на то и победа, чтобы приносить трофеи. А он, столь очевидно непригодный для роли государственного мужа, не желал для себя и трофеев.

Побывал, правда, во Франции. Генри Лоренс — старый друг, некогда президент Конгресса — по пути в Голландию был захвачен в плен англичанами. Пейн, который был знаком с сыном Лоренса, старался облегчить юноше его горе.

— Не навек же, — говорил он Джону Лоренсу. — Скоро начнут обменивать пленных. Вот только кончится война…

Пейн умел подойти к человеку; юноша очень скоро стал боготворить его. Потом, когда молодого Лоренса отправили в Париж поторопить французов с предоставлением займа, он начал упрашивать Пейна поехать с ним, и Пейн, видя, что его работа по эту сторону океана близится к концу, согласился. Получилось нечто вроде каникул — впервые в жизни; прибыл во Францию почетным гостем, важные особы подсовывали ему свои книжечки «Здравого смысла», выпрашивая автограф, наполняя его непривычным сознанием, что он, Пейн, и в самом деле что-то собой представляет.

Все это слишком скоро кончилось. Миссия увенчалась успехом — успех теперь, кажется, сопутствовал им повсюду — и, возвращаясь домой на судне с грузом в два с половиной миллиона серебряных ливров, Пейн предавался невольно раздумью о том, какая странная перемена произошла с маленьким объединеньем колоний, именующим себя Америкой. Он, например, как раз перед отъездом во Францию написал последний из своих «Кризисов». И что же? Ни малейших трудностей с изданием; человек десять печатников наперебой оспаривали почетное право напечатать его памфлет. Ныне, когда кризис миновал, «Кризисы» стали верным источником дохода…


Вскоре по возвращении в Америку Пейна пригласили к обеду госпожа Джексон, которая звалась прежде Ирен Робердо, и ее муж.

Фрэнк Джексон не ощутил никакой ревности к Пейну; он незаметно шепнул, наклонясь к жене:

— Послушай, да ведь он почти старик!

Ирен была все еще молода и прелестна. Сидя с ребенком на руках, она заставила Пейна острей почувствовать, как он постарел, как обессилен. Все было кончено; он старик, только во сне он мог осмелиться любить эту женщину.

— Что вы теперь собираетесь делать, Томас? — спрашивала она.

Он попытался отделаться улыбкой, как бы давая понять, что будет занят по горло. Столько дел, говорил он, так много нужно написать — и потом, эти бесконечные обеды…

— Революция свершилась, — сказал Фрэнк Джексон, и Пейну не оставалось ничего другого, как согласиться.

— Вас не забудут.

Это ему кость бросили.

— Разве в этом дело, — пробормотал он.

— У вас такой усталый вид, — сказала Ирен.

Усталый, да; он устал как собака, ему бы убраться отсюда поскорее и надраться до одури. Что ему эти люди, как получилось, что он сидит здесь у них в доме? Кто он такой; всего-то навсего бродяга корсетник, которому посчастливилось ненадолго изведать иную долю.

— Вам надо отдохнуть, — сказала Ирен.

— Пожалуй, я так и сделаю, — согласился он.

После чего с трудом дождался удобной минуты, чтобы унести оттуда ноги.


Теперь он не был даже письмоводителем в Ассамблее; ничто и никто — Том Пейн, бывший революционер; чуть больше обтрепан, чем обычно, чуточку туже затянут пояс. Такое событие, как Йорктаун, полагалось отметить, и он пьянствовал четыре дня без просыпа — но легче не стало. Надобно было есть и пить — а там, глядишь, башмак прохудился, да и жилье человеку нужно, хоть тесная, плохонькая, грязная, а комнатенка.

Неотступно томило одиночество. Робердо уехал в Бостон. Грин воевал в Каролине, и когда написал, что если б только Пейн оказался с ним, то все было бы точно так, как в прежние дни, — Пейн подумал с грустью, так да не так. Тогда я был нужен. Там, где победа, мне нет места.

Уэйн острым клинком вонзался в Джорджию со своей, прославленной ныне, пенсильванской пехотой; лучшими в мире солдатами, так их теперь называли. Не прошло даром время; Пейн человек пятьсот из них помнил по имени.

Приехал за лаврами в Филадельфию Вашингтон, но торжество получилось нерадостным: только что умер его приемный сын. Высокий виргинец казался опустошенным, надломленным, и, когда Пейн явился на его зов, они встретились, как два земляка в чужом краю. Пейн стыдился своей засаленной одежды, своего неопрятного вида, помятого лица.

— Мой старый друг, — сказал ему Вашингтон.

Пейн начал хвастаться; он собирается засесть за историю революции. А известно ли Вашингтону, сколько вышло всего экземпляров «Здравого смысла»?

— Я себе цену знаю, — бахвалился Пейн.

И, думая о том, как непостоянна шкала людских ценностей, как жалко выглядит этот писака вдали от бивачных костров и мятежных, изверившихся солдат, Вашингтон сказал с улыбкой:

— Мой милый Пейн, никто из нас никогда не забудет, чего вы стоите. — Почему революция, отхлынув, оставляет за собою такой мутный след? Каждый ищет вознагражденья, но как это вписывается в картину мира, где царят порядок и согласие?.. — Даже Моррис и тот признает, как много вами сделано, — торопливо прибавил Вашингтон. — На двух фронтах, на поле боя и в тылу, Пейн был той силой, без которой распалось бы наше дело, — я заявляю это с полной убежденностью, дружище…

Они расстались, и Вашингтон не видел, как Пейн рыдает, оставшись один.


К нему явилась делегация солдат, рядовых служак. Им задолжали жалованье за много месяцев — не согласился бы Пейн замолвить за них слово? Сформулировать их претензии и доложить о них правительству? Никто лучше Пейна не знает, чего им пришлось натерпеться за годы войны, никто тогда не был им ближе него. Его перо извергало огонь во имя революции — не сможет ли он высечь несколько искр ради тех, кто за нее воевал?

— Сейчас осуществляется то, что мы себе ставили целью, — сказал им устало Пейн. — Сейчас то время, когда нам надо подождать. Любые требования, подкрепленные силой, были бы равноценны угрозе мятежа.

Ошеломленные солдаты смотрели на него во все глаза. Пейн обратился к Роберту Моррису — министру финансов.

— Конечно, их требованья справедливы, — отметил он.

Этого никто не мог отрицать. Вопрос в том, подходящее ли теперь время. Или все-таки Моррис найдет возможным что-то сделать?

— Что-то — естественно, — сказал Моррис. Такими далекими казались дни, когда они враждовали. — Люди, как-никак, имеют заслуги, им непременно заплатят, — успокоил Пейна Моррис. — Вы правильно сделали, что отговорили их от попытки оказать давление на власти. Раз мы считаем, что война выиграна, значит, следует действовать определенным порядком, в соответствии с законом… — Помолчав, он прибавил задумчиво: — Вы бы могли, Пейн, употребить ваши весьма недюжинные литературные способности с пользой для нас. Правительству можно бы дать понять…

— Я не за тем сюда пришел.

— Да, разумеется, это я просто к слову, мы еще успеем вернуться к этому вопросу. — Моррис опять помолчал. — Нам нет причины быть врагами.

Пейн кивнул и вышел; действительно, никакой причины. Революция, контрреволюция — все это осталось позади. Людей занимали более насущные заботы.


Кое-что написал; получил жалованье от правительства, которому больше был не нужен; новое платье; статья для европейского читателя, трактующая о революции, — вымученная, вялая статья; новый «Кризис» со следами былого огня; почему до сих пор не легализован мирный договор?

Несколько недель у Керкбрайда. Заходили старые солдаты, вспоминали путь, пройденный тысячу лет назад от Хакенсака до Делавэра, — но разговор то и дело сворачивал на другое. Светлым, огромным рисовалось Америке будущее.

Но только он тут был при чем?

Он изо всех сил старался пробудить в себе интерес к будущему Америки, к трофеям и славе, к хвастливым воспоминаньям, к предположениям и домыслам, к наступающему подъему, к гордому сознанию, что он — свободный гражданин великой республики…

Где нет свободы, там моя отчизна сказал он когда-то.

Пришел долгожданный мир; Америка охорашивалась, самодовольно распуская хвост, независимая, свободная. Фейерверки и флаги, речи, банкеты — нескончаемое упоенье торжеством.

Усталый англичанин, в прошлом корсетник, писал среди прочего:

«Минули времена испытаний — и величайшая, самая полная из всех революций, какие знал мир, победоносно и счастливо завершилась».

Он мог бы подписаться: Том Пейн, революционер не у дел.


Читать далее

X. Революционер не у дел

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть