ГЛАВА 12. ТАГАНАЙ — ПОДСТАВКА ЛУНЫ

Онлайн чтение книги Годы в огне
ГЛАВА 12. ТАГАНАЙ — ПОДСТАВКА ЛУНЫ

Они вышли из ворот каменного приземистого дома на одной из северных улочек Златоуста еще до солнца. Слабую предутреннюю тишину изредка нарушали неспешная перебранка собак да выкрики одичавшего петуха, бог знает как спасенного от военных поборов.

Булычев вел Лозу к Таганаю, чьи могучие зубцы уже угадывались в начальной сини рассвета.

Двигались не по дороге, а прямью, чтоб соглядатаи не догадались, куда идут молодые люди. Мало ли чьи глаза могли смотреть на путников!

За спиной партизана чернели крошни, однако мешок заплечья был почти пуст. Булычев брал его под взрывчатку. В Златоусте ему удалось выпросить у трофейной команды пуд динамита, но начальник особого отдела 27-й дивизии, собиравший их в путь, запретил нести смесь с собой.

— У товарища Лозы — важное задание, — сухо пояснил он, — и незачем голову под топор совать. Одна на весь век.

И, видя, что партизан нахмурился и потемнел лицом, сказал, будто малому:

— Белые схватят, — на загорбке динамит, не отболтаешься!

Булычев не разделял опасений чекиста. Наткнутся на белых — все одно не уйти: он, Костя, много насолил казаре, и есть такие, кто знает его в лицо. Еще в городе боевик условился с Санечкой: в плен не сдаваться, а биться до последней возможности и честно умереть. Впрочем, все же надеялся пройти без стычек, ибо маршрут проложен по горам и в обход редкого жилья.

— Разве в пути есть белые? — холодно поинтересовалась Лоза. Ей казалось, партизан проверяет нервы, пугает, как ребенка.

Костя покосился на красивое сухое лицо парня, отозвался без шутки:

— Вишь ли, случается, мы в их тылах балуем, а иной порой — они в наших.

Лоза кивнула головой.

— Как ты, так и я. Без плена.

— Вот за это хвалю, — солидно заметил Булычев.

Однако всю первую версту партизан вздыхал о динамите, корил дивизионного чекиста и утверждал, что запас мешку не порча.

— Ладно, не скрипи, — упрекнула его Лоза. — Нет, так нет.

Внезапно из-за горизонта вывернулось огромное желтое солнце, все вокруг залил широкий свет, засияла сказочно роса на зелени, могуче и самозабвенно запели птицы, зашелестели в ветвях лиственниц и пихт доверчивые белки. Мерная жизнь гор начинала отсчет новых суток в бесконечной чреде вечности.

Перед путниками и справа, и слева дыбились кряжи, и вершины их были, как спинные зубцы ящера, превращенного в камень древними богами этой земли.

— Какой же из них — Таганай? — спросила Лоза, оглядывая нечеловеческую мощь высот.

— Таганай, вишь ты, не гора, а цепь, — пояснил Булычев. — Тут те и Большой, и Малый, и Дальний Таганай. Да прибавь еще Бараньи лбы, да Ицыл — вон их сколь, братец ты мой!

И уралец посмотрел на спутника так гордо, будто это чудо природы, эти не похожие друг на дружку вершины, и каменные реки, и моря курумов с угловатой мертвой волной — его рук дело.

— А знаешь ли, чо оно, Таганай, ежели на русский перетолмачить?

— Нет.

— Так переводится: «Подставка луны», ибо «таган» — тренога, опора для котла: «ай» — луна. Слова башкирские, может, татарские, как понимаю.

Продолжая вышагивать между осколками скал, Костя похвалился:

— У нас тут все имена отменно красивы! Вот речки, скажем, от коих близко пойдем, — Шумга, Куса, Изранда. Верно ведь — славно называются?

— Славно. Однако назови мне и всякую гору. Не гулять я сюда пришел.

— Потом. На привале. Теперь по дороге пойдем. Здесь пока не опасно.

Путь, на который они спустились, вскоре, в четырех или пяти верстах от Златоуста, уперся в берег резвой речки Большая Тесьма. Речушка бежала в горном ложе, и только что родившиеся лучи вспыхивали в ее звонкой прозрачной воде.

Берега Тесьмы связывал мостик, но молодые люди отправились к броду. Они скинули сапоги и, завернув штанины до колен, перебрели на другой берег.

— Тут посидим малость, — сказал Булычев. — Я горы тем временем объясню.

И добавил с явным участием:

— Отдохни, браток. Те в новинку. Сомлеешь с непривычки.

— Надо бы поспешить.

Булычев усмехнулся.

— Не иди быстро, гляди — отстанешь.

Санечка ничего не ответила.

Через четверть часа партизан поднялся, кивнул спутнику.

— Айда на Малый Таганай. Лучше я те все сверху укажу.

Они поднялись на Двуглавую сопку, и Костя, широко раскинув руки, сказал с державной важностью:

— Гляди со вниманием, Александр, Вот какая, хвала господу, баскота!

Лоза жадно окинула взглядом цепи гор — они все вытянулись с юго-запада на северо-восток, и были, как острова в океане, — над всем, что окрест. Санечке почему-то не понравилось сочетание «цепи гор», и она, кажется, тотчас догадалась — почему. Звенья в цепи схожи, и чем точнее схожесть — тем лучше, а здесь всякая гора подобна лишь себе, и другой такой нет нигде в целом свете.

Ближе других, как объяснил Булычев, подпирал небо Откликной гребень, за ним угадывались ровные очертания Круглицы, а еще дальше к северу, уже, пожалуй, не видные в синей дымке далей, дыбились Дальний Таганай и соседняя, плохо понятная Юрма.

Отсюда, с Двуглавой сопки, хорошо виделся Откликной гребень — гигантские пласты кварцита, иссеченные трещинами и провалами. Из-за этого хаоса нагромождений вершина хребта очень походила на спину древнего птерозавра.

— Горласт Откликной гребень! — похвастался Булычев. — Иной раз крикнешь, и вернут скалы шесть, а то и семь, и даже восемь криков! Вот те крест!

— Что ты все — «бог» и «крест»? Или верующий?

— Да нет! — усмехнулся партизан. — Привычка это, браток.

Помолчав, Лоза спросила:

— На Откликной пойдем?

Булычев отрицательно покачал головой.

— Непросто туда залезть.

Заметив огорчение на лице спутника, вздохнул.

— Мне самому охота. Там, подле скал, немалые куски гранатов. Набрать можно. Горщики наши любят этот камень… Не устал?

— Нет.

— Ночевать на Круглице будем. До нее верст тридцать от Златоуста. Как раз один воинский переход. Однако пошли.

Лоза шагала молча, стараясь уложить в память гигантскую панораму гор, и дороги, и приметы, чтобы не сбиться с пути, коли когда-нибудь доведется идти одной.

Булычев, напротив, испытывал, кажется, крайнее неудобство от того, что приходилось молчать, и всем своим видом демонстрировал это. Он то насвистывал, то принимался вполголоса петь, то заговаривал, будто бы ни с кем, а просто с собой.

Вблизи Откликного гребня спустились к дороге, и, мерно ступая у подножия кряжа, все вскидывали глаза к его вершине.

— Там, наверху, гранат — не вся красота, — наконец не выдержал Булычев. — Склоны зубцов его сплошь посыпаны слюдистым сланцем — и оттого сказочный блеск сияет окрест. А еще, как в байках, срываются со скал Откликного гребня мрачные вороны, выстреливают себя из камышовой воды болот утки и чирки, покрикивает на свою детвору медведица.

Лоза то и дело ловила себя на мысли, что никак не может сложить цельный образ партизана. Облик, как думалось, был всякий, даже противоречивый, будто его сколотили из разных неподходящих частей.

Санечка, конечно же, не могла забыть, что этот коренастый, приземистый парень с железной крепостью рук — начальник разведки Карабаша, тот самый Булычев, который без шатаний исполнил приказ подпольщиков о казни предателя Соколова.

Но этот же Булычев иной порой хвалился, совсем как мальчишка, был разговорчив без меры, пел песенки или задавал вопросы в совсем не положенное время. А то вдруг поражал Санечку чистой поэзией обо всем, что окрест.

И Лоза похвалила:

— Ты много глядел в жизни, Булычев. Я знаю.

— Глядел, — подтвердил партизан, — однако же скажу без утайки: целые Таганаи книг одолел я, браток, за долгую свою жизнь. Всех Толстых перечитал, и Кольцова, и Никитина, и Некрасова — от корки до корки. А к тому прибавь журналы, какие мне попадались, да еще в ныне текущий год — разные инструкции, подрывное и прочее военное дело.

Внезапно он схватил спутника за руку, выговорил с достоинством:

— А ночь в сих местах — что за ночь! Ты бы глянул на Откликной, когда луна опирается на его подставку! Невозможно красиво, братец ты мой!

Без всякой связи со сказанным огорченно вздохнул и объяснил свой вздох так:

— Часу нет… А как бы славно земляны насобирать, а то наломать грибов на жаренку. Ах, люблю!

Он облизал губы совсем как мальчишка, вспомнивший запах маслят, шипящих в сковороде.

Прошел несколько шагов в молчании, махнул рукой.

— А чо мы — голодные, нет же! А ты другим душу потешь! В лесах и обочь дороги травы цветут, какое медовое времечко! Поляны все в белой кашке, однако и красный луговой клевер тоже есть. А ромашки возьми, хоть и мало их — белоснежно чисты корзиночки с желтизной посреди.

Он кивнул в сторону дальней тайги.

— Жалко, березки потемнели чуть, зато подросли иголочки сосен и поравнялись цветом со старой хвоей.

Булычев весело присвистнул.

— А вот пойдем с тобой там, где жилье, и увидишь: уралец уже косить начинает: не везде, а на выборку. В полях теперь цветет озимая рожь, а по краям толпятся васильки, этакие красавцы-злодеи!

— Отчего же злодеи? — удивилась Лоза.

— Как это отчего? Сорняки же!

— А… ну да, я не подумал.

— А в городах наших теперь будто снежные лапушки́ летают — всё в пуху тополей. Ну, про это ты сам знаешь.

Солнце уже падало к западу, когда Булычев стал забирать в гору, и Лоза, чувствуя свинцовую тяжесть ног, полезла за ним.

— Тут, на Круглице, ночевать станем, — повторил Булычев сказанное раньше. — Хотя и камень один, зато видать все отменно. Давай быстрей барабаться.

Лес, который встретил их у Большой Тесьмы и тянулся до подошвы Круглицы, вскоре стал редеть, и было видно, что там, на вершине, он исчез совсем, уступив место потокам немалой россыпи.

Подъем на Круглый Таганай, как объяснил Булычев, не самое трудное дело, но глядеть надобно во все глаза. Иные валуны на склоне держатся кое-как и, коли задеть, могут рухнуть, ломая и сплющивая все, что попадется на пути.

Именно потому Булычев не ленился время от времени напоминать:

— Гляди, курумы не задень. А то придется нам уливаться большими слезами, браток.

Теперь уже они лезли в гору молча, все внимание тратя на то, чтобы верно одолеть нагромождение камней.

Наконец партизан забрался на овальную вершину Круглицы и, сбросив крошни на землю, протянул руку спутнику, делавшему последние шаги. Булычев понимал, что у подростка с непривычки рвутся жилы и надо пособить. Но Санечка помощи не приняла, а доковыляла до вершины сама. Она окинула почти незрячим взглядом темя горы, лишенное могучих зазубрин и покрытое желтоватым, местами бурым кварцем. Бедная тундровая растительность цеплялась за камни жесткими, суровыми корнями, и можно было поразиться этой жажде жизни в царстве гор и ветра.

Булычев приладил крошни к сосне-недоростку и обессиленно опустился на ближний валун.

Тотчас камнем упала Лоза.

Молодые люди не успели еще перевести дыхание, когда над головой вдруг заворочались черные тучи, которые бог весть откуда взялись, и мгновенно сделалось ненастье.

Булычев, оставив Лозу, быстро сошел с вершины, набрал охапку подсохшей, ломкой травы и хвороста и вернулся к привалу.

Он уложил подстилку в относительном заветерье, снял пиджак и опустился на лежанку.

Накрылся с головой одной полой одежды, оставив другую Санечке.

— Айда ко мне под бок, паря. А не то к утру застынешь.

— Спи, — отозвалась Лоза. — Потом лягу.

— Когда ж — потом? В июле глаза смежить не успел — заря.

— Экой заполошный, право. Сказал «потом» — и не лезь под ногти.

— Ну, ладно, — примирительно проворчал партизан. — Мне, молвить правду, и самому не спится. Давай поболтаем?

Не услышав ответа, сказал с хорошо рассчитанным равнодушием:

— Выспимся. Лишь бы дедушка не набрел. А то как ря-авкнет — со страху помрешь!

— Какой еще дедушка?

— Вот те раз! Я ж о медведе толкую. Али не ясно?

— Ясно.

Костя совсем было заснул, даже стал похрапывать, но тут же приподнялся на лежанке, спросил:

— А чо лучше, как понимаешь: ты любишь, а она нет, али, напротив того: она любит, а те скушно? Чо лучше?

— Все хуже, — буркнула Лоза, — и дай мне, Христа ради, ночку послушать.

— Нет, право, холодом от тя несет, девки таких не любят, ей богу.

— Вот и хорошо.

— Что ж хорошего? — удивился Костя. — Экой ты все же брякалка!

Снова было безмолвие, и снова Булычев нарушил его.

— М-да… Сошлись кое о чем помолчать. Ну, хошь, я те наши частушки спою? Скоропешки называются.

— Спой, — неожиданно согласилась Лоза.

— Потерпи чуть, я сначала про себя похриплю маленько. А там уж и вслух можно.

Костя присел на лежанке, несколько секунд молча шевелил губами и тут же запел безголосо:

Пишет милка письмецо:

— Милый, носишь ли кольцо?

Я обратно напишу:

— Распаялось, не ношу…

Лоза сказала досадливо:

— Поешь скверно. Но не в том беда.

— А в чем? — сдерживая недовольство, осведомился Булычев.

— Я смотрю: ты сам себе — загляденье.

Костя хотел возразить, что это — частушка, не он сочинял, но усмехнулся, сказал тоном завзятого сердцееда:

— Ты еще слепышонок, паря, И девок небось как следует не видал?

— Это как — «как следует»?

— Хм… — смутился Булычев. — Как следует — это как следует. Али совсем дитё?

Некоторое время молчали. Костя попросил:

— Ты меня, слышь, не перебивай, А то собьюсь с настроя, петь не сумею.

И тотчас закричал новую частушку:

Захочу — так завлеку,

Пущай ходит за реку

По болоту, по стерне, —

Пущай сохнет обо мне.

Полюбопытствовал без всякого перехода:

— А миланя-то у тя есть? Аль не обзавелся еще?

— А зачем она мне? Не та пора ныне.

Костя горестно вздохнул.

— Затемненный ты человек, паря. Думаешь, они ждать станут, когда война кончится? Девки теперь любить хотят.

— Не хотят, не выдумывай.

— А ты откуда знаешь? Вот послушай, чего они поют, девки:

Я стояла у ворот.

Мил спросил: — Который год?

— Совершенные лета, —

Люби, никем не занята.

Тут же посоветовал:

— Ты любаночке не показывай, чо томишься по ней.

— Я не томлюсь.

— Вот и говорю: дитё.

— Лучше сказал бы, как воюете. Теперь война, она главное.

— У нас еще дорога длинна, успеем обо всем наговориться.

Внезапно хлопнул себя по лбу, сказал с крайним удивлением:

— Знаю, отчего ты теперь задирака. Мы же поесть забыли! А ведь и то известно: без соли, без хлеба — худая беседа.

Качая головой, ругая себя за промашку, сильно удивляясь, что Санечка не укорил его за нее, Костя развязал мешок, достал ржаную горбушку, луковицу, два яйца. Поделил все пополам и весело потрепал подростка по плечу.

— Ну, теперь, браток, ты у меня о девках заговоришь! Это уж — вот те бог!

Лоза не выдержала:

— Прибойный ты человек, Булычев: семь языков во рту!

Костя обиделся, замолчал, отвернулся даже. Но долго сердиться он не умел и вскоре предложил как ни в чем не бывало:

— Давай бесогона выпьем. У меня во фляге маленько. Для согрева.

— Это что — бесогон?

— Самогон, что ж еще? Так охмелиться не хочешь?

— Я эту гадость не пью.

— И табак не смолишь?

— Нет.

— И девок не…

— И девок не люблю, — торопливо подтвердила Санечка.

Булычев спросил, почти сострадая:

— И все у вас такие, в чрезвычайке, сухари черствые? Нет, братец, вижу я, что ты ни сук, ни крюк, ни каракуля. Не дай бог — какая девка на твое личико прельстится. Весь век — слезы.

Лоза отозвалась равнодушно:

— Толчешь из пустого в порожнее. А случается: и молчание — золотое словечко.

— Ну, как знаешь, — примирительно проворчал Булычев. — А я выпью чуток.

— Глотнешь — начнешь ерошиться.

— Это перед кем же?

— Ни перед кем, просто — ерошиться.

— С чего бы то? С полкружки, что ли?

Он засмеялся вслух, побулькал в темноте фляжкой, выпил, сказал весело:

— Эк славно зажгло!

Лоза не удостоила его ответом.

Они несколько минут молчали, разглядывая немыслимую высь неба, и оба ежились, ибо думали об одном и том же: у всего в мире есть начало и конец, а сам мир — без конца и начала, и значит — за вселенной — вселенная, а там еще вселенная, и нет им границ ни в стороны, ни вверх, ни вниз, право, — дикая бесконечность!

И Млечный Путь, как широкий кушак на черном кафтане неба, да нет — какой же кушак и какой кафтан без всякого зачина и всякого исхода!

И чтобы забыть эти мысли, невнятно почему тревожащие душу, Булычев объявил вроде бы весело:

— Ничо — на Урале не потеряемся! Свои мы тут.

Он вновь опустился на лежанку, предложил, позевывая:

— Ложись теснее, всё более теплоты.

— Не люблю, когда жарко.

— Ну, как хошь.

И усмехнулся, засыпая:

— Ночью не видать — холодно ли, тепло ли…

Еще только-только отбеливалось небо, когда Санечка открыла глаза и тихонько поднялась с лежанки. Бросив взгляд вокруг, ахнула от удивления.

Окрест лежал коренной Челябинский Урал, где на века застыли волны гор, синевато-сизые от смеси леса и воздуха; холодно туманились озера; причудливо, порой круто, змеились реки.

Но вдруг мгновенно все изменилось, под ногами поплыли снежно-белые облака, вскоре бесследно исчезли, и на горизонте сказочно возникла громада солнца. Открылась такая даль, какая бывает лишь в легких радужных снах. И Сашеньке показалось, что и на север, и на восток грудятся в той дали города, и даже различаются самые высокие церкви и соборы.

Булычев тоже проснулся, покосился на Лозу, увидел восторг его лица и, радуясь восхищению товарища, сказал, широко раскинув руки:

— Говорят, отсель видали и Челябу, и Карабаш, и даже Екатеринбург. Сам я, правду сказать, не разглядел их.

Санечка рассматривала сказку внизу с жадностью — и круглую маковку соседнего холма, и бледную ее зелень, и таинственные города или только их призраки вдали.

— Ты еще поглазей, те в новинку, а я наскоро костерок распалю. Надо супца похлебать. — Вздохнул. — Теперь бы картошку в кожухе сварить…

Пока он спускался в лес за сушняком для костра, Лоза все внимательно оглядела и, кажется, навеки запомнила видные отсюда вершины Ицыла и Дальнего Таганая.

Вскоре вернулся Булычев, сложил из двух камней небольшой очажок, высек огонь и, покопавшись в крошнях, достал котелок и флягу с водой.

— Огонь тут, в валунах, трудно заметить, — пояснил он спутнику. — А я без горячего — голодан.

Как только закипела вода, партизан высыпал в нее горсть пшена, немного соли и сушеной картошки. Потом старательно развернул тряпочку, в которой хранил полфунта сала, отрезал два ломтика и добавил их в котелок.

Подмигнул, сказал живо:

— Любимая моя песенка: «А чего бы погрызть?»

Достал из мешка две алюминиевые ложки, отдал одну товарищу, а своей попробовал, готов ли суп. Прищелкнул языком, воскликнул: «Ах, хороша варь!», снял котелок с огня.

— Ну, не отставай!

Они заедали этот тощий дымный супец ржаным хлебом, и им казалось, что никогда и нигде не ели ничего вкуснее. Вот что она, молодость, коли хочется есть!

Потом Костя затоптал остатки огня, надел крошни, сказал:

— Теперь вниз пойдем — не обманись. Спуск, он опасней взъема, браток.

И впрямь, идти под уклон было трудно; спускались напряженно, чтоб не задеть ненароком округлые камни — вечную стражу гор.

Нигде не было заметно троп; даже лоси и косули, хоронившиеся в ближней тайге и изредка навещавшие горы, не сотворили здесь бойной дороги. Поэтому двигаться приходилось просто на север, обходя лишь тяжкие каменные реки и курумы.

Иногда Лоза тревожила невзначай мелкие камни, и часть из них, скатываясь к подошве, увлекала за собой округлые глыбы скал.

Санечка ежилась, молчала, ничем не выдавая тревогу, холодившую душу.

Как только спустились в седловину, сочетавшую Круглицу с Дальним Таганаем, Булычев хлопнул спутника по плечу, искренне удивился:

— И чо молчим? Говорить-то умеешь?

— Когда надо.

— Вот теперь — в самый раз. Поспали. Поели. И поболтать можно.

— Поболтать? — лукаво покосилась на Костю Санечка. — Говорун — так и обманщик, обманщик — так и плут, плут — так и мошенник, а мошенник — так и вор. Вот такая поговорка живет.

— Не язык у тебя — крапива. Но я привык. Ворчишь без зла.

Внезапно заметил с сожалением:

— Жаль, «Три брата» не видны, в лес запрятались.

— Что это — «Три брата»?

— Скалы. Стена в стену стоят.

Сообщил после паузы:

— Красные победят, я сюда девок водить стану. Пусть красоту эту пьют и со мной целуются.

— Опять за свое, право! И много их у тебя, что ли!

— Страсть сколько!

— Плут ты, Булычев, — рассердилась Лоза, — и фамилия твоя плутовская!

— Х-м… Это как?

— А так… Во многих русских говорах — булыч — это плут, да ты небось сам знаешь!

— А не врешь, а?

— Нет.

Костя вдруг остановился, тронул спутника за плечо.

— А ты отчего — Лоза?

— Дерево такое есть. Ива.

— Я так и полагал, — восхитился Булычев своими познаниями. — А то еще лозой гибкую ветку зовут. Или вот, слышал, — «виноградная лоза». Виноград — это ягода такая сладкая.

Он тут же оглядел Санечку с головы до ног, и тот впрямь показался ему нежным и гнущимся на ветерке живым зеленым огоньком.

— Я, знаешь, всю дорогу стихи вспоминал, были такие писатели Толстой и Никитин. Хочешь — прочту?

— Прочти.

Костя остановился, поправил пятерней волосы и закричал:

Где гнутся над омутом лозы,

Где летнее солнце печет,

Летают и пляшут стрекозы,

Веселый ведут хоровод…

Пояснил:

— Эти слова написал Толстой Алексей Константинович, а которые теперь прочту — Никитин Иван Саввич. Вот слушай:

По зеркальной воде, по кудрям лозняка

От зари алый свет разливается…

И похвалил, как похвалился:

— Вот какая у тебя фамилия.

Как всегда, внезапно повернул речь:

— Говорят, ты полковника одного штыком сковырнул? Как сумел?

Лицо подростка мгновенно задубело, будто его свела судорога, и он не ответил на вопрос.

— Нет, ты скажи. А то ведь трудно поверить.

Лоза долго молчала, пожала плечами.

— Почему — трудно?

— Ну вон ты какой — тоненький, будто девочка. — Вздохнул сочувственно: — Страшно было небось?

— Ужасно это — человека убить. Даже дрожь по коже бежала.

— Это так. А все одно — жалковать их нельзя. Они нас много жалкуют?

На лице Санечки выступили красные пятна и, чтобы партизан не видел их, она отвернулась. Через некоторое время спросила:

— А теперь куда? В Карабаш?

— Нет. Маленько покружим. Береженого бог бережет.

— Куда же?

— На Юрму. Я тропку одну прямую знаю. Двенадцать верст. Однако долго идти.

Лоза понимающе качнула головой. Но Булычев все же пояснил:

— Путь со взъема на взъем — это само собой. Однако ж еще комарье болот, и завал леса, да скалы и курумы — не забудь. Ну, побежали!

«Бежать» приходилось все меж тех же валунов, пока не вышли на нижнюю, достаточно отчетливую дорогу.

Справа подпирал небо изрядный кряж, и Санечка догадалась, что это Ицыл, о котором ей как-то говорил Костя.

Но внимание путников отвлек хребет рядом. Он громоздился слева, порос понизу лесом, и Костя пояснил, что на его полянах, меж скал золотого сланца и кроваво горящих гранатов, очень просто можно увидеть сказку. Она в том, что близ цветов живет своей неулыбчивой жизнью летний потемневший снег.

Вершина Дальнего Таганая почти ровна, но зато покой ее хранят скалы самой причудливой кривизны. Там есть и скала Верблюд, и скала Пирамида, и даже скала Кепка. Но все одно — окрест пусто, и свистит ветер, постоянно прижимает к камню жесткий можжевельник и редкие кусты брусники и черники.

Санечка и сама заметила еще на Круглице: в горах свой, особый зеленый мир. Тот же можжевельник, березки и сосенки, даже трава, кажется, — все карлики, к тому же изможденные и больные, и нет у них сил смело и с достоинством подняться на ноги. Они вцепились в рыхлые наносы и трещины этой каменной земли и не противятся ветру, шальному и безумному хозяину гор. И оттого березки уткнулись грудью в камень, а ломкие сосенки все без вершинок, ибо стоит деревцу выглянуть за скалу, и владыка со свистом рубит ему голову.

Пока шли по ровной дороге, забирая влево, Костя показал тропку, что потянулась вправо, на реку Большой Киалим, к старинным угольным печам. Попутно уралец заметил, что Киалим течет на север, а Большая Тесьма мчалась на юг, и, следовательно, путники прошли водораздел.

— Ты все, браток, замечай, все помни, это сгодится в жизни, — поучал Булычев Лозу. — А еще — умей читать и землю, и тучи, и воду, и всякое живое на этой земле. Вот, скажем, примечал ты, какого колера молния над головой?

— Пожалуй, голубая, — после недолгого раздумья отозвалась Лоза.

— Верно заметил, — согласился Булычев. — И чо это значит?

— Ничего. Просто голубая.

— В жизни просто ничего нет. Ежели молния голубовата — близка от нас. А коли далека — уже другой цвет: с желтизной, а то красноватый.

Он шел некоторое время молча, потом спросил:

— Ну, ладно. Забрались мы с тобой, к примеру, на Ицыл, а тут — гроза, и молнии бьют. Где приют искать станешь?

— В ямке либо на чистом месте, — предположила Лоза.

— Нет. Близ больших камней. В случае чего, они на себя удар возьмут.

— А если мы, скажем, до верха не дошли, а в лесу застряли. Что тогда?

— А это, смотря какой лес.

— Что-то мудришь, Булычев.

Партизан осуждающе покачал головой.

— Совсем ты беспроглядный, браток. Даже обидно мне за тебя.

— Это отчего ж?

— А оттого, что под дуб либо тополь вовек не стану — разит их молния прежде других. А береза и клен безопасны совсем.

— Хм-м… как узнал?

— Старики сказывали, и ученые люди писали. Так вот: не лезь под тополь в грозу.

— Благодарствую. Не полезу. Долго нам еще в отряд добираться?

— Долго. Теперь бы направо свернуть, в Карабаш, а мы, наоборот, на Юрму тянем. Приказ мне такой даден, браток.

— Почему, как думаешь?

— А что думать? Белые красных с юго-запада ждут, а мы к ним с севера явимся. Безопаснее нам.

Косте нелегко давалось молчание — и он сообщал Лозе все новые и новые приметы. Булычев утверждал, что чайки, чуя приближение бури, не летают над озером, а ходят, попискивая, по песку берегов. Лес такой порой молчалив и мрачен, прячутся в дупла и щели бабочки-крапивницы, замирают мухи и пауки. Всюду грудятся и хохлятся воробьи, безмолвствует жаворонок, и все живое испытывает тревогу и страх.

И, напротив, перед теплым солнечным днем самец-кукушка без устали кует свою песенку, обращенную к подружке, неумолчно звенит соловей. Короче сказать, жизнь кипит меж стволов и в ветвях чуть не круглые сутки.

Булычев совсем разошелся и уверял Лозу, что может загодя, еще с осени, угадать, какая будет весна.

Коли она предстоит дружная, тогда медведи непременно устроят берлоги на холмиках и возвышенностях: ведь низины в такую весну окажутся под водой.

Ранний и дружный прилет птиц тоже означает теплую весну.

— А еще вот что запомни, — добавлял Костя. — Ежели птица гнездо вьет на солнечной стороне — к холодному лету, а коли на теневой — к жаре.

Лоза, сама отменно знавшая многие приметы, слышанные от следопытов Прибайкалья, недоверчиво качала головой.

— Выдумщик ты, Булычев, право, сочинитель.

Костя отмахивался рукой и замолкал.

Весь остаток дня, пока тащились по чуть видной тропе мимо болот и завалов, обходили скалы и продирались через жесткий лес, Булычев не уставал говорить спутнику, чтоб глядел окрест, замечал всякие приметы, — он, Костя, потом спросит.

Санечка вяло кивала головой, однако глядела лишь под ноги, уже чувствуя, как перебивается то и дело сердце. В этой мешанине камня, дерева и воды постоянно приходилось выверять направление, дабы не забрести в сторону, и уралец приглядывался к стволам елок и сосен, к муравейникам, к быстрому бегу облаков.

Вечером миновали лес, и на альпийских лугах Костя объявил малый привал — жаль было Санечку; да и сам, признаться, порядочно изнемог.

После отдыха взъем стал отчего-то еще труднее, и на гребень Юрмы, усыпанный камнями, вскарабкались грязные, лиц не видать — пот, паутина, листья, налепившиеся еще в лесу.

На этот раз не стали готовить и подобия лежанки, а забрели в пещеру, что зияла в каменной глыбе, и упали на сырые лишайники. Отдышавшись, поели впрохолодь, сунули под голову крошни и повалились в сон без мыслей и сновидений.

Однако Лоза проснулась тотчас (так ей казалось), поежилась и стала разглядывать небо, видное из пещеры. Мерещилось, что тучи бегут в разные стороны, их гонит тревога, и они клубятся в гневе и страхе. В разрывах мглы иногда был виден ковшик Малой Медведицы, сияла яркая Полярная звезда, а Млечный Путь почему-то исчез, и вместо него была бездонная угольная бездна.

Лоза подумала, что пробудилась от холода, или сырости, или от неясного беспокойства. Стараясь не потревожить товарища, поднялась, выбралась из грота и, бросив взгляд окрест, не сдержала возгласа удивления.

От туч не было и следа, и рядом, внизу, в глуби, казалось, рукой достать, мелькал редкими огнями немалый город. Санечка поняла: это Карабаш, однако она уже знала, что глаза в горах лгут, и до города, пожалуй, десять-пятнадцать верст.

Внезапно со всех сторон, главным образом снизу, засвистел ветер. Тотчас этот разбойный свист обратился в сплошной вой. Санечка поспешила в пещеру и торопливо опустилась на лишайники.

Ливень хлестал Юрму четверть часа и смолк так же внезапно, как и начался. В небе таинственно задрожали звезды, и сразу стало спокойно и лунно в мире.

Булычев спал сном праведника, даже дыхания не было слышно, а Лоза никак не могла забыться, снова поднялась и присела на камень у входа в пещеру.

Пожалуй, нечаянно стала думать о деле, которое отправило ее в кружную опасную дорогу. У человека красной разведки, внедренного в штаб Западной армии (Колчак несколько раз менял название — Московская, 3-я, но особый отдел Павлуновского продолжает именовать ее, для удобства, Западной), у этого неуловимого разведчика был исполнительный и надежный связной. Но к Яну Вилисовичу поступили сведения из верных источников: белые обратили внимание на связника. За ним, похоже, установила слежку контрразведка Гримилова-Новицкого, значит, мог последовать провал.

Чекисты тотчас отозвали человека, попавшего под надзор врага. Санечка еще раз припомнила пароль и отзыв, которыми предстоит обменяться на Александровской площади Челябинска.

На разведчице должно быть ситцевое платье, украшенное медальоном; в руках сумочка. Если она в левой руке, — все чисто. Женщины произнесут заготовленные фразы, и Лоза уйдет на явочную квартиру — Заречная улица, семь, полуподвал.

Таким образом они — «Серп» и «Шило» познакомятся, чтобы потом встречаться столь часто, сколько позволят обстоятельства.

Твердо веря, что все случится, как задумано, Санечка легла рядом с товарищем и заставила себя заснуть — их ждала самая опасная часть маршрута.

Проснулась оттого, что кто-то ползал по ее лицу. Она, не открывая глаз, тряхнула головой, но ничто не изменилось. С трудом разлепив веки, увидела лукавую физиономию Булычева; партизан веточкой можжевельника покалывал ей лоб и губы.

— Эх ты! — увидев, что подросток проснулся, воскликнул Костя. — Так и молодость минет, во сне-то!

— И впрямь — лежень! — согласилась Санечка. — Давно встал?

— Час назад, полагаю.

— Что ж не будил?

— Нужды не было. Очажок сложил, к лужице сбегал, огонь развел. А теперь затируха поспела.

— Затируха?

— Вода, мука и сала маленько. Соли добавь — вот и затируха.

Пока ели походную баланду, Костя похвалился:

— А я ведь знал, что косохлест ночью грянет!

— Хвастаешь небось. Как это — «знал»?

— Не хвастаю. Я ж поминал: все в жизни сцеплено и оставляет на земле свои знаки. Вечор упреждал я тя, Александр, чтоб глядел вокруг, как надо, и тайну примет замечал. Стало быть, ничего не приметил.

Санечка обескураженно спросила:

— О чем ты?

— Вспомни: в исходе дня ветер свирепо выл, и небо низко легло. А багровое солнце воткнулось прямо в тучу, как молодая купчиха — в перину.

— Вчера на закате?

— Вчера на закате. И прибавь к тому еще многое. Дым от очажка нашего тащился по земле; муравьи прятались в домишки свои; и паук, казалось, бросил дела и среди дня заснул на ловчей сети. Они чуют — и муравьи, и пчелы, и гнус — беду загодя: ведь, коли не угадать перемен, — пропадут.

Он пошевелил беззвучно губами, видно, вспоминал приметы еще.

— А воробьишки! Они же кучились, кричали в кустах, а были и такие, что в пыли, как дети, купались.

— И что же?

— Вот те раз! Это же все к худой погоде.

— Что ж ты меня не упредил, Булычев?

— Полагал — знаешь. У нас такое все знают, и горожане даже, которые грибы либо ягоды в лесах берут, а то сено полянок косят. А я рыбак да охотник с семи своих годов, как мне такое не понимать!

Санечка подсела ближе к Булычеву, попросила с надеждой:

— Расскажи еще, что хочешь… Мне такое непременно знать надо.

— Можно, — великодушно согласился Костя, — набирайся ума, пока случай есть.

На одно мгновение в глазах Лозы вспыхнули веселые искры, но тут же погасли; она даже наклонилась к товарищу и стала похожа на большой вопросительный знак.

— О чем же те объяснить? — спросил Булычев, адресуясь не столько к Лозе, сколько к самому себе. — Однако слушай и кормись, впереди у нас путь в кривляках, без еды не станет сил ноги маять.

Он скрутил из куска газеты немалую косушку, прикурил ее от огня под ногами и, точно волшебник, покрылся весь клубами дыма.

Разогнал марево ладонью, спросил:

— Шагаем мы с тобой, к примеру, по горке и смущаемся: где юг, а где север? Один склон кряжа березкой да осиной порос, другой — елочкой. Так где же юг, а где север?

Лоза молчала.

— Север чаще всего на еловом склоне, браток. Елке менее солнца потребно, чем березке, скажем… На землянику глянь. С какой стороны краснее? Верно, с южной…

Через минуту осведомился:

— Мы с тобой на Юрму барабались, ни разу не сбились. Как это так я столь точно шел?

Санечка поглядела на лукавую физиономию Булычева, густо искусанную комарами, и впервые за всю дорогу улыбнулась.

— Как же?

— Скажу. Немалый помощник путнику — ветер. У него, ветра, тоже свои пути-дорожки. И не вмиг меняет он их. Значит, за ветром следи.

Увидев в глазах спутника вопрос, пояснил:

— В густом, непролазном лесу, в самой заглухе, само собой — тишь, откуда там вихрю взяться? Тогда задери голову, найди облачка — и сразу увидишь, куда ветер бежит. А на опушке трава те скажет и кусты тоже, откуда и куда главная тяга, — по наклону растений суди.

— А коли в степи, и нет облаков?

— Тот же ветер — подмога. Иди так, чтоб он постоянно в лицо дул или, скажем, напротив, в спину. И коль без ошибки вышел — без нее и дойдешь.

Потом еще объяснил, как верно шагать ночью — по звездам, конечно же, а то и по шуму реки, и внезапно полюбопытствовал:

— Приказал те командир деревце ссечь, чтоб в три сажени длиной. А на полянке жара, солнце печет. Помаялся ты, срубил сосенку, ан, а в ней трех саженей и нет! Как же загодя ствол измерить? Не лезть же на него!

И сам растолковал:

— Сыщи палку в сажень, скажем, длиной, воткни ее в землю и погляди на тень. В ней, в тени, допустим, две сажени. Выходит, коли в палке сажень, а в тени две, значит, тень вдвое больше палки. А теперь еще проще: измеряй тень сосны и отними половину. Руби без опаски.

— Г-м… просто…

— В жизни все просто, коли ответ подскажут. Да не часто оно так случается. Ну, давай собираться… Солнце вот-вот Чертовы ворота осветит…

Пока они обтирали котелок и ложки травой, складывали их в крошни и топтали костер, Костя успел сообщить, как утеплять землю ночевки костром, плести стельки из сухой осоки, и почему река у берега течет тише, чем на стрежне, и каков след бегущего человека, и где ставить шалаш, если выпал немалый отдых.

Уже собравшись в дорогу, вдруг огорченно покачал головой.

— Как это я те такого важного не сказал? Ты ведь, чай, не знаешь, что оно на тутошнем языке значит — Юрма? А переводится — «Не ходи». Ибо именно здесь изготовляет черт свои грозы, и ливни, и разбойные вихри. Тут, где прижались друг к дружке Южный и Средний Урал.

Санечка оборотилась к северу и несколько минут стояла в молчании, не в силах оторвать взгляда от первозданного великолепия гор. На двести верст окрест простиралось море лесов, сияло на востоке девичьим зеркальцем озеро («Аргази», — подсказал Булычев), а чуть севернее слоилось в подсиненной дымке еще одно («Увильды»).

— Ну, поспешаем, браток.

Они пошли прямо на солнце, и Санечка увидела странные камни, будто останки древнего входа в обиталище нечистой силы.

— Чертовы ворота? — догадалась Лоза, и Булычев значительно кивнул в ответ.

Вскоре они двигались уже лесом, в иное время — чуть не ощупкой, с опаской ставя ноги на щебень, готовый вдруг зашевелиться под сапогом.

То и дело попадались деревья-валь и сухостой, а то, случалось, и малые гари.

Санечка отыскала себе подобие тропы и оттого решила, что здесь, хоть и редко, появляются люди.

Булычев пожал плечами: ветки на той тропе бьют человека то в лицо, то в грудь. Это ходовая, но не людская тропа, а звериная.

Идти под уклон было худо, иной раз не хотелось огибать колодину, но Костя упреждал: ствол может быть гнил, и, следовательно, ноги недолго сломать. Приходилось кружить, что поделаешь?

Как всегда, партизан сказал внезапно:

— Иной человек все видит и ничего не знает. Спроси его, и окажется — не заметил он даже, что нет на земле ни черных деревьев, ни черной травы, ни черных цветов.

Без всякой связи со сказанным полюбопытствовал:

— У тя какой глаз направляющий?

— Направляющий?

— И это, выходит, не знаешь. Сложи из двух пальцев колечко и направь его на желудь, либо на муху или жучка, на всякую малость то есть. Потом закрой левый глаз. Коли кольцо на месте, главный глаз правый, а сместится — так левый.

И они опять продолжали путь, шли веревочкой — из следа в след, стараясь не тревожить паутину меж кустов и лишайники на деревьях, которые Костя называл не иначе, как «пряжа лешего».

И все же Санечка успела два, а может, и три раза сложить колечко из пальцев и поглядеть через него на листья и камешки. Направляющим у нее оказался правый глаз.

Через два часа хода прямо на восток впереди обозначилось небольшое сельцо, и девушка обрадовалась ему, будто марсовый на судне, после многих недель похода увидевший землю на горизонте.

Однако Булычев радости не разделил, полагая, что там уже могут быть заставы неприятеля. Он потащил Лозу к Уфимскому озеру, а потом — на озеро Серебры, чтобы оттуда, с севера, спуститься к Карабашу.

Оставив Санечку в кустах, на берегу, снял крошни и, велев ни под каким видом никуда не отлучаться, ушел на юг.

Вернулся к озеру в сумерки и троекратным волчьим воем оповестил товарища о своем приходе.

— Ничо, пройдем, — посулил он негромко, — домик на городском краю, там явка. Еще до утра за нами приедут. Однако ж бумаги положи поближе.

У Санечки были чистые надежные документы на собственное имя, и можно особенно не опасаться беды.

Через час они достигли окраины Карабаша. Здесь их в полной темноте встретили связники партизан и проводили на явку.

Явка была маленький домик, в коем владычила мрачная, бессловесная старуха, немедля запалившая очажок на дворе и тут же зарубившая старого одинокого петуха.

Партизаны чинно подали Лозе ладони ребром и сообщили свои фамилии или прозвища: «Моргунов» и «Лихачев». Они также уведомили, что теперь уйдут, а в полночь прикатит телега и отвезет пришедших на Мурашиный кордон.

Оттуда чекиста переправят в Челябинск на поезде либо на лошадях.

Как только боевики исчезли, старуха принесла суп, и они втроем, вместе с хозяйкой, живо опростали чугунок.

Потом женщина подняла крышку голбца, и молодые люди спустились в прохладную кисловатую тьму подполья. Там была лежанка из сена, а подушками служили хомуты, навечно впитавшие конский пот.

На пеньке посреди голбца стояла железная плошечка с каким-то жиром, и в жире плавал фитилек, еле освещавший сам себя.

Близ лежанки покоился древний облезлый тулуп и стояло ведерко с водой и ковшиком.

— Разбирайся, будем спать, — сказал Булычев и накрылся овчиной. — Не медли, за нами скоро придут.

— Я так, в одежде, — проворчала Лоза.

— Ну, в одежде — так в одежде. По ночам знобко еще.

Костя потушил свет и, узнав, что Санечка тоже ложится, спросил с заботой:

— Не черство спать?

— Нет.

Усталость тотчас сморила их, они заснули глубоко и покойно, однако пробудились сразу, как только в крышку голбца постучали.

Выбрались наверх, но с огорчением узнали: дело изменилось, телеги не будет, надо ждать.

Пришлось снова лезть в подпол, в тесную эту тьму, и Санечке на миг показалось, что они в ночи, как в гостях у черта.

Вспомнив мрачную хозяйку, спросила, поеживаясь:

— Что она такая бессловесная, старуха-то?

— Вдовуха она. Мужа в Сибирь угнали. Был слух, помер старик. А может, убили.

Вздохнул.

— Осталась бедняжка в сиротстве и много горя приняла.

Пояснил в заключение:

— С тех пор и смеяться перестала. И беседу не жалует.

Не спалось — и, чтоб не маяться от безделья, Лоза вдруг стала рассказывать о древних поверьях и языческих богах славян. Впечатлительный Булычев почти въявь увидел круглую золотую птицу, откладывающую на древе времени белые и черные яйца, из которых сколько-то погодя рождаются дни и ночи. Особенно понравился ему Стрибог, повелитель ветров, и Костя без труда представил его несущимся на бешеной туче близ Юрмы.

К немалому удивлению Булычева подросток знал множество полезнейших сведений самого разного свойства. Он обладал запасом знаний о Челябинске — его заводиках и железной дороге, бульварах и площадях, хотя даже проездом не был в городе. Отвечая на один из вопросов партизана, подробно рассказал о прошлом Челябы, даже о его остроге, где фильтровалась «виноватая Русь».

Так же обстоятельно он знал Златоуст. Лоза утверждал, что в старинном городке русские улицы соседствуют с совершенно немецкими и голландскими улочками и домами. Когда-то там, по мостовым из каменных плит, важно прохаживались иноземные мастера в длинных синих сюртуках и спешили по своим делам чистенькие немочки в белых чепцах.

Управители, мастера, чиновники жили на Большой и Малой Немецких улицах, на Ключевской и Никольской, а Нижне-Заводская и Мастерская, где клубились туман и дым, служили обиталищем бедного класса. Златоуст прославился не только булатом Аносова, но и пушкой Павла Матвеевича Обухова. Это первое стальное орудие России выдержало четыре тысячи выстрелов, более, чем пушки иноземцев. Еще и то следовало учесть, что Крупп поставлял орудия по пятьдесят два рубля за пуд, а детище Обухова обошлось казне всего по шестнадцать рублей пятьдесят копеек.

И совсем занятно было слушать о давних временах Урала, языческих богах и обрядах, сохранившихся до нынешних времен. Из слов загадочного этого парня выходило, что пращуры придумали много святых и каждый небожитель оберегал какую-нибудь живность двора. Святой Власий, скажем, хранил коров, Илья — баранов и козлят. Флор и Лавр наблюдали лошадей, святая Анастасия — овец и коз. А были и такие, что опекали даже свиней и кур. Всем святым были положены твердые сроки, и в эту пору считалось грехом обижать животных. Напротив, их ласкали и подкармливали. Так, в день Флора и Лавра лошади не работали и «угощались».

И совсем поразился Булычев, выслушав рассказы о драгоценных и поделочных камнях, будто родился и вырос Лоза не где-то за тридевять земель, а на Ильменских копях.

Подросток утверждал, что алмаз означает чистоту и невинность, сапфир — постоянство, красный рубин — страсть, а бирюза — это каприз, а также очи красавицы. И свои знаки, и значение, и смысл имели и топаз, и аметист, и опал, и все прочие камни, какими славна славянская земля. И каждый город имел свой ненаглядный защитный камень: Новгород — голубой, Ростов — синий, Челябинск — багряный. Впрочем, красный цвет любила вся Русь, и о том в старинных фолиантах речь: «Красная яшма сердце веселит, разум и честь умножает, силу и память врачует», «Кто яхонт червлёный при себе носит, снов страшных и лихих не увидит …а в людях честен будет».

Необыкновенная разговорчивость утомила Лозу, и она замолчала, слушая, как шаркает наверху босыми ногами старуха.

Однако же через минуту тронула партизана за плечо, попросила:

— Скажи о ваших делах. Я знать должен.

— Непременно скажу, — согласился Костя, проникшийся теперь к спутнику немалым уважением. — Да вот квёлый маленько. Выморились с тобой, браток. Давай поспим малость.

— Хотела бы лень проспать весь день… — укорила было Санечка, но тут же вспомнила, что Костя от самого Златоуста тащил крошни с харчем и посудой, что он дважды проделал путь от озера Серебры до Карабаша. И стало совестно.

— Ты спи, — торопливо сказала она. — А я покараулю.

— Чо меня караулить? — засмеялся партизан. — Не убегу.

Он ненароком обнял чекиста за шею, и в ту же минуту послышалось ровное дыхание. Лоза тихонько отодвинулась от Кости, повернулась на бок и вскоре тоже уснула.

Пробудились они от сильного, как показалось, света и увидели, что лазея открыта, и надо, стало быть, подниматься наружу.

— Спишь, спишь — и отдохнуть некогда, — посмеивался Костя, вслед за товарищем направляясь в комнату.

Там по-прежнему была одна старуха; она молча сунула ухват в печь, достала чугунок и опустила его на стол. На этот раз подала к каше капустный хлеб[21] Капустный хлеб  — в иных местах на Урале хлеб пекли в капустных листьях. еще благоухавший печной теплотой.

Молодые люди весело переглянулись, ухватили деревянные ложки и принялись за пшенку с настоящим топленым маслом — бог уж знает, где его добыла одинокая старуха.

Потом Костя вышел в сумерки оглядеться, испепелил чуть не горсть табаку и вернулся в голбец.

Вышла подышать во двор и Санечка. В небо уже поднялась луна на прибыли, выбелила дома и садочки тревожной неживой известкой.

Лозе показалось, что где-то на юго-западе прогремели залпы пушек, и она подумала, что там, между Златоустом и Челябинском, теперь идут тяжелые бои. Непременно тяжелые, потому как сначала — горы, а потом прорва озер. И ей стало немного тоскливо, что свои проливают кровь, а она тут бог знает чем занимается.

Но вдруг где-то рядом забрехала собака, и Лоза поспешила в подвал, опустила над головой крышку. Тут же услышала шелест половичка, которым старуха накрыла лаз, и скрип надвигаемого стола.

— Загадку загадать? — спросил Булычев, когда они опустились на сено. — Где зимой тепло, а летом холодно?

И, не дождавшись ответа, усмехнулся.

— В погребе это.

Санечка проворчала:

— Один день мы с тобой загубили, Булычев. Вот что — холодно.

Костя не согласился.

— Потеряли аль нет — кто знает? В жизни и так бывает: скоро пойдешь — беду нагонишь, тихо пойдешь — беда нагонит. Ну да ладно, давай-ка я те, паря, наши дела распишу. Просьбу твою исполню.

* * *

К удивлению Санечки, Булычев ни разу не упомянул о себе. Он называл многих людей, их дела и подвиги, будто со стороны, совершенно не желая рисоваться. Лоза, решившая за дни дороги, что перед ней «янька», стала круто менять мнение о партизане.

Из недолгих рассказов в подвале вставал перед Санечкой, будто Юрма из тумана, глыбистый образ уральца, негладкий, лепной. Это был человек тяжкого дела, скупой на слова, неприхотливый в быту и пище, верный в дружбе и страшный в своей ненависти к врагу.

Века бесправия и горя научили его молчанию, в котором, как зола под пеплом, всегда таились красные искры мятежа.

Добрый по натуре и совестливый, как все работные люди, он готов был поднять свой пудовый кулак на обидчика, если тот превышал все границы людских законов.

В черной сырости голбца Лоза почти въявь видела холодные лунные ночи Соймановской долины и тени людей, мелькавшие в лесу, на рудниках и кордонах, слышала выстрелы красных и белых, шипенье пил, перегрызавших столбы связи, и радужный смертный треск бикфордова шнура.

Люди Уральского партизанского отряда не всегда имели еду, каждый ломоть хлеба на учете, и сахар делили на золотники.

Крайне нужны были деньги. Инструкция Центра требовала экспроприировать их у кулаков, промышленников, торговцев. Это был не самый романтический путь в революции, но чистоплюйство, полагал Центр, тоже не выход из положения. Буржуи и кулаки, за малым исключением, были главной опорой Колчака, они ненавидели и травили красных, изо всех сил помогали Ганже, поручику Глинскому, карателям, и сам бог велел прижать их к стене.

В апреле сего, девятнадцатого года был один налет на богатеев станицы Клюквенской, тогда взяли деньги у кулака Басова. Однако капитал оказался небольшой, и его хватило партизанам на считанные дни.

В середине мая эксовой группе отряда сообщили, что мулла деревни Глуховой Жаббаров, не устававший проклинать Советскую власть, объявил о свадьбе дочери. Было понятно: один из самых богатых людей долины, он должен держать дома большой капитал — на приданое, подарки, расходы. В подпол пятистенной избы, в амбары и сараи везли мясо, муку, масло и прочий провиант, потребный для большого застолья.

Штаб отряда решил раньше всего взять продовольствие: партизаны недоедали.

Холодной майской ночью к околице деревни приблизились девять всадников и обоз, которыми управлял Михаил Сорокин.

Оставив верховых лошадей коноводу, партизаны на телегах подъехали к пятистенку и укрылись за кустами сирени. Четыре человека охраняли подходы к дому, — мало ли что может случиться в проезжем ночном селе.

Двор муллы покоился под тесовой крышей, какие порой бывают на Урале, ворота заперты изнутри, и на улицу доносились лишь звуки цепей, на которых, надо полагать, шатались собаки.

Сорокин постучал в окно, подождал, постучал еще раз.

— Кого черт носит? — спросил Жаббаров, прилепившись носом к оконному стеклу.

— Открой. Дело есть.

— Днем приходи, дурак. Ночью не открываю. Спать надо.

— Открой. Не то окно прочь!

— Кто такие?

— Партизаны.

После долгой паузы мулла спросил:

— Что надо?

— Отвори ворота. Замкни собак в сарае.

— Кричать «караул!» стану. Людей позову.

— Кричи. Сожжем дом и тебя не помилуем. Ты о нас слышал, слово твердое.

Несколько минут в стекле было пусто — возможно, хозяин шептался с женой. Наконец появился у окна, проворчал:

— Душить не будешь?

— Нет.

На улице было слышно, как мулла, ругаясь и охая, уводил псов в сарай, гремел щеколдой, отворял двустворчатые, на раскидку, ворота.

Впустив незваных гостей, буркнул, злобно кося глазами:

— Ну? Зачем ко мне?

— Мясо, мука, масло и прочее.

Мулла усмехнулся.

— Мое добро, я наживал. Отдать!

— Колчаку давал, нам — жалко?

— Никому не давал.

— Мы знаем. Три твоих обоза шли в Карабаш. Отару гонял.

— Считать чужое умеешь. Школу в лесу кончал.

— Еще не кончал. Учусь только.

Сорокин велел партизанам заводить подводы во двор, сказал Жаббарову:

— Наши люди оголодали, мулла. А ты ешь в два горла. Не божески это.

Хозяин сел на чурбак для рубки мяса в углу двора и досадовал уныло:

— Довелось дожить в старости годов: все всё тащат.

— Нет. Оставим на прокорм и свадьбу. А прочее заберем, чтоб наши товарищи не померли в голоде. Вот так — по всякому богу.

— Вас — целая шайка. Бери. Но я запишу долг. Это правильно: долг.

— Валяй. Многие ваши строчат на меня. Коли Колчак возьмет верх — мне оторвут голову так и так. Но ты сам знаешь: плохи его дела.

— Болтаешь хорошо, вор. Ладно, жди немного.

— Гляди, не поднимай шума. А то станешь короче. На голову.

Старик ушел в дом, вернулся с ключами, стал отмыкать пузатые, масляно поблескивающие замки погребов. Распахнул двери, ткнул пальцем в темноту.

— Бери, нищебродье. Разоряй в корень!

Кто-то из партизан резко повернулся.

— Замолчь! А то тут тебе и аминь!

— Это можешь… — продолжал злобиться мулла, не умея осилить ненависть к голытьбе, нырявшей в глубь погребов и выносившей оттуда мешки с мукой, рис и бараньи туши. — Я гляжу, у вас рот до ушей, красные!

Через полчаса все телеги загрузили провиантом, и Сорокин приказал отправляться.

Жаббаров стоял у крыльца, глядел, как уезжают партизаны, и губы, руки, ноги его дергались от обиды.

— Якшы… — сказал он командиру группы, уходившему последним. — Якшы, начальниге. Но подавись моим хлебом, вор!

Мулла крикнул вдогонку Сорокину:

— Мы еще встретимся, карак![22]Вор (башк.).

Партизан оборотился и сказал, усмехаясь:

— Непременно, старик.

Однако Жаббаров, кажется, сильно удивился, когда через неделю его снова разбудил твердый стук в окно. Выглянул на улицу, заметил черные быстрые тени у парадного крыльца и, ругаясь и охая, пошел запирать собак в сарае.

— Здравствуй, бабай, — проворчал Дмитрий Наумов. — Меня зовут «Моргунов», будем считать — познакомились. Мы обещали — и пришли.

Мулла стоял на дворовом крыльце в теплом халате поверх брюк и пиджака. Лицо его исказила судорога, он крикнул:

— Уже все съели? Большой живот у вас, Моргунов!

— Не ворчи, старик, и пусти в избу. Ты один?

— Одиночество подобает только аллаху. Жена и дочь.

Они прошли вслед за хозяином в горницу — и увидели старуху и девушку на большой русской печи. В деревне Глуховой половина села была русская, половина — татарская и башкирская. Мусульмане молились своему богу, православные — своему, и это мирное сожительство, как всякий мир, не приносило никому бед. Татары и башкиры недурно знали русский язык и русские обычаи, а славяне вполне терпимо калякали на тюркских наречиях.

На столе горела пузатая керосиновая лампа. Наумов кивнул старику на лавку у стола и опустился рядом.

— Слушай меня с вниманием, мулла, — сказал он, глядя на хозяина в упор красными усталыми глазами. — Мы кладем свои жизни в бою и живем в лесу, как волки, на которых со всех сторон идет загон. Потому мы — жестокие люди, а как же нам иначе справиться с белой сволочью Колчака? Все, что берем у богатых, раздаем нашим людям, их женам и детям. Наш человек, который тайком или не тайком съест лишний кусок, — заплатит позором, а может, и жизнью. Я сказал длинную речь, чтоб ты все понял, мулла. Нам нужны деньги, Жаббаров.

Хозяин молчал.

— Я гляжу, ты глух, как полено, — помрачнел Наумов, и глаза его сузились в щелки. — Не серди сатану, Жаббаров.

— Он не вовсе глухой, — усмехнулся стоящий рядом боевик Дмитрий Алимов. — Он на то ухо глух, в какое про деньги речь.

Мулла отозвался раздраженно:

— Дома даже копейки нет.

— Деньги богачу черти куют. Ты продал двадцать кобылиц казне, и еще — коров и овец. А может, врут люди: не продал — подарил?

— Я никому ничего не дарю. Но капитал не в моем доме, — я ждал тебя, кызыл буре[23]Красный волк (башк.)..

— Врешь, лиса. Все эти дни ты тратил большие деньги. Твой капитал дома.

— Не хочу с тобой говорить. У тебя голова — один язык, больше ничего!

Кто-то из партизан проворчал с досадой:

— Доколе его галду слушать и мозолиться с ним! Не срок нам беседы вести!

Мулла продолжал петушиться.

— Можешь убить, нет капитала. Гляди…

Он вывернул карманы брюк и карманы пиджака, и даже задрал рубаху, и все это время продолжал говорить, ругая пришельцев, укравших у него давеча провиант и сделавших старика совершенно нищим.

— Самая жалкая нищета — скупость, — уже остыв, усмехнулся Наумов. — У тебя, говорят, огня взаймы не выпросишь.

— Просят бездельники. Зачем помогать дармоеду? Я не дам и гроша.

— У него, вишь, каждая копейка рублевым гвоздем прибита, — уже злобясь, прохрипел Алимов. — Стар, как порок. В могилу запасаешь, что ли?

— Все запасают. Ты не запасаешь? Или нечего запасать?

Дмитрий ухмыльнулся.

— Денег-то много, да не во что класть.

— А-а, что с тобой говорить? Ты пустой, ни с чем пирог.

Это была, кажется, та капля, что переполнила чашу терпения партизан. Наумов приказал начать обыск.

Боевики стали обшаривать дом, проверили сундуки и шкафы, даже спустились в подпол. Денег нигде не было.

Тогда потемневший от усталости и ожесточения Наумов прохрипел женщинам:

— Айдате с печи!

Деньги нашлись на лежанке, под паласом, в бумажнике, похожем на меха гармони.

— Там пять тысяч, бери половину, — пытался хоть что-то спасти Жаббаров.

— Все возьмем. Без денег сон крепче, хозяин.

— Шерсть стриги, а шкуру не дери! — внезапно закричал мулла, и руки его задергались судорожно и мелко.

— Пересчитай деньги, — велел Наумов Ивану Пичугову. — А то старик в горе и наврать может.

Пока Иван, слюнявя пальцы, вел счет, хозяин непрерывно ругался, молился, требовал, даже кричал, чтоб ему дали расписку и вернули долг, когда разбогатеют.

— Вернем, — мрачно посулил Алимов. — На том свете углем, мулла.

— Ободрали до голой кости, — неизвестно кому жаловался Жаббаров и со злобой и опаской косился на партизан, прятавших его капитал в кожаную охотничью суму.

— У тебя, старик, глаза больше, чем брюхо, — укорил его Наумов. — Мужик и в беде должен быть мужик.

Уже через четверть часа эксовая группа скакала по влажной весенней дороге.

Немного позже, в конце мая, штаб отряда получил сведения от своих информаторов: владелец кожевенного завода в Губернском А. К. Куприянов только что вернулся из Челябинска, где выгодно продал большую партию кож.

Деньги, добытые у муллы, были уже израсходованы на харч и оружие, а отряду крайне требовался капитал — поддержать семьи погибших.

В этот раз на экспроприацию отправилось пятнадцать человек — разведчики предупредили: у дома Куприянова — пост.

Вечером к особняку приблизился Дмитрий Алимов, поздоровался с постовым.

Мужик, до самых бровей заросший бородой, скинул оружие с плеча, хрипло погрозился:

— Проваливай! Не велено говорить.

— Вот те и раз! Нешто ты штаб какой сторожишь?

— Прочь, говорю! — озлобился охранник и передернул затвор.

В этот миг к нему со спины подошли трое. Наумов вырвал у мужика винтовку, кивнул Федору Морозову и Пичугову.

— Связать. И кляп в рот. Чтоб не пикнул, собака.

Дверь в дом теперь была доступна, и заводчик онемел, увидев множество людей, вошедших гуртом.

На столе, за которым кроме хозяина сидели еще четверо, теснились бутылки с водкой, соленые грибы, рыба-жаренка, пельмени.

Все пятеро, кажется, протрезвели, увидев дула наганов.

— Где деньги? — спросил Пичугов.

— Какие деньги, господа?

— Бумажные, золотые, всякие.

— Не держу. Нанесли на меня. Язык, известно, что осиновый лист, — во всякое время треплется.

Он оглядел вошедших.

— Что-то не признаю́: городские, что ль?

Пичугов погрозил:

— Гляди, найду — к стенке приставлю.

— То есть, как это «к стенке»? — удивился Куприянов и вдруг заплакал жалкими бабьими слезами, размазывал их по бороде, жаловался собутыльникам: — За мое же добро — и меня же в ребро!

Ассигнации, векселя и звонкую монету, о которых были наслышаны, искали до самого света. Капитал хозяин спрятал в специальном ящичке, прибитом к нижней стороне скамьи.

Увидев шкатулку в руках партизан, заводчик побелел, спросил сухим, скрипучим голосом:

— К стенке?

— Нет. Надерем уши за вранье — и всё тут.

Прихватив деньги, партизаны исчезли. Потом было слышно, что после их ухода Куприянов бил посуду, сулился повесить воров на столбах, втоптать в грязь, перестрелять, даже утопить в ближних озерах, и собутыльники поддакивали ему и посмеивались про себя.

В полдень того же дня группа оказалась в хуторке, близ озера Большой Гордяш. Партизаны постучали в дом местного кулака, промышлявшего маслом, и, когда тот открыл дверь, всунулись в комнату.

Тощая, как смерть, жена хозяина смотрела со злобой на вошедших, но страшилась открыть рот.

Угадав в гостях красных лесных людей, владелец маслобойки покосился на свою благоверную, поднял руки и головой указал на образа.

Там, за иконами, оказались деньги, и обе стороны расстались без лишних слов.

* * *

— Ну? — после паузы обратился Булычев к Санечке. — Исполнил я твою просьбу, браток?

— Да. Но расскажи еще. Уважь.

…Булычев еще некоторое время живописал разведчиков подполья, однако утомился и замолк.

Лоза тоже задремала в сыровато-темной теплоте голбца.

Оба они — Булычев и Лоза — проснулись в один и тот же миг, оттого что крышка подпола поднялась, и в белом квадрате лазеи обозначилась массивная голова Наумова.

— Ну, пора и дело делать, избяные тетери! — весело крикнул он и протянул руку молодым людям, помогая выбраться наверх.

Все тотчас простились со старухой, сказали «спасибо», обещали не забывать.

Безгласная хозяйка внезапно обняла Лозу, сказала со вздохом:

— Бегай к нам в гости-то! Ждать стану, верно говорю!

Через полчаса они уже ехали в ранних сумерках на телеге, в которую была впряжена мохнатая беспородная лошадка неизвестного цвета.

Утром конек остановился на Мурашином кордоне, и навстречу Булычеву и Лозе вышел командир партизанского отряда.

— Здорово живете! Пожалуйте… — сказал он оживленно. — С коих пор вас жду, дорогие мои молодые люди!


Читать далее

КНИГА ПЕРВАЯ. ПРИГОТОВИТЬСЯ К РУКОПАШНОЙ!
ГЛАВА 1. НА ЛИНИИ ФРОНТА, В ДЮРТЮЛЯХ 13.04.13
ГЛАВА 2. ДАЕШЬ УРАЛ! 13.04.13
ГЛАВА 3. В СТАРОМ ПУЛЬМАНЕ 13.04.13
ГЛАВА 4. КРАСНАЯ УФА, ИЮНЬ 1919-го 13.04.13
ГЛАВА 5. ТЕНИ СОЙМАНОВСКОЙ ДОЛИНЫ 13.04.13
ГЛАВА 6. ПЕРЕД ПРЫЖКОМ 13.04.13
ГЛАВА 7. В ГЛУШИ ОТВЕСНЫХ СКАЛ УРАЛА 13.04.13
ГЛАВА 8. СПОР В БЕРДЯУШЕ 13.04.13
ГЛАВА 9. ПРИГОТОВИТЬСЯ К РУКОПАШНОЙ! 13.04.13
ГЛАВА 10. ТАСЬКА И КАПИТАН ГАНЖА 13.04.13
ГЛАВА 11. НАТИСК 13.04.13
ГЛАВА 12. ТАГАНАЙ — ПОДСТАВКА ЛУНЫ 13.04.13
КНИГА ВТОРАЯ. ДА СВЯТИТСЯ ИМЯ ТВОЕ!
ГЛАВА 13. МЯТЕЖИ И КАЗНИ 13.04.13
ГЛАВА 14. ПОЭМА ГРАББЕ 13.04.13
ГЛАВА 15. КНЯЖНА ЮЛИЯ 13.04.13
ГЛАВА 16. ФЛИГЕЛЬ В ГЛУБИНЕ ДВОРА 13.04.13
ГЛАВА 17. КОМУ ПОВЕМ ПЕЧАЛЬ МОЮ? 13.04.13
ГЛАВА 18. В ПОДВАЛАХ ДЯДИНА 13.04.13
ГЛАВА 19. КОРНИ 13.04.13
ГЛАВА 20. КУРЕНЬ УХОДИТ В РЕВОЛЮЦИЮ 13.04.13
ГЛАВА 21. «СЕРП» СООБЩАЕТ 13.04.13
ГЛАВА 22. МИХАИЛ МОКИЧЕВ — РЯДОВОЙ УРАЛА 13.04.13
ГЛАВА 23. ПИР ВО ВРЕМЯ ЧУМЫ 13.04.13
ГЛАВА 24. КРАСНЫЙ УРАГАН 13.04.13
ГЛАВА 25. ВОСТРЕЦОВ АТАКУЕТ КАППЕЛЯ 13.04.13
ГЛАВА 26. СРОЧНО! СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО! 13.04.13
ГЛАВА 27. ПЫЛАЮЩИЙ ИЮЛЬ 13.04.13
ГЛАВА 28. ВСТАВАЙ, ПРОКЛЯТЬЕМ ЗАКЛЕЙМЕННЫЙ!.. 13.04.13
ГЛАВА 12. ТАГАНАЙ — ПОДСТАВКА ЛУНЫ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть