Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Ходи невредимым!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В опочивальне архиепископ Феодосий, готовясь к утренней трапезе, не переставал сетовать: идут дни, недели, а ответ патриарха и самодержца на грамоты задерживается. Остается смиренно уповать на небо и продолжать лицезреть святыни и другие чудеса стольного города Москвы. Феодосий прислушался, лицо его озарила радостная улыбка: из смежной горницы доносился густой голос архидьякона Кирилла:

– Дар Чудова монастыря: пять иконок преподобного Варлаама Хутынского в окладах с чернью; выносной фонарь из листового железа с изображениями; медная лампада, покрытая чеканной сеткой…

Феодосий одобрительно качнул головой: пресвятая богородица защитила их от адовой скуки. После приема в Кремле объявил им Иван Грамотин милость патриарха Филарета: свободно осматривать монастыри и храмы. Благодушно проводя черепаховым гребнем по шелковистой бороде, Феодосий мысленно вновь перенесся в богатые монастыри. Приятно было вспоминать, с какой сердечностью принимали игумены, настоятели и монашеская братия грузинское посольство. Памятуя о разорении кахетинских обителей и церквей, учиненном нечестивыми персами, пастыри Московии щедрой десницей отпускали благочестивые дары на восстановление христианских соборов. И снова донесся голос Кирилла:

– Дар Сретенского монастыря: крест нательный бронзовый с позолотой; три белые лампады; две хоругви из серебристой кисеи с образами…

– …Дар Новодевичьего монастыря: икона божьей матери «Взыграние»; икона божьей матери «Умиление»; чеканные священные сосуды с принадлежностями; три иконки шитые; кропило посеребренное; пять водосвятных чаш; чеканное кадило с бубенчиками.

Феодосий, блаженно улыбаясь, окунул лицо в студеную воду и уже с насмешкой припомнил тягостные сновидения. А привиделся ему лев с усищами шаха Аббаса. Ночь напролет топтался он у ложа, обнюхивал архимандрита. Ох, и ворочался же раб божий Феодосий! Стонал, пугая Арсения. Но господь в своем милосердии вовремя ниспослал утро.

А на непривычно высоком стуле не переставал ерзать Гиви, стараясь не вслушиваться в монотонный голос Кирилла, перечисляющего дары монастырей. С некоторых пор Гиви вообще стал замечать за собой какую-то странность: взирал он на звезды – они тотчас превращались в медные лампады; лишь собирался восхититься прозрачным облаком – как немедленно оно оборачивалось в святого отца в белом одеянии, размахивающего кадильницей с бубенцами; достаточно ему было заглядеться на какую-нибудь чернобровую девушку – как тут же она преображалась в толстую церковную свечу с черным обгорелым фитильком; а на стройные березы, которые вызывали раньше восторг, он старался даже не смотреть, ибо вокруг них вились не темные ласточки, а сереброкрылые ангелы.

Озадаченный Гиви сначала клятвенно заверял Дато, что виновник этих наваждений только царь Теймураз, ибо там, в далекой Гонио, он, Гиви, свирепый «барс», по царской прихоти приобщился к стихоизмышлениям, которые способны одним движением гусиного пера превратить престарелую наложницу, на которую даже евнух ночью не смотрел, в серебристую рыбку.

С самым серьезным видом Дато славил перо Теймураза, уверяя, что ниспосланный царю божий дар не может повлиять на установившееся раз навсегда движение мыслей Гиви. Причину следует искать в трех рясах, ибо с момента выезда «барсов» из Грузии они неизменно шуршали возле Гиви. И, скрывая улыбку, Дато подталкивал свирепого «барса», обращая его внимание на расплывчатое лицо архимандрита Арсения, который одной рукой записывал дар Донского монастыря, а другой указывал стрельцам, куда ставить яства, только что доставленные посольству из царского дворца.

«Как не надоест приставу, – вздыхал Гиви, – каждый день расхваливать, словно на майдане, еду? И так видно – хороша, недаром будто бараньим жиром подернулись глаза архимандрита».

Принюхиваясь к сладкому запаху вишневого меда, изготовленного в Сытном дворце, как продолжал пояснять пристав, Гиви готов был поклясться, что в другом кубке мед с гвоздикой, а в третьем – обварный мед.

– Грудинка баранья с шафраном, осердье лосье крошеное, гусыня шестная с сорочинским пшеном и лытка ветчины доставлены из Кормового дворца.

Архимандрит ласково поддакивал приставу и все нетерпеливее посматривал на дверь. «Прости господи, Феодосий точно на крестинах застрял?» Тут ноздри архимандрита стали непроизвольно вздрагивать, ибо горницу наполнил чудесный запах хлебца крупичатого в пять калачей, колоба, пирога подового с сыром, присланных из Хлебного дворца. Архимандрит обернулся к стоявшему у окна Дато и развел руками, как бы призывая его в свидетели искушений, равных искушениям святого Антония.

Вдруг Гиви, облизнув губы и нарушая все каноны, попросил благословить скромную трапезу и, к тайному негодованию архимандрита, уселся за стол и отхватил сразу полколоба и целую лытку ветчины.

– Напрасно томишься, отец, вот я теперь из любви к Димитрию могу ждать полтора часа.

Архимандрит в гневе вскинул брови и склонился к записям, но, заметив исподлобья движение Гиви к кубку с обварным медом, беспокойно прохрипел:

– Не предавайся излишеству, сын мой, господь карает жадность, тем более архиепископ Феодосий не благословил еще трапезу.

Хмурясь, Гиви решительно поднялся, дабы удостовериться, не блаженствует ли в райских кущах отец церкови, но дверь широко распахнулась и Феодосий благодушно перекрестил вмиг возникших у всех дверей монахов и азнауров.

За стол рассаживались чинно и, как казалось Арсению, слишком медлительно. Он снова обернулся к Дато и, как бы ища сочувствия, развел руками, а когда свел их обратно, то в руках у него поблескивал жирный кусок баранины с шафраном, обильно политый ароматным соусом. Феодосий же степенно подтянул к себе поставец сливок и не спеша отведал белого киселя.

«Совсем святой», – подумал Гиви и услужливо пододвинул архимандриту Арсению кашу из сорочинского пшена, а сам принялся расправляться с гусыней, по ошибке осушил кубок с гвоздичным медом и весь передернулся. Умильный взгляд Гиви, брошенный на блюдо с курником, привел Дато в восторг, и только он хотел посоветовать бесстрашному «барсу» уделить внимание осердью лосьему, как вошел переводчик Иван Селунский.

Пожелав послам доброго аппетита, он сообщил, что митрополит Чудова монастыря прислал за иерархами собственную упряжку, уже ожидающую у крыльца, и посоветовал ныне осмотреть новый пятиглавый Успенский собор, воздвигнутый мастером итальянцем Фиоравенти.

Пока архидьякон Кирилл приказывал служкам уложить в упряжку хурджини на случай щедрых и богу угодных преподношений, толмач обрадовал Дато разрешением приказного боярина посетить Пушечный двор, где готовят орудия для огненного боя. И еще обещал толмач свести их к мастеру Митрию Коновалову, делавшему для самого царя Михаила Федоровича зерцало, которое вытравливал и золотил немчин Тирман. Привлекали Гиви и сабли московских оружейников «на кизилбашский выков» и «на черкасское дело».

Даже у архимандрита Арсения в последние дни нетерпеливо застучали четки. Но Дато не смущало вынужденное бездействие. Как всегда в странствиях, он жадно присматривался к новым местам и людям. А Москва в беспрестанном колокольном звоне, в своем неистовом гуле, в мечущихся дымах ничем не походила ни на Исфахан, ни на Багдад.

У ворот Греческого подворья Дато и Гиви следили за проездом пушек, а волокли их отборные лошади, поблескивая черным серебром. От тяжелых колес несло сладко дегтем, пахучим маслом, отнюдь не лампадным.

– Огненный бой! – задохнулся от восторга Гиви. – Вот для шаха Аббаса закуска.

– Только для шаха Аббаса, «льва Ирана», – усмехнулся Дато. – А для султана, «средоточия вселенной», что? Рахат-лукум?

Толмач горделиво пояснил:

– На Пушечном дворе сии пушки отливают с «дельфинами, цапфами и тарелью».

– С «дельфинами»? – просиял Гиви.

Широко шагали пушкари, с густыми бородами «лопатой», лихо заломив шапки, в форменных, обшитых галунами кафтанах, придерживая на ходу сабли. И пели:

Как на Пушечном

дворе,

В стольном граде

при царе,

От зари

и до зари

Пушки ладят

пушкари.

Пушки ладные!

Осадные.

Для приступа,

Грей с выступа!

Две «касатки»,

«бури» три,

Хоть за «ушки»

их бери,

Как невесты

хороши.

За душою

не гроши –

Ядра горками,

станут горькими

горючие,

гремучие!

На Кузнецкой

на горе

Смерть в литейной

кожуре,

"Бей неправых!

Не дури" –

Наставляют

пушкари.

Пушки дороги,

схлынут вороги,

словно вороны,

в разны стороны.

Ревниво глядя на огненный бой, «барсы» вновь утвердились в непреклонном решении добыть в Москве любой ценой орудия, смерчу равные. Боярин Юрий Хворостинин, может, и расчетлив, но надо убедить, чтоб не отступал от русийской пословицы: семь пушек от себя отрежь, а единоверцам отмерь.

На первой прогулке Дато и Гиви, обогнув Кремль, вслед за толмачом вышли на Волоцкую улицу. Подивились «решетке», что замыкала на ночь улицу, а по левой стороне оной вольготно тянулся женский Никитский монастырь: кельи, собор, колокольня.

– Для чего «решетка», – недоумевал Гиви, – если монахинь все равно с колокольни видно?

– Полезешь на колокольню, фонарь не забудь взять, – заботливо посоветовал Дато.

Переговариваясь, вскоре вошли в Елисеевский переулок. Толмач подвел друзей к деревянной церкви святого Елисея, воздвигнутой в память встречи патриарха Филарета с царем Михаилом, государем-сыном. А цель у патриарха была особая: напрочь очиститься от соблазнительных видений польского плена, ясновельможных панночек, щеголявших в ментиках и сапожках, точь-в-точь как Марина Мнишек и подобные ей, жене самозванца, ведьмы.

Жарко разгоняли полумглу свечи, как подобало, тонкие и толстые, перед иконой «Неувядаемый цвет». Пригляделись. Перед ликом богоматери застыли в мраморной неподвижности двое: молодец, ладно скроенный, и по его правую руку женка, видно, его, ладная, хоть не высокая, да гибкая, чертами под стать гречанке. Толмач приветливо им кивнул.

– Во здравии? Ну, добро, Михаил и Татиана. А грузинам шепотом поведал, опасливо косясь на икону святого Елисея сумского:

– Неподвижность в миру токмо обман. Плясуны они отменные. Вот в канун года Нового, на пиру у князя Хилкова, как в Большой терем внеслись сахарные лебеди, он, Михайло, прыжками под самый свод зачаровал тех лебедей, а она, Татиана, на гишпанский манер скок, скок, и искры из половиц выбила.

Толмач знал многих. Насупротив храма, как вышли, разговор повел с тут, видно, жившей сударушкой Анной, как завеличал ее. Роста она достигла среднего, волосы впадали в цвет каштана, а широко расставленные глаза поражали тайной силой прорицания.

– Аба! – изумился Гиви. – Будто видит на три века вперед. Такое как раз для шаирописца.

– Ты знаток песнопений, – важно напомнил Дато, – посоветуй царю Теймуразу назвать новые шаири «Спор глаз со временем».

Разговор грузин что поток, прорвавший вал. Гулкий! Чудной!

Анна заулыбалась: «Чужеземец, а впрямь будто знаком. Оба, как из далекого тумана. Встречники! На все три века».

Она несла домотканый рушник, поверх орла в короне вилась надпись: «Слово плоть бысть». А понизу другая: «Поминовение во брани убиенных».

Узнав, что грузины – свитские дворяне и направляются к купцам «новгородской сотни» – слободы, чьи дворы чуть повыше Успенского вражка, по ту сторону ручья, сударыня Анна охотно взялась познакомить их со старейшиной новгородцев, кому и несла заказной рушник, ярко, словно луч солнца, светивший красной нитью…

Намотав на ус, как следует выгодно вести оптовую торговлю с главенствующими городами, азнауры решили вернуться в Греческое подворье, до него отсюда рукой подать, и не надолго расстаться с толмачом.

Но Москва город загадок, на семи холмах, но на сорока умах. Лабиринт! Куда легче было там в суровом ущелье Сурами указать туркам, бегущим от Великого Моурави, прямую дорогу из пределов Картли.

Выбравшись на главную улицу, Тверскую, «барсы» спустились к мосту через реку Неглинную, обогнули дворики стрелецкого Стремянного полка, добрались, пыхтя, до «Китай-города» – Большого посада и, попав невзначай в пестрое Зарядье, безнадежно заплутались.

Кривые узкие улочки, тупики, мостки, лестницы. Пришлось, чертыхаясь, немало прокружить вокруг Греческого подворья, где справа и слева тянулись приземистые избы с оконцами, затянутыми рыбьими пузырями. Здесь ютились мелкие торговцы, ремесленники и те люди в лохмотьях, которые встречаются на всех майданах и базарах. Они редко находят работу, но почему-то не умирают с голоду. Изо всех подворотен несся оглушающий лай. Где-то кукарекали задорные петухи, где-то мычали коровы, ржали кони и нависал душный запах масла, дегтя, сушеной рыбы.

Наконец между двумя курными избами, тесно прижавшимися друг к другу, им преградил путь боярин Юрий Хворостинин. «Негоже посольским людям без должного блеска среди холопов и челядников ходить», – бегло проговорил он по-татарски. Обрадованный Дато сразу засыпал боярина заверениями, что он и Гиви лишь свитские азнауры, назначенные в дорожную охрану отцов церкови. Сошлись быстро на том, что без толмача отныне не будут выходить из подворья. Но Юрий Хворостинин ни словом не обмолвился о своем решении приставить к грузинам дюжих стрельцов для тайного «бережения».

Нетерпение гнало «барсов» на улицу, но на Пушечный двор было еще рано. Тогда отважные «барсы», сопровождаемые толмачом и незаметно следующими за ними караульными стрельцами, стали кружить по Китай-городу, бродящему, как брага в котле. Неугомонность русских пришлась по душе пылкому Дато.

Неумолчный человеческий гомон точно подталкивал их вперед. «Барсы», уже не сопротивляясь, неслись, вертелись, изворачивались. Мелькали каменные лавки Средних рядов, вереницы возов, доверху нагруженных товарами, кади с квасом. Какая-то веревка хлестнула Гиви по носу, какое-то колесо наехало на цаги Дато, какое-то бревно опустилось на спину толмача. Подобно парусам развевались пестрые полотнища бревенчатых лотков, шалашей, стрелецких подлавок, рундуков, набитых сапогами, битой птицей, пищалями, ножами, копьями, конской упряжью. Надрываясь, торжанины зазывали покупателей.

– В Любке деланы юба да штаны атласные, по пять рублев двадцать семь алтын четыре деньги. Наваливайся!

– Рукавицы сытые – полтина! Рукавицы голодные – полтина!

– Эй, красавицы, чулки шелковы – полчетверти рубля! Чулки гарусные – тридцать алтын!

– Кому ожерелье турецкое, без малого два рубля!

– Чуга лисья, краше не найдешь; бери задаром, за десять рублев две гривны!

– У кого голова, покупай град Москва, месяц над тучкою – шапка кумашная.

– А вот полости санные – дни весны обманные; вновь придет зима, покупай – эх-ма!

– Кому товар орешный, луковый, мыльный, белильный?!

– Попона черкасская, дарю за шестьдесят алтын! Проходи, доторгуешься до лопанца!

– Эй, казна поджарая, – вот шуба чубарая! Восемь рублев, гость Киселев!..

Черные двуглавые орлы, пришлепнутые к дверям царских кабаков, словно зазывали присоединиться к пьяным воплям.

Толмач, объяснив грузинам, что кабак есть кружало, ибо в нем народ от зари до зари кружит, усмехнулся и повел их к Фроловскому мосту, перекинутому через глубокий ров, отделяющий Кремль от Китай-города. Здесь по обе стороны моста чинно тянулись бревенчатые лавчонки и ларьки.

Необычный товар представился глазам «барсов»: рукописные и печатные книги, харатейные, бумажные, лубочные картинки, фряжские листы.

Наугад Дато взял с прилавка массивную книгу. Толмач пояснил:

– Это «евангелие апракос», в пол-листа, писанное в четырнадцатом столетии уставом на пергаменте, в два столбца, на триста двадцати шести листах, а переплетено в доски, обложенные малиновым плисом.

Рассматривал Дато и другие книги, схожие по судьбе с древними грузинскими книгами, которые тоже странствовали, нередко брались в плен и спасались воинами и монахами. «Евангелие апракос», к удивлению Гиви, Дато купил, тут же решив, что архидьякон Кирилл переведет книгу на греческий, а Бежан Саакадзе с греческого на грузинский, дабы он, Дато, мог преподнести священные откровения отцу Трифилию.

Гиви, слегка позевывая, разглядывал лубочные картинки, соображая: стоит ли подарить Димитрию полторы картинки, изображающие ослицу и ослят; и если стоит, то какую половину ослицы привезти носатому черту, а какую отдать мальчишке, глазеющему на грузин. Или все же осчастливить Димитрия шапкой на зайцах?

Понравился Дато и «Служебник» с заставками, нарисованными во всю страницу по золоту разными красками, с подписью на обороте: «Мазал Андривина многогрешный».

Польщенный заинтересованностью грузина русскими книгами, толмач снял с прилавка «Песню о воеводе Михаиле Васильеве Скопине-Шуйском», «О нижегородском ополчении Минина» и задержал внимание Дато на «Первом казачьем написании о покорении Сибири». С помощью продавца раскатав свиток, толмач, подражая казакам, басил: «Было у Ермака два сверстника – Иван Кольцо, Иван Гроза, Богдан Брязга и выборных есаулов четыре человека, то ж и полковых писарей, трубачи и сурначи, литаврщики и барабанщики, сотники и пятидесятники, и десятники с рядовыми, и знаменщики чином, да три попа, да старец бродяга…»

Дато, не торгуясь, поспешил купить написание о походах Ермака, тут же решив, что архидьякон Кирилл переведет книгу на греческий, а Бежан Саакадзе с греческого на грузинский, дабы он, Дато, мог преподнести боевые сказания Георгию Саакадзе на память о Руси.

Только сейчас Дато заметил, что возле лавчонок и ларьков собралось много покупателей. Толмач разъяснил, что здесь толпятся пожилые дворяне в темных одеждах, строгие дьяки, любопытные мамушки, стрелецкие начальники, лекари, летописцы.

Искоса взглянув на скучающего Гиви, толмач предложил грузинам пройти повеселиться к Поповскому крестцу. Сначала Дато показалось, что он попал на шутовство. Окруженные гогочущим народом, дрались в кровь священники. В воздухе мелькали кулачищи, жилистые, синеватые, красные. Здесь и там слышалось кряканье, забористая ругань, сопенье.

Весело взирая на кулачный бой, толмач с удовольствием пояснял, что лупцуют друг друга попы безместные, попы-наймиты – то есть те, которые не имеют прихода. Их нанимает народ победней служить литургию или молебен, а в ожидании оных они меж собою бранятся и укоризны чинят скаредные и смехотворные. Вот этот, видно, перебил у того церковную службу, ну и пошла потасовка.

Затрезвонили колокола, подвешенные на столбах под кремлевской стеной. Старухи в черных платках рьяно торговались с попами. Здоровенный поп в изодранной рясе горланил, заглушая колокола:

– Всюду прелесть сама себя ослепляет! Торгуйся скупо, а расплачивайся таровато!

Дьякон с взъерошенными волосами, подобрав рясу, вторил замогильным голосом:

– Проповедую Иерусалима радость! Ликуйте, люди града божия! Взыграйте, врата и стены Сиона!

Попик с редкой бороденкой, трясущейся, как клок пакли на ветру, наступал на степенного купца, который, оторопев, тяжело пятился в своей пудовой шубе на куницах.

– Бесчиние творишь, лихоимец! – наседал с кулачонками попик. – Заторговался, пес ярмарочный! За поминовение души христианской – алтын с гривной! Христопродавец! Пакость вселенская! Голопуп!

– Не сходно – не сходись, а на торг не сердись! – отмахивался шапкой купец. – Тьфу! И взапрямь: ехал Пахом за попом, да убился о пень лбом!..

– Не скупись, вдовица! – рявкнул высокий дьякон, похожий на оглоблю, поднося ко рту калач. – Прибавляй, а то закушу!

– Ну и пускай кушает, может, голодный? – посочувствовал Гиви, выслушав перевод толмача.

Но толмач разъяснил, что обедня угодна богу, когда ее служит поп натощак, а проглотит хоть крошку – сила из молитвы как пар рассеется.

– Блаженна будешь, – не унимался дьякон, – накинь на свечку! Спасешься от блуда и прелюбодеяния! Аминь! – И крякнул от удовольствия, уставившись на крутую грудь вспыхнувшей вдовицы.

– Ух, чтоб тебе ни дна, ни покрышки!

– Вспомянем об антихристе – и о воскресении из мертвых! – увещал всхлипывавшую женку поп в железной шляпе, с медной иконкой на голой груди, потрясая цепями. – И яко суетно житие человеческое, и яко смерть сон и от трудов покой есть. Приближается время покаяния, все же настают дни очищения!..

Вдруг откуда-то хлынула толпа. Кто-то загоготал, кто-то свистнул. Стуча колодками, высыпали «воровские люди». Толмач словоохотливо разъяснил:

– А люди они сермяжные, бежали от кабалы, кормились в мире; служили в разруху где-то с казаками, а показаковав, били царю челом, да поплатились ребром…

Влекомых толпой Дато и Гиви словно прибоем выплеснуло на Варварский крестец.

Решительно уцепившись за почерневший столб деревянной звонницы в виде гриба, «барсы» чуть не сбили с ног дородистых монахинь, жаривших на выносных очадях блины и оладьи и бойко ими торговавших.

Неожиданно над головами «барсов» рванулись колокола, и они едва успели пригнуться. Чуть не задев Гиви лаптями, над ними, держась за длинную веревку, с хохотом пронесся плосколицый звонарь с язвиной на правой щеке. Долетев до бревенчатой площадки, он ловко перевернулся, вскинул к небу бороденку, задергал четыре веревки, взнуздавшие медные языки, и, подмигивая красно-карим глазом, стал приплясывать в такт трезвону:

– Эй, народ честной, царь-колокол что за колоколишка, погляди-ка на наши колоколища! – И снова, с силой оттолкнувшись, метнулся в полет, а за ним – разноголосый звон.

Но Гиви, успев отскочить, чуть не налетел на божедома, стоявшего перед рядом открытых гробов. Надрываясь, божедом призывал опознать мертвецов, лежавших в гробах, и взывал:

– Будьте жалостливы, подайте милостыню на погребение!

– Знаешь, Дато, – прошептал Гиви, – сколько сам живых ни убивал, а от такого сон можно потерять.

– Бездомные мертвецы страшнее страшного, – вздохнул Дато.

– …и теперь всяк сиротку изо-би-и-и-дит! – вопила над гробом одутловатая женщина в рваном тулупе.

– А вот всякая кислядь! Пирожки с кашей!

– Огурчиков кому? Оближешь – рай увидишь!

– Гуси в гусли, утки в дудки, вороны в коробы, тараканы в барабаны! – приплясывал тут же возле гробов гусляр, распахивая вишневый зипун и подбрасывая черную шапку с пухом.

– Чтоб тебя иссушила скорбь неисцельная! – обрушилась на гусляра старуха, смахивая с себя черную шапку с пухом. – Чтоб тебя сгрызла скудость последняя! – И, не меняя голоса, затянула: – Подай кус Христа ради! Милостыня отверзает врата рая! – Тыкая обрубком пальца на богданов – младенцев-подкидышей, ревущих в стоящих перед ней лукошках, стала злобно в кого-то вглядываться, словно узрела родителей подкидышей: – Каина сын батька, Каина дочь матка, подайте своему дитятке! – И, плюнув кому-то вслед, заголосила: – Сердобольный народ, обернись на горе: босы! наги! не прикрыты ниточкой! Брось в лукошко на пропитание ангелочков, в рождении своем не повинных!

Едва успели «барсы» опустить горсть монет в лукошко, как им прямо в уши загундосили калики перехожие: бродячие слепцы, певцы Лазаря и Алексея-человека божия:

Как во го-o-po-де во Иеру-са-а-л-и-и-ме

Го-о-сподь бо-ог на змия раз-гне-е-ва-а-лся-а…

Откуда-то вынырнул лоточник, заломил шапку набекрень и завертел перед щедрыми чужеземцами сахарных лебедей:

– Подкидывай деньгу в печь! Топи жарче!

Толмач вскинул руку, и вмиг, словно из-под земли, вырос караульный стрелец и дал лоточнику по загривку.

На грудастом коне врезался в толпу дьяк Холопьего приказа, зашикал на весь крестец, забасил:

– Кабальная девка Феколка, приноси богу покаяние, а государю вину свою! Эй, православные, учиняю розыск! А снесла сия девка от Панова Буяна, человека князя Ивана Васильевича Голицына, шапку золотную женскую, цена шапке пять рублев, да крест золотой, да перстень золот с яхонтиком, да телогрею женскую белью под дорогами под желтыми, нашивка – пуговки серебряны золочены, цена десять рублев. А приметы ee: плосколика, нос вздернут, глаза красно-серы, волосом брови русы, на правой щеке знамечко черненько, ростом средняя. На ней шуба баранья одевальная да шапка желтая киндяшная на зайцах…

И откуда-то из толпы взлетел крик:

– От поклепа погибнуть вам, вороны! Взял меня Буян к себе во двор сильно!

Дьяк встрепенулся:

– Лови, ярыги! Держи!

Метнулась толпа. И сразу отступила.

Толкаясь и горланя, знакомый всем озорник Меркушка улюлюкал:

– Держись, народ! Не то будет недород! К кому шишка прискачет, а кто от шиша заплачет!

Нещадно ругаясь, ярыги кидались во все стороны, но девка бесследно сгинула.

А озорник в разорванных серых сермяжных штанах, в овчинной шапке с лазоревым верхом, торчащей на рыжей копне волос, в бараньем поношенном кафтанишке, накинутом на одно плечо, с медным крестом на мускулистой шее, грозил, что не будет он Меркушкой, коли не влепит кобелю Петлину, поклепщику, из-за которого он, Меркушка, волочась по Москве третий год, сам с волокиты вконец погиб.

– Быть тебе в Сибири! – выкрикнул лоточник.

– За доброе слово жалую жеребцом каурым! – загоготал Меркушка и двинул лоточника каблуком. – Вдругорядь не попадайся!

Вприпрыжку подкатился Меркушка к старице, обивающей лбом порог покосившейся церквушки, заскоморошничал:

Идет старица

В баню париться.

Мокнет, чучело,

Очи вспучила.

В шелк оденется,

Раскобенится,

Кликнет борова

Злого норова.

Подожмет купца,

Поднесет винца.

Полно, старица,

На сук зариться!

Старица, отплевываясь, неистово крестилась. Но Меркушка внезапно увидел проезжающего архиерея, вложил три пальца в рот, засвистел, заорал:

– Ишь, в карету сел, растопырился, что пузырь в воде! Выставил рожу на площади, чтобы черницы любили!

Архиерей побагровел, забасил во всю мочь:

– Воистину окаянный! Эй, ярыги! Объезжие! Стрельцы!

– Сидеть холопу в железах, – сказал толмач «барсам», с удовольствием наблюдавшим за парнем.

Вдруг кровавым отсветом, точно палашом, полоснуло по улочке. На другой стороне из чердака боярского терема вырвалось пламя.

Забили набатные колокола. Кто-то тащил кадки с водой, рогатины, водоливные трубы. Набежала ватага дворовых, принялись топорами рубить дубовые двери. Огонь рос, едкий дым кружил, взлетал буро-черными клубами, словно выдувал их кто-то озлобленно из-под низу. Меркушка паясничал, орал тушащим мужикам:

– Белого голубя кидай в жар, погаснет!

Улочка ходуном ходила.

Неожиданно из верхнего перехода, уже охваченного огнем, вырвался женский душераздирающий вопль. Толпа замерла, потом загудела. Там в дыму кто-то метался, простирая с мольбой руки.

Рухнуло бревно, разлетелся сноп искр, обдало горелью. Два челядинца кинулись было в терем на помощь погибающей и тотчас отскочили, протирая овчинными рукавами заслезившиеся глаза. Ужас охватил сгрудившихся людей. Кто-то истошным голосом воскликнул:

– Ой, ратуйте, живьем горит!

Тут Меркушка сбросил бараний кафтан, рванулся в дым и провалился в нем.

Из водоливных труб хлестала вода, шипели головешки, нависали обугленные бревна на одном выступе, а на другом вспыхивали огненные маки. Толпа, как зачарованная, глядела в дымный провал, куда исчез Меркушка.

– О-о-ох! – разнеслось над Варварским крестцом.

Со скрежетом кренилась пылающая крыша.

И вдруг из ворот, в дымящейся шапке на обгоревших волосах, выскочил Меркушка, неся на вытянутых руках боярышню. Голубые глаза ее были полуприкрыты густыми черными ресницами, вздрагивали пунцовые губы, полоса сажи еще резче оттеняла снежную белизну руки, неровно вздымалась девичья грудь, и из-под съехавшего набок жемчужного венца ниспадали, словно золотые жгуты, тугие косы.

«Вот где Русия!» – подумал Дато, любуясь боярышней и Меркушкой.

Мамки, кумушки подхватили боярышню. Радостные возгласы смешались с криками одобрения. Хватились Меркушки, а он уже исчез, растворился в толпе.

«Барсы», изо всех сил работая локтями, старались не потерять из виду дымящуюся шапку с лазоревым верхом, а за ними, тяжело отдуваясь, быстро шагал толмач.

Почувствовав на своем плече руку, Меркушка резко обернулся, но, увидев мягко улыбающегося чужеземца, расплылся в улыбке.

С помощью толмача Дато растолковал Меркушке, что погибнуть никогда не поздно, а лучше молодцу на коне жизнь отстаивать, с шашкой в руке, и предложил не позже как сегодня вечером прийти на Греческое подворье и осушить чашу вина за начало дружбы.

Широко улыбнулся Меркушка, тряхнул головой, буркнул: «Ладно, приду» – и пошел вразвалку, без единственного кафтана, который беспечно бросил возле пожарища.

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть