Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Ходи невредимым!
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Облокотясь на завесную пищаль, Меркушка наблюдал за дюжими стрельцами, сколачивавшими сторожевую вышку. Двое молодцов, выбив из бочки днище, окунали бревно в смолу, понатужившись, подкатывали его к нижней площадке и обвязывали корабельным канатом. «Эх, взяли!.. Еще раз взяли!..» Бревно подхватывали теснившиеся на верху вышки стрельцы. Сыпались на подстилку самарские гвозди, в воздухе мелькали тульские топоры, орловские молотки, елецкие рубанки. Работа спорилась. Крутая лесенка уходила под самую островерхую крышу.

Придерживая саблю и стуча подкованными сапогами, Меркушка поднялся на помост. Оглянулся. Позади уходила в голубоватое марево степь, слева – Тюмень, в дреме лениво плескалась каспийская вода, высились Чеченские горы. Вышка стояла, как журавль, на миг задержавший свой важный шаг. Дальше, справа за горами, московской земле конец.

Теплынь размаривала. Меркушка расстегнул ворот, коснулся позолоченной цепочки, обвивавшей смуглую шею, и вдруг насупился. Из-под пригорка подымался дым от костра, и в серо-сизых струях привиделась Меркушке боярышня Хованская. Дороги ли тянулись по степи или густые косы? Кокошник ли кренился в сторону гор, или быстролетное облачко? Не мог разобрать Меркушка и дивился тому, как влекут его, словно в омут, несказанная голубая поволока и жемчужные отсветы, освещающие незнакомую даль.

Сердито встряхнул копной волос Меркушка: негоже молодцу, забубенной головушке, поддаваться чарам. Но так жизненно было видение, что не стерпел Меркушка, потянулся к гибкой талии… и ощутил в своей здоровенной руке холодный ствол пищали. Топнул ногой, захохотал.

Сидевшие вокруг костра сторожевые казаки – Петр Среда, Герасим Белый и Фрол Каланча, вскинув головы, недоуменно уставились на Меркушку: уж не рехнулся ли? Но Меркушка задорно подмигнул казакам, махнул на закопченный котелок, подвешенный к треножнику, и крикнул, что уха в кипятке так пляшет, как водяной на свадьбе у кумы.

– Да ну? А я поцеловал куму, да и губу в суму! – ответил Петр Среда. – А ты слезай, ухач, с высоты и подкрепись янтарем.

Меркушка не заставил повторять приглашение, проворно сбежав по лесенке, подсел к костру.

Легким, шагом подошел хорунжий Вавило Бурсак, лихой терец с иссиня-черным оселедцем за левым ухом. Пожелав казакам и стрелецкому десятнику доброго здоровья, сел в круг и вытащил из бездонного кармана широченных шаровар баклагу и чарку. Знатная горилка пошла по кругу.

Чувствовал себя Меркушка среди казаков, как налим в воде. Пил – аж дух захватывало, гоготал – кони вздрагивали, веселил до упаду. Зачерпнув последнюю ложку, полюбопытствовал: откуда заявились на Терек казаки, каким ветром занесло их в Тюмень?

Подбросил ввысь баклагу Вавило Бурсак, выхватил из-за пояса пистолет и нажал курок. Как нагайкой рассек воздух выстрел, со звоном разлетелась баклага, осыпая осколками Среду. Значит, ему выпал жребий сказывать.

Среда одернул короткий в обтяжку чекмень, сдвинул папаху набекрень, подправил чуб, смазанный лампадным маслом, и, как за трудное дело, принялся за рассказ:

– Нут-ка, господи благослови! И как в то время по реке Черленому яру жили рязанские казаки, – ничего, добре жили, не тужили, – озорству и непокорству конца-краю не намечалось. Казак – птица вольная: капканы не для него кованы, путы не для него плетены. Хоть жизнь в куренях не в пример спокойнее – казака в степь тянет, к морю синему.

– То и славно!

– Славно-то славно, да вот прогневали добрые ребята царя-батюшку, самого Иоанна Собирателя. И посулил он казакам славный пир: дыбой попотчевать, кнутом накормить, кровью напоить. А прелесть та, знамо дело, не очень по сердцу казакам пришлась. Собрались курени и надумали уйти подобру-поздорову. Рука ведь у Собирателя пушки потяжелее и версты подлиннее. А поведали казакам бывалые люди, что и ранее хаживали по рекам и морям вольники, что есть, как честь, река Терек, течет из Ясских гор изгибом в море Каспицкое, а на Тереке том есть не то город, не то область, не то место такое…

– Тюмень по названию?

– Тюмень. А во той Тюмени собрался, мол, вольный люд, опричь солнца и звезд никого над собой не признает. А рядом с Тереком владеет горами шавкал, мечети разные в его Тарках.

– Слыхал. Крепкий город.

– Ну и ладно, что слухом богат. А у моря Каспицкого хозяина нет, гуляй по нему – хоть на руках ходи, лишь бы смел был да силен. И жизнь тогда меда слаще, рай первозданный!

– Без боярина с кнутом и без плети с попом!

– Эге. Ну вот и подались казаки Черленого яра на замен. «Грянем, – говорят, – братцы, веселее!» Поднялись всей станицею и айда в дальний путь-дорогу. Долго ли, коротко ли, дождались весеннего донского половодья, грянули на Волгу, а по ней, матушке, на приволье Каспия, а там – на Тюмень. Осмотрелись: место ровное, никем не занятое, камыши, разливы, и горы возле. Подались вверх по Тереку, к Пятигорью, подружились подарками да чарками с черкесами…

– Только девки у них не толще камыша, как сабля сгибаются.

– Оно и сподручнее: хочешь – гнешь, хочешь – жмешь. И выходит, что обосновались там, где Аргунь впадает в Сунжу. И не зазря: Русь к горам придвинули.

– Чуешь, стрелец, – закончил Среда, – как лихой казак гребень оседлал?

– Чую, – ответил Меркушка, приблизив к себе пищаль, на которую искоса бросал завистливые взгляды Хорунжий, – а только до казака горы к Руси тянулись. Сказывал мне про родича своего пятисотенный Овчина-Телепень-Оболенский: двенадцать веков спустя после явления на землю Христа князь Юрий Боголюбский пожалован был в мужья царице грузинцев. Бог дал, до вас хаживали.

– Эге! Опись лет нам ведома, – согласился Бурсак, – а коли бить чохом, так на: пятнадцать веков спустя после сам царь Грозный Иван дочь черкесского князя Темрюка в жены брал.

– То-то и оно! И взапрямь выходит, что не вы первые пять гор к Руси приладили.

– А что ж из того? Ты-то за казаком попер, а? – лениво протянул Герасим Белый.

– Сам казаковал!

– Эге! А твоя овчина не прибавила тебе чина, – усмехнулся хорунжий, – иль бо ума!

– Умом не одалживаюсь! Продолжай бачить.

– Добре. А твои сказитель тебе не сказывал, как Грозный Иван на Тереке крепость ставил?.. А султан турецкий как взъерепенится да как загрозит Москве войной тяжелою. А корил тем, что соорудил царь Терскую крепость при слиянии Сунжи с Тереком. Ну, и поспешил царь устранить войну: страшился, ежели турок верх возьмет – поднимется на Русь татарва и астраханская и казанская. Послал царь дары в Стамбул, наказав послу молвить султану, что «так, мол, и так, желая быть с тобою вперед в братстве и любви, мы-де показали братской любви знамя – город с Терека-реки из Кабардинской земли велел грозный царь снести и людей своих оттуда свезти в Астрахань». А в убытке султан остался. Можно молодцу стреножить коня в степи, полет орла пресечь стрелой, но не взнуздать судьбу ни окриком, ни угрозой. Пришли в году тысяча пятьсот семьдесят девятом с Дона казаки и взамен Терской крепости врубили в устье Терека укрепленный городок Тюмень, или Терки. И не мог уже босфорский ятаган сдержать наших коней. Вот и выходит: мы горы к Руси придвинули.

– Сказывал мне еще пятисотенный, что-де тому, почитай, шестнадцать веков спустя после явления…

– Да ну тебя к лешему! – вскрикнул Среда. – Вот цепкий! Да казаки задолго до Христа оседлывали беса. Як выскочит из преисподней, да выхватит хвост свой, да зачнет горы, будто шашкой, хлестать, – аж дым из камней повалит. Тут казак и хвать беса на аркан да башкой в дымящую дыру, и як даст пинка в зад – не поминай лихом!

Казаки дружно захохотали. Меркушка сидел насупившись.

– Ты, стрелец, не перечь, куды царям до вольных казаков! – смеялся Каланча. – Цари как начнут друг к дружке послов засылать да парчой глаза слепить. А казак без хитрости: захотел – ты цел; захотел – хлоп на прицел!

– Ладно, – отмахнулся Меркушка, – расписал дугу, а конь – серый! А врагов Руси ты чем потчевать будешь? Медом?

– Для врагов Руси у нас пощады нет. А только зипуны у нас серые, да умы бархатные, – наставительно проговорил Каланча, носком сапога вороша золу, – потому и нет для казака ближе друга, чем гурда вострая и пищаль бойкая. Ходил я с ними на сине море, на Черное, охотиться, на Кум-реку, на Кубань – ясырей добывать, на Волгу-матушку – рыбку ловить, под Астрахань, на низовье, – за добычею, в Сибирь – пушистых зверей пострелять.

– В Сибири, сказывают, медведь в татарской шапке лапой мед со звезд сгребает.

– Эге, сгребает… Мой прадед бачил… – И хорунжий бочком перекатился на левую сторону.

Меркушка спокойно переложил пищаль на правую сторону.

Хорунжий обозлился:

– Да что ж така за цаца? Пальцем не тронь! Уж пищаль твоя не заворожена ль накрепко?

– Заворожена… как прилажусь да садану огнем, так с медведя татарская шапка сиганет зайцем.

Казаки захохотали так дружно, что и Меркушка, не выдержав, тоже прыснул.

Выпили еще, крякнули, Вавило провел по усам.

– Уступи-ка, стрелец, пищаль, папаху цехинов отмерю.

– Не продается, – Меркушка переложил пищаль на другую сторону. – В ней душа, а не железо. Она – звезда путевая. А кто сворует, сшибу!

– Вот навалился, бесов сын! – хорунжий приветливо взглянул на Меркушку.

Меркушка ударил шапкой о колено, сбивая пыль.

– К воеводе пора… Челом бью!

– На доброе здравье! – пожелали казаки.

Белый поднялся на вышку и, словно степной орлик, стал зорко всматриваться в темнеющую даль.

Кликнув стрельцов, Меркушка подошел к своему вороному Ховану, подтянул подпруги и одним махом взлетел на седло, под которым синел чепрак с двуглавым орлом.

По две в ряд лихо следовали за Меркушкой десять стрельцов. Со стороны моря низко летела оранжево-красная птица. «Жар-птица!» – решил Меркушка, взмахивая нагайкой. – От каспицкой волны в полет ринулась, а до Москвы крылом не достанет. Широка Русь, в четыре неба строится…"


Медный загар ровно лег на лицо боярина, жаркий ветер подсветлил бороду, а вторая склада на переносице являла ту озабоченность, которая охватила Юрия Хворостинина, как только он принял в Терках булаву воеводы.

Воеводствовать на Тереке – это не то, что в Володимире иль Новгороде. И там дел с полный короб, а здесь и дух перевести некогда. Лишь утвердилось Московское царство в устьях Волги, как открылись перед ним ворота пестрого Прикавказья. Князья и ханы ссорились друг с другом, терпели от крымцев, а как почувствовали мощную поступь России, бросились с просьбами кто о союзе, кто о свободной торговле в Астрахани, кто о подданстве. И незаметно, волею-неволею затягивается Русия все далее и далее на Восток, к Кавказу, а теперь, почитай, и за него.

Правда, вначале, при Василии Третьем, а там при Иоанне Четвертом, Москва и посохом стукнуть не успела, как у самого Кавказского хребта появились казаки.

Но теперь строго следила за ними, чтобы не озорничали и царскому имени позора не чинили, не давали бы повода для речей мерзких, что-де воровские люди по Руси разбрелись… А станут казаки и впредь выгодно открывать новые пути для просторов царства и торговое и ратное дело соблюдать, помощь Москва окажет ядрами, свинчатными и железными, да и порохом тоже.

Но не легко воеводе Хворостинину держать в крепкой руке Терки. Люд здесь непокорный, гулящий. Беглые казаки с Днепра, Дона – их не утеснишь, силком не возьмешь. Берендеи! Бродники! Вольница – перекати-поле! И за черкесами гляди здесь на линии в оба, не только саблю из ножон, усы утянут – не заметишь!

Богатое убранство дома воеводы показывало степень состоятельности государства. И хоть не оправилась еще Москва от потрясений Смутного времени, дом воеводы славился старинной утварью, взятой из запасов московских хором, и персидскими коврами. Справа от кресла, обитого алым бархатом, покоилось знамя воеводства: на белом поле святой Георгий, пронзающий дракона копьем, – герб царствующего города Москвы; а в верхнем углу под синим гребнем гор изгибающаяся река. Слева, на поставце, возлежали на багряной парче регалии воеводы: булава-жезл – позолоченное яблоко на черене – и палаш в вызолоченных ножнах, усеянных бирюзой, рубинами и яшмой.

Хворостинин задумчиво прошелся по горнице, остановился у окна. За воеводским двором виднелись на площади длинные пушки – «гауфницы», по бокам стояли тяжелые половинные картауны – крепостные орудия. Подальше за деревьями простиралась деревянная стена и высились башни, щедро снабженные большими и малыми пушками. Три приказа в Терках под рукой его, воеводы, и к каждому приставлено по пятьсот стрельцов. Сила! И всего в полуверсте от морского пути в Иран.

Погруженный в размышления воевода подошел к столу, покрытому алым сукном, положил бархатную подушку на скамью, уселся, высвободил из груды свитков серебряную чернильницу, вооружился гусиным пером, придвинул послание думного дьяка и стал подчеркивать места особо важные:

«…аглицким купцам, в Персию следующим, препятствий не чинить, а ссылку производить: какой товар везут и польза какая от них Московскому царству…»

Вошел дежурный стрелец, сказал, что пятисотенный дожидает за порогом. Воевода утвердительно махнул рукой: «Введи!»

Овчина-Телепень-Оболенский перенял от прадедов, именитых бояр, ведших свой род от Рюриковичей и впавших в немилость при Грозном, величавую осанку и ратную доблесть. Владел он землей под Истрой, где любил зимой обкладывать медведя в берлоге, а летом ходить босиком, взбираться на высоченные дубы и отпиливать засохшие ветви, причудливо черневшие на светлом фоне неба, или водить по реке между плакучими ивами плоскодонку. Отсутствие золота, которым владели его прадеды, привело его на стрелецкую службу, любовь к приволью – на Терскую линию. Сейчас, прослышав, что в Черкесских горах туры, он пришел просить воеводу отпустить его с партией стрельцов на знатную охоту.

Вошел Лев Дмитриевич независимо и отдал поклон почтительный, но не слишком низкий. Наряд его не отличался роскошью, но рукоятка сабли горела сапфирами и рубинами. Он бегло взглянул на рукописные книги в переплетах из свиной кожи, задержал взгляд на кольчуге с наручами из тонких колец и бармах и, по приглашению воеводы, опустился на скамью, крытую ковром.

Блики от узорчатой лампады падали на старинный образ Спаса Нерукотворного. Подавшись в полумглу, Хворостинин выслушал жаркую просьбу пятисотенного, подумал и отказал: «Не до туров!»

Овчина-Телепень нахмурился: «надобно поразмяться», и затеребил коричневатые усики, смешно оседлавшие его верхнюю губу.

Воеводе пришелся по сердцу порывистый начальник пяти сотен стрельцов. Властно хлопнул в ладоши, приказал слуге подать две братины с вишневым медом. Запенились заздравные сосуды. Не успел Лев Дмитриевич прочесть надпись, вьющуюся вокруг братины: «Питие во утоление жажды человеком здравие сотворяет, безмерно же вельми повреждает», и прикоснуться к заманчивому напитку, как за белой завесой послышался конский топот, крики караульных, зычный голос Меркушки, чьи-то голоса, чужеземная речь.

Вбежал сотник, стараясь не бряцать саблей: – Прикажи принять, боярин… Из земли Иверской, от грузинцев гонец!..

Удивленно приподняв бровь, Хворостинин приказал подать другой кафтан.

Любопытствуя, Овчина-Телепень поспешил за дверь, встретить гонца.

В парчовом охабне с широкими на груди застежками, украшенными жемчугом и золотыми кисточками, боярин казался еще шире в плечах. Держась чинно, он усадил Омара и напряженно стал вглядываться в послание так полюбившегося ему в Москве свитского дворянина, грузина Дато.

В черной чохе, с шашкой в черных ножнах, с черным кинжалом на черном поясе, верный слуга княгини Хорешани принес с собой, казалось, тень того мрака, который окутал сейчас грузинскую землю. Сурово сомкнув губы, Омар устремил на воеводу взор, отражавший скорбь и притаившуюся досаду. Живя раньше в Терках, он полюбил русских за широту души, за грустные напевы и бесшабашную удаль. Не без труда в течение трех лет учился он изъясняться по-русски и легко привык к тульскому ружью, сменившему потемневший от времени лук в мохнатом чехле за плечом.

Приглашенный воеводой на беседу пятисотенный слушал перечень неслыханных надругательств.

Затем Омар зачитал по-татарски текст послания:

– "…Нечестивые персы, боярин, опустошили Картли-Кахетинское царство, вонзили когти в сердце страны – Тбилиси. Один лишь верный сын отечества – наш полководец Георгий Саакадзе – продолжает вести с ними неравный бой. Рассчитывал он на приход к нему грузин-горцев, отважных хевсуров. Но Хосро-мирза, вероотступник, раб шаха Аббаса, почуяв для себя смертельную опасность, стремительно, с помощью предателей-князей, успел проникнуть в ущелье Арагви, закрыл тысячами сарбазов все проходы в Хевсурети и оцепил горы смертельным кольцом. Георгий Саакадзе говорит: победа возможна, но путь к ней – путь в Хевсурети.

Больше воздуха необходимо нам прорваться в Хевсурети, освободить горные тропы. Тогда хевсуры хлынут лавиной вниз, сметут врага и соединят свою конницу с конницей Георгия Саакадзе. Но у персов, закрывших сейчас Хевсурети, огненный бой и намного превосходящая нас, грузин, сила. Одна отвага и один клинок против тысячи тысяч мушкетов бессильны!

Обращаюсь к тебе, боярин, с великой просьбой: снаряди и отпусти к нам для боя за Хевсурети стрельцов с огненным боем.

Спеши, боярин, с воинской помощью. Сегодня ты меня одолжишь мечом, завтра – я тебя. Волею судьбы наши земли стали сопредельны. Лишь снеговая гора разделяет нас. Быть может, недалек день, когда и гора раздвинется и соединит нас навек большая дорога. Тогда и слава дней наших останется славой, а позор – позором. Я не стращаю тебя, ты мне и в стольной Москве представился витязем, я призываю тебя на справедливое и святое дело. Выкажи ныне веру свою во Христа, храбрость, мужество и братскую любовь!

Руку приложил в Иверии, охваченной огнем,

верный тебе азнаур

Дато Кавтарадзе".

Хворостинин старался трезво взвесить каждое слово, но послание было начертано кровью и отзывалось сердце как набат. Полный раздумья, он спросил гонца по-татарски, что должен тот добавить еще к посланию? Омар в знак уважения встал, поклонился и, к удивлению боярина, медленно подбирая слова, заговорил по-русски:

– Сиятельный воевода, я простой слуга, слово – не мое оружие, но дозволь сказать: мой господин Дато не обыкновенный азнаур. Он «барс» из прославленной дружины нашего полководца Великого Моурави – Георгия Саакадзе. Если он обратил к тебе свое слово, значит, считает тебя на Тереке первым витязем, для которого совесть не придорожная пыль. Отважный азнаур Дато ведает о вашем союзе с шахом Аббасом и ручается честью не задержать стрельцов, как только персы будут отбиты с подступов Хевсурети. Возле тебя, сиятельный воевода, белеет твое знамя, на нем святой Георгий поражает дракона. Святой Георгий и у нас, грузин, – высший покровитель. Витязь не может объехать поле битвы и не откликнуться на зов единоверного витязя, бьющегося с многочисленным врагом. Таков закон наших гор, закон и твоих равнин, боярин. Пусть черная тень не омрачит твое знамя!

Дивился Хворостинин, как ловко овладел грузин премудростью русской речи, словно по-писаному читал, – видно, близкий человек дворянину Дато. Хворостинин изучал, как книгу, лицо гонца. Оно было строгое, являло человека слуговатого и терпеливого, в разуме острого. Да и волосы, весьма черные, будто смола, являли тайны хранителя.

Порасспросив гонца еще о многом: какие ханы вторглись в Картли, а какие в Кахети? Много ли тысяч наслал шах Аббас? Где сейчас, кроме берегов Арагви, легла черта битвы? Ломят ли все преграды персы пушечным огнем или только горные? Какие города уцелели, а какие для прохода остались свободны? – воевода поднялся. Он приказал вдоволь накормить гонца, попотчевать его брагой, дабы отогнать от ложа злые мысли, и, промолвив: «Утро вечера мудренее», отпустил гонца.

Меркушка, Бурсак и Овчина-Телепень-Оболенский вопросительно уставились на воеводу. Как бы невзначай, Хворостинин взял с поставца тяжелую булаву, провел рукой по позолоченному яблоку и, ничем не обнадежив, отпустил Меркушку и военачальников, наказав сойтись у себя назавтра в полдень.

Приближалась глубокая ночь. До третьих петухов рукой подать. Дважды догорали свечи. А воевода, полный размышлений, все ходил и ходил по горнице. Разве мог он послать на выручку грузин воинскую рать? Нарушить царское повеление, переступить волю патриарха? Царь персиян Аббас находится в совершенном согласии с государством Московским, как сказал воеводе Терскому сам Филарет, а царь Михаил Федорович добавил в угоду отцу, что не может вспомоществовать ныне грузинским царствам, ибо не разделался еще с ясновельможными панами и немецким злым рыцарством, стоящим за них. За нарушение высочайшего наказа не токмо булаву, но и голову враз потеряешь. Он, воевода на Тереке, лишь слуга царя и первосвятителя.

В раздумье Хворостинин вынул палаш из ножен. На стальной полосе с правой стороны горела наведенная золотом славянская надпись:

«7132 г. (1624). Государь царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси пожаловал сим палашом воеводу Юрия Богдановича Хворостинина».

Воевода приложил ладонь к лезвию, точно хотел прикрыть милостивые слова, и перевернул палаш. С левой стороны стальной полосы золотом же был выведен девиз: «Скажи, если сердце твое не дрогнуло». И воевода согласно кивнул головой: если клинок держит рука, то ее поддерживает сердце. Припомнилась ему и поговорка черкесов: «Длинное сердце – длинная шашка, короткое сердце – короткая шашка». А разве сердце его не дрогнуло?

Сегодня нечестивые агаряне бесчестят удел иверской богородицы, завтра, чего доброго, посягнут на астраханского орла. Сегодня Россия занята на западных рубежах, а позволить персам отторгнуть грузинские земли, что станет завтра, когда Россия в силах будет повернуться к восточным рубежам?.. Дельно пишет дворянин Дато: гора с горой не сойдется, а не народ с народом. Что сулит будущее? Повито оно туманом. Но будущее, как река из истоков, вытекает из настоящего. Задор от шаха Аббаса идет, а не от грузинцев. А издевка над крестом на карталинском или кахетинском храме разве не кажет издевку над крестом на Успенском соборе или Покровском храме? Утро вечера мудренее, пусть обе стороны воеводского палаша сохранят одно значение…

Задолго до полудня собрались у воеводы Меркушка, хорунжий Вавило Бурсак и Овчина-Телепень-Оболенский. А под окном набилось стрельцов до отказа: что ответит воевода гонцу?

– Не пустит на супостатов, – мрачно обронил пятисотенный, – высокоумничает боярин!

– Не лететь соколам, не бить уток! – уныло согласился Меркушка. – А мне невтерпеж, словно огня хлебнул.

Хорунжий закрутил оселедец за левое ухо и проговорил не то с лукавством, не то с сожалением:

– Во казачий круг не хаживал воевода и с нами, казаками, не думывал думу. А еще: доля не свитка – не сбросишь, а пищаль не жнитво – не выпросишь! Так-то, стрелец! – и подмигнул Меркушке.

Вышел воевода хмуро, в становом кафтане, на зарукавьях жемчуг; под остроносыми чоботами, подбитыми мелкими гвоздиками, заскрипели половицы. Кинул взгляд в окно, не спеша подошел к поставцу, взял палаш, выдернул из ножен, повернул на одну сторону, потом на другую. Оборотился к троим, но, словно не видя их, громко, в крик, пробасил в воздух:

– О ты, царь вселенной, премудрое слово, даруй победу над врагами, как некогда даровал благочестивому и великому Константину!

– Чуем победу, батько! – обрадованно подтвердил хорунжий.

Как ушатом холодной воды, обдал его взглядом Хворостинин. И еще громче, чтоб за окном услышали:

– Пошто лаешь? Я о победе молвлю над варварскими людьми, над разбойными, что делу государеву измену творят. Непригоже царя нашего самодержца с аббас-шаховым величеством ссорить. Непригоже бесчестить и патриарха, первосвятителя московского. А посему…

Пятисотенный прикусил губу, кровь ударила в лицо. Мысленно вырвал палаш из мясистой руки Юрия Богдановича и мысленно же полоснул его промежду глаз. А Меркушку потянуло скинуть с застылых плеч стрелецкий кафтан, скомкать, швырнуть под воеводские чоботы: пусть, пес тароватый, топчет его серебряными скобами каблуков! А самому натянуть дерюгу и сигануть за гребень. Для келаря клеть, а не для Меркушки.

Сдвинув нависшие над ледяными глазами брови, боярин, не разбавляя речь сладкой водицей, сухо заключил:

– А посему: в помощи грузинцам отказать. Гонца же без ответной грамоты отпустить восвояси, – и, вскинув руку, точно стремясь не допустить прекословия, подозвал пятисотенного.

Овчина-Телепень мрачно взглянул в глаза воеводе. Точно щитом – булат, отразил Хворостинин тяжелый взгляд и сказал, чеканя слова, как монету, громко, но чуть теплее:

– Ты, Лев Дмитриевич, на туров за горы собирался?

– Собирался.

– Не держу. Бери Меркушку с собой, а то у десятского под пятами будто уголь раскаленный. Две сотни ездовых стрельцов из своих сам снаряди с толком. В колокола не бей, выступай без звона спопошного да без шума, чтобы государеву имени никакого бесчестья не было.

– Уразумел, боярин.

– Чаю, уразумел, что охота твоя тайная? Дабы иным стрелецким начальникам, кои на Тереке остаются на страже, обидой не показалось, что не они, царевы слуги, а ты, слуга царев, на гребень вышел.

– За милость благодарствую!

– Иссеки туров вдосталь и ребра им поизломай, дабы глядели отныне с опаской и страхом на московский самопал! – И Хворостинин палашом прикоснулся к плечу пятисотенного, точно благословлял его на ратный труд.

Отлегло от сердца у Меркушки: хитро задумал боярин!

Подозвал Юрий Богданович и просиявшего Меркушку, строго наказал пищалью хованской, как подобает служить.

– А с гонцом, что грузинцы прислали, скачи заодно, дабы душевредства над ним никто не сотворил. Скачи так до самого гребня, а за гребнем тем вечный мрак, и инда с Терков мне, воеводе, ничего толком не узреть.

– Коли поближе дойдем, боярин, то и узрим, кто тур, а кто турок. А охота мне – та же государева служба.

– Добро! Под кафтан кольчатую сетку надень, дабы рог насквозь не пробрал, – сказал Хворостинин, насилу сдерживая улыбку.

Пришлась по вкусу Вавиле Бурсаку изворотливость воеводы. Он даже охнул, да так, что занавесь на окне встрепенулась. Хворостинин искоса поглядел на казака:

«Глас высокий и звонкий, являет человека крепкого, сильного, смелого, своевольного, никому в словесах не верующего». И проговорил наставительно:

– А казаку славно имя государево нести от моря и до моря, от рек и до конца вселенной.

– Славно.

– Славно-то славно, но не без доброй пищали. Сзывай казаков терских да гребенских – тоже на бой туров. Борзо охотничай. За груду рогов не токмо ручницу – тюфяк у кизилбашцев сменяешь.

– Э-ге! Сгребу бесовы рога на самый воз, въеду к басурманам на майдан: так, мол, и так, добрии чоловики, раскупай товар! А сам, как дивчина, потуплю в землю очи и пищаль от смущения задом наперед выставлю.

Хворостинин прищурил глаза и не сдержал смеха. Раскатисто вторили воеводе Овчина-Телепень и Меркушка. Но воевода резко умолк, грозно взглянул на Меркушку и ногой притопнул: непригоже-де холопу уста не в свой час разверзать! Знай, мол, сверчок, свой шесток!

Умолк и Меркушка. Надолго ли?

Прошелся Юрий Богданович по горнице, тяжело опустился в кресло, взял булаву, провел ладонью по бирюзовым и яхонтовым вставкам.

– Сбор не затягивать, а выступать засветло. И помнить одно накрепко: небо лубяно и земля лубяна, а как в земле мертвые не слышат ничего, так и я, Хворостинин, на Тереке лишнего ничего не услышу. Мне зеленой морской нитью астраханский берег и персидский сшивать, Хвалынское море к Москве близить. Вам же сквозь белую гору большую дорогу прорывать. На том и порешим. Ну, пятисотенный, подавай знак: труби поход…


Выставив правую ногу и подбоченившись, Ерошка Моксаков во всю прыть дул в полковую трубу. Стекаясь на будоражащий рокот, стрельцы дивились: призыв был не на бой, не тревожный, а развеселый:

Не охо-о-ту

вы-хо-ди-и-и!

Пищаль с хо-о-о-ду,

за-ря-ди-и-и-и!

Во го-рах ли-и-и,

во сте-пи-и-и-и

Зве-ря круп-но-о-о-го

под-це-пи-и-и-и!

Площадь перед двухэтажным бревенчатым зданием, где размещалась вторая полутысяча, живо заполнилась стрельцами в светло-зеленых суконных кафтанах. Бряцая саблями, они теснились к огромной бочке, на которой, запрокинув голову и не отрывая от губ серебряного мундштука, гордо возвышался сигнальщик.

– Э-гей, Брошка! Дуй до горы! Почитай, уже с полнеба сдул!

– А чево ему? У него в груди мех кузнечный!

– Здорово, стрельцы! Пошто сзывают?

– Оглох, что ли? На охоту!

– Да ну? С чего бы?

– Воевода подобрел! Вот с чего! С неделю маял Овчину – и неожиданно отпустил.

– Еще с ночи слух прошел, что пятисотенный партию рядит на туров окаянных.

– Шибко! А что это за туры такие?

Стрельцы недоумевающе переглядывались, но толком никто не знал. Откуда-то вынырнул приказный дьяк, просунул между стрельцов козлиную бородку, хихикнул:

– Памятуй, туры не иное что, как козлы скалистые, зад у них женский, похоть вызывающий, а рожища саженные, и сила в них дьявольская!

– Пакость разводишь, крыса! – гневно пристукнул саблей пятидесятник. – Турусы!

Горланили стрельцы, высказывали догадки, бились об заклад. Сторожевая служба в Терках утомила их, тянуло выйти из трех стен на простор, поразмять плечи, взойти на гребень, где летом снег, а зимой виноград. Внезапно стоявшие впереди зашикали, стрельцы стали оборачиваться к площадке, где блестел набатный барабан.

На площадке стоял Овчина-Телепень Оболенский, под его полковым кафтаном виднелась белая шелковая рубашка, обшитая по вороту мелким жемчугом, как бы подчеркивающая мирный характер его речи. Рядом с ним, взбросив стрелецкую шапку на копну волос, красовался Меркушка, стараясь незаметно хоть на полвершка стянуть щегольский сапог, который безбожно жал ему ногу.

– Чай, догадались? – окинул острым взором пятисотенный смолкших стрельцов. – На гребень иду туров стрелять!

– Как так?!

– Да так, с согласия воеводы. Спознаю чужую сторону.

– Одному идти, пятисотенный, непригоже!

– Что правда, то правда. А вы чай на мирном житье охудали?

– Охудали! Нам бы с тобой за охотою гулять!

– Вдругоряд! А ныне я с десятником Меркушкой.

– Смилуйся, Лев Дмитриевич!

– Прямой душой мечены! Для одного ильбо двух нечего трубу разрывать! А пойдем доброй партией! Допреж нас были кречетники, сокольники, ястребятники, а мы – турники.

– Ура пятисотенному! Пять сотен и забирай!

– Ловок больно, воевода дал-то две! Против приказа нишкни! Но тужить нечего! Одни со мной в горы, а другие на берег – беречь корабли персидские, что в Астрахань груз для Москвы везут. Царь наш государь с аббас-шаховым величеством в дружбе, а нам ту дружбу оборонять!

– Накрепко правду сказывай, кому в горы!

– Двум сотням! Меркушка, выкликивай!

Стрельцы сгрудились еще теснее, напряженно вглядывались в Меркушку, точно внушали ему свое имя, Меркушка про себя честил войскового сапожника, обещая как следует намылить ему шею, и, с трудом оттянув книзу сафьяновый сапог, стал громко вызывать стрельцов:

– Из сотни Шалина: Добрынка Кирпичников! Ортюшка Дудинсков! Дружинка Плотник! Осип Сапожник!..

При последнем имени Меркушка болезненно поморщился и бросил косой взгляд на синие сапоги пятисотеннего: «Вот ведь тоже из сафьяна, а впору. А мои, чай, шил черт босоногий!»

Сотник Шалин встрепенулся, ножнами провел черту, за которую переходили вызванные стрельцы. Меркушка продолжал выкликивать:

– Федька Прокусаев! Мокейкз Мясник! Сенка Горб Лысичин! Илейка Баран!

Выходили молодцы как на подбор – рослые, плечистые. В толпе стрельцов раздался гогот, кто-то выкрикнул!

– А мелкоту, ради дружбы, аббас-шахову величеству!

– Вы женатые, а мы бобыли, – огрызнулись названные, – опричь каши, нам терять нечего!

– А попа Родиона забыли?

– О-го-го! И Пашку Дняпровца! И Агафашку Воинка!

– Пошто, пятисотенный, нас не призвал? Не доросли?

– Недоросли! – согласился сотник.

– Из сотни Черствого: Федька Ворон! Якимка Гречихин! Васька Горбун!..

– Вот тебе и горбун! От пупа до башки – почитай, верста!

– Такому-то всегда льгота!

– Э-гей, береговые! Садись под тын да сади алтын!

Шумели стрельцы, подсаживали на крюк слова, отшучивались. Пятисотенный согнал с губ улыбку, ударил саблей по барабану:

– Слушай, стрельцы! В горах прибыль великая! Набьем туров премного, вдосталь, не обидим!.. А теперь велю охотникам заряд в путь собирать да корм. Телег не брать – бремя лишь, запас класть в сумки: по пол-ляжки баранины, да луку, да чесноку, да соли, да хлебов по четыре!

– А пушки? А к ним зелья и ядер?

– Не брать! Охота – не бой! А чтобы не засекли черкесские стервятники, по землям коих проходить будем, надеть доспехи и шлемы, поверх же их черкесские бурки. Коней осмотреть накрепко: не хлябают ли подковы, да ввинтить шипы для твердых троп! Запас для пищалей брать полный. А выступим, даст бог, через два часа на третий!

Стрельцы, отобранные в партию, окружали Меркушку, забрасывали вопросами. Меркушка отмахивался:

– Я того не ведаю!

Не угоманивались стрельцы, били шапками оземь, ходили вприсядку. Остающиеся посматривали на «счастливчиков» с завистью. Охотники добродушно утешали:

– Знамо дело, гребень не берег, а и на берегу охота обильна. Птица там всякая, пеликан…


Пока под неослабным наблюдением Меркушки ездовые стрельцы проверяли коней и набивали запасом патронные сумки, Овчина-Телепень-Оболенский получал от воеводы Хворостинина последний наказ: «биться против прежних сражений вдвое». В казачьем же таборе, вблизи Терков, хорунжий Бурсак, по сговору с воеводой, ударил всполох:

– Эгой-да, казаки, выходи на круг!

Между островерхими шатрами и телегами, двумя кольцами окружавшими табор, показались Среда, Белый и Каланча. Казаки скинуди жупаны и стали поднимать оглобли и налаживать стражу, дабы кто из приказных сыщиков или подслушников ненароком не втерся в сборище.

Горели костры, и из-за дыма раздавался клич есаульцев, обходивших табор:

– Собирайтесь, казаки молодцы, ради войскового дела!

На площадь, где чернели гарматы, хлынули терцы, на ходу заламывая набекрень смушковые папахи, или вскидывая на плечи бахчисарайские пищали, или закуривая люльки.

Сходились здесь и давно осевшие на Тереке казаки и выходцы с чудного Днепра, с тихого Дона, с далекого Яика. Одни, в атласных шароварах, щеголяли дырявыми чоботами, другие бархатными кафтанами прикрывали рубище, у третьих на буро-желтой старой сермяге ярко блестел золотой пояс, а у иных вместо плаща развевался персидский ковер или турецкая шаль. Самые разудалые были по пояс обнажены, с бритых голов лихо ниспадали оселедцы, а черные, как смоль, или белые, как вишневый цвет, усы свисали на грудь.

Многие уже проведали про гонца из Грузии, но держали язык за зубами.

Казаки плотно обступили Вавилу Бурсака, допытывались, почему собран круг, а он, не пожелав нарушить обычай, до выхода атамана притворно отмахивался от наседавших хлопцев: «От ця проклятая теснота!», и норовил выскользнуть из объятий железных ручищ, способных из камня выжать сок.

Покуда одни казаки с жаром высказывали догадки, а другие отбивались недоверием: «та ни!» или флегматично цедили сквозь зубы: «эге», в войсковой круг вступил атаман.

Медленно и величаво подвигался он, и парчовый кафтан на нем переливался радугой. В красных сапогах, подбитых высокими серебряными подковками, и в высокой собольей шапке он, казалось, высился над есаулами, важно несшими перед ним бунчук и войсковое знамя и опиравшимися на свои длинные насеки. Дойдя до середины круга, атаман остановился, оглядел гуторящих казаков, снял шапку и, по обычаю, поклонился на все четыре стороны.

Часа три назад, прямо со двора воеводы, поспешил хорунжий Бурсак к атаману и осведомил его о грузинском гонце, о нашествии басурман на братскую Иверскую землю, о темной силе персидского шаха, подкатившей к горам, сопредельным гребенскому казачеству, о страданиях единоверцев и о призыве картлийских воинов, услышанном за Тереком. «Добре!» – сказал атаман, выслушав невеселую весть, и так при этом сверкнул черными глазами из-под седых бровей, что хорунжий радостно подумал: «Не угас, значит, еще огонь в старом казацком сердце!» И тут же поведал об охоте на туров… Теперь хорунжий ждал веского слова атамана.

Есаулы, скинув папахи, положили их наземь вместе со своими насеками и крикнули:

– Помолчите, помолчите, атаманы молодцы и все великое войско терское!

– Помолчим! – отозвались казаки в кругу, скидывая папахи.

Атаман приложил булаву к правому плечу, закрутил свой длинный ус и сурово окинул глазами казаков:

– Ну, атаманы молодцы, слышали? На неведомых туров воевода стрельцов отпускает.

– Слышали, батько!

– А коли слышали, не учить мне вас, атаманы молодцы, как с охоты с прибылью возвращаться, – это дело казацкое, обычное.

– К делу речь! – подтвердили казаки.

– А коли к делу речь, то кто за зипунами? Кто на гребень на белый поохотится? Кто на Арагву реку рыбку ловить? Кто за облака туров добывать? Кто в Гилян крупного зверя пострелять?

– Веди! Веди, батьке!

– Одолжи потехою!

– Не по полю нам волком рыскать, веди за облака!

– Слава же богу, что гонец укажет нам путь к турам, а пожурить их следует по-нашему, да хорошенько, – смеялись знающие об Омаре, – чтоб вперед не скакали по горам грузинским. Вытурить их!

– Быть по сему!

– Добре! Как до гребня дойдем, там обсудим, как бить туров. От теперь готовьте сабли вострые, коней ретивых! Выступать засветло. А пока господа есаулы раздадут вам по чаре зелена вина, выбирайте походного атамана.

Вавило Бурсак вскинул роскошную пищаль, сверкнувшую костяной инкрустацией, ибо имел он семь пищалей, а мечтал о восьмой, и гаркнул на весь круг:

– Не под стать нам теперь, отвага, выбирать нового атамана. А и чем старый плох?! Орел сечевой!

В знак согласия казаки подбросили вверх папахи.

– Дай бог добрый час, со старым удаль испробуем!

– Испробуем, хлопцы, испробуем!

Атаман вновь поклонился на четыре стороны, поблагодарил за честь:

– Добре. Но теперь не час идти мне с вами на гульбу. Пригрянули к Астрахани персидские купцы, бесовы дети! Виноград сажать! А воевода от царя имени упросил меня оберегать тех купцов, нехристей. Вот дело какое, удалые хлопцы, – атаману казачьему виноград басурманский оберегать!

Захохотали казаки с таким усердием, с такой нарастающей силой, словно хлебнули по жбану горилки.

– Втемяшилось воеводе!

– Взбулгачился!

– Задеба!

Но атаман говорил уже всерьез, настаивая на выборе походного атамана, и предложил хорунжего Вавилу бурсака.

– Вавилу Бурсака! – гаркнули есаулы.

– Молод Бурсак, однако справится! – поддержали хорунжие.

– А що ж, що молод? Пийшлы с Бурсаком!

И снова в знак согласия подбросили казаки вверх папахи. А войсковой атаман вскинул булаву и зычно напутствовал расходящихся.

– Ухлебосольте так вражьих туров, чтобы стало им жутко от терского казацства!

– Эге, батько!

Вавило Бурсак сдернул с пояса баклагу, подбросил высоко вверх, приложился к пистолету и выстрелил. Со звоном посыпались осколки, и прямо на голову Каланче. Бурсак задорно подмигнул опешившему казаку:

– Запевай, казак! Твой черед!

Расходившиеся терцы насели на Каланчу:

Запевай, казак,

гребенской бунтарь!

"Ой ты, батюшка,

православный царь!

Ты бояр златой

шубой балуешь.

Чем подаришь нас?

Чем пожалуешь?"

Молвил Грозный царь:

"Богат ныне чем?

Вольным Тереком,

Злым Горынычем!

Одарю рекой

вас кипучею, –

Рождена горой,

белой тучею,

От гребня течет,

в моря даль влечет.

Терским казакам

от царя почет!"

Еще гремела песня над казачьим табором, еще горели костры, а уже выводились горячие кони турецкой и арабской стороны, скрипели седла, прилаживались вьюки. Синеватые туманы перекатывались над землей, ветер доносил соленый запах хвалынских волн, и, как персидский тюрбан, скатившийся с головы, желтела луна в бесконечно далеком и загадочном небе.


К исходу второго дня владения черкесов Пяти гор остались далеко вправо. Партия стрельцов, ничем не отличимых от черкесов, миновав Малую Кабарду, вплотную приблизилась к Кавказскому хребту, тремя уступами проходящему с востока на запад. Может, и было так же тепло, как на приморье, но скалистые великаны, покрытые бело-розовым снегом, навевали прохладу, и стрельцам чудились северные дали, будто взнесенные к небу изогнутой линией. Двигались нестройными группами, порознь, весело переговаривались, горланили песню:

Как стрельцы поехали

Гулять за охотою,

То ли не потеха ли:

Гору режут сотую!

Ой да туры, туры!

Вы черны да буры,

От лихой пищали

Инда запищали.

То ли не награда ли

Снег прижать ладонями!

Знать, с коней не падали,

Тешились погонями.

Ой да туры, туры!

Вы черны да буры,

От лихой пищали

Инда запищали.

Впереди партии, как проводник, ехал Омар, надвинув на лоб башлык. Стрельцы знали, что с грузинским гонцом им по пути, поэтому не докучали пятисотенному излишними вопросами. Справа от Омара горячил коня Овчина-Телепень-Оболенский, слева – Меркушка. Омар, махнув нагайкой на горы, пояснял:

– Первый уступ, самый высокий, снеговые горы, по-чеченски: баш-лам – тающие горы. Второй уступ – по-чеченски: лам-гора. Третий – по-чеченски: – аре.

– «Черные горы!» – заметил Меркушка.

Обмениваясь короткими фразами, гонец и пятисотенный все ближе подходили к большому хребту. Вокруг шумело множество рек и речек, вытекающих из вечнотающих снегов. Дивились стрельцы на непривычно шумные потоки, вырывающие в земле глубокие ложбины и силою разрывающие цепи лысых и черных гор, образующих страшные и тесные ущелья, а вырвавшись на раздольную плоскость, своевольно катящие по ней свои струи. Дивились на облака, пристающие к вершинам, как сказочные корабли, и бороздящие синь, сдавленную мрачными утесами. Дивились золотистому блеску туманов, сползающих с крутых отрогов, точно волна волос.

Омар предостерегал не смотреть в сторону лесистых отрогов, ибо несказанной красотой славится жена лесного мужа, и охотник, поддавшийся ее чарам, непременно умирает через год, если о любовной связи его станет известно людям.

– А если не станет? – полюбопытствовал пятисотенный, всматриваясь в туманы и в своем воображении придавая им облик бледнолицей красавицы, сбрасывающей белоснежное покрывало.

– Тогда, – понизил голос Омар, – смельчака подстерегает лесной муж, обросший бородой до колен, обнимает его и вонзает в грудь острый топор, всегда сверкающий на каменной его груди.

«Такому бы лешему, – усмехнулся пятисотенный, – наподдать вдосталь ядер свинчатных и железных!» – и стал думать о бое.

– Партия стрельцов приближалась к осетинскому урочищу Заур. Пятисотенный подал Меркушке условный знак, а сам, круто повернув вороного скакуна, въехал в узкую, изгибающуюся, как аркан, дорогу, на которой вдали поднималось едва зримое облачко пыли.

Меркушка осадил коня, одним движением повернул его и привстал на стременах. Стрельцы с удивлением взирали на его изменившееся лицо: веселость с него смело, точно лист ветром, и правая бровь резко переломилась над глазом, словно сабля над костром. Он нахлобучил черкесский шлем, дар воеводы, стянул ремнями наручи и, обернувшись к передовому стрельцу, выкрикнул:

– Олешка Орлов, выноси харунку!

Рослый всадник расстегнул кафтан, под которым сверкнули латы, достал из-за пазухи шелк, сложенный вчетверо, бережно развернул, прикрепил к копью с позолоченным наконечником и вскинул вверх. Над головами стрельцов зареяло не полковое алое знамя с изображением Георгия Победоносца, а неведомое – золотое, с изображением черкеса, скачущего на черном коне и вскинувшего черное копье. Каблуками сжав бока коня, знаменосец рысью выехал вперед и стал рядом с Меркушкой.

Забушевали стрельцы, рванули коней, окружили Меркушку:

– Сказывай, пошто чужую харунку взяли?

– Может, и не на охоту?

– Пошто в черкесов обрядили?

– Не смущай! Толком сказывай!

– А на тебя роба нашла?

– Не роба, а оторопь!

– Сказывай, что умыслили!

Меркушка обвел стрельцов пытливым и строгим взглядом, придвинулся к скинувшему бурку Омару, у которого на бешмете поблескивал позолоченный крест, и сказал так, словно сердился на стрельцов за их недогадливость и смущение:

– Слушай, стрельцы честные! Идем мы не на охоту. Боем идем на персов, осквернивших землю родственных нам грузинцев. Такая охота пуще неволи! Взойдем на гребень – увидим в огне Иверию. Там беда ширится, жен и детей позорят, а иных в полон свели. Там воинов перебили и хлеб скормили! И смерть там пляшет по колено в крови!

Гул прокатился под Зауром. Сгрудились стрельцы. У одних изумление сменилось гневом, другие в замешательстве наседали на Меркушку.

– А указ-то царя где? А бояр согласие?

– Царь далеко, а совесть близко! – вскипел Меркушка. – Мы народ, а не бояре! Пусть их горлатными шапками стукаются. А мы басурманам не холопы! Земля пожжена и разорена без остатку. Победим нехристей – возблагодарит царь!

– Плетью обуха не перешибешь! Их там тьма-тьмущая!

– А нам знак дружбы заронить надо! Пусть крепко упомнят грузинцы: не одни они отныне – Русь идет!

– Взаправду, стрельцы, непригоже со стороны зреть на беды грузинцев. Мы подсоседники!

– Накрепко, вправду, Гришка Шалда! Идем на басурман!

– Боем идем! Боем!

– Мы – народ, и грузинцы – народ. Дело наше кровное!

– Пора персам шаховым за их зверство мстить!

– Пора! Сенка Гринев, труби!

Легко выпрямился в седле Омар и поклонился стрельцам:

– На вашем кровном знамени – святой Георгий, и на нашем знамени – святой Георгий! Брат для брата в черный день!..

– И впредь навечно!

Карьером подскакал Овчина-Телепень-Оболенский. Стрельцы наперебой объявили, что идут не гулять за охотою, а боем идут на врагов единоверных грузинцев, и, обступив пятисотенного, допытывались:

– А ты как?

Овчина-Телепень-Оболенский притворно задумался, как бы в раздумье провел рукой по юмшану, незаметно подмигнул Меркушке и выхватил саблю:

– Начальника не спрашивают, начальник сам спрашивает. Кто на басурман – отходи-вправо! Кто назад в Терки – влево!

Важно и безмолвно все стрельцы, ведя на поводу коней, перешли направо. Когда смолк топот и звон оружия, пятисотенный продолжал:

– Одни бражничают, пьют без просыпу, другие живут для бездельной корысти, а нам, видно, жребий завидный дан. Как положено по уставу ратных и пушечных дел: становись в строй! – и ударил по небольшому медному барабану, привязанному к седлу. – Знамя вперед! Дозорщики по сторонам! От сего предгорья не брести розно!

Стрельцы проворно выстраивались по три в ряд.

Шум смолк, только слышалось поскрипывание седел да позвякивание уздечек. Овчина-Телепень-Оболенский махнул нагайкою на тонувшую в голубых дымах долину:

– Казаки с нами! Честь-хвала терцам!

– Ура-а! – прокатилось под Зауром.

Под гром тулумбасов, вздымая бунчуки, на полных рысях приближались казаки. Уже виден стал Вавило Бурсак, в знак встречи трижды полоснувший кривой саблей зыбкий воздух…

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть