Первая глава

Онлайн чтение книги Изумленный капитан
Первая глава

I

Софья, ссутулившись, понуро сидела в уголку и слушала, что говорит ей поваренная старица, мать Досифея.

Моргая вечно красными, подслеповатыми глазками, мать Досифея оживленно, видимо с удовольствием, повествовала:

– Прислали нам игуменьей мать Евстолию из Рождественского монастыря, что у «Трубы». Там она, коли помнишь, келаршей была. Она уж и в Рождественском себя изрядно показала: стариц, ни за что – ни про что плетьми била да на чепь сажала, а сама в ночное время протопопа к себе в келью приваживала. Мы и все-то не подвижнического жития, да все-таки чин монашеский блюдем!

Привезла с собой из Рождественского монастыря пьяницу, зазорного состояния мать Гликерию. Сделала ее чашницей. И вот, как приехали они к нам, так сразу пошло у нас во всем – и в пище и в одежде – великое оскудение.

На келейный обиход – на каждый удел – бывало по два рубли в год получали, а тут и полутора целковых не стало выходить. Панафидных семьдесят памятей царских в год всегда считалось, а она и за тридцать не платила. На Симеона-летопроводца по сорок копеек за капусту давали – Евстолия и вовсе отменила эту дачу. Говорит, повелением блаженные и вечнодостойные памяти императора Петра первого новый год, говорит, заведен с генваря, так тогда и получайте вместо сорока копеек полтину. Будто мы не сведомы, что капустная дача – сама по себе, а генварская – сама по себе. Она и называлась не «на новый год», а «на коровье масло». Шестьдесят копеек давали. Как раз полпуда масла купить можно было.

Одним словом, не стало житья. Старицы так и начали таять гладом. Вот тогда-то, вечная ей память, и преставилась твоя благодетельница, мать Серафима…

Софья слушала и думала: как за эти шесть лет, что она пробыла за рубежом, изменилось все в Вознесенском монастыре.

Софья ехала в Вознесенский монастырь – как к себе домой. (Мишуковы довезли ее до Москвы – Коленька вырос, и Софья уже не была им нужна.) Она и не допускала мысли, что мать Серафима могла за эти шесть лет умереть. Уезжая за рубеж, Софья оставляла ее здоровой и бодрой.

И вот теперь и Вознесенский монастырь и вся Москва сразу сделались чужими. Здесь не было никого близкого. Софья начинала жалеть уже, что не осталась в Кенигсберге или в Варшаве.

Правда, где-то был еще Саша Возницын. Но где он и что с ним – Софья не знала. Ведь прошло столько лет! Он мог забыть, разлюбить ее.

Да и как не разлюбить – ведь она обманула его: говорила, что едет на полгода, а пробыла столько долгих лет! Можно ли простить ее?

– Нет, нет, пока что – об этом не думать! – гнала от себя неприятные мысли Софья.

– А кто решился написать царице про игуменью Евстолию, что ее вызвали в Питербурх? – спросила Софья.

– Да кто ж один решится? Все написали. Асклиада первая удумала, написала, а мы – сто удельных, шестьдесят две полуудельных да сорок богадельных – все и подписали доношение. Просили избрать общим всех монахинь согласием новую игуменью, чтоб и летами довольную и неподозрительную и состояния доброго.

Досифея придвинулась поближе к Софье и зашептала:

– Асклиада не могла простить, что после смерти игуменьи Венедикты поставили не ее, а какую-то пришлую, из другой обители, келаршу. Мать Асклиада тоже не бог весть какая ласковая – ты, должно, помнишь – да все ж лучше Евстолии была бы!

– А кто вместо игуменьи сейчас в монастыре будет?

– Не знаю, Софьюшка. Кого-то царица нам пришлет!

Софья поднялась.

– Надо сходить к матери Асклиаде поговорить, что мне делать.

– Поживи у нас с недельку, поосмотрись, а там увидишь, как быть. К графине Шереметьевой всегда успеешь! – провожала Досифея Софью.

Келарша, мать Асклиада, приняла Софью весьма радушно.

В первый момент она не узнала в этой нарядно-одетой даме бывшую монастырскую воспитанницу. Асклиада сказала Софье то же, что и мать Досифея – она предложила Софье побыть в обители, сколько понадобится.

– Будешь довольствоваться нашим трактаментом, – милостиво разрешила келарша: – а жить вместе с трапезной сестрой Капитолиной. С ней и сыта будешь и не заскучаешь: баба не больно умна да поговорить любит.

Софья поблагодарила и пошла устраиваться на ночлег – с дороги чувствовала усталость.

Трапезная сестра Капитолина временно занимала две смежные кельи, оставшиеся свободными после умершей богатой вкладчицы.

Капитолина была сорокалетняя, тучная и, несмотря на свою полноту, подвижная женщина.

Она любила поговорить и посмеяться, а жила одна и потому с радостью встретила Софью.

Капитолина засуетилась, забегала.

Она раздобыла для гостьи постель и устроила Софью в передней, проходной келье, а сама перешла во вторую. 3атем притащила из трапезной разной снеди и, пока Софья ужинала, успела рассказать ей, что недавно в монастыре получен царицын указ собрать в государственные заводы с девичья монастыря со ста душ по одной кобыле.

– Вот хорошо бы нашу келаршу, мать Асклиаду, отправить в зачет! – хохотала смешливая Капитолина.

Она еще долго рассказывала бы Софье разные монастырские истории, если бы не увидела, что гостья совсем клюет носом.

Как ни смешны были рассказы трапезной сестры, но Софья с удовольствием легла в постель.


Софья встала поздно, хотя она отлично слышала, как еще на зорьке по всем кельям бегала будильщица Анфиса, подымая на молитву.

С дороги так сладко спалось и Софье не захотелось рано вставать из-за скудного монастырского завтрака. Тем более, что у нее еще осталась от дороги кое-какая еда, а кроме того она была уверена в том, что хлопотливая трапезная сестра Капитолина накормит ее во всякое время.

Софья уже одевалась, когда в келью вбежала запыхавшаяся, красная Капитолина.

Софья удивленно посмотрела на нее: что такое случилось? Сестра Капитолина плюхнулась на лавку.

– Ой умора! Ой моченьки нет! – хлопала она себя по широким бедрам и тряслась в беззвучном смехе.

Под широкой рясой студнем колыхалось ее тучное тело.

– Что такое? – улыбаясь, спросила Софья.

– К нам игумена прислали! Ой, не могу! – хохотала Капитолина.

– Как игумена? – подняла брови Софья.

– Игумена! Не игуменью, а игумена! И не монаха или попа, а лейб-гвардии семеновского полку капитана.

Софья стояла, пораженная такой нелепой новостью.

– В девичий монастырь царица назначила игуменом гвардии капитана? Хорошее дело! – рассмеялась она.

– Сейчас только с матерью Асклиадой у меня в трапезной был. Ячный квас кушал!

– Когда же он приехал?

– Сегодня по утру. У заутрени был. Молодой, красивый… И одно у него девичьего звания – только что косичка, – хохотала смешливая Капитолина, колыхая толстыми боками.

– Глядите, они, к амбарам мимо наших окон пойдут. Я забежала упредить, – сказала Капитолина, вставая. – Оденетесь, приходите в трапезную завтракать! – кинула она Софье и понеслась дальше.

Софья причесывалась и смотрела в узенькое, маленькое оконце кельи.

Сторожа, не как обычно, с прохладцей, а рьяно мели двор. Мимо окна, моргая красными глазками, пробежала куда-то озабоченная мать Досифея.

На крыльцо вышла, было, из кельи дурочка Груша, до сих пор жившая в монастыре под надзором мукосеи, матери Минфодоры, но кто-то тотчас же прогнал Грушу назад в келью.

А игумен всё не шел.

«Может быть, прошли, да я не заметила?» – подумала Софья и уже собралась итти в трапезную, как послышались голоса.

Говорила мать Асклиада и еще кто-то.

Софья глянула в окно.

К амбарам шло несколько человек. Впереди, с картузом в руке, катился на своих коротких толстых ножках маленький, курносый приказчик Бесоволков. Сзади, гордо откинув голову в клобуке, шла, широко, по-мужски шагая, высокая, негнущаяся мать Асклиада. Лихорадочный румянец играл на ее старчески-обвисших щеках.

Рядом с Асклиадой шел высокий офицер.

Софья не видела его лица – офицер шел в ногу с келаршей, как в строю. Софья видела только щегольские белые штиблеты с пуговицами, треуголку и кончик косы, оплетенной черной шелковой лентой, – точь в точь как она видела за рубежом у прусских офицеров.

Они уже поворачивали за угол, Бесоволков подобострастно подскочил к офицеру и подхватил его под локоть, хотя шли по ровному месту.

«Вот досада – не увижу нашего игумена», – улыбаясь, подумала Софья.

И вдруг этот лейб-гвардии игумен обернулся, глядя вверх, – видимо, осматривал обветшавшие кровли обители.

Софья отпрянула от окна: это был востроносый и востроглазый, с курьим лицом без подбородка, князь Масальский.

II

Отворачивая в сторону курносое лицо, Афонька с силой встряхивал кафтан и, в промежутках между взмахами, говорил чернобородому мужику, стоявшему у забора:

– Послезавтра… едем с барином… в Питербурх.

Выбив из кафтана пыль, Афонька распялил его на заборе, где уже висела разная исподняя и верхняя барская одежда, высморкался в пальцы и отошел в сторону.

– Три с половиной года в кавалергардии служили. А теперь кавалергардию царица распустила. Нас опять в морскую службу отправляют, – рассказывал он.

Чернобородый мужик слушал как-будто бы внимательно, а сам все поглядывал на барские хоромы, видимо, думая о другом. Это был староста из Коломенского села, полученного Возницыным в приданое за женой. Староста приехал в Никольское со столовыми и домашними припасами, сдал их и теперь ожидал, когда его позовут в горницу к барину на беседу – Возницыны в это время обедали.

– Скажи-ка, мил человек, а каков наш барин? Я, ведь, первый под в старостах, хожу, барина еще не видывал, – почесывая от смущения затылок, зашептал староста: – Лютый горазд? – наклоняясь к Афоньке, спросил он.

– Кто? Александра Артемьич? – как бы не зная, о ком идет речь, переспросил Афонька. – Горяч – слов нету, да отходчив. А главное – справедлив! Ученый человек – все с книгами сидел бы. У нас целая кадь накладена всяких, разных книг. Он на всех языках книги читает. С иноземцами любит беседовать. Бывало, в Астрахани перса ли, татарина ли в гавани встретит, – к себе позовет, расспрашивает: как они живут да какой у них закон? Эти годы здесь, в Москве, жили – в Немецкую слободу часто ездили. К нам, в московский дом, жидовин один со Старой Басманной часто хаживал. Целый вечер, бывало, с Александр Артемьичем говорят, библию читают. Одно слово – ученый человек!

Чернобородый мялся. Видимо, ученость барина его не занимала.

Ему хотелось спросить о чем-то другом, но он не решался перебить «верхового» слугу.

Сметливый Афонька быстро понял это.

– В хозяйские дела сам не вмешивается! По нем – хоть все тут пропади пропадом. Барыня Алена Ивановна за этим глядит. А вот она – это, брат, не Александр Артемьич, – протянул Афонька.

И потом, понизив голос, продолжал:

– Скупая, не приведи бог! Летось выдавали дворовую девку замуж. При старой барыне, Мавре Львовне, царство ей небесное, матери барина, каждой девке давали в приданое десять рублев, серьги да постав холстов. А эта – шиш дала! Девок за косы таскает да и нам, мужикам, от нее достается. И с чего она такая – в толк не возьму! Должно оттого, что детей нет. Шестой год живут, а – нет. Злая, привередливая, одно слово – рыжая!..

– Дядюшка Пров, барыня кличет, – позвала с крыльца дворовая девушка.

Чернобородый схватился и опрометью кинулся к дому.


Барыня Алена Ивановна Возницына сидела в «ольховой» горнице одна.

Староста стоял у двери, не смея ступить своими пыльными лаптями дальше порога. Переминался с ноги на ногу, мял в руках колпак, слушал, как барыня разносит его за то, что маленько припоздал с оброком.

– Это еще что у меня выдумали? Отчего с Евдокиинской третью опоздали? Слыхано ли дело – чуть ли не к Юрьеву дню притащились с припасами! Что, аль никогда с батожьем еще не знался? Спознаешься! – кричала Алена Ивановна, сверля старосту злыми, коричневыми глазками.

У старосты от страха даже в животе забурчало.

«Пошлет, стерва, на конюшню, отдерут, как пить дать, отдерут! Ишь глазами, как шильями колет!» – думал он.

– Матушка-барыня, – заикаясь от испугу, оправдывался он: – Я о ту пору в горячке лежал. Она у нас, окаянная, все село уложила – воды испить некому подать было! Вот как перед истинным! – крестился и божился староста, оправдываясь.

– Молчи уж! – прикрикнула Алена Ивановна: – Счастлив твой бог, что сам не приехал тогда – отведал бы березовой каши! А теперь? Успенье третьёводни прошло, а ты где был? Как еще до Семена-летопроводца не дотянули – не ведаю! Ежели так еще раз будет, переведу всех с оброка на изделье. Так и знайте! Поедете в Вологодские наши села!

…Возницын лежал за дощатой перегородкой в маленькой горнице. Готовясь к свадьбе, отгородил когда-то по совету тетки Помаскиной темный покойчик для спальни, для будущих детей – и все понапрасну: ни утехи, ни детей.

Он лежал, глядя на противоположную стену, на которую из «ольховой» горницы в раскрытую дверь падал свет. В полутьме Возницын различал висевший на стене кавалергардский палаш с вызолоченным эфесом и серебряным грифом и обложенную красным бархатом нарядную кавалергардскую лядунку.

Все это сейчас было уже не нужно: императрица Анна Иоанновна расформировала кавалергардов.

Каждому предложили выбрать себе полк. Кто пошел в Конную гвардию, кто – в Измайловский, а кто просто ушел подальше от фрунта – в гражданскую службу, поближе к дому.

Возницын с большой охотой вовсе оставил бы службу, но уйти было трудно, тем более бывшему кавалергарду.

Пришлось снова вернуться во флот.

Как Возницын не любил морской службы, а теперь с удовольствием собирался в Питербурх. Там жил прелюбезный старик Андрей Данилович Фарварсон, там плавал на фрегате «Армонд» закадычный друг Андрюша (он из-за небольшого роста не попал-таки в кавалергарды) и вообще с Питербурхом у Возницына соединялись приятные юношеские воспоминания.

Но – самое главное – в Питербурхе не будет нелюбимой жены. Еще первый год, пока все было ново, они жили в Никольском хорошо, а потом с каждым годом Возницын чувствовал разлад все острее и острее.

Худшее предположение тетки Помаскиной сбылось: Алена пошла в маменьку. У нее оказался такой же тяжелый, своенравный характер. Она из-за пустяков могла по неделям не разговаривать с мужем. Она так же, как Ирина Леонтьевна, была отличной хозяйкой – сама вникала во все мелочи поместной жизни; так же собственноручно била по щекам дворовых девок и так же окружила себя разными безместными монахинями и вшивыми юродивыми старухами.

Старухи знали, что помещик не выносит их и, заслышав шаги Возницына, точно мыши забивались в темные углы.

Алена не любила ничего нового – ходила по-стародавнему в летнике, а из развлечений предпочитала слушать сказки и рассказы своих приживалок.

К мужниным книгам и тетрадям Алена питала неприязнь. Сама Алена никогда ничего не читала – сколько раз Возницын ни пытался приохотить ее к этому.

Однажды он дал жене притчи Эсоповы, думая, что Алена прельстится гравюрами и прочтет. Он показал ей притчу о человеке и мурине. Как некий человек, купив арапа, решил вымыть его, полагая, что арап черен лишь из-за своей лени.

В большой лохани сидел широкоспинный мурин, и две женщины мыли его, а в сторонке стоял господин.

Алене гравюра не понравилась.

– Тьфу, какой страшный! И дьявол бы его, нехристя, мыл! – плюнула она, так и не поняв смысла басни.

И только, чтобы угодить мужу, Алена, зевая, кое-как перелистала книгу.

Ко всему этому замужество как-то не пошло Алене на пользу. В замужестве она была худа, сухмяна. Куда девались ее полные плечи, руки!

Возницын стал замечать в жене то, чего не видел раньше: ее угловатые локти, большие уши, веснушки, которые, точно ржа, покрывали аленины руки и лицо.

Ее визгливый голос (Алена целый день кого-то бранила) раздражал Возницына, а ее ласки (Алена не переставала любить мужа) были для Возницына непереносимы.

Возницын ни на один день не забывал о Софье. Что бы ни делала Алена, он всегда представлял на ее месте Софью. Хотя Софья поступила с ним вероломно, обещав вернуться через полгода и задержавшись на пять с лишком лет, но Возницын из года в год терпеливо ждал ее приезда.

Что бы мог сделать он сейчас, связанный женитьбой, Возницын не знал да и не задумывался над этим: он ждал Софью, он хотел ее видеть.

Он часто наведывался в Немецкую слободу – там всегда бывали приезжие из-за рубежа иноземные купцы. Авось, как-либо узнает о Софье.

Возницын не знал, продолжает ли служить Софья у капитана Мишукова, но стороной разведал, что Мишуков еще не вернулся в Россию.

Возницын лежал, отгоняя назойливых осенних мух, которые и в темной палате не оставляли в покое.

С двух сторон до Возницына доносились голоса – из-за перегородки и в раскрытые двери из соседней «дубовой» горницы.

В «дубовой» с какой-то очередной монахиней Стукеей, которая вот уже несколько недель жила у Алены в Никольском, сидела Настасья Филатовна Шестакова.

Возницын не переносил этой толстой льстивой сплетницы, не любил, когда Настасья Филатовна приезжала в Никольское. Он точно чувствовал, что Настасья Филатовна в его неудачной женитьбе хорошо постаралась.

Настасья Филатовна вчера пожаловала в Никольское. Сейчас после сытого обеда, она рассказывала своей собеседнице:

– Незнаемые и воровские люди, человек с тридцать, с огненным и студеным ружьем выскочили из лесу да к ним.

– Ахти, царица небесная! – ужасалась монахиня Стукея.

Возницыну настолько был противен голос Настасьи Филатовны, что он не вытерпел – встал и захлопнул дверь в «дубовую» палату. Теперь неприятный голос не так бил в уши.

Зато прекрасно слышался голос жены, Алены Ивановны. Отчитав как следует несчастного старосту, Алена сейчас напоминала ему все то, что он должен прислать к следующей, рождественской трети, в оброк:

– Окромя мяса, сала и муки и прочего, пришли, как матушке, бывало, присылали, пятнадцать аршин серого сермяжного сукна и пятнадцать аршин ровных новин, тринадцать вожжей, тринадцать тяжей, тринадцать гужей да тринадцатери завертки… Погоди, чтоб не забыть, – масла конопляного полтретья ведра, грибов четверик… Да гляди мне, чтоб гуси и утки были не тощие, да чтоб бабы яиц тухлых не слали. Я знаю: норовите барину что похуже сбыть! Ну, что у тебя есть, говори? – сказала Алена Ивановна.

– Матушка-барыня, – раздался робкий голос старосты. – Трофим Родионов, просит, чтоб ему покормежную дать. Жалится – с голоду мрет.

– Что это за притча? Никому у вас сёлеть на месте не сидится! Весной Ефима Косого да Прошку отпустила, нонче Трофим туда же! Этак все по миру разбредетесь…

– Хлебушка нетути.

– Врешь, все вы лодыри, лентяи!

– Вот те крест святой, матушка-барыня, что не вру! В Савелове мужики целую зиму желуди с лебедой ели… Землица не родит…

– А от чего не родит? От вашей лени…

– Старики бают, будто от того, что женский пол царством владеет. Какое нонче житье за бабой? – сгоряча выпалил староста свою затаенную мысль и сам ужаснулся сказанному.

Алена испуганно оглянулась – не слышал ли кто-нибудь еще, не скажет ли какой-либо холоп «слово и дело». У нее даже задрожали руки.

– Что ты, что ты мелешь, дурак? Давай бумагу!..

Староста, чувствуя свою вину, торопливо вытащил из-за пазухи листок.

– Вот извольте, матушка, прочитать. Наш поп, отец Яков, написал.

Возницын криво усмехнулся:

– Как бы не так – прочтет!

Он знал – Алена читала только печатное. Писаное разбирала с превеликим трудом.

Возницын ждал: сейчас покличет его на помощь.

Так и вышло.

Золотой императорский вензель на лядунке потух – в дверях, заслоняя свет, стала Алена.

– Саша, погляди покормежную. Трофим просит отпустить. Как ты думаешь?

Возницын, нехотя, встал.

– Ежели недород и на месте нечем жить, почему не дать покормежной?

Он вышел в «ольховую» горницу и, не обращая внимания на старосту, который низко кланялся помещику, сел за стол. Взял четвертушку, коряво исписанную какими-то бледными чернилами.

– Тут неособенно прочтешь, – подумал он и сел разбирать написанное.


«1733 года, августа в 15 день, Коломенского уезда, сельца Непейцила, Александра Артемьевича Возницына крестьянин Трофим Родионов бил челом господину своему, чтоб кормежную взять итти на волю кормиться черною работою, где ему пристойно по городам и по селам, по мирским деревням…»


Написано было правильно.

Возницын глянул на обороте четвертушки:


«…и старостам и соцким и десятским велено держать без всякого опасения, что он вышеписанный крестьянин человек добрый, не солдат, не матрос и не драгун и не беглый, подлинно Александра Артемьевича Возницына беспахотный крестьянин бобыль, отпущенный для скудости своей…»


– Где чернила? – не глядя на жену, спросил Возницын.

Алена засуетилась по горнице, торопливо достала с полки чернильницу и перо. Перо было плохо очинено – писали им ни весть когда.

Пока Возницын чинил перо, Алена Ивановна, стоя у стола, продолжала говорить старосте:

– А не убежит он вовсе куда-нибудь? Гляди, знаешь ли этого человека? За него нам приходится по осьми гривен в год платить. Утечет – с тебя доправлю! У нас вот так, у маменьки, еще при царе Петре, дали вольному человеку ссудную запись в десяти рублях. Обещал за тую ссуду жить вечно в холопстве, а потом – как в воду канул. Ищи его. Теперь ни десяти рублев, ни холопа!

«Дура-баба!» – подумал Возницын.

– Так то ж ссудная, кабальная запись, – сказал он, – а это – покормежное письмо. Никуда он не денется!

И стал подписывать бумагу.

В это время на дворе залаяли собаки.

Алена глянула в окно.

– К нам кто-то на тройке!

Возницын сунул старосте подписанное покормежное письмо и кинулся в темную палату приодеться – он ходил дома в рубашке с косым воротом и в башмаках на босу ногу.

Возницын был рад приезду неожиданного гостя. Ему надоело сидеть с этим бабьем – не c кем слова молвить: с женой не до разговоров, а Настасья Филатовна все норовит говорить иносказательно, чтобы задеть его. Рассказывает, как кто-то принудил жену постричься в монастырь, а сам потом женился второй раз.

Возницын одевался и слушал, кто приехал.

Приезжий на крыльце говорил уже с Аленой. Это был князь Масальский.

«Как его принесла сюда нелегкая. Ведь, он же в лейб-гвардии Семеновском полку, в Питербурхе!» – думал Возницын, натягивая старые лакированные с раструбами, кавалергардские сапоги.

– Ай да Масальский – опять что-либо выкинул! Ловкач! – усмехнулся Возницын.

Ссора, которая произошла у них пять лет назад по поводу Софьи, была давно улажена – Возницын сделал вид, что забыл. Масальский приехал на свадьбу, винился, что был в тот раз пьян. Возницын примирился с ним.

– Что с него взять: бахарь!

– А где же это наше благородие, господин капитан-лейтенант? – говорил князь Масальский, входя в «ольховую».

– Он – дома в затрапезном ходит, должно, суплеверст этот надевает, – сказала весело Алена Ивановна.

Возницын вышел в «ольховую».

– Вот и я! Ты это, князь, каким ветром? Что здесь делаешь? – здороваясь с товарищем, спросил Возницын.

– Ездил осматривать свои монастырские вотчины. Дай, думаю, мирян проведаю, како живут!

– Да нет, не шути, скажи в самом деле!

– А вот раньше попотчуй, поднеси винца, тогда расскажу!

– Афонька! – крикнул по-холостяцки Возницын, подходя к двери.

Алена вся залилась краской и вскочила с места.

– Да, ведь, я уже сказала! Сиди, без тебя подадут!

Она была задета тем, что муж будто не замечает ее присутствия, будто в доме нет хозяйки.

– Вот видишь – и получил! – улыбнулся Масалыский.

Алена, шагнула в сени, но в дверях столкнулась с Настасьей Филатовной: Шестакова, расставив руки, несла на подносе графин, чарки, грибы, свежесоленые огурчики, студень.

Все уселись за стол.

Алена сидела, красная от возмущения и не глядела на мужа – не могла ему простить обиды.

Возницын, не обращая на нее внимания, разливал по чаркам вино, улыбался.

– Ну так рассказывай, как ты попал сюда – поднял он чарку.

Масальский выпил, крякнул, потер рука об руку и, берясь закусывать сказал:

– По царицыну указу назначен в Москву.

– Куда?

– В Вознесенский девичь монастырь.

Алена даже отодвинулась от князя: уж не рехнулся ли человек?

– Кем? – спросил Возницын.

– Игуменом.

– Как игуменом? – переспросила Алена, и по ее лицу скользнула улыбка – так нелепо было это назначение.

– А очень просто – игуменом.

– А где же ваша сестрица, игуменья, мать Евстолия? – спросила Настасья Филатовна, надеясь, что поймала князя Масальского.

– Царица вызвала ее в Питербурх.

– Зачем?

– Долго рассказывать. Сестру оболгали. Признаться, она, легостно наказала какую-то келейницу розгами, а та донесла.

– Вот свет нынче каков. Вот оно как – и за дело не побей! – возмущалась Алена.

– Нет, тут что то не так, – смеясь, мотал головой Возницын. – Тебя назначить игуменом девичьего монастыря? Да это все равно что козла – в огород!

– Не веришь? Скажешь – лгу? – спросил Масальский. – Поедем сейчас со мной, сам увидишь.

Возницын с удовольствием ухватился за это предложение. Сидеть дома не хотелось.

– А что ж, охотно съезжу!

Алена Ивановна неодобрительно посмотрела на мужа: послезавтра уезжает в Питербурх и не может последние дни посидеть дома.

– Ну, а ты как? Когда в Питербурх? – спросил Масальский.

– Послезавтра. Торопят ехать. Произвели в капитан-лейтенанты, дали не в зачет полное месячное жалованье, а не доверяют нашему брату, бывшему кавалергарду. Не хотят, чтоб мы в Москве засиживались, – ответил Возницын.

– А зачем ты прошение Черкасского подписывал?

Возницын махнул рукой.

– Сдуру подписал. Я в это время стоял на карауле у гроба его величества, ты же помнишь. Пришел сам Ягужинский – сунул перо в руки – пиши! Ну так вся наша смена, тридцать шесть кавалергардов, и подписала. А ты где в это время шатался, что тебя не было в печальной зале?

– Я только что сменился и ушел к фрейлинам! – улыбался, победоносно оглядывая всех, Масальский.

Он выпил чарку водки, захрустел огурчиком и сказал:

– Помнишь, Саша, как ты мне говорил тогда: Анна Иоанновна льготы шляхетству даст, в службе лет посбавит! Ан нет: послужить, видно, нам еще!

– Тогда все так думали, – ответил Возницын.

– Ну, ступай одевайся! Мне пора ехать – к вечерне надо поспеть.

Возницын встал из-за стола и ушел в темную.

– Надевай кавалергардское – покрасуйся напоследок. В Питербурхе снова в бострок влезешь! – крикнул Масальский. – Ты у меня будешь в роде наместника. Монахини и так испужались, как увидели меня, а теперь – совсем беда. Чего доброго, на твой супервест, на Андрея первозванного, креститься будут!

Алена Ивановна сидела хмурая.

– А вы, приятельница моя, сестрица, похудели что-то. Вам бы надобно дородничать! – сказал Масальский, глядя на Алену Ивановну.

– Будешь тут дородной от такой жизни, – буркнула Алена, потупясь.

– Не сердись, Аленушка, я ночью вернусь. Надо же посмотреть, как князь в обители спасается, – сказал Возницын, выходя в «ольховую».

Он был в парадной кавалергардской форме – в кафтане зеленого сукна и поверх него в алом супервесте, с вышитой на нем серебряной звездой Андрея первозванного.

Алена не вытерпела – взглянула на мужа – и тотчас же отвернулась. Высокий, сероглазый, с небольшими русыми усиками – он был очень недурен.

И это еще больше укололо ее.

Возницын подошел, положил руку ей на плечо. Алена тряхнула плечом, желая сбросить с него крепкую мужнину руку, но все-таки посветлела.

– Послезавтра в дорогу ехать, дома посидел бы, а он… – начала она.

– К ночи я вам, Алена Ивановна, его отошлю – в монастыре на ночь не оставлю, – сказал Масальский, вставая. – А ежели и заночует у меня, я его в келью к Сукиной отправлю – ей без двух годов сто лет, – смеялся Масальский.

Звеня шпорами, они вышли из горницы.


– Вот так: дома сидит – либо в книгу нос воткнет, либо ходит туча-тучей. А чуть куда из дому ехать, – сразу и повеселел, – говорила Алена Ивановна Шестаковой и монахине Стукее, которая выползла из «дубовой» и, глотая слюну, с жадностью глядела на графин с остатками вина.

– В Москву с охотой ездит, – продолжала жаловаться Алена Ивановна.

– А нет ли там какой-либо зазнобушки? – спросила Настасья Филатовна. – Ты бы, матушка, разведала б!

– Нет я думаю…

– Ой-ли? А к тебе как он, а?

– Никак.

Алена встала и вышла из горницы.

– Связался с книгами, оттого баба и сохнет. Несладко ей. Вот даже чужой человек, князь Масальский, приметил: высохла, красы мало, – говорила монахиня.

– Дал бы бог дородность, а за красотой дело не станет! Она в девках какая ягода была! – сказала Настасья Филатовна.

Алена вошла в горницу. За ней бежала дворовая девушка.

– Убери, спрячь! – велела Алена Ивановна.

– Матушка-барыня, Алена Ивановна, что я скажу, – подошла к Алене монахиня, когда девушка ушла из горницы. – Послухай меня, знаю я одну травку… Вернется любовь…

Алена Ивановна сидела, глядя в окно. Молчала.

– А ты про какую травку говоришь, мать Стукея? – спросила Шестакова. – Про «царские очи»?

– И «царские очи» помогают, да все-таки они больше от того, когда человек обнищал очами. А вот есть травка – кукоос. Собой синяя, листочки на ней, что язычки – пестреньки, а корень на двое: один – мужичок, а другая – женочка. Мужичок – беленек, женочка – смугла. Когда муж жены не любит, дай ему женской испить в вине – станет любить…

– А где ж тая травка растет? – обернулась к Стукее Алена Ивановна.

– По березничку, матушка, по березничку! Я знаю. Ты мне только вина дай, я – настою!..

III

Как и ожидал Возницын, поездка с князем Масальским выдалась занятная.

Благовестили к вечерне, когда они приехали в Вознесенский девичь монастырь. На благовест из всех келий спешили в храм монахини.

Возницыну не хотелось итти в церковь, но Масальский уговорил его:

– Пойдем. Вечерня, ведь, короткая, я знаю – не раз выстаивал с сестрой в Рождественском монастыре. Зато увидим всю мою обитель целиком: есть ли тут пригожие чернички, или нет!

Возницына мало это занимало, но, уж поехав с князем, приходилось делать то, что говорил Масальский.

Они пошли в церковь.

Церковь уже была полна монахинь – они стояли черными рядами.

В стороне, на коврике, перебирая пальцами раковинные четки, ждала высокая келарша мать Асклиада.

Служба не начиналась.

Как только князь Масальский и Возницын стали на ковер, келарша чуть наклонила голову в черном клобуке: протопоп глядел с правого клироса.

Вечерня началась.

Князь Масальский стоял, вытянув шею, – смотрел вперед на правый клирос, на котором виден был хор и миловидная маленькая головщица хора. Длинный нос Масальского точно принюхивался.

Масальский глазами показывал Возницыну на клирос и подмигивал: мол, замечай!

Возницын конфузился и не знал, как себя держать. Он стоял на вытяжку, опираясь о кавалергардский палаш – старался не звенеть своими позолоченными шпорами.

Обок их возвышалась прямая, строгая мать Асклиада. Она глядела только вперед – будто рядом с ней никого не было. Келарша усердно крестилась, перегибаясь пополам так, что серебряный крест раковинных четок касался коврика. Изредка, когда левый клирос пел менее стройно, чем правый, сердито сдвигала брови.

Пели с канонархом. [30]Петь с канонархом – чтец читает несколько слов молитвы, которые вслед за ним повторяет хор.

Канонаршил чей-то высокий, сильный голос.

– Хороший голос – мы крылошанок позовем в келью, пусть нас потешат, споют! – не вытерпел, шепнул на ухо Возницыну востроносый игумен.

Когда наконец вечерня окончилась, Возницын повернулся, намереваясь уходить, но Масальский задержал его.

Монахини стали парами выходить из церкви. Келарша мать Асклиада ушла первой, поклонившись князю Масальскому. Игумен сделал полуоборот направо и стоял, точно принимал парад.

Выставив вперед стройную ногу, которую выше колен плотно обтягивали белые штиблеты с белыми пуговицами, он глядел на эти хмурые лица стариц и, время от времени, кланялся так, будто сзади кто-то дергал его за пудреную с черным бантом косичку.

Масальский нетерпеливо ворочал головой, ждал когда же проползет мимо него эта старушечья лавина.

Наконец подошли крылошанки.

Князь Масальский переступил с нога на ногу и откашлялся по-протодьяконски.

Лицо его повеселело.

– Ахтунг! [31]Ахтунг – внимание. – чуть слышно сказал он, поворачивая голову к Возницыну и облизывая губы.

Крылошанки шли быстрее стариц. Они хоть и робко, но с любопытством быстро взглядывали на великолепного игумена и его рослого нарядного товарища, смиренно кланялись и исчезали в дверях.

Возницын заметил: на некоторых лицах была чуть сдерживаемая улыбка.

Возницын чувствовал себя неловко. Он смотрел на ковер, на золотой с черным шелком шарф Масальского, на тупые носки новых башмаков князя, прикидывая в уме – «а, ведь, Масальский оставил кавалергардские позолоченые шпоры – гусь-парень!» – и лишь изредка подымал глаза.

Когда в церкви остались только соборная да свечная старицы, Масальский пошел к выходу.

– Ну, сейчас – стомаха ради – закусим! – говорил он, идучи в келью.

В келье их встретила рябая, некрасивая келейница, которая прибирала игуменские покои. Увидев игумена, она вся зарделась, низко поклонилась и, как только Масальский и Возницын вошли в келью, шмыгнула поскорее за дверь.

– Ах ты, дьяволица стоеросовая, мать Асклиада! Видал, какую кралю мне подсунула? Звероподобный лик! Вот такой-то, действительно, только в обители хорониться надобно! Нет, шалишь, сестрица! Я себе келейницу подыщу помоложе и зраком получше! – говорил князь Масальский, отстегивая портупею и ставя шпагу в угол, где когда-то стоял посох игуменьи.

– Что, отче Александре, может, в трапезную пойдем? – спросил, шутя, Масальский.

– Что ты, что ты, уволь! – замахал руками Возницын.

– Не бойся – сам не пойду! – смеялся игумен. – Чего мы там – капусты да прогорклого конопляного масла не видали? Довольно на кораблях нанюхались! Нам сюда ужинать принесут.

С ужином трапезные не заставили ждать – две келейницы внесли разную снедь. Сзади за ними шла небольшая, плотная, лет тридцати монашка – чашница, мать Гликерия. У нее были черные плутовские глаза и небольшие усики, точно у гардемарина.

Она ставила на круглый ясеневый стол посуду, вполголоса покрикивая на келейниц:

– Груня, давай сюда! Хлеба-то сколь принесла!

Когда весь стол был уставлен яствами, келейницы вышли, а мать Гликерия поклонилась Масальскому и Возницыну:

– Милости просим откушать!

– Саша, это – мать Гликерия, моя старая знакомая. Мы с ней еще у «Трубы» вино пили!

– Да господь с вами, князь! – хихикнула мать Гликерия. Масальский подошел к столу и в мгновение оценил все блюда – карасей в масле, паровую стерлядь, белужье горлышко в ухе, пироги долгие, пышки, кисели и сказал:

– Мать чашница, в навечерии – сама ведаешь – хорошо единую красоулю [32]Красоуля – монастырская чаша, большая кружка. вина выпить: стерлядь, ведь, естество водоплавающее. Сухоядение нам, гвардии, не по регламенту!

Мать Гликерия только улыбнулась, тряхнув тройным подбородком.

– Все за?годя припасено – еще вы за вечерней стояли, а я уж догадалась. На то и чашница! – сказала она и пошла во вторую игуменскую келью.

Мать Гликерия вернулась оттуда, неся объемистый кувшин.

– Не угодно ли испить нашего монастырского кваску!

Масальский перевернулся на каблуках и, щелкая шпорами, пропел басом:

– И не упивайтеся вином, в нем бо есть блуд!..

А мать Гликерия уже доставала из поставчика, оклеенного золоченой бумагой, достаканы и чарки.

Масальский потянул чашницу за руку:

– Садитесь, мати Гликерия, у нас за презуса, в середку!

– Да что вы, князь! – притворно отмахивалась мать Гликерия, а сама уже протискивалась за стол.

Трапеза началась.

Мать Гликерия усиленно подливала обоим офицерам, но не забывала и себя.

– А хорошо, ведь, у нас в обители поют! Не правда, Саша? – обратился к Возницыну Масальский.

– Хорошо.

– Этот диакон только плоховат: как козел недорезанный блеет! Сюда бы такого, чтоб… А ведь, знаешь, у меня голосина! Как бывало подам команду, – по всей Ярковской гавани слышно. «Матрозы, не шуми, слушай команды»! – заревел Масальский.

– Ой, оглушил! – закрывая уши руками и откидываясь к стене, сказала румяная от вина мать Гликерия.

Масальский наклонился к ее уху и еще пуще прежнего закричал:

– Матрозы на райне, слушай! Развязывай формарсель и сбрасывай на низ! Отдай нок-гордины и бак-гордины формарселя! Сбрасывай с марса фор марсзеил!..

– Помилосердствуй, вся обитель сбежится, подумают игумен изумился, стал дьявола кликать! – останавливала его мать Гликерия.

– А что, важно командую? А знаешь, Саша, я морскую команду на зубок помню, а сколько лет прошло с тех пор, как командовал! Мати Гликерия, как бы это нам позвать сюда головщицу и ту, которая канонаршила?

– Это крылошанку Анимаису?

– Вот, вот – Анимаису! Пусть бы здесь что-либо спели.

– Отчего же, я сейчас, – сказала мать Гликерия, вылезая из-за стола.

Она вышла в коридор и сказала рябой послушнице, которая в ожидании приказаний стояла у двери.

Не прошло и нескольких минут, как за дверью послышалось:

– Во имя отца…

– Ами-инь! – возгласил подвыпивший князь Масальский.

В келью, робея и выпирая друг друга вперед, вошли две крылошанки – миловидная головщица Аграфена и высокая светловолосая Анимаиса.

Они стали у порога, не смея войти дальше.

Масальский выскочил из-за стола и потащил их к лавке.

– Садитесь, поешьте!

– Премного благодарствуем, мы только что из трапезной – сказала головщика.

– Что вы ели – кашу да овсяный кисель! От этого и голоса не подашь. Съешьте-ка лучше стерлядочки! – потчевал Масальский.

Крылошанки отказывались.

– Ешьте – я ваш игумен! Я вам: велю. Ешьте! – настойчиво говорил Масальский.

– Ешьте, девки, не бойтесь! – едва сдерживая икоту, говорила захмелевшая мать Гликерия. – Да раньше выпейте по чарке, нате!

Общими усилиями крылошанок заставили выпить и поесть.

– Ну вот теперь спойте что-нибудь, – сказала чашница.

– Что петь, мать Гликерия, – спросила головщица, – стихири или, может быть, канон пасхальный?

– Какое там стихири! Пойте мирское!

Крылошанки испуганно переглянулись.

– Мирские песни нельзя петь: грешно, – сказала серьезно Анимаиса.

– Я тебе прощаю, понимаешь! Я – игумен. Я прощаю! Пойте! – кричал Масальский. – Пойте, а не то – муку сеять пошлю! – стукнул он кулаком по столу и востренькие глазки его сузились.

Крылошанки робко запели:

„Я вечор молода во пиру была,

Ни у батюшки, ни у матушки,

Я была в гостях у мила дружка,

У мила дружка, у сердешнова...”

Масальский сидел, уронив голову на руки, слушал. Потом вдруг выскочил из-за стола так, что попадали чарки, достаканы.

– Девки, жарь плясовую! – скомандовал он.

Анимаиса поперхнулась, а головщица, не смущаясь, завела:

– Ах, барыня, барыня…

Князь Масальский пошел по келье, звеня шпорами.

– Эх, чорт, жалко – балалайки нет! – кричал он.

Возницын глядел с удовольствием – Масальский всегда хорошо плясал.

– Ну, что сидишь, Гликерия?! – крикнул Масальский, идя с каблука на носок.

Черноглазая чашница улыбалась, вопросительно поглядывая на Возницына. Ей, видимо, давно уже не сиделось на месте.

– Помогите игумену! – сказал Возницын.

– Э, бог простит! – махнула рукой Гликерия. – Девки, сыпь веселее!

И, выхватив из кармана платок, она павой поплыла вокруг игумена. Глаза ее стали молодыми и задорными. Она вот-вот приближалась к нему, лукаво поводя плечами, обжигала взглядом и ловко уходила в сторону.

А Масальский легко шел за ней вприсядку. Его косичка, оплетенная черной шелковой лентой, смешно дрыгала на спине в такт танца. Масальский щелкал пальцами по белым штиблетам, звенел шпорами, стучал каблуками.

Лампадки у образов беспомощно мигали, в поставчике, стоявшем в углу, дребезжала посуда.

Масальский, то и дело меняя коленца, без устали вертелся волчкам по келье. Мать Гликерия едва увертывалась от него. Пот катился с нее градом. Наконец она не выдержала: ускользнув от наседавшего на нее неутомимого игумена, она шмыгнула боком в открытую дверь второй игуменской кельи.

– Ох, не могу! Ох! – слышался ее голос.

Масальский так и вкатился присядкой следом за ней в темную келью.

Крылошанки, точно по уговору, порхнули за дверь.

Возницын улыбнулся – время было уходить и ему, но из кельи тотчас же выскочил потный игумен.

– А где ж они? Убежали? Я их!..

Он широко распахнул дверь и выбежал в длинный, полутемный монастырский коридор.

IV

У Софьи целый день ушел на хлопоты – она ходила на Арбат за своими вещами, оставленными у Мишуковых, затем пошла разыскивать дом Шереметьевых, который она смутно помнила с детства.

Надо было подумать о там, как жить дальше – долго оставаться в Вознесенском монастыре Софье не хотелось, тем более при таком игумене.

Осторожно, не называя себя, Софья разузнала у графской челяди, что граф и графиня в прошлом, 732 году, выехали вслед за двором в Питербурх.

Софья вернулась в Вознесенский монастырь вечером. Когда она пришла в трапезную, судомойки, гремя оловянными чашками, собирали со столов грязную посуду.

Софья пристроилась на краю стола, быстро поужинала и пошла к себе в келью.

Войдя в полутемный монастырский коридор, она услышала пение. Два молодых женских голоса стройно пели: «Я вечор молода во пиру была…» Пение доносилось с того конца коридора, где жила игуменья.

– Вот до чего дошло: у самой игуменской кельи чернички мирские песни распевают, – подумала Софья, проходя к себе.

Спать Софье еще не хотелось. Она намеревалась побеседовать со своей веселой сожительницей, сестрой Капитолиной, которая занимала вторую, смежную келью.

Но в келье Капитолины было тихо. Софья приоткрыла дверь и при слабом свете лампадки увидела – толстая Капитолина спала.

Софья закрыла дверь и зажгла свечу – она решила немного привести в порядок свои вещи, принесенные от Мишуковых.

Софья укладывала вещи и думала о том, что ждет ее впереди.

Что сулит ей жизнь у Шереметьевых?

Хотя Софья была крепостной крестьянкой, но до сих пор так счастливо получалось, что она не чувствовала всей тяготы своего положения.

Сначала Софья жила в монастыре под опекой матери Серафимы, потом – в доме у капитана Мишукова.

Капитанша была строгой, требовательной госпожой, но к Софье, наставнице своего баловня Коленьки, она относилась снисходительнее, чем к остальным слугам. Особенно она дорожила Софьей за рубежом, потому что сама не знала языков, Софья же говорила по-польски и по-еврейски, а к отъезду в Россию свободно объяснялась и по-немецки. И, в общем, у Мишуковых Софье жилось сносно.

Но как придется жить у графини? Шереметьевские дворовые не хвалили своей барыни. Приходилось ожидать всего.

Графиня может не посмотреть на то, что Софья обучалась в монастыре, что служила наставницей, а сделает ее сенной девушкой – быть на побегушках. Или выдаст за какого-либо старого пьяницу, купора, с которым не о чем и слова молвить и который станет еженедельно таскать жену за волосы.

А, может, графиня просто отправит Софью куда-либо в подмосковную деревню обыкновенной задворной крестьянкой.

Это – после всех наук, после рубежа!

Вспомнился рубеж.

Софье живо представились тесные улички Вильны, вечерние колокола костелов и коленопреклоненные молящиеся у Острой Брамы. Здесь всегда у одной из них, нетерпеливо позванивая шпорами, поджидал ее уланский подхорунжий. Здесь он клялся, что убьет себя, если Софья не полюбит его.

Вспомнился далекий прусский Кенигсберг – Длинная Кнейпгофская улица с узкими и высокими – в пять этажей – старыми домами, с красными кирхами, улетающими ввысь остроконечными башенками и шпилями, вспомнился Габербергский форштадт, где в доме купца Меера Рыхтора, они жили.

Вспомнилось, как во время ежегодной ярмарки, под Петров день, она с черноглазым сыном хозяина, Исааком, бродила среди многотысячной, шумной, веселой толпы, смотрела на площади комедиантов, и как Исаак тогда же купил в подарок Софье немецкое зеркальце в серебряной оправе, а вечером у зеленого подъемного моста через Прегель умолял Софью выйти замуж и плакал, точно ребенок.

– Может, и стоило бы остаться там, не ехать назад в Россию? – ехидно сказал какой-то голос.

Но Софья усмехнулась – она знала себя: на одном месте долгое время ей было не усидеть.

Ее тянуло куда-то. И тогда ее тянуло в Россию! И только в любви ее привязанность была сильнее: она многими увлекалась, но любила, думала об одном – Возницыне.

Софья решила завтра же с утра пойти и отыскать московский дом Возницыных.

Она закрыла сундучок и стала стлать на ночь постель, когда дверь широко распахнулась и в келью кто-то стремительно вбежал.

Софья обернулась. Так и есть – она этого ждала – перед ней стоял пьяный игумен, востроносый князь Масальский.

Софья нисколько не удивилась его появлению. Она знала: живя в одном монастыре, они, рано или поздно, должны были встретиться.

А Масальский опешил от неожиданности. Он моргал пьяными глазами, точно не зная, сон это или явь.

– Софьюшка, вы у меня в обители? – обрадованно кинулся к ней Масальский.

– Нет. Я только проездом остановилась здесь на сутки. Завтра еду в Питербурх!

– Зачем вам ехать? Оставайтесь у нас. Мы с вами славно заживем! Я тут – игуменом. Что хочу, то и сделаю! Хотите поставлю вас келаршей? – говорил он, целуя ее руку и пытаясь обнять Софью.

– Теперь не обманешь, это не в Астрахани! – подумала Софья, с отвращением отодвигаясь от востроносого князя.

– Оставьте, не надо! – строго сказала она, высвобождая свою руку и отступая в сторону.

Востроносое курье личико князя передернулось злобой.

– А, загордилась, мишуковская девка! Забыла, как в Астрахани со мной блудила! – уже повышал голос рассерженный игумен.

Софья быстро сообразила – окриком можно испортить дело. Нужно иначе.

– Напрасно, князь, лаешься, – более ласково сказала она, делая шаг к Масальскому. – Ну, чего хочешь, ваше преподобие? – улыбнулась она.

– Ага, образумилась! То-то. Пойди, я тебя поцелую!.. – потянул ее за руку Масальский.

Он хотел поцеловать ее в губы, но Софья увернулась и Масальский чмокнул в щеку. Софья едва сдержалась, чтобы не ударить его.

А Масальский уже обнимал ее.

– Постой, не спеши. Я все устрою! – как будто испуганно озираясь, сказала вполголоса, заговорщицким тоном Софья: – Там, – она кивнула на дверь в келью: – черничка сидит. Я ее вышлю, и мы с тобой останемся вдвоем!

Софья решила как-либо вырваться из его рук и бежать, куда глаза глядят.

Масальский пристально посмотрел на нее (Софья выдержала его взгляд) и, медленно цедя слова, сказал:

– Только не вздумай закрываться – дверь выломаю, хуже будет! – А убегать станешь – нагоню, на цепь посажу! В подвале сгною.

– Да что ты, дурачок? Я и не собираюсь убегать – перебила она Масальского, теребя от волнения его белый шелковый галстух.

– Ну ступай. Да поскорее! – сказал он, выпуская Софью из рук. – Гони ее ко всем чертям, а не то я ее!..

Масальский не боялся отпустить Софью в смежную келью. Как ни был пьян, он помнил, что из каждой кельи выход только один, а в окнах всюду – решетки.

Софья шмыгнула в келью Капитолины.

Закрыв за собой дверь, Софья так и осталась стоять, подпирая плечом дверь – боялась отойти прочь. Лихорадочно соображала: как быть?

Закрыться в келье – выломает дверь, с него станется.

Спрятаться – некуда. В келье, кроме стола, лавок у стены и кровати, на которой безмятежно спала рыхлая Капитолина, ничего не было.

На печь влезть? Увидит: на печи одна лучина.

Решать надо было сию секунду, иначе – всему конец.

Софья еще раз беспомощно оглянулась вокруг.

У самой двери, на гвозде, висели клобук и просторные рясы толстой трапезной сестры Капитолины.

Ненадежное, но последнее средство. Авось!

Софья быстро надела рясу, кое-как вжала в клобук пышные волосы и решительно отворила дверь. Поклонившись до земли игумену, она, не спеша, вышла из кельи.


Возницын не хотел ждать возвращения князя-игумена. Масальский пришел уже в такое настроение, когда он становился вовсе непереносимым.

Возницын надел портупею, взял палаш и вышел из кельи.

Он прошел коридор и уже подходил к выходной двери, когда на него налетела какая-то монахиня. Возницын невольно схватил ее за руки!

– Осторожнее.

Они взглянули друг на друга.

– Сашенька! – вскрикнула монахиня.

Возницын даже не знал, что сказать – так неожиданна была встреча.

– Бежим скорей отсюда! Он догонит! Бежим! – тащила Софья за рукав Возницына.

– От кого ты убегаешь? – спросил он, медленно идя к выходу.

– От Масальского.

– Ты разве пострижена? – удивился Возницын и сам пришел в ужас от этой мысли.

– Нет! Потом расскажу! Бежим, умоляю тебя!

Откуда-то издалека, из кельи, слышался какой-то истошный бабий крик.

Возницын, придерживая одной рукой палаш, поспешил за Софьей.

– Но куда ж ты сейчас идешь? – спросил Возницын, когда они вышли на середину монастырского двора.

Софья остановилась. Она и сама не знала, куда скрыться. Ясно было одно: в монастыре ни в коем случае оставаться больше нельзя.

– Куда угодно, только вон из монастыря.

– Идем ко мне, – предложил Возницын.

– Идем!

Они быстро пошли к воротам.

Сторож, сидевший у ворот, увидев подходивших Возницына и Софью, вскочил с места и услужливо распахнул калитку:

– Извольте, ваше… – начал он, а дальше не знал, как и продолжать: благородие или преподобие. – Коли царица назначила офицера игуменом, может быть этот будет келарем, кто их разберет!

Высунувшись из калитки, сторож глядел вслед этой странной паре до тех пор, пока она не скрылась в темном провале Спасских ворот.


Ключник Кирилл ждал, скоро ли из горницы вернется жена. Они уже спали, когда в ворота кто-то сильно застучал. Кирилл, крестясь с перепугу, скатился с полатей.

– Кто бы это мог быть ночью? Уж не воровские ли какие люди? Ночь-то осенняя, темная… А, может, из съезжей избы? Время лихое – за «слово и дело» тащат кого попало!

Оказалось не так страшно, но необычно: стучал барин, Александр Артемьевич. Он пришел пешком, да привел с собою какую-то монашку.

Александр Артемьевич велел принести в горницу вторую постель и повел монашку в дом.

Кирилл и руки развел: вот-те на! Никогда за ним этого не водилось.

Жалел одного: не приметил только, какова монашка. Может, кто-либо из Никольского – у Алены Ивановны их много проживает.

Вот теперь Кирилл и ждал прихода жены – что она расскажет.

Наконец, шлепая босыми ногами по полу, вошла баба.

– Ну что? – спросил Кирилл: – Какая монашка, старая? Из Никольского, поди, кто-нибудь?

– Как бы не так, – хмуро отозвалась баба, ложась: – Молодая, пригожая стерва. И вовсе не монашка!

– Да полно тебе – сам видел: в клобуке и в рясе!

– То была в рясе, а сейчас – в немецком платье. Клобук и ряса на лавке валяются!

– Не иначе беглая какая! Только что ж это такое? – догадывался Кирилл.

– Аль не видишь – жена не в лад, вот что! Спи уж! – сердито ответила баба. – Все вы такие!..

Она была зла – к завтрему прибавилось работы: барин велел резать курицу и петуха, варить гостье обед.

V

Софья бродила с узелком среди бесконечных китай-городских торговых рядов – хотела встретить кого-либо из Вознесенского монастыря: сама итти в монастырь боялась.

Софье надо было вернуть трапезной сестре Капитолине рясу и клобук, хотя у Капитолины они были не последние, и взять из кельи свои вещи.

Возницын ранним утром уехал в Никольское и сказал, что еще до вечера вернется с подводами и они, ничуть не медля, вместе поедут в Питербурх.

Он приказал ключнику Кириллу без него не впускать в дом никого.

У Софьи болела голова – спала только часа два после отъезда Саши, а долгая августовская ночь вся пролетела, как одно мгновение. За ночь переговорили, обсудили все. Решили твердо: больше не разлучаться друг с другом никогда.

Возницын не терял надежды как-либо освободиться от военной службы («Хоть что-нибудь с собой сделаю, а уйду!»), развестись с нелюбимой женой и жить с Софьей.

– Не даст Шереметьев мне вольную, – убегу за рубеж! – говорила Софья.

Возницын соглашался на все.

Софья ходила по рядам. Она ходила от Казанского собора, где были погреба с красным питьем, где толпились пирожники и квасники, а на скамьях сидели бабы со столовыми калачами и молоком, – до самого Варварского крестца.

У Варварского крестца в воздухе стояли самые непохожие, но одинаково густые, сильные запахи дегтя и «поспевшей», т. е. как следует пропахшей рыбы, чесноку и свежих подошв – с крестца под гору тянулись самые пахучие ряды: ва?ндышный [33]Вандышный – святочный., луковичный, чесночный, деготный, подошвенный.

Тут дымились блинни и из лавок, где жарили рыбу, несло постным маслом.

Софья ходила и приглядывалась – не увидит ли какой-либо знакомой торговки-насельницы из Вознесенского монастыря, чтобы попросить ее сходить в обитель.

Прежде всего она медленно прошла по тем рядам, где больше всего толкались бабы – по епанечному и кафтанному рядам. Тут, в былое время, торговала бойкая Филатовна. Но ее не было.

Софья глянула насупротив, в суровские ряды: может, Филатовна перешла туда? Софья прошла все ряды до крашенинного и завязочного – нет бабы.

– Должно быть, умерла. Ведь, двенадцать годов я не видела ее, – решила Софья.

Она вернулась и пошла к ветошному ряду. Тут, наверняка, где либо стоит с разноцветным ворохом одежды на руке, румяная, расторопная, говорливая Устиньюшка, у которой когда-то мать Серафима купила для Софьи шубейку на лисьем меху.

Устиньюшка была сплетница, и Софье неособенно хотелось просить ее об одолжении (придется, ведь, рассказать вчерашнюю историю), но делать было нечего.

Софья едва отбилась от какой-то назойливой торговки, которая предлагала купить дымчатого турецкого атласу, – и вела ее до самого ветошного ряда.

Устиньи не было.

Софья прошла к щепетильному – авось, где-либо тут или у игольного.

Устиньюшка как сквозь землю провалилась.

Софья наверняка знала, что Устиньюшка где-то здесь – вчера утром встретила ее на монастырском дворе, разговаривала. Но найти бабу в этой толпе, среди шалашей, рундуков и ларей было нелегко.

Софья шла мимо всех этих пушных и чулочных, лапотных и зеркальных, мешиных и тележных рядов и вспоминала, кого еще из насельниц Вознесенского монастыря, занимавшихся торговым делом, она помнит.

Была длинная, нескладная драгунская вдова Пелагея Ивановна, торговавшая оладьями. Она торговала с краю овощного ряда – возле нее еще стояла уксусная бочка и чаша с перцем. Но на этом месте теперь сидела баба с лукошком – продавала золу, а вместо медового – расположился меловой ряд.

Время шло.

Делать было нечего. Софья решила пойти сама в монастырь – будь, что будет.

Напоследок она все-таки глянула еще в одно место – там обычно толпился монашеского чина люд – в манатейный ряд, торгующий рясами, скуфьями, клобуками и ременными соловецкими четками. Но ни здесь, ни рядом – в свечном и иконном рядах – знакомых монахинь Софья не нашла.

Софья направилась в Вознесенский монастырь.

По дороге, у Нитяного перекрестка, она увидела румяную Устиньюшку:

– Устиньюшка, ты куда это запропастилась? Я тебя ищу-ищу, – сказала обрадованная Софья. – Ты что теперь, здесь стоишь?

– Нет, милая, там в ветошном. Я станового кваску ходила испить – жара, мочи нет – да и заговорилась тут. А ты, Софьюшка, чего ищешь? Белил не надо ль? Мыла грецкого, аль индейского?

– Нет, Устиньюшка. Я к тебе с просьбой. Сходи-ка ты в монастырь, снеси этот узелок трапезной сестре Капитолине и возьми у нее мой сундучок. Он в первой келье стоит. Я сегодня еду в Питербурх.

– А ты почему ж сама не хочешь сходить? Аль дружка поджидаешь? – ехидно улыбнулась Устиньюшка.

– Нет, игумена боюсь. Вчера насилу от него вырвалась. Кабы не надела капитолининой рясы – не убежать бы!

Глаза Устиньюшки заблестели – предвиделось что-то интересное.

– Он и к тебе подбирался, как к трапезной?

– А что с Капитолиной? – спросила Софья.

– Ты не ведаешь? Умора! Вся обитель сегодня только об этом и судачит. Вчера вечером привез какого-то своего товарища – длинноногий такой, ладный. Напились в келье с чашницей Гликерией допьяна. Игумен высокого оставил с Гликерией, а сам пошел по кельям искать себе пару. Набрел на капитолинину келью. Вошел, а она в это время спала, раздевши. Он к ней. Кабы та не сонная, они б полюбовно сговорились – Капитолина не прочь, а тут со сна и небо в овчинку кажется. Капитолина подняла крик. Баба здоровая – не была б трапезная – сбила нашего игумена с ног да через него в одной сорочке так к келарше Асклиаде в келью и влетела. А в руках у нее парик евоный офицерский с пуклями, с косичкой остался. Она как вцепилась в волосья, так и вынесла из кельи в беспамятстве. Истрепала, излохматила. Келейница келарши до полуночи его завивала да пудрила – Асклиада боится игумена: гвардеец, ведь! Сегодня игумен из своей кельи не выходит – только капусту кислую жрет.

Обе хохотали до слез.

– У тебя сундучишко-то тяжелый? – спросила, утирая слезы, Устиньюшка.

– Нет.

– Давай-кось узелок и стой здесь. Я живо сбегаю!

И Устиньюшка пошла протискиваться через толпу.

VI

Алена вытягивала худую шею, становилась на носки, смотрела то так, то этак. Хотела в последний раз увидеть своего любимого Сашу.

Но Саша ехал впереди всех, и в глаза назойливо лез этот бестолковый болтун Афонька, который поместился на самой последней подводе. Свесив ноги с задка телеги, он сидел спиной к лошади и смотрел на удаляющееся Никольское. Алене казалось, что даже на таком расстоянии она видит улыбающуюся рожу.

– Вот бы ты поближе был, я бы тебя, стервеца! – со злостью думала она.

Когда Саша вчера уезжал с Масальским Алена, конечно, и не рассчитывала на то, что муж вернется домой, как обещал Масальский, еще к ночи. Она ожидала его сегодня днем. Но Саша удивил всех: он приехал ранним утром и приехал не угрюмый и недовольный, как всегда с похмелья, а веселый, ласковый. Он насмешил всех своими рассказами об игумене и даже не так, как всегда, косился на алениных старух.

Алена была бы совсем счастлива, если бы не одно обстоятельство: муж почему-то загорелся – ехать немедленно в Питербурх, хотя отъезд был назначен на завтра и не все еще к нему было приготовлено.

– И чего ты, Сашенька, торопишься? Обожди денек-другой! И крупы натолкем побольше и колеса новые для телеги окуем! Ведь, ты еще вчерась говорил, что поедешь послезавтра, – убеждала Алена.

Но муж стоял на своем – ехать без промедления.

– Завтра чуть свет уезжает из Москвы Митька Блудов. Хочу пристать к нему – все ж надежнее будет ехать. Да и пора собираться – как бы императрица не прогневалась: ведь, сама знаешь, за нами, бывшими кавалергардами, смотрят! Давно указ дан, чтобы по Москве праздно не шатались! – потупив в землю глаза, говорил Возницын.

Хотя в других делах Алена обычно и не очень-то уступала мужу, но тут дело – служебное, военное. Где же с ним спорить!

Как ни тяжело было, она сдалась и, переполошив, разогнав по всему Никольскому с разными поручениями дворню, стала спешно ладить мужа в дорогу.

Но те часы, что муж пробыл дома, он продолжал оставаться ласковым и хорошим. И если бы Алена раньше (а не за обедом) подсунула ему выпить чарку с настойкой, которую вчера на той травке сделала Стукея, Алена и впрямь подумала бы, что подействовало приворотное зелье и муж любит ее так же, как в первые месяцы женитьбы.

И то, что в долгую разлуку уезжал он такой хороший, сейчас еще усиливало ее тоску.

Оттого хотелось еще хоть разок взглянуть на него. Алена напрягала глаза, но телеги уносились все дальше и дальше и наконец в облаках придорожной пыли совсем исчезли из глаз.


Читать далее

Первая глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть