Шестая глава

Онлайн чтение книги Изумленный капитан
Шестая глава

I

– Погоди, Аленушка, я – грязная, пыльная с дороги! Дай, умоюсь! – говорила Настасья Филатовна Шестакова Алене, выбежавшей ей навстречу.

Но Алене не терпелось – хотелось поскорее послушать, что будет рассказывать Шестакова, обернувшаяся из Питербурха от императрицы.

Две недели тому назад к Шестаковой неждано-негадано приехал капрал и велел собираться в Питербурх, ко дворцу. Анна Иоанновна выписывала из Москвы очередную говорливую бабу: свои привычные – Юшкова, Авдотья Чернышева, Маргарита Монахина – надоели.

Шестакова собиралась, не помня себя от радости. По пути она заехала в Никольское к Алене похвастаться такой царской милостью и узнать, что и как сказать императрице, ежели прилучится к слову говорить о Возницыне. (Алена после допроса вернулась из Питербурха домой).

Алена, провожая Настасью Филатовну, просила заступиться за нее, сказать, что ее обижает мужнина сестра, Матрена Синявина. Просила, чтобы императрица уважила ее за правый донос на мужа.

– А о самом деле-то что просить? – полюбопытствовала Настасья Филатовна.

– Как ее величество с ним поступит, так пусть и будет!

– Неужто не жалко мужа? – спрашивала Настасья Филатовна. (Она очень любила сначала ссорить, а потом мирить).

– Ни столечки! – показала на кончик мизинца Алена. И коричневые глаза ее злобно блеснули.

Настасья Филатовна покрутила головой:

– Ох, и жилистая баба!

Пока Настасья Филатовна умывалась с дороги, Алена велела собрать на стол – угостить Шестакову.

Шестакова сидела на куте, в почетном углу, ела и рассказывала Алене, матери Стукее и прочим приживалкам, число которых в Никольском за последний год сильно возросло:

– Ехала я хорошо – впереди, на лучшей ямской подводе с бубенцами. А сзади солдат вез из Персии махонькую – годов семи – персияночку. Царица послала туда к нашему послу шелковинку, чтоб посол выбрал по ней из тамошнего народа девчонку ростом не больше шелковинки. Так солдат на каждой станции все мерил персиянку, боялся: а вдруг как за дорогу подрастет. Да на третьей подводе везли из Украины какого-то мужика, который умеет унимать пожар: в Питербурхе после прошлых пожаров страсть как огня боятся. И вот приехали мы в Питербурх в пятницу, шашнадцатого…

– Это в день Мануила, Савелия и Измаила, – вставила мать Стукея.

– Ага, ага! Измаила! – поддакнула Шестакова.

– Не перебивайте, пусть рассказывает! – обернулась Алена.

– Ну, приехала это я, привели меня в дежурную к генералу Андрею Ивановичу Ушакову. Важный такой, красивый граф. Велел он меня проводить через сад в покои, где живет княгиня Аграфена Щербатая – шутиха императрицына. Как шла я царским садом, вижу, стоит лакей в галунах, в чулках, в парике, спрашивает: – Не-вы ли Филатовна?

– Ох-ти мне! – всплеснули руками приживалки.

– Ей-богу! Чтоб мне с этого места не сойтить! Я отвечаю: – Я.

Довел меня тот лакей до княгини. Княгиня пошла и доложила обо мне императрице. А ее величество прислала Аннушку Юшкову. – Посиди, – говорит Юшкова, – императрица, – говорит, – делами, занята: смотрела белых да зеленых пав, что из лавры прислали, а сейчас, – говорит, – в манеж кататься с герцогом поедет. – Посижу, – отвечаю, – обожду, мне торопиться некуда. – Как подошло время обеда, посадили меня за стол с княгиней Голицыной да Маргаритой Федоровной, а иных и не упомнить. А вечером снова прислала императрица Юшкову, изволила передать: – Ночуй-де у меня, Филатовна.

– Ох-ти, царица небесная! – умилялись приживалки.

– Ей-богу! Вот отужинала ее величество, разделась, тогда княгиня Щербатая привела меня в опочивальню к самой. Изволила пожаловать меня к ручке. Тешилась – взяла меня за плечо да так крепко, что с телом захватила, – аж больно мне, – подвела к окошку, глядит на меня и молвит: – Постарела, не такая как раньше была, Филатовна! Пожелтела, брат! Куку! – Это у ее величества такая присказка: – Куку! – А я и говорю: – Уж запустила себя, матушка: прежде пачкалась белилами, брови марала, румянилась. – А ее величество и говорит: – Румяниться, говорит, не надобно, а брови – марай. А я, – спрашивает, – старая стала, Филатовна? – Поглядела я – постарела, подурнела и она. Да как выговоришь?

– Вестимо, не говорить! – хором отвечали приживалки.

– Никак, матушка, ни малейшей старинки в вашем величестве, – говорю. – А какова, спрашивает, я толщиной? С Авдотью, Ивановну? – Это она про Ржевскую, про нашу, думает. – Нельзя, матушка, сменить ваше величество, – говорю, – С нею: она вдвое толще. – А по совести сказавши: как родная сестра Ржевской – во какая, – широко развела руками Шестакова. – Легла она в постель и говорит: – Ну, Филатовна, рассказывай, говорит, про разбойников! – Вот я и стала вспоминать, что было, чего не было… – засмеялась Шестакова. – Она это страсть любит.

– Для этого везли, – сказала сухо Алена.

– Как уснула, мы с княгиней Щербатой потихоньку и вышли. Поужинали, ратафии выпили, и положила меня княгиня у себя в комнате, на сундуке, спать. Она перед царицыной опочивальней с Юшковой живет. Лежу – и сна нету. Одно – от великой радости: вот до чего дожила – рядом с царицей сплю; а другое – блох пропасть, как все равно на старом сене. С княгиней желтенькая сучка царицына, «Цытринка», спит. Днем за ней другой шут, князь Волконской, смотрит, а ночью – княгиня Щербатая. Уснула я уж заполночь. А поутру опять, в девятом часу, привели меня в опочивальню. – Чаю, тебе не мягко спать было? – спрашивает императрица. А я упала в землю, целую ейную юпочку: кружева хоро-о-ошие! Спрашивает: – Скажи-кось, стреляют ли у вас в Москве дамы? – Видала я, – отвечаю, – князь Алексей Михайлович Черкасской учит княжну стрелять из окошка. Поставлена на заборе такая мишель. – Попадает ли княжна? – спрашивает. – Иное, матушка, попадет, а иное – кривенько. – А другие дамы стреляют ли? – Не могу, матушка, донесть – не видала. – И пока кофей пила и кушала, все спрашивала. А я стою и отвечаю. Потом пришла Авдотья Ивановна Чернышева. Стала она рассказывать разные городские новости. Авдотья-то баба рыхлая, ноги у нее хворые. Стоит да все охает. Императрица и спрашивает: – Чего ты, Авдотьюшка, стонешь? – Да горазд ноги болят. – А ты обопрись вон о стол! Филатовна тебя заслонит, я, говорит, и не буду видеть, что ты не прямо стоишь, а согнувши! – Так мы и стояли. А как отпущала меня, приказала Юшковой: – Вели лакею отвести Филатовну и проводить! – И пожаловала мне сто рублев.

– Вот как! – завистливо покосились приживалки.

– Выхожу я, а ее величество еще мне напоследок и говорит:

– Погляди там, Филатовна, моих птиц!

Шли мы через сад, вижу – ходят две птицы величиною и вышиною с доброго коня. Коленки и бедра лошадиные, а шея – лебединая. Только длиннее лебяжьей – мер семь аль восемь. Головка гусиная, носок маленький. – А как их зовут? – спрашиваю я. Тогда лакей, оставя меня, побежал во дворец к императрице спросить. Враз бежит назад и все твердит: – Строкофамиль, строкофамиль. Чортово прозвище, – говорит, – трудно упомнить. Ее величество, – говорит, – сказывает: эта птица несет те яйцы, что в церквах по паникадилам привешивают. – И вот еду я назад и все твержу, как тот лакей: строкофамиль! До Новгорода помнила, а потом – как водой розлило. Только у самой Москвы снова вспомнила. Уж боялась – позабыла накрепко!

– А говорила ты о том, что я тебя просила, аль тоже позабыла? – сухо спросила Алена.

Она была недовольна, что Филатовна не рассказывает главного.

– Как же, Аленушка, как же! Я все Юшковой пересказала. Она с царицей каждодневно гуторит. Обещала сказать. Юшкова говорит: пусть не боится, говорит, за правый донос на мужа царица, говорит, ее не оставит!

II

Лэди Рондо с утра собиралась поехать в свой загородный дом на Мишином [47]Мишин – Елагин остров. острову. Правда, там нет роскоши – мебель простая, сделанная русскими столярами, на постелях – коленкор, посуда – фаянсовая, но зато там больше простора, чище, приятнее воздух, и в комнатах нет толчеи. Лэди Рондо до смерти надоели эти шестнадцать солдат, поставленные хитрой лисицей Остерманом якобы для охраны английского резидента, а попросту для того, чтобы подслушивать и подглядывать.

День выдался солнечный, теплый. По Неве – вверх и вниз – скользили разукрашенные яхты, верейки, боты.

Лэди Рондо думала уехать сразу же после завтрака – уже отослала учительницу французского языка, с которой регулярно занималась до полудня, – и все-таки сразу уехать не удалось.

Сначала их задержал испанский королевский секретарь дон Хуан де Каскос. Как только лэди услыхала его быстрый говор, сразу догадалась: приехал просить взаймы денег.

Эти испанцы вечно сидели без гроша, хотя швыряли деньгами направо и налево и в торжественные дни устраивали более великолепные иллюминации, чем остальные иностранные представители. Лэди Рондо знала: они получали на содержание в год лишь четыреста дублонов, в то время как французский секретарь Маньян – тысячу и еще жаловался на то, что нехватает денег. Это верно: русский двор превосходил роскошью, мотовством все дворы Европы.

Еще прежний испанский посол, умный дук де Лирна, неоднократно прибегал к помощи английского консула.

Лэди Рондо сегодня даже не вышла к Хуану де Каскос.

– Опять приезжал за подаянием? – спросила она у мужа, когда де Каскос уехал.

– Он три месяца сидит без жалованья. Смеется: беден, как Сервантес!

– Но, к сожалению, не настолько умен, как он. Из-за него мы задержались.

– Мой друг, мы можем ехать. Только я посмотрю почту. Видишь, Артур приехал.

Почта задержала их дольше, чем предполагал Клавдий Рондо.

Клавдий Рондо получил подробный отчет из Лондона о продаже последней партии, а лэди – давно жданное письмо от своей приятельницы, мисс Флоры. Оба углубились в чтение.

– Что вы так невеселы? Какие-нибудь неприятности из министерства от Гаррингтона? – спросила лэди Рондо у мужа. (Ее настроение после письма от приятельницы улучшилось).

– Нет, наши торговые дела, – ответил Клавдий Рондо, закрывая дверь. – Наш новый фактотум хуже старика Боруха: в холстах большой недомер, пенька худого качества. Только на лосинах мы хорошо заработали…

– Жалко старика – он был хорошим закупщиком. А что слышно с делом этого сумасбродного офицера? – спросила лэди.

– Липман позавчера говорил, что его недавно пытали. Боруха удалось спасти от пытки в виду его преклонного возраста – он выглядит старше семидесяти лет, хотя ему нет и этого.

– Что ж, давайте собираться, пока никто нас не задержал еще! Или вы будете сейчас отправлять корреспонденцию?

– Нет, пожалуй, можно ехать.

– Я сейчас распоряжусь, – сказала лэди Рондо, идя к дверям.

В дверях она столкнулась с лакеем. Сзади за ним стоял улыбающийся, розовощекий обер-гоф-фактор Липман.

Лэди Рондо приятно улыбнулась.

– О, мистер Липман, пожалуйте! Вы так давно у нас были…

– Я на минутку. Вас ждут ваши гребцы. Вы, вероятно, собираетесь ехать за город? Такая чудная погода! Я бы сам непрочь прокатиться, если бы не работа: надо сделать императрице брошь, – развел руками Липман.

– Вы приехали, мистер Липман, как нельзя более кстати. Я только что получил от Шифнера письмо, – сказал Клавдий Рондо. – В этот раз мы заработали меньше…

– Почему? – нахмурился Липман.

– В холстах большой недомер, пенька хуже прежней партии. Только лосины прекрасны.

– Потому что их покупал еще наш бедный Борух, – ответил Липман. – А счета Шифнер не прислал?

– Нет. Обещает выслать с первой почтой.

– Что же слышно с Борухом? – спросила лэди Рондо.

– Пока что – неплохо. Мне удалось добиться, чтобы его не пытали. Иначе он рассказал бы о всех наших делах. А сегодня герцог добился большего – все дело и самих арестантов перевели из Тайной Канцелярии в Сенат. К вечеру они уже будут на Васильевском. Рассказать эту новость я и заехал.

– Браво, браво! – захлопала в ладоши лэди Рондо. – Скорее бы как-либо выпутать этого несчастного старика!

– Нет, лэди, выпутать совсем его, к сожалению, видимо не удастся – против него весь Синод. Герцогу, как не православному, не совсем даже удобно заступаться. Вероятно, Боруха вышлют куда-нибудь в Сибирь, – сказал Липман. – Надо подыскивать нового закупщика. Его сын Вульф, который закупал прошлую партию, мало опытен. Из-за этого нам терпеть убытки смешно. Я о закупщике позабочусь. Главное, что Борух вырван из рук Андрея Ивановича Ушакова. Им теперь занимается Сенат!

– По крайней мере, у Сената хоть будет работа! – язвительно сказала лэди Рондо, – А то он что-то начал издавать указы о ловле соловьев для императрицына сада. Пожалуй, скоро уже станет, точно Кабинет Министров, просматривать счета за императрицына кружева…

Липман, усмехаясь, погрозил ей пальцем.


* * *


Как ни болела спина, исполосованная кнутом, но Возницын в радостном возбуждении ходил по узкой комнате. Он даже чувствовал себя вдвое крепче, бодрее, нежели с утра: сейчас солдат сенатской роты побрил его и обкарнал волосы. Возницыну дали умыться.

Он посвежел и повеселел.

Сегодня в полдень неожиданно свалилось это счастье.

К нему, в темную, сырую келью вошел сержант с каким-то незнакомым капралом.

– Воть-он, капитан-поручик Возницын! – указал сержант.

– Ну, собирайтесь, поедем к нам в гости! – весело сказал капрал. – Тимоха, подсоби барину! – обратился он к одному из солдат, стоявших в дверях, видя, что Возницын с трудом встает.

Солдат услужливо помог Возницыну подняться и, поддерживая его подруку, повел из крепости. Они пришли к Неве. У берега ждало три лодки с гребцами.

«Всех нас перевозят куда-то, – мелькнуло у Возницына в голове. – Наверное в Синод».

Его усадили в лодку, капрал сел рядом, и ненавистная Петропавловская крепость отлетела прочь. Везли на Васильевский остров.

«Значит, не в Синод, – сообразил Возницын. – Верно же, Синод на Березовом! Как это я забыл?»

Он сидел, с восхищением глядя на сверкающую на солнце Неву, на голубое небо. Возницын опустил руку в воду и влажными пальцами протер глаза. Было так приятно впервые за много дней коснуться свежей, холодной воды.

– Ничего, приедем к нам, дадим помыться – воды не жалко. У нас не так, как у этих, – сказал капрал.

– Волосы б остричь да вот бороду побрить бы, а то не капитан-лейтенант, а раскольник, – обернулся к капралу Возницын, болезненно улыбаясь.

– Отчего ж! Дашь копейку, тебя мои ребята из сенатской роты живо подмолодят! А то вон как зарос!

«Значит, везут в Сенат! Значит, со страшной Тайной Канцелярией все покончено! Значит, жить, жить, жить!» – радовалось все в Возницыне.

III

Обер-гоф-фактор Липман, в просторном бухарском халате и ермолке, едва прикрывавшей его большую лысую голову, сидел, развалясь в кресле у окна, на солнышке.

В комнатах стояла тишина: была суббота. Жужжали налетевшие мухи, приятно тикали столовые английские часы да откуда-то издалека приглушенно доносилась тягучая песня. Это у себя в каморке распевал тенорком толстый приказчик Авраам.

Липман томился от вынужденного безделья. Работать сегодня было нельзя – не хотелось нарушать радостного праздника великой субботы. А дела за последние дни собралось много: принцесса Анна Леопольдовна, эта неряха и ротозея, снова в третий раз, уронила свои часы, даже надоело их чинить! А обер-гофмаршал Левенвольде попросил срочно сделать золотой, перстенек – наверно, опять связался с какой-либо фрейлиной.

Липман сидел, зажмурив глаза. Прислушивался к голосам, доносившимся с улицы.

Вот медленно протащилась по улице бочка с водой. Затем под самыми окнами истошным голосом заорал мужик:

– Раки, раки!

Липман улыбнулся:

«Ну, и сколько же он накричит за целый день? Хорошо, если алтын, а то, пожалуй, всего две копейки. Полтину в месяц. Шесть целковых в год! Пфуй!»

Разносчик ушел. Через минуту визгливый бабий голос кричал на всю улицу:

– Вольно тебе лаяться, шпынок ты турецкий! Пьяница!

Побранились – снова тишина.

Пробежали мальчишки на Неву купаться.

– Сенька, а ты будешь мырять?

– Вот кабы с плотов!

– Федя, а я уже саженками умею!

– Врет он!

Сзади за ними поспешал, видимо, самый малый. Он отставал от компании и обиженно хныкал:

– Фе-е-дька, постой!

Затем прошел пирожник:

– Под-дойди! Эх, скус хранцузский, гусь русский, баранинка низовая, мучка сортовая! Под-дойди!

Липман открыл глаза и перевернулся, переменил положение: запрокинул голову и глядел в потолок, подбитый холстом. На холсте были нарисованы придворным живописцем Гротом розы и амуры, на которых всегда так презрительно щурился строгий законник, толстый Авраам.

Липман смотрел на амуров и подсчитывал в уме, сколько же он получил от императрицы за этот год?

«В генваре – 14 510 рублей, в феврале – 12 056. Да за алмазы и за бриллианты к серьгам. Не так плохо. Сейчас июль на дворе, а денег нет – все в обороте. В мае занял в Александро-Навской лавре пятнадцать тысяч, обещал отдать через две недели, а уже прошло шесть. Я самый бедный богатый человек в мире», – самодовольно улыбаясь, подумал Липман.

Где-то послышались голоса.

Шлепали туфли Авраама. Липман насторожился.

– Реб Исаак, вы не спите? – тихо спросил с порога приказчик.

Липман повернулся к двери.

– Ну, кто там?

Из-за авраамовых плеч он увидел черноволосого Вульфа, сына Боруха.

– Это ты, Вульф? Входи! Что скажешь?

– Беда, реб Исаак!

– Что такое? – встрепенулся Липман. – Что-нибудь с ним? – не называя Боруха по имени, спросил он.

– Да, – печально ответил Вульф. – Ко мне сейчас пришел сенатский копиист Хрущ. Я его уже два раза поил, чтобы он передавал мне все. Так он говорит, Юстиц-Коллегия отказывается писать сентенцию, говорит – дело еще не выяснено… Хочет, чтобы отца пытали…

– А, может, Юстиц-Коллегия ничего не хочет, а этот Хрущ хочет в третий раз напиться? Так надо было напоить, лопни его живот!

– Он уже выпил у меня и в третий раз. Но вот он принес копию сенатского постановления.

Вульф передал Липману клочок бумаги. Липман прочел:


«…надлежит произвесть указанные розыски, для того, не покажется ль оный Борох и с ними кого сообщников в превращении еще и других кого из благочестивой греческого исповедания веры в жидовский закон, и в прочих противных Восточные церкви делах, а буде им экзекуцию учинить без розыска, то виновные, которые либо, ими ныне закрытые, могут остаться без достойного за их вины истязания, и следовать уже будет некем».


Предстояло неотложное дело.

– Аврум, беги, скажи, чтоб сейчас же запрягали лошадей: я поеду к герцогу! Скорей!

Авраам с укоризной посмотрел на хозяина: что он вздумал делать в субботу? Но все-таки побежал исполнять приказание.

А Липман быстро пошел в спальню. Он сбросил с себя ермолку, халат и шелковый арбе-канфес и, презрев субботу, стал одеваться.

Липман догадался: это назло подстроили ему Остерман и Ушаков. Завистливому Остерману не нравилось, что герцог очень покровительствует обер-гоф-фактору, а Ушаков злился на Липмана за то, что он взял из полковой казны Семеновского полка тридцать тысяч рублей и обещал уплатить восемь процентов, а вернул без процентов.

«Бирон сейчас, должно быть, в манеже, – соображал Липман. – Надо сделать так, чтоб Боруха не пытали. Пусть судят, как хотят, но чтоб не пытали! А то старик не перенесет пытки, выдаст все тайны и назовет и меня, и Рондо, и герцога…»

* * *

„Del Giorno fausto e grande

Ch il vasto Genio

d'Anna ascese al Soglio,

Quali non f? per voi opre stupende?”

„От самого дня благополучного и великого,

В которой величайшая Анна обладала престолом,

Каковых не учинила она удивительных дел?”

(„Спор любви и ревности”. Кантата на два голоса с хором).

Чижи, скворцы, снигири, канарейки щебетали на все лады, прыгали с жердочки на жердочку, радовались солнцу: клетки висели у самых окон, обращенных к саду.

Императрицу же не радовало ничто. Она лежала на постели с красными от слез глазами, с опухшим носом.

Не помогали ни хваленые порошки доктора Шталя, ни деревянное масло из неугасимой лампады над гробом царевны-инокини Маргариты Алексеевны, присланное Салтыковым. Кровь не очищалась. И как ей очиститься, коли без малого пятьдесят! Ноги пухнут, ломит поясница – ни встать, ни разогнуться.

А он полетел в конскую школу, в манеж, оставил ее. Ему-то что, мужчине? Одногодка, а еще молод, красив! Поглядывает на молодых фрейлин, на Елисавету, лупоглазую дуру, на племянницу, принцессу Анну Леопольдовну, которая ходит в одной нижней юбке, как блажная.

Стало жаль себя. Заплакала. Слезы текли по рябым, смуглым щекам. И даже слезы текли не так, как бывало смолоду – быстрым ручьем, а медленно, застаиваясь в морщинах.

Со злости разорвала исплаканный батистовый платок. С кровати на пол грузно шлепнулся неуклюжий кардинал Бароний в переплете из телячьей кожи с позолоченными застежками, огромный, точно Псалтырь или Минея.

Из-за двери на стук испуганно выглянуло уродливое лицо Бужениновой, но тотчас же юркнуло обратно – императрица сегодня гнала всех от себя: пнула больной ногой любимую суку «Цытринку» и стукнула по затылку шута Балакирева.

Во дворце с позавчерашнего дня пошли нелады. С утра было все благополучно. Императрица стреляла из окна по голубям. После обеда играла с шутами в карты, и хитрый Педрилло выиграл у нее в фараон больше двухсот рублей. Потом забавлялась с детьми – Петрушей и Карлушей Биронами: играла в мяч. И тут-то нагрянула беда.

Десятилетний Карлуша вдруг почувствовал себя плохо – у него сильно разболелся живот. Веселье разом прекратилось. Тотчас же были призваны все мунд-кохи [48]Мунд-кох – завед. придворной кухней., кофишенк, который ведал сахаром, шоколадом и конфетами, и конфетный мастер Жулан.

Императрица сама расспрашивала, проверила, из чего был сделан обед – от щавеля до шалея, [49]Шалей – желе. не обкормили ль Карлушу сластями – любимым карлушиным имбирем в патоке, мармеладом из слив или чем-нибудь еще.

Испуганный кофишенк стоял на коленях – клялся, что ничего не отпускал лишнего.

Анна Иоанновна свирепела с каждой минутой: она не могла дознаться у этих олухов, кто ж виноват в болезни ее любимца.

Взяли к ответу четырнадцатилетнего брата Петрушу. Петруша смотрел волком и твердил, надув губы:

– Не знаю!

И когда уже всех мунд-кохов, кофишенка, конфетного мастера Жулана и гувернера мальчиков, немца Шварца императрица хотела отправить к Ушакову, двенадцатилетняя горбатая Гедвига Бирон, умная и не по летам рассудительная девочка, подошла к Анне Иоанновне и сказала:

– Тетя, Карлуша объелся в оранжерее малиной. Он, – указала Гедвига на Шварца, – не велел Карлуше есть больше, а Карлуша не слушался, показывал язык и все ел.

– Андрея Ивановича суда! – зарычала императрица.

Через минуту пред ней предстал начальник страшной Тайной Канцелярии.

– Взять этого остолопа! – кричала она, указывая на побелевшего, трясущегося гувернера. – Высечь розгами! В смирительный дом его!

Шварц кинулся было к ногам императрицы, но Ушаков схватил его за шиворот и легко выволок за дверь, даром что смолоду в новгородской вотчине, шутя, перенашивал девок через лужи, когда ходили по грибы.

Но тут вмешался сам герцог Бирон. Он был недоволен таким оборотом дела: обижали немца. Он велел отпустить Шварца, выдать ему тысячу рублей и немедля выслать за рубеж, во-свояси.

Между Анной Иоанновной и Бироном пробежала черная кошка.

Этот холодок продержался весь вчерашний день. Никто из них – ни Анна Иоанновна, ни Бирон – не хотел первым итти на примирение.

А Карлуша сегодня уже был здоров. Он шалил попрежнему. За обедом нарочно облил мозельвейном новый, попугайного цвета, кафтан у Куракина, сорвал парик с Ушакова, плевал на фрейлинские белые фонтанжи. [50]Фонтанж – украшение для головы. А после обеда забавлялся в большом дворцовом зале тем, что наступал фрейлинам на шелепы и стегал ивовым прутом по ногам приглашенных ко двору сановников.

Некоторые из более молодых и ловких, как например обер-гофмаршал Левенвольде, легко подпрыгивали, избегая удара. Но тем, кто был постарше и потучнее, как генерал-аншеф князь Барятинский, увернуться не удавалось: ивовый прут больно стегал по икрам в шелковых чулках.

Анна Иоанновна, глядя на эти карлушины проделки, смеялась от души и говорила всем:

– Глядите, князь Барятинский на правеже стоит! Куку!

Бирон сегодня смотрел немного ласковее, но все еще продолжал дуться за этого проклятого Шварца, которого уже и след простыл.

И вот это больше огорчало императрицу, чем опухшие ноги и боль в пояснице – к ним Анна Иоанновна давно привыкла. С хворью, видно, ничего не поделаешь. А он, любимый, дорогой, так жестоко, немилосердно поступает!

Слезы снова потекли из глаз. Захлюпало в носу. Платок был изорван. Анна Иоанновна высморкалась в подол шелкового шлафрока и сидела, задумавшись.

Ее здоровье сегодня вовсе не было хуже, чем вчера или позавчера, но сегодня она нарочно не пошла никуда из опочивальни. Хотелось посмотреть: кто первый придет мириться? И будет ли беспокоиться Иоганн, что она в такой чудный день лежит в комнате? Она сидела и все время прислушивалась: не идет ли?

Но Бирон не шел.

Анна Иоанновна волновалась. Ей не терпелось. Она уже хотела сама первая пойти на примирение – послать Юшкову за ним в манеж, как услыхала в саду знакомый, гордый голос: Бирон спрашивал у кого-то из слуг о здоровье императрицы. От радости захватило дух: идет, беспокоится, любит!

Она приложила руки к широкой груди – сердце колотилось так сильно, точно готовилось вырваться наружу сквозь всю толщу жира.

Анна Иоанновна не придумала еще, как держать себя, когда он придет, с каким выражением лица встретить его, а он уже входил в опочивальню, высоко подняв голову, глядя как орел.

Она не сдержалась – улыбнулась.

– Ну что, Аннушка? Что, милая? Нездоровится? – участливо спросил он, делая вид, как будто размолвки не было.

Бирон подошел к кровати, сел и поцеловал Айну Иоанновну в ее карие глаза.

– Нехороший! Злой! Ты меня не любишь! Оставил одну! – лепетала она как обиженная девочка.

– Ты же ушла из зала, не сказав мне ни слова! Я ждал тебя все время в манеже. Думал, что ты приедешь. А ты гневаешься по пустякам, капризничаешь, – говорил он, обнимая ее тучные плечи.

– Как же мне каприжесной или упрямой не быть, коли мои родители обои были каприжесные? А ты что там делал? – перевела она разговор, давай понять, что мир восстановлен.

– Смотрел с обер-берейтером новые персидские седла и ковку лошадей. Подлецы заковали на левую переднюю «Фаворита»! А ты занималась здесь делами? – спросил он, указывая на сброшенный на пол том «деяний» кардинала Барония и какой-то лист бумаги.

– Ушаков принес доклад Сената по делу Возницына.

– Что, господа Сенат уже подписали сентенцию? – спросил Бирон.

– Нет. Юстиц-коллегия не составила сентенции. Говорит, что Возницын пытан, а Борух – нет. Надо им розыскать. Прочти-ка!

Бирон нагнулся и поднял бумагу. Он давно догадался, что это и есть тот доклад Сената, о котором ему только что рассказал Липман и ради которого он примчался из манежа во дворец.

Бирон быстро пробежал доклад. В нем было слово в слово то, что и в липманской копии.

– Значит, будут пытать старика! А зачем? Разве дело и без этого не ясно? – недовольно спросил Бирон.

Анна Иоанновна испугалась: эта дрянная бумажонка из Сената чем-то неприятна ему!

– А как же? – робко сказала она. – Сенат прав. Борух может назвать еще кого-либо.

– Я скажу, кого он при первом же розыске назовет: своего хозяина, обер-гоф-фактора Липмана, – загнул он один палец, собираясь считать дальше.

– Да полно тебе! – остановила его Анна Иоанновна.

Она поняла: Иоганн недоволен тем, что этот старый еврей под нестерпимой пыткой расскажет про торговые дела герцога. И подьячие Тайной Канцелярии будут трепать высокое герцогское имя.

Бирон встал и заходил по комнате.

– Я не знаю все-таки, кто кому повинуется: императрица Сенату или Сенат императрице? – уколол ее в самое больное место Бирон.

– Ну что ты, Иоганчик, пристал ко мне с этим жидом? Да делай, как знаешь!

– Я знаю одно: оба виноваты. Пусть Сенат укажет, какое наказание они заслужили, ты подпишешь – и все! О чем тут еще думать?

– Вот так и делай!

Бирон позвонил. В дверях показалась голова Юшковой.

– Генерала Ушакова! – приказал Бирон.

Через минуту торопливыми шагами в опочивальню вошел запыхавшийся начальник Тайной Канцелярии. Его лошадиное лицо выражало подобострастие.

Бирон стоял у окна в позе скучающего, непричастного к разговору человека. Легонько подсвистывал канарейкам, дразнил их. Самец, распустив крылышки, мчался из дальнего угла клетки драться с герцогским пальцем, постукивавшим по звонким прутикам.

Анна Иоанновна, свесив с постели толстые ноги, повязывала голову платком.

– Андрей Иванович! Чего там Сенат мудрит? Надобно поскорее кончить дело этого богоотступника! Нечего пытать старика: понесет со страху околесицу, оговорит и правого и виноватого! Он какой казни достоин, жид этот?

– По уложению, по пункту 24 статьи 23, должен быть сожжен.

– А Возницын?

– Отослан к духовной власти для указу по правилам святых отец.

– Куку! Вот так так! – рассмеялась императрица. – Обои грешили, а отвечать по-разному. Одного – спалить, а другого – в монастырь. Знаю я этих отцов – вино по кельям хлещут да разными непотребствами занимаются! Императрице присягать – и то не спешили, а они с колодниками разберутся! И это Возницын, который от нашей службы ушел, не хотел нам служить, изумленным прикинулся! А вот я его в ум приведу: сжечь их обоих да и все тут! – гневно сказала Анна Иоанновна, сползая с постели на ковер.

– Слушаю, ваше величество! – отвечал Ушаков, отступая к двери.

Анна Иоанновна остановила его:

– Андрей Иванович, погоди! Только пока мы в городе, пусть еще поживут. При мне ничего не надо с ними делать, – сморщилась брезгливо она. – А вот мы через недельку уедем в Петергоф, – тогда!

– Слушаю-с!

Ушаков скрылся за дверью. Бирон пошел навстречу Анне Иоанновне.

– Аннушка! – умильно глядя на нее, сказал Бирон. – Поедем кататься на Неву – будет чудный вечер! Хорошо? – спросил он, обнимая Анну Иоанновну.

– Куку! – радостно отвечала императрица, протягивая ему свои бледные, бескровные губы.

…Обер-гоф-фактор Липман ужинал в веселом расположении духа – все уладилось, как нельзя лучше.

Рядом с тарелкой лежала на столе копия сегодняшней императрицыной резолюции на доклад Сената. В ней говорилось:


«Хотя он Борох и подлежит розыску, но чтоб из переменных речей, что-либо может последовать от нестерпимости жестоких розысков, не произошло в том Возницыне деле дальнаго продолжения, и чтоб учинить об нем решение, чему он за оное его Возницына превращение, по правам достоин, не розыскивая им Борохом».


Пытать несчастного старика не будут. Он теперь ничего не расскажет ни о герцоге, ни о Липмане. Все останется втайне. Пусть кое-кто не радуется заранее, что доставит неприятность обер-гоф-фактору!

О том же, какое наказание назначит Сенат, Липман не раздумывал. Что бы ни постановили, Борух все равно уже был навсегда потерян для коммерции!

И обер-гоф-фактор Липман, облизывая пальцы, с удовольствием ел фаршированную щуку.

IV

Хозяина не было дома – он уехал вчера, еще до «шабеса», вместе с герцогом, императрицей и всем двором в Петергоф. Авраам остался один.

Он только что окончил утренние молитвы, когда прибежал встревоженный, бледный Вульф – на нем лица не было.

Вульф жил на Васильевском острову – поближе к портовой таможне. И, несмотря на то что ему пришлось бежать с Васильевского на Адмиралтейский остров, он выбежал в том виде, как ходил дома – в туфлях на босу ногу, в длиннополом парусиновом кафтане, подпоясанном полотенцем и с полосатым талесом на плечах.

– Реб Исаак дома? – закричал он, вбегая.

И, не дождавшись ответа, сам кинулся в дальние покои.

– Постой! Куда ты бежишь? Там никого нет! – тенорком кричал толстый Авраам, спеша за ним вдогонку.

Вульф уже стоял посреди роскошного обер-гоф-факторского кабинета, растерянно озираясь кругом.

– А где же Липман? – удивился он.

– Вчера уехал с царицей в Петергоф.

– Ой, мошенник! Ой, обманщик! Ратуйте! – завопил Вульф и плюхнулся на первое попавшееся кресло, до которого раньше не смел бы даже дотронуться.

Он сжал голову ладонями, точно закрывал уши от какого-то невероятного шума, и качался из стороны в сторону, как в синагоге.

«Он сошел с ума!» – подумал толстый Авраам, со страхом глядя на Вульфа. – Скажи, что случилось?

– Отца… сегодня… сейчас… ой, боже мой! – рвал на себе полосатый талес, рвал волосы и плакал навзрыд, словно малый ребенок, этот крепкий, тридцатипятилетний мужчина.

– Кто тебе сказал?

– Сенатский канцелярист Хрущ. Он знал, этот розовый митавский кабан! Он еще вчера знал и не предупредил меня! – в отчаянии заламывал руки Вульф. – Он нарочно сбежал вместе с той проклятой толстой стервой в Петергоф, чтоб я не мог плюнуть ему в глаза!

– Ша, тихо! Что ты говоришь! – в испуге замахал на него Авраам и, оглядываясь на окна, попятился из кабинета. Столовые английские часы пробили восемь.

– Я опоздал увидеть его в последний раз! – истошно закричал Вульф и кинулся из роскошных липманских покоев.

– Вульф, погоди! И я с тобой! – забыв о субботе, о доме, обо всем, бежал сзади за ним толстый Авраам, шлепая спадающими с ног туфлями.


* * *


Возницын шел рядом с Борухом.

Борух в тюрьме сгорбился, высох и как-то сразу весь побелел: волосы, широкая борода – все стало белым. И в лице не было ни кровинки. Когда-то живые, умные глаза потухли, смотрели дико: в них застыл ужас. Слезы неудержимо катились по щекам. Губы не переставали шептать молитву.

Как только вышли из сенатской колодницкой, он, всегда такой медлительный, заспешил, заторопился. Голова, плечи, грудь рвались вперед, а ноги не поспевали за ними – еле волочились сзади. Он шел, спотыкаясь, чуть не падая.

– Борух Лейбович, не торопитесь! – удерживал его Возницын.

Но Борух ничего не слышал.

Возницын шел как всегда, – чуть покачивая из стороны в сторону головой, точно она у него была тяжелее всего остального длинного туловища.

Вчера к нему в камеру пришел один из сенатских секретарей и прочитал утвержденный царицей приговор Сената, в котором говорилось:


«По силе государственных прав обоих казнить смертию сжечь, чтоб другие смотря на то невежды и богопротивники от христианского закона отступать не могли и таковые прелестники как и оный жид Борох из христианского закона прельщать и в свои законы превращать не дерзали».


Возницын принял этот приговор спокойно. Он слушал эти страшные слова так, как будто они относились к кому-то постороннему. Не верилось. Казалось невероятным, как это его, ни в чем не повинного, казнят, сожгут?

Недаром же их перевели из Тайной Канцелярии в Сенат. Значит, дело уж не такое важное! Ну, может быть, сошлют, вырвут ноздри – но казнить, жечь не за что!

Первый час после объявления приговора он был в каком-то возбуждении. Мысль о смерти не укладывалась в его мозгу, все противилось ей.

Потом пришел какой-то морской поп исповедывать.

И это еще не поколебало Возницына: он понял, что попа, да еще служившего во флоте, подослали нарочно, чтобы выведать истину. Он отвечал то же, что и на допросе: в иудейство не переходил, ни в чем не виновен.

Но все-таки после ухода попа недавняя уверенность в том, что все обойдется, как-то поколебалась. Мысль о смерти стала убедительнее, ближе.

Он в волнении заходил по комнате, не замечая того, что с каждым поворотом ускоряет шаги и уже почти бегает из угла в угол.

Неужели он не увидит больше ни Софьи, ни милой тетушки Анны Евстафьевны, ни Андрюши, ни Фарварсона, никого? Не увидит Никольского, первого снега, золотой, колосящейся ржи, кудрявых апрельских березок, осенней паутинки, летающей в ясных просторах? Не увидит своих любимых книг?

Он перебирал в памяти самое дорогое.

Ужас охватил его. Возницын кинулся на тощий тюфяк и впился пальцами в сильно поредевшие и поседевшие волосы.

– Нет, это обман! Этого не будет! Завтра приведут, прочитают приговор, поставят в сруб, а потом прискачет кто-то с императрицыным указом… И все будет хорошо!

И Возницын ясно представил себе, как он выйдет из сруба, как поедет на ямских подводах куда-нибудь в далекую ссылку…

Мрачные мысли отступили прочь.

Но не надолго.

Так целую ночь в нем боролись надежда и отчаяние, тоска и радость.

Сна не было – уснуть не мог.

Под самое утро, когда приступ смертной тоски был наиболее сильным, он звал Софью, звал жизнь, молился и плакал втихомолку, уткнувшись головой в грязный тюфяк, чтоб не слышал часовой. И все-таки, измученный, усталый, уснул…

Он спал крепким, без сновидений, сном до того момента, как в комнату вошел капрал сенатской роты, чтобы вести его на казнь.

Возницын вскочил. Голова была совершенно ясна. Он бодро вышел из колодницкой и пошел, поддерживая своего слабевшего товарища.

Внешне Возницын казался спокойным, но внутри у него все ныло.

Сегодня он почему-то был вполне уверен в том, что императрица их помилует, что все это делается лишь для устрашения.

Он шел, с любопытством глядя по сторонам.

Прошли по мосту через Неву, прошли мимо Исаакия далматского. Вышли на Большую Перспективную.

Возницын не узнавал привычного Питербурха. Справа от Большой Перспективной дороги, где были дома, тянулись унылые следы пожарищ. На пепелищах кое-где торчали одни почерневшие трубы, уже заросшие бурьяном и крапивой, валялись обгорелые остатки бревен. Вдали, у Глухого протока чернели шалаши и землянки погорельцев – работного люда.

Он едва узнал то место, где когда-то были расположены Переведенские слободы, где стоял домик столяра Парфена.

Все сгорело.

Возницын и Борух шли, окруженные двенадцатью солдатами сенатской роты. Убогий поп в вырыжевших худых сапогах и куцом заплатанном подряснике шел впереди с крестом.

Встречные крестились, бабы останавливались, соболезнующе качая головой. Но это шествие никого особенно не удивляло и не занимало: казни были обычным делом, особенно после прошлогодних пожаров, когда не раз казнили поджигателей.

И лишь несколько мальчишек бежало сбоку за ними.

На углу Большой Перспективной и Новой Перспективной показался деревянный Гостиный двор. Капрал повернул на Новую Перспективную.

На полянке между Гостиным двором и Морским рынком стояла кучка народа и белелись два новеньких сруба, со всех сторон обложенных хворостом и прошлогодней, почерневшей соломой.

– Вот оно! – подумал Возницын, и холодок прошел по телу, застучали зубы, как-то подогнулись в коленях ноги.

Он внимательно разглядывал кучку людей, стоявших у срубов. Тут, видимо, были плотники, кончившие приготовления для казни, стояло два-три моряка, мужик, несколько баб.

Здесь же Возницын различил человека в коричневом кафтане и треуголке.

– Он! – с радостью подумал Возницын. – Пришел заранее, чтоб не опоздать! Он прочтет!

И тепло разлилось по всему телу.

Возницын с поднятой головой смело подошел к срубам.

Солдаты оцепили место казни, человек в треуголке развернул бумагу и стал читать знакомый Возницыну приговор.

У Боруха подкашивались ноги. Он шатался как пьяный.

А Возницын смотрел то на безоблачное, синее июльское небо («День будет жаркий», – подумал он), то на далекую рощицу, на лари морского рынка и на людей, жадно смотревших сквозь редкую цепочку солдат на преступников.

И тут-то он увидел гречанку Зою.

Она стояла в нескольких шагах от него и удивленно и оторопело глядела на него и на Боруха из-за солдатского плеча. Зоя, видимо, только что подошла – в руке у нее была корзинка – и еще не могла понять, в чем тут дело.

Чтение окончилось. Худой поп подошел с крестом. Возницын поцеловал крест и пошел к срубу. У самого сруба он оглянулся назад и болезненно улыбнулся Зое, кивнув головой. Она вскрикнула и, уронив корзинку, закрыла лицо руками.

Холодный пот выступил у Возницына.

– А что если не помилуют?

– Ну полезай, что ли! – подтолкнул его в плечо солдат.

Возницын оглянулся еще раз – он увидел сморщенное, плачущее лицо Зои, увидел, как двое солдат волокли в сруб безжизненно повисшее тело Боруха, и полез в сруб через узкое отверстие, прорезанное в стене.

Он обо что-то споткнулся, до крови оцарапал себе руку. За ним пролезли двое солдат. Посреди сруба был врыт столб.

– Становись! – стараясь не смотреть Возницыну в глаза, сказал один из солдат.

Возницын стал спиной к столбу. Солдаты начали привязывать Возницына.

Когда руки отвели назад, сильно заболело в плечах – еще сказывалась недавняя пытка. Заболела потревоженная, не вполне зажившая спина. Возницын вскрикнул.

– Полегче! – сказал солдат, связывавший ноги.

– Все равно недолго мучиться, – ответил другой.

Они привязали Возницына и вылезли. Забросали окно хворостом.

Возницын стоял, напрягая слух.

Из соседнего сруба доносился голос Боруха – он неожиданно окреп, и можно было разобрать, как он говорит:

– Адонаи…

Ждать не хватало сил.

– Скоро ль? Скоро ли он начнет читать? Скоро ли придут и развяжут?

Вдруг раздались какие-то крики. Кто-то бежал к месту казни.

– Погодите! Пустите! Ратуйте! – кричал чей-то голос.

Сердце у Возницына заколотилось.

– Идут! Спасены!

В ответ что-то закричали солдаты.

И тотчас же сквозь наваленный хворост и немшоный сруб вдруг ясно засветились огни. Волосы поднялись дыбом.

– Что они делают? Подожгли? Не может быть!

Хотелось закричать, чтобы остановились, затушили. Он рванулся, веревки еще крепче впились в тело.

Густой сизый дым подымался со всех сторон, закрывал все – небо, солнце…

Слезы посыпались из глаз. Едкая гарь сдавила горло. Сжала голову. Горечь лезла в рот, в нос, душила…

Он хотел откашляться.

– Софьюшка! – крикнул он, вздохнул полной грудью и безжизненно поник, обвисая на веревках.


…Когда проворные желтые язычки пламени лизнули полу возницынского кафтана, Возницын уже ничего не чувствовал.

Сруб горел жарко, с шумом…


Читать далее

Шестая глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть