А ведь Нижняя Волга в эти дни уже вскрылась! – и суда выходят из затонов, начинается навигация. Гордей Польщиков и сердцем знал издали сроки, но и в Петрограде в утро отъезда успел получить телеграмму из Астрахани, что его первый пароход вышел в Красный Яр.
Всякое время года любил на Волге Гордей, но лучшее время – весеннее половодье! Эта всякий раз новая распахнутая радость от открывшейся реки, от мощи разливов, от воли и простора, какие дадены каждому человеку, и мне, и всем нам. От начала могучей общей работы, её чувствуют все, она на лицах всех матросов, рабочих, грузчиков, и даже пассажиры возбуждены по-своему. Парусные расшивы с рыбой выходят из Астрахани тотчас по ледоплаву, украшаясь флагами – и команды в красных рубахах. Лучшее время года! – и Польщиков всегда старался сам пройти на первом своём судне, – а вот в этом году задержался тут на севере. Но и сейчас из Москвы, отбыв завтра-послезавтра этот торгово-промышленный съезд, сразу же кинется в низовья Волги.
Его пароходное общество «Купец» соревновалось с «Самолётом» и с казённым пароходством – и в пассажирских рейсах, и в баловстве волжских гуляний, а более всего – в перехватчивых торговых перевозках, в чём и есть главная работа реки и главный доход судовладельца. Любил Польщиков все свои суда – от скоростных пассажирских бегунов и до последней сенобежки и угольной баржи, знал сильности, слабости каждого судна и помнил уем каждого. Да неплохо знал и чужие суда. И капитанов не только всех своих, но всех заметных волжских. И знатных лотовых. Это для посторонних Волга так длинна, так неохватна, и Царицын с Тверью как не видались никогда, и Ока с Камою как не обнимались, – а для волгарей всё в единстве. Когда на великой реке встречаются капитаны и пароходы, то узнают друг друга как односельчане на деревенской улице. И как те останавливаются потолковать о сельских новостях, так и эти – весело трубят друг другу, сигналят знаками, кричат в рупоры, а то и сбортовываются, сбросив движение, а то и перекидывают лёгкие перильца, иногда и с мостика на мостик, и переходят в гости, как циркачи.
И своё волжское дело любил Польщиков (и своё коннозаводство за Волгой) – но и своё купеческое сословие. Правда, уже не из тех он был купцов – в армяках, в длинных кафтанах, шароварах с гармошкой на голенища, борода по брюхо и золотые цепочки на обеих сторонах живота симметрично. Он был – из купцов нового поколения, после коммерческого училища ещё год доучивался в Гамбурге корабельно-торговому делу, поездил и по Европе. Таких, как он, среди купцов звали «американцами», ещё и по западной одежде (хотя Польщиков любил русскую, даже в столицы не расставался с сапогами, а дома на выгулку надевал шубу лисью). Но никак не был он из тех, кто «тянулся за барами да распрощался с амбарами». Тысяцкий, почётный потомственный гражданин – и хватит с нас, борзых не гоняем, в карты не продуваемся, и в гвардейские полки не добиваемся. А истая сила русская – в нас! И посравнив наши коммерческие обычаи с западными, где на каждый шаг контракт и вексель, как не прохватиться нашими? Кто честен и проявил это среди купечества – то границ доверию нет, дают задатки по 50 тысяч и не берут расписок, – вот так, нам не по судам тягаться, всё торговое в России делается на слово, без бумаги, уговором торг стоит, ряда узлом затянута, обещал – выполняй, не выполнить купеческое слово – последний позор. У нас в России громадные сделки заключаются за чашкой чая, на словах, – и всегда выполняются, и чтоб дело шло разгонисто. Да помнил Польщиков и такое, ещё парнем, при отце, он попал у себя в Нижнем, в 96-м году, тоже вот на торгово-промышленный съезд: Витте хвастался пошлинами на западные товары, чтоб русским было легче, – а статейные купцы собрали большинство: не надо! открывай им ворота, пусть! поверстаемся, кто сильней! Витте поверить не мог: не из-за границы ли их подкупили? А вот это – и было по-нашему, размахнуться так размахнуться!
Нынешним октябрём скончалась в Нижнем Новгороде знаменитая пароходчица Мария Капитоновна Кашина, кликали её Марфой Посадницей. Много от неё Польщиков перенял в купецком деле, и говорила она: так – от Верхнего Новгорода идёт.
И когда в смуту Пятого-Шестого года иные состоятельные, напуганные грабежами, громежом, стали деньги переводить за границу, а предприятия сворачивать, то согласно корили их: «Стыдно деньги за границу прятать. Как бы нас малость ни потрясло – а Россия как стояла, так и будет стоять, и капиталы наши и силы наши – ей нужны каждый день.» И выгодные условия в Европе для денег предлагают – но нет!
В эту войну полили газеты глупую несмысленность, что «купцы прячут товары», не понимая, что когда купцам «прятать» будет уже нечего, тогда-то цены и подскочат до небес. В начале войны нас только и спасли запасы купцов: по дурацкому закону о мобилизации все товарные вагоны разгружались в тот час и в том месте, где их заставал приказ. И на несколько месяцев прервалось товарное обращение по стране, и не будь торговых запасов у купцов – города бы обнищали и вымерли. А так – и не заметили перерыву.
В этот раз уехал Польщиков в Волхов да в Череповец ещё из цельного Питера, а воротился через пять дней – банки, фирмы, биржа закрыты, прекратились операции, не работают заводы, не разгружаются, не нагружаются товарные поезда. Так что и какие дела оставалось Польщикову доделать в Питере – все прервались. И он – уехал бы в Нижний, или повис бы тут без смысла и живого дела, сторонним наблюдателем революционного сумбура, – если б – не эта девочка.
Польщикову сейчас чуть за сорок, а ни в чём нет этих лет – ни на лице, ни в стане, ни в глазах, ни в ногах. Волгарь, капитан, всадник, лошадник, лёгкий на подъём, на вспрыг, – в этом декабре в Астрахани из ледяной воды вытянул тонущего, два стакана водки выпил, бутылку шампанского – и как ни в чём. Лёгкий и на язык, весёлый, – он всегда всяким женщинам нравился. Хотя, конечно, женатый, но по роду подвижной своей жизни всегда в поездках, в чужих городах, Польщиков нигде не скучал. А ещё была у него страсть – наперерез всем страстям – к театру. И в Германии немало повидал, и в Москве-Петербурге. Хоть на сотый спектакль придёшь, хоть на трёхсотый, – а как только свет пригасили и занавес тихо-тихо стал расползаться, с шорохом метя по доскам просцениума, – так сердце и обоймёт: в этот раз – что-то особенное будет! Компаньоны смеялись, а мог Польщиков на изрядный новый спектакль тысячу вёрст отмотать, туда и назад.
А эту-то худенькую черноволосую – и не узнал по её тихости в уголку, хоть и надышанную тем же воздухом, – это она его узнала! и сама к нему подошла!
И – во всём остальном городе катилась ли революция, нет, – в эти часы они не думали. Запирались, зашторивались, и от раза к разу всё усладистей и захватней забирала его Ликоня, – да не забирала, а сама была забрана до последнего вздоха, до затворенных век, – и только в одном имела волю устояться упористо, стыдливо: никогда не обнажилась при свете. Только глазам его не далась открыть себя всю.
Старшему сыну Гордея было 17 лет, дочери 15, а Ликоне – 22, но не видел он в том покора. Жену свою, близко к ровеснице, Гордей ощущал чуть не как мать, а вот Ликоня была ему самая как бы ровня, и даже робела от его задора.
Он научился и говорить с ней – не как с девчёнкой, и не как с дамой, – а прямо, как думал.
Между тем жизнь в Петрограде ожила, и дела Польщикова как-то сносно закончились, время было гнать на Волгу, – а он не спешил уехать, добавлял день, второй – чтобы с ней побыть. Возобновились уже и театры – но не шёл с ней Гордей никуда, – и даже не чтоб уберечься от лишнего слуха (хотя и тоже ни к чему), а: показывать своё сокровище никому не нуждался.
И Ликоня тоже никуда не рвалась идти: лишь бы вдвоём.
Оттягивал отъезд – и вот как придумал: в воскресенье 19-го в Москве открывается общероссийский торгово-промышленный съезд, на который он был приглашён, да и надо же по новой обстановке посмотреть-послушать. Так в Нижний пока не возвращаться, а ещё были дела в Твери, сладить их по пути на съезд. И Польщиков дотянул петроградское сиденье до позавчерашнего утра, четверга. Так в последнее утро и уехали из гостиницы: посадил её на извозчика, а сам – на Николаевский вокзал.
Каждый день с ней, а лишь втравлялся больше, и травля-то – медовая. Жизни такие разные, а не только не соскучился – а вот бы ты мне и нужна! И если б совсем у него был свободный выбор – взял бы её и в Тверь, и в Москву, как никого не возил.
Ещё в петроградском зале пароходного общества «Кавказ и Меркурий» потолковал со своими торговыми партнёрами: события обещали, что теперь враз отпадут таможенные границы губерний, запреты на вывоз, гибель грузов, твёрдые цены, все эти стеснения от уполномоченных, от петербургских канцелярий, от изобилия начальников, – польётся теперь торговля свободным дыханием, и Россия сразу выиграет (а уж после войны-то!). Сильно гниловато было последнее время, да, сколько нечистых рук совалось погреться, «работать на оборону», а за горячими барышами, – теперь будет всё на открытом просмотре. Не как с уральской платиной: ведь на приисках и промышленники крали платину от учёта, и даже рабочие, и продавали в тайные руки, и утекала русская платина, в 5 раз дороже золота. (А сейчас, говорят, и вовсе не стало горно-полицейской стражи, так что там делается? – скорей бы мимо эти мутные дни.)
Сегодня вот уже приехал в Москву. (А всё в нём трубило и радовалось! Вошла Ликоня в жизнь – и уже так просто не уйдёт. Зажглась ему и правда – как Зоренька.) Стал в «Славянском базаре», который не за удобства любил, а за кипливость, лёгкость купеческих встреч, и Китай-город тут же.
И вот – особый день, у всех на устах: мининские дни , мининский съезд. Настал момент, когда России нужны Минины! Торгово-промышленное сословие объединяется на большие дела! Прошлую неделю неслись телеграммы туда и сюда, рассылались приглашения купеческим управам и обществам, биржевым и торговым комитетам. Приехали даже немудрящие купчишки из захолустий, почти – хозяйственные мужики. На завтра ждались и новые министры, Коновалов и Терещенко, и от Совета съездов промышленности-торговли Кутлер и барон Майдель.
Съезд открывался завтра, уже сегодня почти все участники съехались, много номеров заняли и в «Славянском базаре», гардеробы были изувешены купеческими шубами, меховыми картузами с пуговками, в столовом зале сидели большими рассудливыми группами, содвинув столы по два и по три, по посту заказав кто ботвинью с осетриной, кто паровую стерлядь, и беседовали в перемежке с бесконечной едой, и потом подолгу чай пья, простяки с блюдечек, подувая. Мелькали половые с подносами блюд и фарфоровыми чайниками.
А ведь если тут покопать – то у трёх четвертей отцы были крепостные. Сами себя освободили, до всякой реформы, смекалкой.
И едва ль не за каждым столом виделось знакомое лицо. Были тут и знатнейшие – двое Хлудовых, один Рукавишников. С разных концов России знакомцы – из Сибири, Туркестана и Малороссии, узнавали друг друга, а кто знакомился впервой. И много было дремучих бородачей, а немало и в европейских манжетах-галстуках, средь них Польщиков – едва не из самых молодых, а из молодцеватых – уж точно.
И от одного стола звали судовладельцы: «Гордей Арефьевич!» Вот собирались обтолковать, где рабочих брать на ремонт судов, просить у министра военнопленных? и металл? и чтоб службу береговую не забирали в армию. А фрахты – повысить, не избежать.
А за другим столом увидел своего сибирского заимодавца. Так чем через банк – тут же подсел к нему, отсчитал три тысячи, тот переверил, ещё раз бумажки перекидал, крепче счёт – твёрже дружба.
В освобождении от денег, когда производишь законный платёж, есть приятное ощущение порядка, точности, выполненного долга, оправдания самих денег.
И когда Польщиков сел – под открытой форточкой, у окна на весенний солнечный день, на Никольскую с несколотым, дружно тающим льдом (дворники разбаловались без полиции) – то, повертя голову, и тут видел нескольких знакомцев рядом. (Промышленники-фабриканты не останавливались в «Славянском», не было их сегодня тут. Сойдёмся с ними завтра.)
Такого съезда купцов давно не помнили. И среди этих сметливых лбов, цепких глаз, и отрывистого броского купеческого делового разговора – ощущал каждый гордость принадлежать к этому сборищу и соучаствовать завтра.
Да давно бы позвали их выручать Россию. Почему ж купечество не имеет власти решать, направлять? На купцов только натравливали, валили на них рост цен. Купцам зажимали рты, отстраняли всю войну, отказывались от их опыта и действия. А теперь-то – мы скажем своё!
Теперь – съезжалась глубинная кондовая Россия, не участница происшедшего трясения, но прихваченная им среди дела. Царя вспоминать, или пожалеть его – удерживались: по всему московскому разбору, застигнутому ими здесь, это было как бы запрещено, вон Рябушинский объявил привет «свержению презренной царской власти», да называют старый Петербург «ханской ставкой». Ханская – не ханская, но и произволяли нами, да. Труд народный опутан был препонами, и дело – не в тех руках состояло. Но вот собирались – чтобы сплотиться, и выдюжать, и устоять, а если мы не устоим – то кто? Многоликая русская торговая сила привалила спасать Москву, как в давние времена. И Учредительное Собрание назначим – только тут, в Белокаменной! Было торжественно, хотя не все могли выразить складно.
В ресторане «Славянского базара» окидывали друг друга ценящими взорами, переходили по залу, пересаживались, выслушивали вразумливо: да если мы – не сила, то кто же в России сила? Теперь вот только войну докончить – всё наладится у нас, расцветёт. Не Питер нам будет указчик. Вот пошагаем!
Думал так и Польщиков, и даже, Европу зная, – залётнее их. Природные дары у нас – богаче Америки, нам только – рассвободите движение, посостязаемся мы товарами со всей заграницей. Ещё б железные дороги наши так отладить и сгустить, как германские. А от войны оправимся, капиталы соберём – да, смотри, и Волгу с Доном соединим, ведь двести лет без дела проект лежит. И поплывут наши волжские – туда, в те моря!
Толковали, что надо на съезде хорошие головы избрать – в столице сидеть и защищать торгово-промышленные интересы. Все теперь так-то избирают, все защищают.
А тут скажи молодой Хлудов, да уж и передавали из уст в уста: тузы московского купечества, Третьяков и Четвериков, порешили предложить: самим торгово-промышленникам – и ограничить свою прибыль, с этого начать. За военные годы в иных предприятиях прибыль превысила основной капитал. Так надо нам сговориться и, не дожидаясь, самим отрубить излишки прибыли: сколько можно, а выше чего нельзя – отдай в казну. И все цены – вниз пойдут, а производство – вверх. И укрепим Расею-матушку, и мир будет промежду народом помягше, к нам же. Кому-то надо первым совесть заявить – так нам. Тогда отобьются от нас и все мародёры, притянутые высокой прибылью, очистимся и от них. Вырежем от нас эту язву, кто на армейских поставках нечистые срывы берёт, или как киевские сахарозаводчики – сахар через Персию едва ль не в Германию гнали.
– Э-ко-ста!…
Поблескивали глаза. Что ж, и наживе есть край, не всё нажива, а что-то куда-то жертвовать, чтобы после тебя осталось, в твою память и во спасенье души. А теперь вот – в казну, поддержать саму Расею. И оттого – всем отдастся добром.
Показывали на вёрткого черноусого посреди зала в большой компании, за столом на 12 персон. К нему какой-то нарядный вскочил с бокалом:
– Вашего имени, господин Бубликов, Россия никогда не забудет! Вам удалось предотвратить кровавую бойню!
А Бубликов – громко, для многих, шире своего стола:
– Смотреть на Россию не как на жирный пирог, а как на горячо любимую мать! Избегать бороться за классовые интересы. Предстоит увеличение налогового бремени – и примириться с этим. Лечь костьми, но отдать свои силы на благо родины!
Отзывались ему:
– Для родины мо-ожно не поскупиться. Налоги-то малые платим, признаться сказать.
– Правительство новое на-адо подкрепить. Мы подкрепим – чтоб другие на него не больно давили.
А Бубликов:
– Так-так, но и Временное правительство тоже должно знать себе границы, а не душить нас новой 87-й статьёй. Сокращение прибыли – ещё неизвестно, как тот же Коновалов примет, как индустрия посмотрит. Там, в Петербурге – мародёрская штаб-квартира. Уже не приходится, господа, пугать катастрофой, – катастрофа у наших ворот.
И – разлилось, погудело по залу: ка-та-стро-фа?…
Да вести-то ползли, прислушаться купеческому люду, – так себе. Бумажных денег будут напечатывать всё больше. И, слышь, выжимают жертвовать – да не муку для голодающих, это-то мы готовы, а на «освобождённых, пострадавших за свои политические убеждения», – и уже Третьяков пожертвовал, Второв дал 500 тысяч, суконные фабриканты собрали 100 тысяч, – мол будто эти политические за нас всех страдали и нас вызволили. А – что они нам? кто такие? почему и им жертвовать? Что-т мы не замечали, как они нас вызволяли. Да не те ли они, что бомбы кидали, банки грабили?
А вон уже, слышь, готовят объединение всех приказчиков. Это значит – супротив нас?
И вон свобода – питерские рабочие стали 8 часов работать, не глядя на военное время. А питерские фабриканты все условия им сдали – а наценку переложат на изделия. На военные товары конкуренции нет, казна всё примет. Так чем же они поступились? Не своим карманом.
Да хуже того: хлебную вольную торговлю, мол, не воротить хотят, не снять запрет на вывоз из губерний, не дать хлебушку дышать по себе – а всё забрать в казённые руки и ими направлять. Мо-но-полия!
Ну, так и посевы сократятся. Ну, так и будет Русь гола. Всё клещами зажмут – всё и обронят. Россия – голодная будет.
– С Монополии – разве хлеб вырастет?
– Надо ото всего съезда слать министрам телеграмму: отменить монополию!!
– Кому вязнуть, кому вытянуть, – тут ещё не видать. Завтра этот Коновалов ещё что в речи выразит? Какие у них задние цели есть? Мы-то добродушно съехались.
Э-э-э… Да не упущено ли уже, православные?…
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления