ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Онлайн чтение книги Родник пробивает камни
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Телефонный звонок застал Кораблинова врасплох. Прошло уже две недели, как он получил из отдела культуры ВЦСПС письмо, в котором его приглашали возглавить драматическую группу жюри во Всесоюзном конкурсе художественной самодеятельности, но до сих пор он не ответил на него, даже не позвонил.

А сейчас звонила секретарь ВЦСПС. Кораблинов плечом прижал к уху телефонную трубку, а сам поспешно принялся рыться в пачке писем, среди которых было и письмо из ВЦСПС.

— Дорогая Надежда Николаевна! — воскликнул он. — Я приношу самые глубочайшие извинения, что до сих пор не смог ответить на ваше письмо. Я все еще надеялся, что растолкаю свои самые горящие, неотложные дела и смогу принять участие в работе жюри, но дела складываются так, что я последние месяцы каждую неделю заседаю больше десяти раз. То худсовет, то совещание ВТО, то коллегия в журнале «Искусство кино», то совещание в Министерстве культуры, то заседание в ВАКе… Я уже не говорю о своих прямых и непосредственных делах в институте. А потом ко всем прочим моим общественным нагрузкам и почетным представительствам я все-таки еще и режиссер, а если вы еще не забыли, то и актер… Так что, ради бога, войдите в мое положение и отпустите мою душу на покаяние…

Секретарь терпеливо выслушала жалобы Кораблинова и напоследок попросила:

— Сергей Стратонович, я ни на чем не настаиваю, потому что вижу: все это будет бесполезно. Но могу я вас просить об одной самой ординарной человеческой любезности, которая займет у вас не больше тридцати минут, а впечатление на вас произведет, я вас уверяю, огромное. Прошу об этом уже не как официальное лицо, а как поклонница вашего таланта!

— Надежда Николаевна!.. Для вас-то!.. Все, что угодно, только, ради бога, освободите меня от председательствования в жюри. Я просто боюсь подвести вас.

Просьба секретаря была не так уж обременительна, и выполнить ее было нетрудно: она просила Кораблинова посмотреть вечернюю телепередачу по первой программе, в которой будут показаны работы драматических коллективов двух московских заводов.

— Мне это нетрудно сделать, Надежда Николаевна. Но это ничего не изменит в моем решении, быть мне в жюри Всесоюзного конкурса или не быть.

На том и порешили: Кораблинов дал слово, что он непременно посмотрит вечернюю телепередачу, и если своим поздним звонком не побеспокоит Надежду Николаевну, то обязательно позвонит ей и скажет о своих впечатлениях.

Не успел Кораблинов как следует разобрать почту последних дней и ответить на два важных письма, как в коридоре раздался настойчивый звонок. А через минуту в кабинет его басовитыми нахлестами хлынул голос Волчанского, которого он не видел больше года. Когда-то вместе начинали в Малом театре, но потом дороги их разошлись, хотя дружить продолжали и изредка встречались. Последние годы Волчанский посвятил себя страстной пропаганде новой формы самодеятельного творчества — народному театру. Среди искусствоведов и театральных критиков ходили слухи, что он работает над книгой, которой собирается поспорить с некоторыми положениями в системе Станиславского, и выдвигает свою теорию «перманентной эволюции форм искусства, рожденного жизнью».

Ведя лекционный курс в институте культуры, Волчанский много разъезжал по стране, смотрел спектакли народных театров и всякий раз, когда возвращался в Москву, тут же звонил Кораблинову и, захлестнутый впечатлениями командировок, по часу, а то и больше, восторженно рассказывал своему старому другу о том, какие золотые россыпи талантов-самородков таятся в народе, в далеких маленьких городках, в драматических коллективах заводов и фабрик…

Приверженец системы Станиславского, основанной на строгом профессионализме и выработанной школе, Кораблинов в душе жалел заблуждающегося Волчанского, который как ему казалось, хотел плетью перешибить обух. Слушая взволнованные и, как правило, всегда подкрепленные вескими цитатами рассуждения Волчанского, Кораблинов поддакивал, соглашался с ним и терпеливо ждал, когда старый режиссер, одержимый страстью собирательства народных талантов, наконец устанет и, охладив свой пыл, закончит разговор или переведет его на другое.

Но иногда разговоры с Волчанским и общение с ним Кораблинову приносили удовольствие и даже радость. Чем-то бесхитростно-юным и бескорыстно-взволнованным веяло от Волчанского на уставшего от бремени славы Кораблинова. Вот и теперь, еще из коридора услышав голос Волчанского, Сергей Стратонович встрепенулся, хотел было встать, но, почувствовав бархатисто-мягкий перебой сердца, остался неподвижно сидеть в кресле.

На этот раз приходу Волчанского Кораблинов был искренне рад. Давно, еще в дни молодости, подметил Сергей Стратонович в Волчанском необычное, редкое, что отличало его от многих друзей, теперь уже ставших маститыми деятелями искусства. Как-то получилось все так, что даже те, кто лет двадцать назад смотрел на Волчанского с тайной завистью, как на удачника, которому ветер всегда дул в паруса, теперь далеко «обошли» энтузиаста, обвешались почетными званиями, орденами и почестями, а он, Волчанский, никогда не успокаивающийся и всегда чего-то ищущий и с кем-то принципиально конфликтующий (по вопросам искусства!..), всего лишь год назад, в канун своего шестидесятилетия, получил звание заслуженного деятеля искусств. Но к званию этому отнесся равнодушно. Не было по этому поводу ни традиционных банкетов, ни торжественного церемониала вручения Диплома.

И вот этот никогда не унывающий, с вечно всклокоченной серебристо-черной шевелюрой, Волчанский стоял в широко распахнутых дверях кабинета Кораблинова и, замерев в горделивой позе, заложил правую руку за борт жилета, а левую поднял высоко над головой.

— Когда гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе!.. — сказал он и стремительно кинулся в широкие объятия Кораблинова.

Оказывается, Волчанский только что приехал из Восточной Сибири и еще никак не мог прийти в себя от впечатлений, вынесенных из этой поездки. Расхаживая по кабинету Кораблинова, он нервно размахивал руками и время от времени скользил взглядом по лицу своего старого друга, как бы проверяя: производит ли впечатление его рассказ.

— Сереженька, ты только представь себе само название: Счастьегорск!.. Город Счастья! Он стоит на излучине двух могучих сибирских рек, не зная, какой из них поклониться фасадами своих домов. Всего семь лет назад на месте Счастьегорска шумела дремучая тайга с вековыми кедрами и елями. А сейчас эти кедры и ели стоят по обочинам тротуаров, как грозные часовые, и по ветвям бегают рыженькие белки. Нет, ты только представь глазами своего московскою внука: вдруг он утром открывает окно и видит — в каких-то двух-трех метрах от него маленький бельчонок грызет кедровую шишку. А я видел!.. Видел своими глазами!.. Самому старшему жителю этого города — главному врачу — сорок лет. Средний возраст аборигенов Счастьегорска — двадцать два года. Я не знаю, правда это или надо мной подшутили, но на каком-то собрании, которое счастьегорцы называют «вече», какой-то чудак-романтик предложил: тещ и свекровей в этот город юности на постоянное жительство не вызывать. Они великолепно могут обойтись без них. Еще живя в палатках, вместе с домами для рабочих новоселы строили детские ясли и сады. Причем первый детский сад они сделали по своему проекту и над резными, узорными воротами на территории этого садика повесили огромную вывеску, разрисованную огромными славянскими фосфоресцирующими буквами и символами: «Утро жизни». На территории яслей и сада строители оставили нетронутым девственный кусочек тайги с малиной, черемухой, о кедровыми орехами и грибами!.. Там что ни дом, то свое архитектурное решение, что ни улица, то неожиданный взлет пылкой фантазии!.. Я был поражен!.. Я ходил по городу, и мне казалось, что я совсем не Владислав Волчанский, командированный Министерством культуры для знакомства с работой народного театра Счастьегорска, а вставший из гроба Томазо Кампанелла!

— Кто-кто? — переспросил Кораблинов.

— Великий итальянский мыслитель и родоначальник утопического коммунизма Томазо Кампанелла, который вдруг ожил бы и увидел свой «Город солнца», город, который он создал в своем пламенном воображении во время двадцатисемилетнего заточения в тюрьме, куда он после тяжелых пыток был брошен инквизиторами… — Волчанский неожиданно резко остановился посреди кабинета и, закрыв глаза, приложил левую руку к груди.

— Тебе что, плохо, Владислав? — спросил Кораблинов, видя, как болезненно исказилось лицо Волчанского.

— Ничего, это сейчас пройдет. Я просто излишне поволновался.

— Сядь, посиди и успокойся. Может быть, валидольчику?

— Спасибо, я ношу его с собой. — Волчанский достал из карманчика жилета пузырек, извлек из него таблетку валидола и бросил его за щеку.

— Ты под язык клади, — посоветовал Кораблинов. — Под языком быстрее всасывается.

— Зато неудобно разговаривать, — отшутился Волчанский и сел в мягкое кресло.

А через минуту, когда боль в сердце прошла, он снова вскочил с кресла и принялся расхаживать по кабинету.

— Нет, ты что-нибудь когда-нибудь видел подобное? В самом центре городка, на крутом холме, к которому, как знаменитая Потемкинская лестница в Одессе, ведут черные гранитные ступени и белые мраморные перила, стоит настоящий дворец из стекла, бетона и розоватого с голубоватыми прожилками мрамора!.. И какую, ты думаешь, вывеску я прочитал над фронтоном этого сказочного дворца?!

Кораблинов пожал плечами, продолжая с дружеской завистью любоваться Волчанским, в котором клокотало столько юных сил и неудержимых порывов, что он дивился: откуда такая энергия в этом человеке, которому уже пошел седьмой десяток?

— «Храм искусств»!.. А когда я поднимался во Дворец культуры по гранитной лестнице с мраморными перилами, то поражался почти на каждом шагу. Удивительно дерзкая фантазия местного художника-любителя сработала такое, что я на каждом пролете лестницы от удивления и восхищения раскрывал рот. Я буквально остолбенел: неужели все это сделано руками тех, кто приехал в Сибирь строить новый город и осваивать богатства ее недр? Богини и боги всех родов искусств, о которых мы знаем из древнегреческой мифологии, в самых неожиданных, свободных и весьма современных позах изображены мозаикой из цветных сибирских камней. В комплексе своем они представляют такую гармонию, изображающую союз искусств, что я поразился, когда узнал, что все это сделано не руками профессионала или убеленного сединой и отягощенного славой лауреата, а рабочим парнем! Скалолазом по фамилии Каракозов! А когда я хотел познакомиться с художником-самоучкой, то мне сказали, что в общежитии его нет и что он вот уже третью неделю все свободное от работы время висит на скале. — Волчанский умолк, пристально вглядываясь в лицо Кораблинова и жадно желая прочитать на нем не только удивление, но даже и восторг.

— Что значит висит на скале? — спросил Кораблинов.

Искренне обрадовавшись, что его собеседник все больше и больше проявляет интерес к его рассказу, Волчанский, сжав кулак, таинственно погрозил пальцем Кораблинову.

— В самом буквальном смысле слова скалолаз Каракозов висит на скале над пропастью. Висит на том самом месте, где встречаются две сибирские реки. Висит по пяти-шести часов в день, а иногда, говорят, даже по ночам, под лучами прожекторов.

— И что же он там делает, на скале?

— Вырубает огромный барельеф Ленина! И представь себе — Каракозову никто не делал этого социального заказа. Он сам облюбовал это недоступное место на плоской вертикальной грани скалы, которая видна со всех точек города, и, рискуя жизнью, вначале забрался туда один, а потом друзья помогли ему соорудить специальную люльку и каждый день поднимают его туда с водой и инструментами. За его работой наблюдает весь город!.. Я искал встречи с Каракозовым, но он не смог повидаться со мной ни в четверг, ни в пятницу — был очень занят, работал над портретом вождя, а в субботу я сел на пароход и распрощался со Счастьегорском. Так и не повидал Каракозова. А жаль!.. Чертовски жаль.

Волчанский устало прошелся по кабинету, протяжно вздохнул, и вдруг лицо его подернулось облачком не то озабоченности, не то грусти. Наблюдая радужную игру солнечных лучей в хрустальных подвесках люстры, Волчанский вдруг неожиданно замер, словно вспомнив что-то очень значительное, и потом тихо продолжал:

— Когда я с капитанского мостика в бинокль смотрел на висевшего над пропастью рабочего, высекающего барельеф Ленина, то я почему-то вспоминал Веерта.

— Кого ты вспомнил?

— Георга Веерта. Соратника Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Не зря Энгельс назвал Георга Веерта первым и самым значительным поэтом немецкого пролетариата. Когда я рассказываю о нем своим студентам, они слушают меня с замиранием. Если б Веерт прожил лет на десять больше, то как политическая фигура он поднялся бы еще выше.

О Георге Веерте Кораблинов знал мало, а поэтому ему было не совсем понятно, почему именно сейчас, когда разговор шел о рабочем, высекающем на гранитной скале барельеф Ленина, вдруг Волчанский заговорил о Веерте.

— А при чем здесь Веерт?

— Очень даже при чем. — Волчанский пристально посмотрел на Кораблинова и, видя, что тот внимательно его слушает, продолжал: — Не знаю, как сейчас, а в прошлом веке английские рабочие проводили ежегодную выставку цветов, а еще точнее — тюльпанов. В восемьсот сорок шестом году эта выставка была в небольшом городке Бретфорде. Рабочие-цветоводы на свои скудные средства сняли небольшое помещение и пришли на эту выставку тюльпанов как на праздник: надели свои лучшие костюмы, пригласили своих жен, детей, друзей… Посетил эту выставку тогда еще совсем молодой Георг Веерт. Он был крайне взволнован. Небывалое для капиталистического мира явление: рабочие и цветы. — Волчанский щелкнул зажигалкой и, прикурив сигарету, прошел в угол кабинета, словно оттуда, на отдалении от Кораблинова, ему будет удобнее развивать свою мысль. — В жюри на этот раз были выбраны молодой слесарь и старый кузнец. Оба страстные цветоводы, и оба имели призы на предыдущих выставках. — Словно спохватившись, Волчанский извинительно развел руками, отчего весь вид его сразу выразил виноватость перед собеседником. — Прости, Сергей, может, я говорю совершенно неинтересные для тебя вещи? Я просто увлекся… Я преклоняюсь перед Веертом.

— Нет, нет!.. Очень интересно! Я тебя слушаю.

— Так вот, после этой выставки, которую посетили тысячи англичан, состоялось присуждение первой премии за лучший тюльпан, выращенный рабочим. Молодой слесарь предложил первую премию дать тюльпану «Трафальгар». Тюльпан был действительно красив. Он останавливал на себе взгляды знатоков необыкновенным сочетанием цветовых оттенков лепестков. И многие из посетителей вначале было согласились. Но тогда встал старейший член жюри, кузнец Пимбертон. И он предложил присудить первую премию за тюльпан, который стоял в углу в скромном глиняном горшочке. Этот тюльпан был выращен шахтером. Все были удивлены, а кое-кто даже подумал, что король тюльпанов, старый кузнец, пошутил. Но кузнец не пошутил. Он только сказал недоумевающим посетителям выставки и членам жюри: «Господа, подойдите, пожалуйста, к цветку поближе, склонитесь над ним и почувствуйте его аромат». И все по очереди подходили к невзрачному с виду тюльпану, склонялись над ним, на некоторое время замирали и отходили изумленные. Изумленные!..

Видя, что Кораблинов слушает его не только с интересом, но и с каким-то волнением заинтригованного человека, Волчанский неожиданно оборвал свой рассказ и, распахнув на балкон дверь, шагнул через порог.

— Так чем же пахнул тюльпан шахтера? — бросил ему вслед Кораблинов.

И без того всегда экспансивный, Волчанский, видя, что рассказ его пронял Кораблинова, почти вбежал в комнату.

— Он пахнул фиалками! Ты это понимаешь: каким должно быть искусство цветовода, чтобы тюльпан источал нежнейший аромат весенних фиалок!..

— И как же с премией? — нетерпеливо спросил Кораблинов.

— Единогласно первая премия была присуждена тюльпану шахтера.

Кораблинов провел ладонью по волосатой груди.

— Не понимаю только, при чем тут Георг Веерт? Тюльпаны и революция — это так далеко друг от друга.

— Нет, Сереженька, это не так уж далеко друг от друга, Подумай хорошенько, и ты поймешь, что здесь есть глубокая причинная связь.

— Ну, а Веерт?

— А Веерт?.. Потрясенный Георг Веерт возвратился домой с выставки тюльпанов, сел за стол и тут же написал блестящую статью в «Новую Рейнскую газету». Заканчивается эта статья следующей программной мыслью-вопросом: «Какое же искусство создаст рабочий класс, когда он возьмет власть в свои руки?» Ну что?! Что ты скажешь на это? Есть связь между революцией, рабочим классом и цветами?

Кораблинов, неожиданно подавленный рассказом Волчанского, шумно воздохнул.

— Есть…

— Я это тоже подумал, когда смотрел в бинокль на лицо рабочего-скалолаза и на его руки, в которых он держал молоток и стальное зубило. А ведь их сегодня миллионы… Ты понимаешь — миллионы!.. Один взялся за резец, другой — за кисть, третья во Дворце культуры занимается балетом, четвертый через семь нот музыкальной гаммы раскрывает такие глубины и высоты своего мироощущения, что дух захватывает!.. Вот тут и подумаешь: каким же будет наше искусство через пятьдесят лет, когда оно уже сейчас вулканом клокочет в груди трудового народа?

— Я вижу, ты и сейчас еще под гипнозом этой командировки, — сказал Кораблинов, внутренне завидуя Волчанскому, который видел то, что Кораблинов, может быть, никогда не увидит. — Ты бы Рогову рассказал об этом. Как скульптору ему это должно быть интересно. А то он что-то последние годы закис в столице и лепит только войну, которую знает понаслышке.

Волчанский после упоминания имени Рогова как-то сразу не то сник, не то опечалился.

— Я позвонил ему сразу же, как только приземлился в Москве, прямо из телефонной будки в аэропорту. Рассказывал ему так, что аж захлебывался. Уже люди начали стучать в дверь телефонной будки. Думал, что от нетерпения побыстрей вылететь в Счастьегорск он будет тормошить меня вопросами: что да как?.. А он, как сонный бегемот, первые десять минут разговора зевал в телефонную трубку, да так зевал, что аж стонала мембрана, а потом чихнул, как верблюд, и промычал: «Да, молодежь нынче пошла отчаянная… Не только по скалам лазит, но и забирается в космос…» Извинился, что жена зовет к ужину, и повесил трубку. А ведь я, чтобы поговорить с этим динозавром от скульптуры, выстоял под дождем у телефонной будки очередь! Промок чуть ли не до костей… — Волчанский отрешенно махнул рукой, и его вздох эхом прошелестел в просторном кабинете Кораблинова. — Обидно! До боли в сердце обидно, что у некоторых пультов нашей огромной машины по имени Искусство иногда стоят люди с рыбьей кровью. Но ничего!.. Плевал я на этого тюленя из Академии художеств!.. Зато я встретил парня!.. Из народного театра Дворца культуры. Такого парня, что дай ему недели три, чтобы он смог не торопясь, вдумчиво и глубоко перечитать «Гамлета», и через неделю в душе его созреет образ такой силы и мощи, что все наши московские и ленинградские гамлеты лопнут от зависти. Я видел его в роли Карла Моора в «Разбойниках» Шиллера. Спектакль готовили полгода. Признаться, давно я не испытывал такой дрожи и озноба, как в те часы, когда сидел в замершем зрительном зале народного театра Счастьегорска. Его фамилия Батурин, зовут Иваном, сам он из Холмогор, Архангельской области. Удивительное совпадение — из тех самых мест, где когда-то родился гениальный Михайло Ломоносов. В своей книге «Народ и искусство» этому парню я посвящаю целую главу.

— Какая основная концепция будет утверждаться в твоей книге? — спросил Кораблинов.

— Ленинскую формулу «Искусство принадлежит народу» я буду толковать расширительно, связывая искусство с его природой. И применительно к той ступени развития социалистического общества, на которой мы пребываем на сегодняшний день.

— А если попроще, чтобы было понятно рабочему, колхознику и, скажем, мне, интеллигенту от искусства?

— Пожалуйста! Свой основной тезис я сформулировал строго и текстуально конкретно: «Народу принадлежит лишь то новейшее искусство, которое порождено в недрах народа». — Волчанский побледнел в лице и замер на месте, закрыв глаза. Можно было подумать, что он только что проговорил сокровенную истину, к которой шел всю свою долгую жизнь и наконец пришел к ней. — Искусство для избранных единиц, возвышающихся над народом, обречено на гибель, народ такое искусство отторгает, как чужеродное тело. Анализу этих вопросов я посвятил двадцать лет своей жизни. А поэтому прошу, Сергей, если ты будешь сейчас возражать мне, то найди в себе силы уважать хотя бы ту степень серьезности вопроса, которому я отдаю все свои силы.

Кораблинов понял Волчанского, понял его просьбу и не стал ни возражать ему, ни одобряюще поддакивать из чувства дружеской солидарности. Сомкнув за спиной руки, он зачем-то стал вглядываться в портрет Гёте, стоявший на письменном столе.

— Ну, и что же ты думаешь делать с этим Батуриным? — Только сейчас Кораблинов обратил внимание, что обшлага белой рубашки Волчанского были побиты, в некоторых монетах края их волокнились тонкими ниточками.

— Вот и пришел к тебе посоветоваться. Как помочь парню поступить в твой институт?

— В этом году уже поздно. Через два дня будет последний, третий тур экзаменов. Где же ты был раньше?

— Раньше? Две недели назад я ложился спать и не знал, что в далеком таежном городке на берегу богатырской реки живет и работает двадцатидвухлетний холостой парень но фамилии Батурин. А парень считает себя счастливым человеком оттого, что днем он динамитом рвет скалу, через которую прокладывают туннель, а вечером по гранитным ступеням поднимается в свой «Храм искусств», где он играет ведущие роли в народном театре.

— Так в чем же дело? Пошли ему правила приема в наш институт, и пусть готовится. За год он многое может сделать.

Волчанский хотел что-то ответить Кораблинову, но дверь открылась ив кабинет вошла с подносом в руках Серафима Ивановна. Подмигнув Волчанскому как старому знакомому, она поставила на столик перед Кораблиновым еще дымящийся паром кофейник и две чашечки.

Не желая своим присутствием мешать разговору двух старых друзей, которые, как всегда при встречах, беседовали возбужденно, а порой даже громче, чем следовало бы, она тут же бесшумно удалилась и закрыла за собой дверь.

— Дело не в одном этом талантливом парне. Правила приема скалопроходчику Батурину я, конечно, вышлю, на будущий год он приедет в Москву и, я уверен, достойно померится силами со своими соперниками… Все это так, все так… — Волчанский пододвинул к столику кресло и сел в него. А сам сосредоточенно думал о своем, о том главном, что привело его к Кораблинову. — Дело в принципе. В государственном принципе!..

— В каком это еще государственном принципе? — насмешливо искривил губы Кораблинов, помешивая серебряной ложечкой в чашке.

— Меня уже давно бесит московский барьер прописки! — ответил Волчанский и стал дуть на горячий кофе.

— Что это еще за барьер?

— Самый настоящий непреодолимый барьер, который исключает всякую возможность талантливым артистам и режиссерам провинциальных городов показать свои силы и потягаться с мастерами сцены столицы. — Волчанский отодвинул от себя чашку и поправил галстук. — Ведь что получается, Сереженька!.. Выходит, что в нашем артистическом мире Москва — только для москвичей. Академики, ученые, те поумнее да похитрее нас: заметят где-нибудь в Хабаровске или, скажем, в Иркутске молодого талантливого ученого, который большой науке обещает многое, они тут же сразу на карандаш его!.. А потом шлют ему приглашение поработать на ниве науки в столице. Тот, бедный провинциал, от неожиданности и радости вначале теряется, разводит руками, топчется, мнется, объясняет, что он рад бы работать в Москве, но он не один, у него жена, дети… А ему в ответ на это в отделе кадров Академии молча протягивают ордер и ключи от трехкомнатной квартиры где-нибудь на юго-западе Москвы или на Кутузовском проспекте… Умеют!.. Ох как умеют эти академики постоять перед правительством и Моссоветом за свою смену, чтобы постоянно поддерживать большой огонь в горнилах науки!.. А мы?! Что мы, московская артистическая элита? Где ищем себе смену? Делаем ставку на своих московских сынков, среди которых столько балбесов! Наши детки часто кичатся тем, что знают в лицо чуть ли не каждую знаменитость, а некоторые даже, как ровня ровню, похлопывают нас по плечу, а за глаза поносят на чем свет стоит и называют старперами, хрычами… А сами, бедные дети Арбата, ни умом не постигли, ни сердцем не почувствовали, на какой пашне произрастает это великое и святое древо, имя которому — Искусство.

Кораблинов хотел что-то возразить Волчанскому, но тот, не слушая его и забыв про остывший кофе, встал с кресла и снова принялся расхаживать по кабинету.

— В спорте хорошо! Там есть мера!.. Реальная мера, в конкретных измерениях: в метрах и километрах, в граммах и килограммах, в секундах и часах… Возьмем хотя бы штангистов. Когда-то, сразу же после войны, гремел силач Григорий Новак. Я сам его видел, как он поднимал штангу. Но не успел Новак привыкнуть к славе богатыря, как вдруг откуда ни возьмись появился Юрий Власов. Кое-кто думал: ну, кажется, здесь предел нагрузки для человеческих мускулов. А не тут-то было! Не прошло и четырех лет пребывания Власова на богатырском Олимпе, как в малоизвестном донецком городишко забойщик шахты переплюнул и Власова… Повторяю: в спорте есть мера — килограммы, граммы, часы, секунды, метры, сантиметры… Там будь ты сыном хоть самого председателя Комитета физической культуры и спорта, а если уж ты тюхтя-матюхтя, то тебя не возьмут не только в сборную страны по хоккею, а даже в дворовую команду не запишут.

— И что же ты хотел бы?

— Ты, конечно, можешь сказать: «Бодливой корове бог не дал рогов» и всякое такое прочее, но будь я министром культуры, я бы учредил конкурс во всех театрах Москвы и Ленинграда. И по особому графику я позволил бы художественным советам театров каждые три года обновлять, скажем, восьмую или десятую часть труппы. Ты только прикинь — десятую часть труппы! В труппе из шестидесяти человек обновлялись бы каждые три года шесть человек. Какое бы творческое соревнование охватило всех членов труппы! Какая ответственность и честь лежали бы на плечах каждого артиста столичного театра!.. И это обновление шло бы за счет артистов всех театров страны. Прошел по конкурсу — получай ключи от квартиры и поезжай за своим семейством в Саратов или в Смоленск. Поставить правовой вопрос работников искусства на такую основу и на такой уровень, на который поставлен в нашей стране человек науки и спорта. А так получается дискриминация. Если ты бьешь по воротам и попадаешь в девятку под самую штангу — тебя тут же берут в сборную Союза и делают москвичом, а если ты с мочаловской или каратыгинской силой таланта играешь короля Лира или Арбенина в Котласе или Чебаркуле, то и играй себе на здоровье! Аплодисментами чебаркулян ты обеспечен до самой пенсии. Вот оно и получается: вначале у нас наука, потом спорт, а уж на третьем месте искусство.

Кораблинов провел широкой ладонью по лицу, потрепал небритый подбородок и глухо ответил:

— Да, старина, много ты сегодня мне наговорил. Эдак получается, по-твоему, что право на Москву нужно заслужить. Не так ли?

Волчанский чуть ли не подскочил от точного вопроса Кораблинова.

— Совершенно верно!.. Москва — это столица великой коммунистической державы. Право жить в ней и работать дано не каждому.

— А ты не боишься, что через двадцать лет она, наша столица-матушка, распухнет от талантов и чемпионов? Кто же будет стоять у станков и водить трамваи?

Волчанский остановился и с хитроватым прищуром посмотрел на Кораблинова.

— Я продумал и это. Сотня честнейших и талантливых людей, ежегодно прибывающих в семимиллионную Москву, — это капля в море. Но лиши права автоматической прописки один процент, всего только один процент уголовников, отбывших свой второй или третий срок заключения, — и приток светлых личностей в столицу численно уравновесится с оттоком из нее бандитов и хулиганов. Мы идем к тому, что Москва будет первым городом в нашей стране, на гербе которого будет алая лента с золотым тиснением: «Коммунистический город». А потом, по примеру Москвы, очистят себя от всякой скверны и столичные города республик. Это будет! И я в это верю!..

Кораблинов сидел с закрытыми глазами и впервые задумался над тем, о чем только что сказал Волчанский. Первый коммунистический-город в стране… Город без шпаны и хулиганов… Город, в котором люди на ночь не будут закрывать на запоры окна и двери… Город, в котором на улицах и скверах будет порядок, как в музеях. И тут же в памяти всплыло неприятное происшествие, которое произошло в парке имени Горького неделю назад. Кораблинов пошел с внучкой в парк, задумал покатать ее на карусели. В очереди у кассы три изрядно подвыпивших парня начали приставать к девочкам-школьницам. Те вначале делали вид, что не замечают их плоских и пошлых острот, а потом вышли из терпения и призвали распоясавшихся парней к порядку, пригрозив пожаловаться милиционеру. Эта реакция девушек еще больше раздразнила подвыпивших хулиганов, и они, гогоча наперебой, начали говорить непристойные слова!.. Видя, как щеки внучки от стыда полыхают румянцем, Кораблинов не вытерпел и заступился за девушек. Он всего-навсего сказал парням то же, что им только что сказали девушки: если они не прекратят безобразия и не оставят школьниц в покое (он нарочно подчеркнул слово «школьниц», чтобы дать понять хулиганам, что они имеют дело с несовершеннолетними), то он вынужден будет сдать их постовому милиционеру. И тут один из парней, тот, что постарше других и понаглей, слегка задел плечом Кораблинова и, искривив губы, отчего его и без того отвратительное в своем непристойном выражении лицо стало еще неприятнее, процедил: «Предок, ты давно ремонтировал свои золотые зубы и очки в роговой оправе?»

Возмущению Кораблинова не было предела. Оставаться в очереди дольше он не мог. Он кинулся по аллеям искать постового милиционера, чтобы задержать хулиганов, а когда нашел его и прибыл с ним к очереди, то хулиганов уже в ней не оказалось. Очевидно, почувствовали, что седой старик с внучкой оставил очередь не просто так, а с тем, чтобы задержать и привлечь к ответственности нарушителей порядка.

Вернувшись из парка, Кораблинов в тот вечер долго не мог уснуть. Перед ним отчетливо стояли три омерзительных пьяных физиономии. И вот сейчас Волчанский затронул этот же вопрос. Столица большого государства и хулиганство. Несовместимо… Как гений и злодейство.

— Да, Владислав, ты в чем-то прав. Эти мысли приходили и мне. И не раз. Два понятия — Москва и уголовные преступления — несовместимы. Но этот вопрос будет решаться не мной и не тобой, а на самых высоких инстанциях.

— А я уверен, что он будет решаться и решится положительно!.. — горячился Волчанский, совершенно забыв цель прихода к Кораблинову.

— Я надеюсь, что ты пришел ко мне не только потому, что долго меня не видел и соскучился. — Кораблинов посмотрел на часы и подвел пружину завода. — Через полчаса я должен выйти из дома. Через час у меня репетиция.

И, словно спохватившись, что он попусту отнял у очень занятого человека больше часа на разговоры, которые не могли изменить ход событий, Волчанский застегнул жилет на все пуговицы, достал из бокового карманчика серебряные круглые часы на тонкой цепочке и хлопнул крышкой.

— Я пришел к тебе как к одному из руководителей ВТО. Командируй в Счастьегорск толкового человека, желательно театрального критика, связанного или с журналом «Театр», или с «Театральной жизнью», а еще лучше — с «Советской культурой», газета оперативней. Я уже говорил с главным редактором, статью в газете он гарантирует, командировать человека туда пока не могут, весь лимит командировочных в этом квартале уже исчерпали.

— Командировать на предмет? — нарочито казенно спросил Кораблинов.

— Посмотреть всего-навсего два спектакля народного театра — «Разбойники» Шиллера и «Русский вопрос» Симонова.

— Думаю, что это не проблема. — Кораблинов сделал пометку в календаре: «Счастьегорск, команд. человека». — Еще что нужно от меня?

— Если бы ты сумел как-нибудь вытащить в Москву или смог сам слетать в Счастьегорск и посмотреть Батурина в роли Карла Моора, то ты мог бы иметь в резерве для своих будущих фильмов актера большого творческого взрыва. Подумай. Я еще в своих рекомендациях тебе ни разу не ошибался.

— Хорошо, подумаю, — устало ответил Кораблинов и на открытой странице календаря сделал приписку: «Батурин — Карл Моор. «Разбойники».

Уже почти с порога, после того как попрощался с Кораблиновым, Волчанский попросил, прикладывая руки к груди:

— Позвони, пожалуйста, Рогову и скажи ему, что ты не от меня, а от кого-то другого слыхал, что в Счастьегорске рабочие парни так украсили свой город, что туда якобы на днях порывается полететь группа иностранных туристов, причастных к искусству. Иначе его не расшевелишь. Он трусоват. Скажи ему, что во Дворце культуры силами рабочих выполнены такие фрески и мозаичные работы, что о них уже говорят как о явлении в искусстве… На мои сигналы этот динозавр никак не реагирует. А о барельефе Ленина, что вырубает на скале рабочий Каракозов, ты скажи напоследок. Уверен, что после твоего звонка он снарядит туда целую экспедицию своих искусствоведов. — Волчанский еще раз, уже в дверях коридора, пожал Кораблинову руку и, раскланиваясь с Серафимой Ивановной, которая в это время вышла из соседней комнаты, спросил: — Позвонишь?

— Позвоню обязательно. Что касается театрального критика, то считай — он уже командирован в Счастьегорск.

Удостоверившись, что Волчанский сел в лифт и хлопнул дверью, Кораблинов вернулся в кабинет и только теперь почувствовал, что он чертовски устал. К тому же последние десять дней в Москве стояла такая жара и духота, что погода сказывалась на самочувствии не только гипертоников, но и молодых, здоровых людей. Никакой репетиции у него сегодня не было. Он просто устал от беседы с Волчанским, в которой тот черпал силы и, кажется, все более и более укреплял свои убеждения, а Кораблинов как-то раздваивался… В чем-то он с Волчанским безраздельно соглашался, а в чем-то не мог разделить его точку зрения, но у него даже не хватало сил до конца выслушивать его аргументы, которые поднимали в душе Кораблинова внутренний протест и принципиальное несогласие.

После ухода Волчанского Кораблинов сел отвечать на неотложные и важные письма. Но не успел он ответить на письмо режиссера «Ленфильма» Рудакова, который приглашал его на главную роль в своем фильме, как раздался телефонный звонок. Звонил Волчанский. Он деликатно извинился за беспокойство и напомнил, что через час по первой программе телевидения будет передаваться самодеятельность одного московского завода, которую стоит посмотреть. И уже перед тем как повесить трубку (закрыв глаза, Кораблинов отчетливо представлял выражение лица Волчанского, который звонил ему из автоматной будки), Волчанский спросил с той значительностью в голосе, которая звучит лишь тогда, когда человек выплескивает из себя крик души:

— Я прошу тебя, Сережа, не вешай трубку, ответь мне всего лишь на один вопрос, который стоит передо мной многие годы.

— Слушаю тебя.

— Что полезнее для народа и для государства: подготовить и вынянчить для искусства два-три десятка профессионалов-чемпионов или приобщить к искусству миллионы?! Ты понимаешь — миллионы!..

Волчанский говорил что-то еще, но Кораблинов уже не слушал его. Он устал от Волчанского. Положив на колени трубку, он сидел, опустив плечи и думая над тем, как бы пожестче и поубедительнее ответить Волчанскому, что в своей недооценке профессионального искусства и в преувеличении роли самодеятельного творчества народа он делает перехлест и впадает в ошибку. И этот ответ пришел. Кораблинов поднес к уху трубку, из которой несся страстный монолог-тирада Волчанского.

— Ты кончил? — оборвал его Кораблинов.

— Да, я кончил! — переведя дух, ответил Волчанский.

— Мы спорим о разных вещах. Стране и народу нужны чемпионы профессионального искусства и миллионы простых смертных, приобщенных к этому искусству.

— Я это понял, когда ты еще об этом не задумывался. Я спрашиваю: что важнее для народа и для государства?

— Ну, знаешь что, Владислав, давай прекратим этот пустой спор. Ты делаешь свое дело, я делаю свое дело. И бог тебе в помощь. Обнимаю. Салют! — Кораблинов поспешно положил на рычажки телефона трубку, словно боясь, что Волчанский в самые последние секунды успеет поставить перед ним какую-нибудь новую глобальную проблему и навяжет продолжение разговора. Даже облегченно вздохнул, когда увидел трубку, немо лежащую на белых плечиках телефона.

Рудакову на «Ленфильм» Кораблинов ответил отказом: очень занят, да и не его это роль. «Где вы были, господа режиссеры-постановщики, лет тридцать назад, когда я бегал за вами, а вы говорили: «Нет!»?..»

На письмо в Высшую аттестационную комиссию при Министерстве высшего образования отвечать не стал. «Позвоню завтра. Где я найду вам время, чтобы прочитать этот фолиант в тысячу страниц?.. Диссертация, диссертация!.. Кто тебя выдумал?» Кораблинов мысленно, на манер гоголевской «Тройки», речитативом, почти пропел целый монолог-проклятие диссертациям по искусствоведению, которые увесистыми, аккуратно переплетенными кирпичами приходили к нему чуть ли не каждый месяц на отзыв из ВАКа.

— Сереженька, может быть, на сегодня хватит? — Серафима Ивановна подошла к Кораблинову, шаловливо потрепала его за ухо и потянула за руку с кресла. — А ну, тянем-потянем, вытянуть не можем!.. Бабка за дедку, дедка за репку…

После ужина Кораблинов и Серафима Ивановна прошли в гостиную.

Телевизор в доме Кораблиновых включался редко. Разве лишь в дни олимпийских состязаний да в часы встреч высоких гостей из других стран — президентов, королей, премьеров… Кораблинов любил читать по лицам высокопоставленных особ их внутренний мир, их душевный и психологический в настрой. Коль верна народная мудрость, что глаза человека — зеркало души, то почему бы не заглянуть в это зеркало, если на чашах весов в этой душе часто лежат судьбы целых государств, вопросы войны и мира…

И все-таки из всех документально-хроникальных передач последних лет в память Кораблинова на всю жизнь врезались две передачи. Они заслонили все другие, может быть, не менее, значительные передачи, но все-таки не поднявшие в душе старого режиссера целое смятение.

Лицо Фиделя Кастро… В нем было что-то от Христа и от гладиатора Рима. Казалось, все самое совершенное, что отпущено природой человеку, было в лице премьера Кубы, в тридцать два года пришедшего к большой власти через признание его вождем самим народом. Из сотни шансов в смертельной борьбе с военной хунтой у Фиделя Кастро был всего лишь один шанс выжить. И он этот единственный шанс, как лавровый венец, принял из рук самой судьбы, которая, бывая порой непомерно жестокой (заразила смертельными бациллами холеры Чайковского в расцвете его творческих и душевных сил, сделала глухим гениального Бетховена, чья жизнь была соткана из аккордов борьбы и сам он был Везувием божественных звуков, ослепила гения-художника в те самые мгновения, когда рука великого мастера держала кисть, занесенную на новый неповторимый шедевр…), иногда щедро дарит человеку все: скипетр власти, признание народа, здоровье, красоту…

И еще три лица запомнил на всю жизнь Кораблинов: Юрий Гагарин, его отец Алексей Иванович и мать Анна Тимофеевна. Это было в день прибытия в Москву первого сына Земли, перешагнувшего ранее запретный барьер земного пространства. Ни одна из самых гениальных актрис мира, умерших и живых, не могла бы лицом своим передать то, что передала мать, встретившая своего сына, вернувшегося оттуда, куда раньше, до ее сына, никто не осмеливался ступать. «Чего ты плачешь, мать?.. Радуйся, кормилица! На тебя сейчас смотрит вся Вселенная. Подними свою голову и посмотри гордо прямо в окуляр телекамеры… Пошли миру свою материнскую улыбку и скажи, что ты обо всем этом знала, когда в мартовскую ночь в сельской больнице рожала сына!.. Сына, которого двадцать шесть лет спустя планета Земля назовет своим сыном в день его второго рождения. Рождения Первого Человека Вселенной…»

А отец?.. Разве думал когда-нибудь Алексей Иванович Гагарин, что придет тот день, когда сын его, формовщик литейного цеха, мальчишка из Гжатска, через годы сойдет по трапу с самолета и под ногами его до самой правительственной трибуны будет расстелена ковровая дорожка? И он, его сын Юрий, четко печатая шаг под ритмы сводного оркестра, отдавая честь, уверенно пройдет к трибуне, отрапортует Центральному Комитету партии и правительству о выполнении задания, а потом его будут обнимать руководители партии и правительства…

Трудно сдержать старому солдату слезы торжества и радости… Откуда ему знать в эти счастливые минуты, что там, за океаном, скрупулезные седые историки уже роются в анналах геральдических гербов дворянских и княжеских родов России и фамилию князей Гагариных поднимают из праха забвения, чтобы пришпилить ее к парню из Гжатска, предки которого в десятом колене, согнувшись над сохой, пахали суглинистую смоленскую землю, сеяли на ней рожь и лен, а осенью с серпом и цепами обрабатывали ответный дар небогатой, пропитанной кровью почти всех минувших войн смоленской пашни…

«Плачь!.. Плачь, отец!.. С тобой вместе плачу и я, плачет жена моя… В этот благословенный миг плачет счастливая Россия!.. Ведь плачут не только от горя, но и от счастья…» — захлебываясь подступившими к горлу слезами, мысленно твердил Кораблинов, и слезы застилали перед ним на телеэкране правительственную трибуну, ясноликую улыбку Гагарина, лица отца, матери, видных людей партии и государства.

После этой телепередачи Кораблинов долго ходил как во сне. Это, пожалуй, была кульминация состояния, когда в душу одного человека перелилось (по закону сообщающихся сосудов) счастье из души целого народа и затопило эту душу. Больше таких передач Кораблинов не помнил.

И вот сегодня… Если б не звонок из ВЦСПС и не его обещание поделиться после телепередачи впечатлениями, он ни за что не стал бы утруждать себя в этот жаркий и душный вечер беседой о том, что самодеятельное творчество в нашей стране растет год от года.

А потом этот визит Волчанского, который, как всегда, на своем коне и до зубов вооруженный новыми фактами и цифрами. Снять полнометражный художественный фильм на центральной студии страны силами артистов народных театров — это что-то выше воображения Кораблинова. «Даже художники-оформители и те, по планам Волчанского, будут не профессионалы, а любители… Истратить на производство фильма около миллиона рублей, а потом преподнести публике лубок с изображением крутошеих белых лебедей, плавающих рядам с лодкой, на которой целуется парочка?.. Нет, вряд ли на это пойдет плановый отдел студии и дирекция. Да и стоит ли мне врезаться в эту негарантийную и рискованную игру? Даже в парижской рулетке и то больше шансов на выигрыш…»

Мысли Кораблинова были оборваны появлением на экране телевизора молоденькой дикторши. Улыбка ее была мягкой, летучей, она, словно утренний солнечный зайчик, брошенный переливчатой озерной волной, тут же растаяла, и на смену ей лицо девушки овеял ветерок деловитости и серьезности. Диктор предоставила слово работнику отдела культуры ВЦСПС, ведавшему сектором художественной самодеятельности. Видно было, что выступавший волновался. Время от времени, как бы случайно, он опускал на стол взгляд, где под руками у него лежал текст его речи, и старался говорить так, чтобы телезритель не догадывался, что текст своей речи он искусно читает. И это ему удавалось. Только искушенные, вроде Кораблинова, телезрители могли заметить, как прочно было приковано внимание выступавшего к бумажке, лежавшей перед ним.

Огромный и с каждым годом все растущий творческий размах народа представал в цифрах и процентах… Докладчик приводил все новые и новые примеры того, как неразрывны между собой народ и искусство, как органичны в своем вечном развитии две эти общественные, социальные силы и какое взаимное влияние они имеют друг на друга. Причем выступавший варьировал примерами так продуманно и убедительно, что зримо рисовалась впечатляющая картина того, как художественное самодеятельное творчество народа пронизало все классы и все возрасты нашего общества, родилось вместе с социально освобожденным человеком и будет жить до тех пор, пока будет существовать человечество.

Потом показали несколько эпизодов художественной самодеятельности в самых отдаленных уголках страны: на крайних точках Севера, у хлопкоробов Туркменистана, у рыбаков Дальнего Востока и виноградарей солнечной Молдавии. Пели, танцевали, читали стихи, показывали комические сцены из одноактных спектаклей…

Кораблинов уже начал позевывать и прикидывать: достаточно ли у него сведений о концерте, чтобы в телефонном разговоре вести речь о всем концерте и докладе работника отдела культуры ВЦСПС. Умом Кораблинов постигал, что концертная программа цикла выступлений продумана с большим вкусом и чувством меры. Причем в каждом выступлении чувствовался и талант самодеятельного артиста, и своеобразная манера режиссуры… И все-таки… Все-таки свои восторженные оценки, которые он сегодня же выскажет, будут рождены скорее рациональным, разумным отношением к народному творчеству, чем впечатлением, которое произвел на него, художника-профессионала, концерт.

Он было уже собрался уйти в спальню и на часок прилечь, как диктор объявила, что сейчас телезрителям будут показаны картины труда и художественного творчества завода имени Владимира Ильича. Не посмотреть людей завода, где Кораблинов много лет назад снял половину фильма «Заводские сполохи» и где он впервые познакомился с молодым талантливым парнем Владимиром Путинцевым, Кораблинов не мог.

— Симочка, а ведь на этом заводе я провел почти целый месяц.

— И все-таки фильм не стал, как ты замахивался, событием в кинематографе. И я знаю почему. Особенно сейчас, когда воочию убеждаюсь, что на заводе не только делают машины, но и… — Серафима Ивановна оборвала мысль на полуфразе, заметив, какой взгляд метнул в ее сторону Сергей Стратонович.

— Что «но и…»? — холодно и отчужденно спросил Кораблинов.

— Но и выковывают сильные человеческие характеры, формируют души, которые не хуже интеллигента понимают и ценят красоту искусства. А у тебя в фильме был грохот цехов, конфликт из-за плана и грызня с заказчиками…

— Опять ты объясняешь, что Волга впадает в Каспийское море. Ты сейчас говоришь мне то, что я долблю студентам, будущим режиссерам, почти на каждой своей лекции.

— А в свои ворота этот гол пропустил.

— Но ведь консультантом фильма был в прошлом сам рабочий!.. — как бы оправдывался в своей неудаче, в которой позже, когда фильм уже шел на экранах страны, он признался и сам.

— Он — большой начальник, а ты — художник. У него план и вал — это пункт главного помешательства, а у тебя этим пунктиком всегда был человеческий характер, судьба человека во всех, как вы любите выражаться, предлагаемых обстоятельствах. А у тебя в «Заводских сполохах» предлагаемые обстоятельства замкнулись рамкой проходной, цехов, кабинета директора и «толкачей».

Кораблинов широко разбросал волосатые руки на спинке дивана.

— Ну что ж, мой Виссарион Григорьевич, давай все-таки посмотрим, что делается в Доме культуры на заводе Владимира Ильича. Там, кажется, до сих пор над драмколлективом витийствует Брылев. И, говорят, уже три года не берет в рот спиртного.

— А ведь ты когда-то Корнею обещал помочь. Говорил, что как только бросит пить, так дашь ему настоящую, его, брылевскую, роль.

— Не просит. Не буду же я бегать и искать его по Москве.

— Поручи это мне, я найду. Не иголка в стогу.

Кораблинов недовольно посмотрел на жену и промолчал.

А в это время на экране было показано крупным планом лицо улыбающейся девушки. Красивое русское лицо, значительное, твердое в своей решимости творить людям добро.

— Я это лицо где-то видела! — встрепенулась Серафима Ивановна.

Кораблинов неожиданно испытал ощущение, как будто кто-то толкнул его в грудь. Этот прямой и открытый взгляд… Он уже стоял перед ним раньше. Только теперь с лица девушки слетело туманное облачко детской припухлости, и рисунок рта стал четче и тверже. «Неужели это она?» — кольнула догадка.

А заэкранный голос продолжал передачу:

«Перед вами Светлана Каретникова, крановщица электромостового крана того самого цеха, где работает мастером ее отец и где около пятидесяти лет проработал ее дед, прославленный ветеран завода Михельсона Петр Егорович Каретников, ныне почетный рабочий завода, член завкома, депутат Москворецкого районного Совета депутатов трудящихся».

В светлой косынке и в рабочей блузе, Светлана, словно на капитанском мостике попавшего в шторм корабля, возвышалась в своей кабине над грохотом и шумом огромного цеха. Ее ловкие и красивые даже в просторной спецовке руки автоматически и уверенно ложились на штурвалы управления гигантским мостом, медленно плывущим под крышей цеха. Показывали горячий момент работы. Лицо Светланы было сосредоточено на том, что делалось внизу, в ее бригаде, которую она обслуживала. Происходила заливка концов обмотки ротора расплавленным оловом. Кораблинов видел лица рабочих, которые на какие-то минуты совершенно забывали, что за ними следит глазок кинокамеры, и вели себя так, как всегда во время работы. А может быть, съемки велись скрытой камерой?

— Это же Светлана Каретникова, племянница Капитолины Хлыстиковой. Неужели ты не узнала ее? — Кораблинов даже подался вперед, к телевизору.

— Я ее узнала сразу же, как только она появилась на экране, — ответила Серафима Ивановна. — Она и здесь, на своем рабочем месте, талантлива. Смотри, какие точные движения, какое королевское достоинство и чувство собственной значимости в каждом ее жесте. Как тут не скажешь: «Его величество Рабочий класс!»? Только не понимаю, почему рабочие у чана разговаривают с ней жестами? Неужели там стоит такой грохот, что ничего не слышно?

— Симочка, я видел этих рабочих. Это бригада глухонемых. Причем, как мне сказали, одна из лучших бригад на заводе. В цех они добровольно пришли в войну, еще мальчишками, когда было трудно с рабочей силой, а сейчас так вросли в судьбу завода, что ни о какой другой работе и думать не хотят. Меня с ними познакомили, когда я снимал в этом цехе несколько эпизодов в «Заводских сполохах».

А диктор продолжал свой заранее запрограммированный текст:

«На завод имени Владимира Ильича Светлана Каретникова пришла совсем девочкой, сразу же после десятого класса. Сейчас коллективу, в котором работает Светлана Каретникова, присвоено почетное звание бригады коммунистического труда, а полгода назад бригаде вручено переходящее знамя завода».

И вновь телекамера выхватила лицо Светланы крупным планом. С экрана смотрела девушка в рабочей блузе и в светлой косынке. Кораблинов поежился, чувствуя, что сбоку на него смотрит жена. Губы Светланы дрогнули в тонком изломе улыбки, которой она словно бы хотела сказать Кораблинову: «Ну что, Сергей Стратонович, вот мы и встретились. А вы такой же, как и прежде — знаменитый, всемогущий Кораблинов…»

Пошли новые кадры… Тот же длинный и просторный цех, под крышами которого здесь и там маячили хоботы тросов подъемных кранов, от фрезерных станков сверкающей гривой молодого жеребенка, скачущего по степи, летели снопы металлической стружки, вертелись большие и маленькие карусельные станки, медленно погружались в огромные чаны с расплавленным оловом тяжелые роторы электромоторов, с гиком носились по цеховым пролетам на юрких электрокарах лихие такелажники, в красильном отсеке в чаны с нитроэмалью погружались готовые детали и машины, над сборочными столами склонялись сосредоточенные лица укладчиц… Цех, как огромный, четко работающий сложный механизм, жил своей машинной жизнью, движимой силой электрического тока и волей человеческого разума.

И вдруг в этом разумно организованном хаосе звуков и движений появилась фигура старика с палочкой в правой руке. В левой руке старик держал шляпу. Он шел по цеху, как старец патриарх когда-то шел по храму между рядами коленопреклоненных прихожан, пришедших в церковь на откровенную исповедальную беседу с богом. Его приветствовали со всех сторон рабочие цеха: кто поднимал сжатый кулак и подкреплял свою любовь и уважение к старику сердечной приветственной улыбкой, кто просто махал рукой и показывал на станок — мол, рад бы отойти, да он не отпускает, — кто просто молчаливо улыбался и кивал головой почетному ветерану завода…

А старик шел через весь цех к своему старенькому «Кингу», за которым он простоял не один и не два десятка лет.

«А это Петр Егорович Каретников. Он пережил две династии капиталистов, владельцев завода, — братьев Гопперов и Михельсона. Уйдя на пенсию, старейший ветеран завода ведет большую общественную работу. Сегодня он пришел в цех посмотреть, как трудятся на карусельных станках молодые рабочие, недавно торжественно посвященные в рабочий класс».

Старик прошел сквозь строй приветствий к тому участку цеха, где громоздились три новых могучих карусельных стана советского производства. При виде Каретникова, остановившегося у первого стана, рабочие парни на других станах оживились и легким поклоном головы поприветствовали своего старого учителя и продолжали работу.

Телекамера наплыла на лицо Петра Егоровича. Был отчетливо виден профиль его лица и слегка согбенная спина.

— Симочка, что ты можешь сказать об этом лице? — спросил Кораблинов, не отрывая глаз от экрана телевизора.

— Ты только вглядись в это лицо!.. Сколько в нем достоинства!.. Хотела бы я знать, что чувствует в эти минуты твой друг, знаменитый скульптор Рогов, если он тоже, как и мы сейчас, видит этого старого рабочего?..

Вдруг совсем неожиданно на смену заводским кадрам на экране появились кадры осеннего парка с желтой облетающей листвой. По пустынной аллее идут дед и внучка. Оба в плащах и в головных уборах. На Петре Егоровиче широкополая серая шляпа, Светлана подняла капюшон.

— Как поразительно походит на Горького! — вырвалось, как удивление и как восторг, из груди Серафимы Ивановны.

— Да! — ответил Кораблинов, наблюдая за выражением лиц внучки и деда. — Это уже готовые кадры для художественного фильма… Дед и внучка на прогулке. Сокровенный разговор двух поколений: старшее уже уходит из жизни, молодое берет в свои руки жизнь. Ты только вглядись, Симочка, в эти лица!.. Сколько в них истинно русского, простого и искреннего…

— И вместе с тем — гордого и независимого! — поддержала его Серафима Ивановна.

А диктор размеренно и четко говорил свой текст:

«Это внучка и дед в тиши осеннего парка ведут сокровенную беседу перед репетицией пьесы «Люся Люсинова», которую драматический коллектив завода готовит к Всесоюзному смотру художественной самодеятельности. Светлана Каретникова в этой пьесе играет главную роль — Люсю Люсинову. А Петр Егорович в молодости был лично знаком и не раз встречался с революционеркой Люсей Люсиновой, которая весной 1917 года по заданию Замоскворецкого райкома партии создавала на заводе Михельсона молодежный союз «III Интернационал». Люся Люсинова не раз встречалась с Лениным и погибла в Октябре семнадцатого года, при штурме Московского кремля красногвардейцами с завода Михельсона. Роль Светланы ответственная. Драматический коллектив Дома культуры, в котором она работает уже семь лет, возлагает на Светлану Каретникову большие надежды. Драматическим коллективом завода руководит известный актер МХАТа Корней Карпович Брылев».

Кораблинов привстал, услышав фамилию Брылева.

— А что ты на это скажешь, мамочка?

— То, что говорила раньше. Если Корней бросит пить, то о нем снова, но на этот раз, может быть, даже громче, заговорит театральная Россия. Корней талантлив от бога. И душой чист, как ребенок. Зря ты не хочешь помочь ему.

Вначале показали крупным планом лицо Брылева. Он стоял один посреди затемненного зрительного зала, из которого голова его и грудь были выхвачены ярким снопом театрального прожектора. Он поднял перед собой крепко сжатый кулак и что-то угрожающе кричал на сцену, где шла, как сообщил диктор, генеральная репетиция спектакля «Люся Люсинова». Энергия и сила, которые были запечатлены на лице седовласого Брылева, поразили Кораблинова. Он стоял, прислонившись спиной к стене, и крепко сжимал кулаки, словно боясь пропустить малейший жест, еле уловимый поворот головы друга юности.

…Люсю Люсинову допрашивал жандарм. Два дня назад ее задержали у проходной завода Михельсона, куда она шла с запрещенной литературой.

— Вы же дворянка по происхождению, к тому же из знатного рода кавказских князей… Как вы могли смешаться с этим черным стадом недоучек большевиков, которые завтра поставят вас к стенке только за то, что ваш дед и прадед имели в горах Кавказа старинные замки? — допрашивал юную революционерку, студентку Коммерческого института, вислоусый ротмистр жандармского управления, перед которым лежал протокол допроса.

Правая бровь Люси Люсиновой медленно изогнулась подковой и поднялась выше левой. Она о чем-то сосредоточенно думала, глядя в одну точку перед собой. Ее равнодушие и безучастие начинало злить ротмистра, отчего он стал нервно крутить левый ус и, сжав губы, подкашливать.

— Почему вы не ответили на мой вопрос?

— Дворянами по происхождению были декабристы, а за свободу и счастье русского народа они гордо пошли на виселицу и на каторгу.

— Д-да?.. — почти взвизгнул усатый ротмистр и ремни его амуниции заскрипели от резкого и сильного движения.

— Фабрикантом по происхождению был и Фридрих Энгельс. Владимир Ильич Ленин тоже происходит из рода дворян, а революция в России совершается под руководством вождя восставшего пролетариата Владимира Ульянова, старший брат которого, тоже дворянин, был казнен царем за попытку свержения царского самодержавия.

— Значит, и вы избрали путь этих крамольников и изменников России?

— Понятия «революционер» и «крамольник» совершенно разные, господин ротмистр. Это во-первых. А во-вторых, если вы удостаиваете такой высокой чести отнести какую-то неизвестную студентку Коммерческого института к разряду упомянутых крамольников, то вы делаете мне свой высший жандармский комплимент. В революции, которая совершается в России, я всего-навсего лишь мальчик, который на баррикадах подносит взрослым бойцам патроны.

Жандармский ротмистр встал, потянулся и зачем-то прошелся по комнате. Потом отошел к окну и, играя эфесом сабли, застыл в картинной позе.

— Вы осознаете то, что вас ждут вначале суд, потом тюрьма, а за тюрьмой каторга?

Этим вопросом жандарм хотел сбить спесь с допрашиваемой революционерки. Но он ошибся. Вопрос этот еще сильнее ворохнул ненависть в душе Люси Люсиновой.

— Если в ходе революции вы, господин ротмистр, останетесь живым, то потом, после победы революции в России, вы последуете путем, о котором вы только что оказали: вначале тюрьма, потом суд, только суд, народный, а потом каторга или даже… смертная казнь. Так, как было во время Французской революции. — Взгляд Люси Люсиновой словно перечеркнул ротмистра. — Такой конец вы не предполагаете, господин царский жандарм?

Ротмистр вплотную подошел к Люсиновой и с какой-то физиологической ненавистью, граничащей с брезгливостью, посмотрел в ее широко открытые глаза, в которых не было ни страха, ни сожаления.

— Сегодня ночью вас будут пытать, если вы не скажете, кто из рабочих с завода Михельсона входит в Замосковорецкий комитет большевиков. Кстати, как у вас с нервами?

— Я с детства не переношу физической боли, господин ротмистр. И если ваши жандармские палачи будут сегодня ночью пытать меня, чтобы вырвать из меня, что вам нужно, то я буду кричать… Я не выношу даже малейшей боли… — Вдруг Люся Люсинова стремительно встала со скамьи и, заложив руки за спину, гордо, с вызовом, еле слышно продолжала: — Но знайте, господин жандармский ротмистр: за каждый стон, исторгнутый из моей груди, вы заплатите звериным криком от безумной боли, которую вам лично причинят мои друзья по борьбе. Они сегодня на свободе, и они знают, что меня допрашивает ротмистр Сундуков, который живет на Якиманке, в двухэтажном домике рядом с церковью. Мои друзья не простят вам физического насилия надо мной.

Взбешенный ротмистр широко распахнул двери следственной комнаты и заорал что есть силы:

— Часовой!.. Уведите эту… — Он так и не нашел слова, которым хотел назвать юную революционерку Замоскворечья.

На этом показ фрагмента из спектакля оборвался, и на экране снова появилось лицо молоденькой дикторши с прической, напоминающей вавилонскую башню.

«Спектакль «Люся Люсинова» на общегородском смотре спектаклей драматических коллективов Российской Федерации получил Диплом первой степени и выдвинут на республиканский смотр спектаклей народных театров и драматических коллективов Домов культуры страны, который будет проходить в Москве в октябре этого года».

— Ты слышишь, Симочка, куда нацелилась племянница Капельки Хлыстиковой?

— Слышу, — глухо ответила Серафима Ивановна.

Диктор говорила что-то еще, но это уже было о другом. Кораблинов не слушал ее и думал о своем.

— Ну, что ты скажешь, мамочка? — наконец спросил Сергей Стратонович, видя, что телепередача не на шутку разволновала Серафиму Ивановну.

— В этих Каретниковых чувствуется порода. Такие, как старик, делали революцию, а такие, как его внучка, эту революцию защитят даже ценой собственной жизни. Я это поняла четыре года назад, когда она вошла в наш дом. Талантлива — больше ничего не скажешь!

— Вот именно — талантлива! — заключил Кораблинов и набрал номер телефона квартиры секретаря ВЦСПС.

Трубку взяла сама Надежда Николаевна. По голосу она сразу же узнала Кораблинова.

— Ну как, Сергей Стратонович? — В вопросе Надежды Николаевны звучало затаенное беспокойство.

Но Кораблинов сказал то, чего Надежда Николаевна никак не ожидала:

— Дорогая Надежда Николаевна, свое впечатление о телепередаче и о концерте художественной самодеятельности я выражу своим конкретным и твердым деловым решением. Я соглашаюсь возглавить жюри Всесоюзного конкурса спектаклей народных театров и драматических коллективов страны, который будет проходить в Москве. А поэтому, прошу вас, подошлите мне официальные условия конкурса, состав его участников и персональный список членов жюри. Только сделайте это как можно быстрее.


Читать далее

Родник пробивает камни
ПРОЛОГ 13.04.13
ГЛАВА ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СОРОКОВАЯ 13.04.13
ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ 13.04.13
ЭПИЛОГ 13.04.13
ОБ АВТОРЕ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть