Онлайн чтение книги Семейство Майя
IV

Карлос все же выбрал медицинский факультет. Как говорил доктор Тригейрос, в мальчике рано обнаружились задатки Эскулапа.

Задатки эти и вправду открылись в нем в тот день, когда он нашел на чердаке среди старой книжной рухляди потрепанный и грязный анатомический атлас; Карлос целые дни вырезал и развешивал по стенам своей комнаты изображения печени, кишок, голов в разрезе «с показом всего содержимого». Однажды вечером он ворвался в гостиную и с восторгом стал показывать дамам Силвейра и Эузебио устрашающую литографию с изображением шестимесячного человеческого плода в утробе матери. Дона Ана с криком оттолкнула литографию, заслонив веером лицо, а сеньор адвокат, тоже залившись краской стыда, подхватил Эузебиозиньо и, поставив его у себя между колен, закрыл ему глаза ладонью. Но что особенно возмутило дам, так это снисходительность Афонсо.

— Ну что вас так напугало, что вас так напугало? — спрашивал он, улыбаясь.

— Как что напугало, сеньор Афонсо да Майа?! — вскричала дона Ана. — Эти непристойности!

— В природе нет ничего непристойного, моя дорогая сеньора. Непристойно лишь невежество… Закрывать ребенку глаза… Нет ничего более похвального, чем интерес к нехитрому устройству человеческого организма.

Дона Ана обмахивалась веером, задыхаясь от возмущения. Давать в руки ребенку такие ужасы!.. Карлос рисовался ей чуть ли не распутником, «который уже все изведал», и она намеревалась решительно запретить Терезинье играть с ним в коридорах Санта-Олавии.

Другие друзья дома, к примеру, сеньор судья и даже сам аббат, сожалея, разумеется, о столь раннем приобщении к тайнам бытия, тем не менее соглашались, что все это говорит о несомненной склонности мальчика к медицине.

— Ежели он не остынет к ней, — говорил доктор Тригейрос с пророческим жестом, — его ждет великое будущее.

И Карлос вроде бы не остыл.

В Коимбре, учась в лицее, он откладывал в сторону учебники по логике и риторике и занимался анатомией; на каникулах, распаковывая его чемоданы, Жертруда убегала с визгом, завидев белевший из-под сложенного пальто оскаленный череп; стоило какому-нибудь слуге в Санта-Олавии занемочь, как Карлос погружался в старые медицинские книги дедушкиной библиотеки, выискивая сходные симптомы, и после тщательного осмотра больного ставил диагноз, который добрейший доктор Тригейрос выслушивал внимательно и с почтением. В присутствии Афонсо да Майа доктор всегда величал Карлоса не иначе как «мой талантливый коллега».

Однако выбор Карлоса (все уже видели его в мантии юриста) не встретил одобрения со стороны преданных друзей Санта-Олавии. Дамы Силвейра особенно сожалели о том, что столь красивый юноша, завидный кавалер, вынужден будет всю жизнь прописывать пластыри и пачкать руки, пуская кровь. А сеньор судья однажды признался, что не верит тому, что сеньор Карлос да Майа захочет «всерьез стать врачом».

— Вот те раз! — воскликнул Афонсо да Майа. — А почему бы ему не стать врачом всерьез? Коли он избирает эту профессию, то уж, разумеется, для того, чтобы заниматься ею с тем же рвением и преданностью, как занимался бы любой другой избранной им профессией. Я воспитываю не бездельника и волокиту, а человека, который сможет приносить пользу отечеству…

— Но в таком случае, — осмелился заметить сеньор судья, сопровождая свои слова тонкой улыбкой, — не кажется ли вам, что имеются такие поприща, и тоже весьма важные, однако все же более подходящие для вашего внука, где он мог бы приносить пользу?..

— Не вижу таковых, — отвечал Афонсо да Майа. — В стране, которая не вылезает из болезней, важнейшим патриотическим делом, бесспорно, должно быть искусство врачевания.

— У вашей милости на все всегда готов ответ, — почтительно пробормотал судья.

Карлоса и вправду привлекала в медицине жизнь «всерьез», деятельная и благотворная; каталки с больными в просторных коридорах клиники, скальпель, спасающий человеческое существование от гибели, бессонные ночи в сражениях со смертью у постели больного, среди ужаса и отчаяния родных и близких… Подобно тому как мальчиком его завораживала живописность внутренних органов, так ныне он был заворожен отвагой и самоотверженностью медицинской науки.

Он без колебаний выбрал медицинский факультет. В предвидении долгих лет усердного учения дедушка снял для него небольшой уединенный домик в Селасе, изяществом архитектуры напоминавший английский коттедж, с зелеными жалюзи, уютно спрятанный среди зелени. Один из друзей Карлоса (некий Жоан да Эга) назвал его «Селасским замком», намекая на излишнюю роскошь, не подобающую студенту: ковер в гостиной, обитые сафьяном кресла, оружие на стенах и ливрейного лакея.

Поначалу роскошь его жилища привлекла к Карлосу юнцов из знатных семейств, а «демократы» отнеслись к нему с подозрением; однако, когда стало известно, что владелец «замка» читал Прудона, Огюста Конта, Герберта Спенсера и свое отечество именует не иначе как «мерзким содомом», самые непреклонные потрясатели основ стали посещать «Селасский замок» столь же запросто, как и жилище Трована, поэта и бродяги, закоренелого радикала, вся обстановка которого состояла из продавленного дивана и Библии.

По прошествии нескольких месяцев Карлос, обожаемый и теми и другими, успешно примирил светских денди с философами-радикалами и нередко подвозил в своем экипаже вместе Серру Торреса, чучело, состоящее при посольстве в Берлине и ежевечерне облаченное во фрак, и знаменитого Кравейро, размышлявшего над «Смертью Сатаны» — шедевром, который он прятал под плащом вместе с огромной шапкой из выдры.

«Селасский замок», столь идиллически-мирный на вид, сделался средоточием бурной деятельности. Во дворе занимались гимнастикой на научной основе. Старая кухня была превращена в зал для фехтования, ибо часть студентов полагала умение владеть оружием общественно необходимым делом. По вечерам в столовой солидные юноши солидно играли в вист; а в салоне, при свете хрустальной люстры, среди номеров «Фигаро» и «Таймс», а также парижских и лондонских журналов, разбросанных по столам, под звуки Шопена или Моцарта, исполняемого Гамашо, раскинувшиеся в креслах литераторы вели шумные и горячие дружеские беседы, в которых слова Демократия, Искусство, Позитивизм, Реализм, Католицизм, Бисмарк, Любовь, Гюго и Эволюция поочередно сверкали в табачном дыму, столь же легковесные и расплывчатые, как и клубы дыма. И метафизические споры, и радикальные истины обретали особую пикантность в присутствии лакея, обносившего гостей пивом и крокетами.

Карлос, разумеется, тоже частенько оставлял нераскрытыми на письменном столе лекции по медицине. Литература и искусство мало-помалу затягивали его в свой сладостный омут. Он опубликовал цикл сонетов в студенческом журнале, затем статью о Парфеноне; пробовал писать маслом, а также сочинил несколько исторических рассказов под влиянием «Саламбо». Кроме того, ежевечерне он совершал прогулки верхом. В результате он наверняка провалился бы на экзаменах, не будь он столь знатен и богат. Устранись дедушкиного неудовольствия, Карлос умерил свое интеллектуальное расточительство, сосредоточась на избранной им науке: курс был закончен успешно. Однако в его жилы уже проник яд дилетанства, и ему грозила, по словам Жоана да Эги, участь врача-сочинителя, из тех, что сочиняют болезни, от которых глупое человечество впоследствии соглашается умирать!

Дед Карлоса время от, времени проводил одну-две недели в Селасе. Вначале его присутствие, приятное для поклонников виста, породило смятение среди литературных спорщиков. Доселе бойкие юнцы едва осмеливались протянуть руку к стакану с пивом, и звучавшая то здесь, то там «ваша милость» замораживала гостиную. Однако, привыкнув понемногу к появлению старика в домашних туфлях и с трубкой во рту, к его приветливой улыбке патриарха богемы, когда он, расположившись в кресле, вступал в дискуссии о литературе и искусстве или пересказывал английские и итальянские анекдоты, бывшие в ходу в его время, гости «Селасского замка» стали смотреть на него как на седовласого товарища. В его присутствии теперь уже не стеснялись говорить о женщинах и легкомысленных приключениях. Этот старый фидалго, такой богач, который, однако, читал Мишле и горячо им восхищался, пришелся по сердцу даже радикалам. И Афонсо тоже наслаждался в эти счастливые часы, видя своего Карлоса в центре кружка образованных, талантливых, веривших в идеалы молодых людей.

Карлос проводил каникулы в Лиссабоне, а порой — в Париже или Лондоне; но на рождество и пасху всегда приезжал в Санта-Олавию, где его дед, все более одинокий, старался развлечь себя, любовно украшая свое жилище. Комнаты в доме были увешаны великолепными аррасскими коврами, пейзажами Руссо и Добиньи, уставлены старинной резной мебелью. Из окон виднелись благородные очертания английского парка: по шелковистой траве лужаек причудливо вились песчаные дорожки, среди зелени белели мраморные статуи, а под каштанами мирно дремали тонкорунные овцы. Однако жизнь в сем роскошном обиталище не была ныне радостной: виконтесса, тучнея с каждым днем, погружалась в тяжелый сон сразу же после ужина; Тейшейра, а за ним и Жертруда умерли оба — от плеврита и оба — на масленицу; за столом уже не сияло добротой лицо старого аббата, покоившегося ныне под каменным крестом среди левкоев и роз, цветущих круглый год. Сеньор судья переехал в Порто, где подвизался в кассационном суде; дона Ана Силвейра, мучимая недугами, не покидала более своего дома; Терезинья, выросши, превратилась в дурнушку с лимонно-желтой кожей; Эузебиозиньо, как и в детстве, апатичный и унылый, утратил даже следы своего былого пристрастия к старым фолиантам и собирался жениться и переселиться в Регуа. Один лишь сеньор адвокат, забытый в сем отдаленном углу, был все тот же, разве, пожалуй, окончательно облысел, но отличался той же приятностью манер и так же обожал флегматичную дону Эужению. Да еще старый доктор Тригейрос почти каждый вечер спешивался у ворот усадьбы со своей белой кобылы, чтобы провести часок-другой в дружеской беседе с Афонсо да Майа.

И для Карлоса каникулы лишь тогда были веселыми, когда он привозил с собой в Санта-Олавию своего закадычного друга, несравненного Жоана да Эгу, к которому Афонсо да Майа питал большое расположение; он любил и его самого, и его причудливый нрав, да к тому же юноша был племянником Андре да Эги, друга его молодости, много раз гостившего в прежние времена здесь же, в Санта-Олавии.

Эга готовился стать юристом, но не слишком с этим спешил и давал себе передышки, то проваливаясь на экзаменах, то пропуская год. Его мать, богатая и благочестивая вдова, жившая с дочерью, тоже богатой и благочестивой вдовой, в поместье неподалеку от Селорико-де-Басто, вряд ли имела даже слабое представление о том, чем ее Жоанзиньо занимался все эти годы в Коимбре. Ее духовник успокаивал ее, говоря, что все будет хорошо и в один прекрасный день мальчик станет доктором права, как его отец и дядя; благочестивая дама довольствовалась этими заверениями, ибо ее больше заботили собственные недуги и духовные утешения падре Серафина. Она втайне желала, чтобы сын оставался в Коимбре или где-нибудь в другом месте подальше от них, ибо, когда он появлялся в усадьбе, он наводил на нее ужас своим безбожием и еретическими шутками.

И в самом деле Жоан да Эга отнюдь не только у матери и ее духовника, но и среди студентов, коих он поражал дерзкой удалью и смелыми речами, слыл за самого отчаянного безбожника и потрясателя основ, какие только рождались на свет. Это льстило ему; и он уже по привычке преувеличивал свое отвращение к религии и к существующему общественному устройству: он призывал к истреблению буржуа, к любви, свободной от оков брака, к раздаче земли крестьянам и к культу Сатаны. Постоянное умственное возбуждение постепенно наложило отпечаток на его внешность и манеры: его долговязая тощая фигура, усы, смыкающиеся с крючковатым носом, квадратный монокль в правом глазу и впрямь придавали Жоану да Эге нечто мятежное и сатанинское. Он возродил среди студентов традиции былых времен: дыры на его студенческом одеянии были зашиты белыми нитками, он не знал себе равных на дружеских попойках и ночью, на мосту, потрясая кулаком, разражался страшными богохульствами. Однако в глубине души он был крайне чувствителен и вечно был влюблен то в одну, то в другую пятнадцатилетнюю девицу из чиновничьих дочек; за ними он ухаживал на вечеринках и подносил им коробки конфет. Его репутация богатого наследника открывала перед ним двери всех домов, где водились девушки-невесты.

Карлос смеялся над этими жалкими идиллиями, но кончил тем, что сам впутался в романтическую историю с женой одного министерского чиновника, лиссабоночкой, пленившей его своим кукольным изяществом и красивыми зелеными глазами; она же была без ума от знатности и богатства Карлоса, его грума и английской кобылы. Они стали обмениваться посланиями, и несколько недель Карлос упивался терпкой и волнующей поэзией своего первого романа с замужней женщиной. К несчастью, дама носила варварское имя Эрменгарда, и друзья Карлоса, прознав о его романе, величали его «Эурико, пресвитер» и адресовали ему в Селас письма, надписывая конверты этим гнусным именем.

Однажды в солнечный день Карлос проезжал по ярмарке, и мимо него прошел вышеупомянутый чиновник, держа за руку сынишку. Карлос впервые видел мужа Эрменгарды так близко. И нашел, что тот дурно одет и невзрачен. Зато малыш был прелестен, такой пухленький, наряженный в этот январский день в костюмчик из голубой шерсти, он шел, нетвердо ступая посиневшими от холода ножками, и улыбался яркому свету, улыбался весь: глазами, ямочкой на подбородке, румяными щечками. Отец оберегал малыша от толпы, и нежная заботливость, с которой он вел сынишку, растрогала Карлоса. В это время он как раз зачитывался Мишле, и его душа прониклась вычитанными рассуждениями о святости домашнего очага. Карлос почувствовал себя подлецом: он раскатывает здесь в своем dog-cart, хладнокровно обрекая на стыд и слезы этого несчастного отца, такого беззащитного в своем потертом пальто! И Карлос перестал отвечать на письма Эрменгарды, в которых она называла его «своим идеалом». Дама не преминула отомстить ему, оговорив перед мужем: отныне при встречах чиновник метал на Карлоса убийственные взгляды.

Но настоящее «любовное крещение», как говорил Эга, Карлос получил лишь тогда, когда в конце каникул встретил в Лиссабоне красавицу испанку и поселил ее в домике неподалеку от Селаса. Испанка звалась Энкарнасьон. Карлос нанял ей экипаж с белой лошадью, и Энкарнасьон заворожила всю Коимбру как живое воплощение Дамы с камелиями, этого утонченного цветка высшей цивилизации. По всему Бульвару молодые люди замирали, побледнев от волнения, когда она проезжала в открытом экипаже, откинувшись на подушки, и позволяла любоваться ножкой в атласной туфельке и чуть видном из-под юбки шелковом чулке, томная и надменная, с крошечной белой собачкой на коленях.

Университетские поэты слагали в ее честь стихи, в которых Энкарнасьон именовалась Израильской Лилией, Голубкой Ковчега и Утренним Облачком. Один студент-теолог, неотесанный и не отличавшийся чистоплотностью уроженец Трас-ос-Монтес, даже предложил ей руку и сердце. Однако, несмотря на уговоры Карлоса, Энкарнасьон не пожелала выйти замуж за теолога; а тот принялся кружить возле Селаса, вооружившись ножом, грозя, что он «напьется крови» Майа. Пришлось Карлосу отделать ревнивца палкой.

Меж тем кичливая испанка день ото дня становилась все невыносимее: она без умолку трещала о своих победах в Мадриде и Лиссабоне, о подарках, которыми ее осыпали граф такой-то и маркиз такой-то, о своем высоком происхождении: ее семья в родстве с самими Мединасели. Вскоре ее зеленые атласные туфли стали внушать Карлосу отвращение не меньшее, чем ее пронзительный голос: бесцеремонно вмешиваясь в разговоры Карлоса с друзьями, она принималась бранить республиканцев, называя их разбойниками, и превозносила времена доны Изабел, когда в обществе царили остроумие и галантность, — как все кокотки, Энкарнасьон была весьма консервативна. Жоан да Эга ее не выносил. А Кравейро объявил, что ноги его не будет в «Селасском замке», пока там обретается это лишенное мыслей тело, за которое вряд ли стоит платить дороже, чем за коровью тушу.

К счастью, однажды вечером Батиста, вездесущий камердинер Карлоса, выследил сию даму, направлявшуюся в обществе Жуки в Университетский театр. Наконец-то появился предлог, чтобы избавиться от нее! И, достойным образом вознагражденная, родственница Мединасели, Израильская Лилия, почитательница Бурбонов, отбыла в Лиссабон на улицу Святого Роха, в свою родную стихию.

В августе, по окончании Карлосом университета, в Селасе был устроен шумный праздник. Приехали и Афонсо из Санта-Олавии и Виласа из Лиссабона. Весь вечер в саду, среди акаций, прорезая густые сумерки, вспыхивали фейерверки; и провалившийся в последний раз на последнем экзамене Жоан да Эга, не зная устали, без сюртука, развешивал венецианские фонарики на деревьях, гимнастической трапеции, вокруг колодца, устраивая иллюминацию. За ужином, на котором почетными гостями были университетские профессора, Виласа, бледнея и трепеща от волнения, произнес спич; он как раз начал цитировать нашего бессмертного Кастильо, когда под окнами взорвался грохот барабана и тарелок, — студенческий оркестр явился исполнить серенаду. Эга, весь красный, в расстегнутом одеянии, с болтающимся за спиной моноклем, поспешил на балкон и провозгласил:

— Наш Майа, Каролус Эдуардус из рода Майа, вступает на славное поприще, готовый спасать больное человечество либо отправлять его на тот свет — в зависимости от обстоятельств! Назовите мне отдаленнейшие уголки земли, куда не достигла бы молва о его таланте, о его dog-cart, о греховном accessit[8]Здесь: успехе (лат.). в недалеком прошлом и о великолепном портвейне, ровеснике героев двадцатых годов, которое я, приверженец революции и выпивки, я, Жоан да Эга, Иоганес из рода Эга…

Темная толпа под окнами разразилась криками «ура». Затем оркестранты и прочие студенты наводнили дом. До поздней ночи в саду и в гостиной, заставленной стопками тарелок, слуги обносили всех сластями на круглых подносах, и шампанское лилось рекой. И взмокший от жары Виласа, вытирая платком голову и шею, повторял, обращаясь то к одному, то к другому гостю, а то и сам к себе:

— Великое дело кончить курс!


Вскоре Карлос Эдуардо отправился в длительное путешествие по Европе. Прошел год. Наступила осень 1875 года; и дед, обосновавшийся к тому времени в «Букетике», с нетерпением поджидал внука. Последнее письмо Карлоса было из Англии, где он, по его словам, с восхищением изучал превосходное устройство детских больниц. Он и в самом деле занимался этим, но, кроме того, ездил проветриться в Брайтон, посещал скачки в Гудвуде, совершал романтическое путешествие по озерам Швейцарии в обществе одной голландской дамы, оставившей своего мужа, почтенного гаагского чиновника, некой мадам Ругель, золотоволосой, пышной и белотелой, словно рубенсовская нимфа.

Затем в «Букетик» стали прибывать нескончаемые ящики с книгами, инструментами, приборами — целая библиотека и лаборатория; каждое утро Виласа, одуревший от таможенных формальностей, привозил все новые и новые ящики.

— У мальчика наверняка накопилось немало грандиозных идей по части медицины, — говаривал Афонсо своим друзьям.

Он не видел его уже четырнадцать месяцев, «своего мальчика», если не считать фотографии, присланной из Милана, на которой все находили Карлоса похудевшим и печальным. И сердце старика громко стучало в то прекрасное осеннее утро, когда, держа бинокль у глаз, он вдруг различил с террасы «Букетика» силуэт парохода компании «Ройял Мейл», на котором его внук подплывал к берегам родины.

Вечером старые друзья — Секейра, дон Диого Коутиньо, Виласа — не переставали восхищаться тем, насколько благотворным было для Карлоса путешествие. Ничего общего с фотографией! Какой крепыш, какой здоровяк!

И в самом деле Карлос превратился в поразительно красивого юношу, высокого, стройного, широкоплечего, с точеным бледным лицом в ореоле темных вьющихся волос и с глазами, унаследованными от всех Майа, неотразимыми глазами своего отца — влажно-черными, с таким же ласковым, но более твердым взглядом. Изящная темно-каштановая небольшая заостренная бородка в сочетании с чуть поднятыми кверху усами придавали ему облик прекрасного рыцаря эпохи Возрождения. И дед, чей умиленный и повлажневший взор исходил любовью, гордясь, глядел на внука и слушал, как тот с веселым оживлением рассказывает о путешествии, о чудесных днях в Риме, о том, как не понравилась ему Пруссия, а вот Москва удивила своей непохожестью на другие города, и о том, как милы голландские пейзажи…

— Ну а теперь? — спросил у него Секейра, когда Карлос на минуту прервал свой рассказ, чтобы подкрепиться коньяком с содовой. — Что же ты теперь намерен делать?

— Теперь, генерал? — повторил Карлос, улыбаясь и ставя на место бокал. — Я намерен немного отдохнуть, а затем начну становиться национальной гордостью!

На следующее утро Афонсо и вправду застал внука в бильярдной, где были сложены присланные им ящики: Карлос, в одной рубашке, вскрывал их и распаковывал, весело насвистывая. На полу, на диванах высились груды увесистых томов; сквозь распоротую парусину то здесь, то там сверкали на солнце стекла, полированные деревянные и металлические поверхности укутанных в солому приборов. Афонсо молча созерцал все эти роскошные орудия познания.

— И где же ты думаешь расположить этот музей?

Карлос поделился с дедом своими намерениями: ему бы хотелось устроить просторную лабораторию неподалеку, в предместье, и чтобы там были и печи для химических опытов, и помещения для анатомических и физиологических исследований, и медицинская библиотека, и склад медицинского оборудования, и полный инструментарий…

Услышав о столь грандиозных планах, дед просиял:

— Не стесняй себя в расходах, Карлос! За последние годы мы в Санта-Олавии кое-что скопили…

— Прекрасные и мудрые слова, дед! Повтори-ка их Виласе.

Несколько недель они провели, обсуждая устройство лаборатории.

Карлос и в самом деле вернулся с искренней жаждой практического труда на своем поприще: наука в чистом виде служит к украшению человеческого духа, но бесполезна для других, как бесполезны для них ковры, украшающие его спальню, — они всего лишь роскошь холостяка. А он, Карлос, хочет приносить пользу. Однако его стремления хоть и были энергичны, но как-то не устоялись: то он думал о большой клинике, то намеревался создать труд, посвященный основам врачевания; то собирался посвятить себя научным исследованиям по физиологии, неторопливым и обстоятельным… Он чувствовал в себе — или воображал, что чувствует, — кипенье сил, но не мог определить точку их приложения. «Нечто из ряда вон выходящее», как он говорил, и это «нечто» для него, человека из высшего общества и одновременно человека науки, означало непременное сочетание общественной карьеры и ученых изысканий: научные открытия среди неназойливого комфорта, даруемого богатством; одоление философских вершин, перемежаемое спортивными и светскими удовольствиями; Клод Бернар, который был бы в то же время и Морни… Карлос по натуре принадлежал к дилетантам.

Виласе поручено было справиться относительно помещения под лабораторию, и управляющий; крайне польщенный, готов был проявить неутомимое усердие. Однако для начала он хотел бы знать: что, наш доктор собирается открыть там клинику?

Нет, Карлос не собирался открывать клинику в собственном смысле этого слова. Но он будет принимать больных, и даже бесплатно, с благотворительной целью и для практики. Тогда Виласа дал понять, что в этом случае приемная должна помещаться отдельно от лаборатории.

— Иначе, по моему разумению, вид всех этих инструментов, приборов и машин может отпугнуть пациентов…

— Ты прав, Виласа! — воскликнул Афонсо. — Еще мой отец говорил: не показывайте быку кувалду.

— Отдельное, непременно отдельное помещение, — убежденно подхватил управляющий.

Карлос согласился с его доводами. И Виласа подыскал для лаборатории бывший склад, просторный и обособленный, в глубине двора, рядом с площадью дас Несесидадес.

— А врачебный кабинет, сеньор, у вас будет в другом месте, и в каком! В центре Росио!

Усердие Виласы не было вовсе бескорыстным. Горячий приверженец «Альянса», член партии прогрессистов, Виласа-младший жаждал быть избранным в муниципальный совет, а в дни своих наивысших успехов (например, когда его юбилей был отмечен в «Обозрении» или когда единомышленники аплодировали его выступлению о Бельгии) он даже думал, что при его способностях его партия могла бы обеспечить ему местечко в Сан-Бенто. Бесплатный врачебный кабинет на Росио, консультации доктора Майа, «сеньора Майа», послужили бы влиятельной силой в осуществлении его надежд. И потому Виласа возликовал, когда два дня спустя ему удалось снять угловые апартаменты на втором этаже.

Карлос оборудовал их, не щадя затрат. В прихожей, где стояли обитые сафьяном банкетки, пациентов должен был встречать слуга в ливрее — на французский манер. Приемная радовала глаз зелеными обоями с серебристыми цветочными узорами, ее украшали руанские вазы с декоративными растениями, красочные картины, мягкие кресла, придвинутые к столику, на котором были разложены комплекты «Шаривари», фотографии для рассматривания в стереоскоп, альбомы с полуголыми актрисами; и фортепьяно сверкало белыми клавишами, дабы окончательно изгнать скорбный дух, присущий обители недугов.

Кабинет, где Карлос должен был принимать пациентов, выглядел более скромно, даже аскетично: обитая темно-зеленым бархатом мебель, шкафы черного дерева. Несколько друзей из окружения Карлоса — Тавейра, его однокашник и сосед, Кружес, маркиз де Соузелас, с которым он путешествовал по Италии, — пришли поглядеть на все эти чудеса. Кружес пробежался по клавишам фортепьяно и обнаружил, что оно расстроено; Тавейра погрузился в разглядывание актрис; и лишь маркиз, единственный, удостоил Карлоса сомнительной похвалой: он не сводил глаз с кабинетного ложа, явно более уместного в гареме — столь оно было обширно, пышно и взывало к наслаждениям, — затем, опробовав податливость его пружин, маркиз подмигнул Карлосу и произнес:

— Подходяще.

Похоже, друзья не верили в серьезность всех этих приготовлений. Но Карлос был искренне увлечен предстоящей практикой: он даже велел дать объявление в газетах, однако, увидев свое имя, набранное жирным шрифтом, рядом с именем владелицы прачечного заведения и рекламой пансиона, он послал Виласу аннулировать данное им объявление.

Впрочем, он больше времени посвящал лаборатории, которую решил устроить в найденном Виласой помещении на площади дас Несесидадес. По утрам, до завтрака, он шел взглянуть на ведущиеся там работы. Он входил в просторный двор, где в тени прятался колодец и плющ высыхал на железных крюках, на которых он был подвязан к стене. Карлос уже рисовал себе, как он превратит это пространство в зеленый английский садик; он восхищался порталом здания, стрельчатым и благородным, сохранившимся от прежнего церковного фасада: достойный вход в его святилище науки. Но внутренняя отделка помещения безмерно затянулась: все те же ленивые удары молотка в тучах белой пыли, все тот же визг пил и рубанков среди вороха стружек! Долговязый и мрачный плотник, похоже, уже целый век с вялым бессилием строгает одну и ту же нескончаемую доску; и на крыше рабочие, расширявшие слуховое окно, только и делают, что насвистывают унылое фадо, греясь в лучах осеннего солнца.

Карлос жаловался подрядчику, сеньору Висенте, и тот неизменно заверял его, что «не пройдет и двух дней, как помещения нельзя будет узнать». Средних лет весельчак, сладкоречивый, чисто выбритый и вымытый, подрядчик обитал неподалеку от «Букетика» и слыл в своем квартале за республиканца. Карлос питал к нему симпатию, и все кончалось тем, что он по-соседски пожимал подрядчику руку; а сеньор Висенте, видя в Карлосе прогрессиста и демократа, делился с ним своими чаяниями. Прежде всего он желал бы, чтобы у них в стране случилось то, что в девяносто третьем году во Франции…

— Чтобы так же лилась кровь? — ужасался Карлос, глядя на пышущее здоровьем, честное, круглое лицо народного радетеля.

— Да нет, сеньор, один корабль, всего один корабль…

— Корабль?

— Ну да, сеньор, зафрахтовать на средства нации корабль, посадить на него короля, королевскую семью и всю эту шайку министров, политиков, депутатов, интриганов и прочая и прочая, и пусть себе плывут, куда хотят.

Карлос улыбался, порой пытаясь его разубедить:

— Но вы уверены, сеньор Висенте, в том, что, едва эта «шайка», как вы точно выразились, покинет гавань, все наши больные вопросы будут разрешены и все станут утопать в блаженстве?

Нет, сеньор Висенте не такой осел, чтобы так думать. Но ежели вся «шайка» исчезнет, разве его милости неясно? Страна освободится; и тогда ею смогут управлять передовые и образованные люди…

— Знаете, в чем наша беда? Нами управляют плохо не по злой воле, а потому, что правители наши — скопище невежд. Они ничего не знают. Ничегошеньки. Они не злодеи, а просто тупые неучи.

— Согласен. Но все же позаботимся о наших с вами делах, дружище, — говорил Карлос, смотря на часы и обмениваясь с подрядчиком крепким shake-hands. — Поторопите рабочих. Вас просит об этом не домовладелец, а единомышленник.

— Не пройдет и двух дней, ваша милость, как помещения нельзя будет узнать, — отвечал подрядчик, снимая берет.

В «Букетике» точно в полдень колокольчик призывал к завтраку. Почти всегда Карлос заставал деда уже в столовой, где тот заканчивал просматривать газету, сидя у камина, не топившегося в эти теплые осенние дни, но зато уставленного оранжерейными цветами.

Кругом в горках резного дуба мягко отсвечивала своим массивным и сдержанным великолепием старинная посуда; на овальных гобеленах, украшавших обшитые панелями стены, изображались сцены из баллады: средневековые охотники напускают сокола, дама, сопровождаемая пажами, кормит лебедей на озере, рыцарь с опущенным забралом едет по берегу реки; и, контрастируя с темным деревянным потолком из резного каштана, цветами и хрусталем, сиял стол.

Преподобный Бонифасио, с тех пор как он обрел сей титул, вкушал пищу вместе с хозяевами, величественно восседая на белоснежной скатерти под сенью большого букета роз. Лишь здесь, в аромате роз, почтенный кот соглашался лакать с невозмутимой медлительностью молочные супы, подаваемые ему в страсбургской фаянсовой чашке. Насытившись, он выпрямлялся, распускал перед грудью пышный хвост, закрывал глаза и, топорща усы, раздувшийся, словно шар из белого в золотую крапинку меха, предавался сладостному послеобеденному отдыху.

Афонсо, как он сам со смущенной улыбкой признавался, к старости сделался отчаянным гурманом и с придирчивой сосредоточенностью смаковал шедевры французского повара, которого нынче держал, — закоренелого бонапартиста с несносным нравом, имевшего поразительное сходство с императором и прозывавшегося месье Теодор. Завтраки в «Букетике» были изысканными и долгими; за кофе беседа продолжалась, и так незаметно проходил час-полтора, пока Карлос, взглянув на часы, не вспоминал о своем врачебном кабинете. Он выпивал рюмку шартреза, торопливо закуривал сигару.

— За дело, за дело! — подгонял он себя.

А дед не спеша набивал трубку и завидовал внуку: ведь ему, Афонсо, остается лишь бродить целый день в одиночестве по дому…

— Когда твоя лаборатория наконец будет оборудована, я стану навещать тебя там, ты сможешь поручить мне химические опыты.

— И ты прославишься как великий химик. Ты же увлекался наукой.

Старик улыбнулся:

— Этот остов уже ни на что не годен, сынок. Он уже просится в вечность.

— Что-нибудь привезти тебе из Байши, из этого Вавилона? — спрашивал Карлос, поспешно застегивая перчатки.

— Желаю тебе успеха!

— Вряд ли я смогу им похвастаться…

И в своем dog-cart, запряженном прелестной кобылкой по кличке Бездельница, или фаэтоне, которым восхищался весь Лиссабон, Карлос с шиком отправлялся в Байшу, на «работу».

Его кабинет для приема больных был погружен в дремотный покой, и мебель, обитая плотным темно-зеленым бархатом, пылилась в полутьме, образуемой зелеными шелковыми, уже выгоревшими шторами. Зато приемную, где все три окна были распахнуты, заливал солнечный свет, и она выглядела празднично: кресла вокруг столика протягивали свои объятия, приглашая к приятному отдыху, белая клавиатура фортепьяно с приготовленными нотами, сияя, ждала, что зазвучат «Песни» Гуно; но ни одного пациента до сих пор не появлялось. И Карлос закуривал папиросу «Лаферм» и растягивался с журналом на диване, в то время как его слуга клевал носом над «Новостями», притулившись на банкетке в роскошной приемной. Но журнальные статьи тоже, казалось, были пропитаны сонной скукой кабинета: вскоре Карлос начинал зевать и журнал выпадал из его рук.

Доносившиеся с Росио шум экипажей, крики бродячих торговцев, дребезжание конки отчетливо вибрировали в прозрачном ноябрьском воздухе; мягкий свет, медленно скользя по темно-синему небосводу, принимался золотить покрытые копотью фасады, редкие кроны деревьев возле муниципалитета, сидевших на скамейках прохожих; и этот неторопливый гомон ленивого города, бархатистый воздух благодатного климата мало-помалу проникали в душный кабинет и, обволакивая мягкую мебель и полированные шкафы, погружали самого Карлоса в ленивую дремоту… Подложив под голову подушку и куря папиросу за папиросой, Карлос пребывал в состоянии расслабленного покоя, предаваясь размышлениям, неясным и расплывчатым, как дым от тлеющей жаровни; наконец усилием воли он стряхивал с себя оцепенение, вставал и прохаживался по кабинету, беря из шкафов то одну, то другую книгу, потом, выйдя в приемную, наигрывал на фортепьяно несколько тактов вальса, потягивался и наконец, тупо уставившись на цветочный узор ковра, приходил к выводу, что эти два часа — бессмысленная трата времени!

— Экипаж здесь? — спрашивал он слугу.

И вновь, поспешно закурив сигару, надевал перчатки, спускался вниз, с жадностью вдыхал пропитанный солнцем воздух, брал вожжи и трогал с места, бормоча сам себе:

— Потерянный день!

В одно из подобных утр, когда Карлос валялся на диване с «Обозрением Старого и Нового света», он услыхал чьи-то шаги в приемной, а затем раздался столь знакомый и дорогой ему голос, вопрошавший из-за портьеры:

— Ваше высочество принимает?

— О! Эга! — вскричал Карлос, соскочив с дивана.

И они, бросившись друг другу в объятия, расцеловались, растроганные.

— Когда ты приехал?

— Сегодня утром. Черт возьми! — восклицал Эга, отыскивая на груди и за спиной свой монокль. Наконец он поймал его и вставил в глаз. — Черт возьми! Ну и шикарным же ты вернулся из своих Лондонов — вот что значит высшая цивилизация! Вылитый молодой человек эпохи Ренессанса, какой-нибудь Валуа… Что может быть красивее холеной бороды!

Карлос, смеясь, вновь обнял друга.

— А откуда ты явился, из Селорико?

— Какого Селорико? Из Фоса. Я болен, друг мой, болен… Печень, селезенка и все прочие внутренности… Что ты хочешь, если двенадцать лет пить вино и водку…

Они заговорили о путешествиях Карлоса, о «Букетике», о пристанище для Эги в Лиссабоне… Эга хотел навсегда обосноваться в столице. С империала дилижанса он послал последнее «прости» равнинам Селорико.

— Представь себе, Карлос, дружище, какая забавная история произошла у меня с матерью. После Коимбры я, натурально, пытался уговорить ее отпустить меня в Лиссабон и дать мне средства, чтобы я мог жить здесь, не нуждаясь. Какое там, ничего из этого не вышло. Я остался в поместье и принялся донимать эпиграммами падре Серафина и всех служителей божьих. Настал июль, и вдруг в окрестностях разразилась эпидемия горловой болезни. Страшной — кажется, вы, медики, называете ее дифтеритом… Моя мать тут же уверовала, что не кто иной, как я, безбожник и радикал, не соблюдающий постов и не посещающий мессы, своим присутствием прогневал господа нашего и навлек это бедствие. Моя сестра с ней согласилась. Они прибегли к советам падре Серафина, а он, отнюдь не желая, чтобы я продолжал жить в поместье, сказал, что, может быть, и вправду господь явил этим свой гнев, — и моя мать просила меня едва ли не на коленях уехать в Лиссабон, предлагая любое содержание, говоря, что готова разориться, лишь бы я не оставался у нее и не навлекал на всех божью кару. На другой день я отправился в Фос…

— А эпидемия?

— Вскоре прекратилась, — закончил свой рассказ Эга, не спеша натягивая на худые пальцы длинную перчатку канареечного цвета.

Карлос обратил внимание на перчатки Эги и его кашемировые гетры, длинные волосы с завитой прядью надо лбом, атласный галстук с булавкой из опалов в виде подковки. Это был совсем другой Эга, Эга-денди, разодетый, разукрашенный, изысканный и даже напудренный; тут Карлос не выдержал, и с уст его сорвался давно просившийся наружу вопль восторга:

— Эга, какая изумительная шуба!

Под теплым осенним португальским солнцем Эга — это воплощение богемы, щеголявший прежде в зашитом белыми нитками рванье, — носил меховую шубу, роскошную, какую впору носить русскому князю, да и то лишь на прогулке в санях зимой: просторную, долгополую, с петлицами из витого шнура; пушистый воротник и обшлага из куньего меха окутывали его тонкую шею и запястья чахоточного.

— Что, хороша моя шуба? — И Эга, довольный, поворачивался так и эдак, распахивал шубу, демонстрируя богатый подбой. — От лучшего меховщика. И все на доходы от эпидемии.

— Неужто тебе в ней не жарко?

— Да, она малость тяжеловата, но я простужен.

И Эга вновь опустился на диван, выставив лакированный остроносый ботинок, затем оглядел кабинет в монокль.

— Ну, а ты чем занимаешься, расскажи мне… У тебя здесь великолепно!

Карлос поведал ему о своих намерениях, о будущих трудах на благо общества, об устройстве лаборатории…

— Прости, не скажешь ли, во что тебе все это обошлось? — прервал его Эга и, поднявшись, принялся ощупывать бархат портьер и рассматривать резное черного дерева бюро.

— Я не знаю. Надо спросить у Виласы…

Эга, держа руки в просторных карманах шубы, продолжал обозревать кабинет, задумчиво роняя:

— Бархат придает строгость… А темно-зеленый цвет — самый благородный, самый безупречный… Он имеет свойство успокаивать и будит мысль… Как хорош этот диван. Настоящее ложе любви…

Он перешел в приемную и занялся пристальным изучением украшавших ее предметов.

— Ты просто царь Соломон, Карлос! Прелестные обои, и кретончик весьма приятный.

Эга пощупал и кретон. Потом заинтересовался ржаво-серебристыми листьями бегонии в руанской вазе. Он поминутно спрашивал о цене того или иного предмета, но, увидев на фортепьяно «Песни» Гуно, не мог скрыть растроганного удивления:

— Вот любопытно… Никак не ожидал! «Баркарола»! Она восхитительна, не правда ли?..

Что же, дева молодая,

Молви, куда нам плыть?

Ветер, паруса вздымая…

— Я немного охрип… Эта баркарола так связана для меня с Фосом…

Карлос, скрестив руки на груди, остановился перед Эгой и воскликнул, пораженный:

— Эга, ты ли это? Я тебя просто не узнаю! Ты совсем не похож на прежнего Эгу!.. Да, кстати, о Фосе… Кто эта мадам Коэн, почтившая своим присутствием Фос, которую ты в многочисленных письмах — истинных поэмах, — полученных мною от тебя в Берлине, Гааге, Лондоне, воспевал, подобно автору Песни Песней?

Легкий румянец покрыл лицо Эги. Небрежно протирая монокль белоснежным шелковым платком, он ответил:

— Одна еврейка. Потому я и прибегал к библейским образам. Она — супруга Коэна, ты его должен знать, он — управляющий Национальным банком!.. Довольно об этом. Она — очаровательная женщина… А муж ее — грубая скотина… Обычный курортный флирт. Voila tout[9]Вот и все (фр.)..

Все это Эга произносил нехотя, прохаживаясь и попыхивая сигарой; краска не сходила с его лица.

— Но расскажи мне, черт побери, как вы живете в вашем «Букетике»? Как дедушка Афонсо? Кто у вас бывает?

В «Букетике» дедушка по-прежнему играет в вист со своими старыми партнерами: доном Диого, одряхлевшим львом, до сих пор подвивающим усы и всегда с розой в петлице, Секейрой, день ото дня все более согбенным и страдающим апоплексией… графом де Стейнброкеном…

— Этого я не знаю. Он что, эмигрант?.. Поляк?..

— Нет, финляндский посланник… Он пожелал арендовать у нас конюшни и сию простую сделку до такой степени усложнил разного рода дипломатическими тонкостями, бумагами и актами, скрепленными государственной печатью, что бедный Виласа, замороченный графом, чтобы отвязаться от него, направил его к дедушке. Дедушка, также сбитый им с толку, предложил графу пользоваться конюшнями бесплатно. Стейнброкен воспринял это как услугу, оказанную его правительству и всей Финляндии, и явился благодарить дедушку со всем своим штатом: секретарем дипломатической миссии, консулом, вице-консулом…

— Бесподобно!

— Затем дедушка пригласил графа на ужин… И поскольку обнаружилось, что тот человек воспитанный, джентльмен, страстный поклонник всего английского, большой ценитель вин и к тому же превосходно играет в вист, дедушка стал принимать его. И теперь граф почти не покидает «Букетика».

— Ну, а из молодых?

— Из молодых бывает Тавейра, как всегда, весьма чинный, он теперь служит в Налоговом управлении; некто Кружес (Эга его не знает) — сумасбродный шалопай, композитор и пианист не бог весть какого таланта; маркиз де Соузелас…

— А женщины?

— Женщин некому принимать. «Букетик» — прибежище холостяков. Бедная виконтесса…

— Да, мне известно. Апоплексический удар…

— Мозговое кровоизлияние. Да, еще бывает молодой Силвейра, он появился у нас недавно…

— Этот идиот из Резенде?

— Он самый. Он овдовел и приехал в Лиссабон с Мадейры, где так и не вылечился от чахотки. В трауре с головы до пят… словно только что с похорон.

Эга развалился в кресле с тем довольным и счастливым видом, который поразил Карлоса еще в начале их встречи, и произнес, потирая руки:

— Следует переменить этот образ жизни. Устроим сенакль, украсим его чуточкой богемы, заведем в зимний сезон вечера артистические, литературные… Ты знаком с Крафтом?

— Я слышал о нем…

Эга сделал возмущенный жест. Карлосу неотложно следует познакомиться с Крафтом! Крафт, бесспорно, самый выдающийся человек в Португалии…

— Он — англичанин и вроде какой-то свихнувшийся?..

Эга только пожал плечами. Свихнувшийся!.. Да, так о нем судят обитатели улицы, где торгуют мануфактурой — иначе как сумасшествием они не могут объяснить его яркость и исключительность. Крафт — необыкновенный человек!.. Он недавно вернулся из Швеции, где три месяца провел среди упсальских студентов. Он жил и в Фосе… В высшей степени оригинальная натура!

— И у него торговое дело в Порто, не так ли?

— Он — торговец? — Эга даже весь передернулся, так его рассердила неосведомленность друга. — Крафт — сын священника англиканской церкви в Порто. У Крафта был дядя, негоциант где-то в Калькутте или Австралии, богач, который оставил ему наследство. Огромное наследство. Но сам Крафт не занимается торговыми делами и ничего в этом не смыслит. Он — байронический герой, влекомый вдаль своим неукротимым духом. Объехал весь свет, сражался добровольцем в Абиссинии и Марокко, коллекционирует произведения искусства — словом, живет, в великом, абсолютном и героическом смысла этого слова. Тебе необходимо с ним познакомиться. Ты будешь от него без ума… Черт возьми, ты прав: ужасно жарко.

Эга освободился от своей роскошной шубы, и Карлос увидел, что на нем одна манишка.

— Как, ты под шубой ничего не носишь? — изумился Карлос. — Даже жилета?

— Нет, иначе я бы просто сварился… Впрочем, я ношу эту шубу больше для того, чтобы эпатировать наших туземцев… Но, похоже, придется от нее отказаться, слишком тяжелая!

И Эга без промедления вернулся к своей идее: как только Крафт прибудет из Порто, Карлос с ним познакомится и они создадут сенакль, своего рода Декамерон любителей искусств, в который войдут молодые мужчины и женщины, непременно три или четыре женщины, чьи глубокие вырезы на платьях смягчат строгость философских споров…

У Карлоса эти прожекты Эги вызвали смех. Три женщины, прекрасные и влюбленные в искусство, украшающие собой сенакль, — здесь, в Лиссабоне! Плачевное заблуждение обитателя Селорико! Маркиз де Соузелас отважился — всего лишь однажды — на затею весьма обыкновенную: устроить в загородном ресторане ужин с актрисами. Так даже сия затея сопровождалась скандалом, трагикомическим и характерным: началось с того, что одна из приглашенных дам пожелала, чтобы на ужине вместо с ней присутствовала тетка с пятерыми детьми; вторая опасалась, что, приняв приглашение, она лишится покровительства богатого бразильца, третья было согласилась, но ее любовник, узнав об этом, закатил ей оплеуху. У этой не оказалось подходящего к случаю туалета, та потребовала заплатить ей за участие в ужине; нашлась даже и такая, что сочла приглашение на ужин оскорблением ее женской чести. К тому же их покровители, а также любовники и юнцы, пользующиеся их расположением и деньгами, запутали все окончательно: одни из них добивались, чтобы их пригласили тоже, другие, напротив, старались расстроить празднество; образовались партии, начались интриги, и столь невинная затея — ужин с актрисами — кончилась тем, что Тарквиний из Жиназио получил удар ножом…

— Вот тебе Лиссабон.

— Ну что ж! — не унывал Эга. — Если в Лиссабоне не сыщется дам, способных украсить наш сенакль, мы их ввезем из-за границы, что для Португалии совершенно естественно. Ведь мы ввозим все. Законы, идеи, философские учения, теории, проблемы, эстетические воззрения, научные открытия, вкусы, товары, моды, манеры, остроты — все, все прибывает к нам в корабельных трюмах. Цивилизация обходится нам чрезвычайно дорого, если учесть еще и таможенную пошлину; а кроме того, чужая культура не на нас скроена — она нам не по росту… Мы судим о цивилизованном человеке так же, как негры с острова Сан-Томе, которые думают, что если кто-нибудь из них вместе с набедренной повязкой напялит на себя старый хозяйский фрак, то сразу сделается знатным фидалго и даже белым! Все это смехотворные потуги. Куда я положил свой портсигар?

Освобожденный от величия, придаваемого ему шубой, воскрес прежний Эга, и вновь он разглагольствовал, подкрепляя красноречивыми жестами Мефистофеля en verve[10]В ударе (фр.). бросаемые им внушительные фразы, звонко взлетавшие к потолку приемной, — и все это в непрерывном сражении с моноклем, то и дело выпадавшим у него из глаза и вынуждавшим Эгу ловить его на груди, за спиной, на пояснице, отчего оратор весь извивался и не мог устоять на месте, словно его кусали, блохи. Карлос тоже воодушевился, и нежилая атмосфера приемной согрелась: они заспорили о натурализме, о Гамбетте, о нигилизме; затем, уже сообща, обрушились на свою собственную страну…

Но едва часы пробили четыре, как Эга стремглав ринулся к своей шубе, замуровал себя в нее, подкрутил ус перед зеркалом, принял подобающую осанку и под броней своих петлиц с победительным видом искателя приключений двинулся к выходу.

— Джон, — спросил его Карлос, вновь пораженный элегантностью Эги, — где ты остановился?

— В «Универсале», этом святилище!

Карлос терпеть не мог «Универсаля» и стал уговаривать Эгу переехать в «Букетик».

— Но мне неудобно…

— Тогда приходи сегодня ужинать, повидаешься с дедом.

— Не могу. Я уже условился о встрече с этой скотиной Коэном… Но завтра я приеду к ленчу.

И уже на ступеньках лестницы, водрузив монокль, Эга крикнул Карлосу:

— Забыл тебе сказать: я издаю мою книгу!

— Как! И скоро она выйдет? — Карлос был изумлен.

— Да нет, она еще только набросана, в самых общих чертах…

Книга Эги! Еще в Коимбре, в последние годы, он беспрестанно говорил о своей книге, повествуя о канве будущего сочинения, перечисляя названия глав и цитируя в кофейнях громкозвучные фразы. Среди друзей Эги его будущая книга провозглашалась творением, чья форма и идеи должны послужить толчком к дальнейшему развитию литературы. В Лиссабоне (где Эга, приезжая на каникулы, задавал ужины в ресторане Силвы) его книга предвкушалась как событие. Бакалавры, однокашники Эги, его сверстники увозили из Коимбры, разнося по провинциям и островам, молву о сочинении Эги. Каким-то образом молва эта достигла даже Бразилии. И под напором столь нетерпеливо-страстных надежд, связанных с его книгой, Эга наконец решился ее написать.

По словам Эги, это должна была быть эпопея в прозе, где в символических эпизодах излагались бы великие вехи в истории Вселенной и Человечества. Книга называлась «Мемуары Атома» и задумана была в форме автобиографии. Сей Атом (атом самого Эги, о чем он всерьез объявил еще в Коимбре) появлялся сразу же в первой главе, носясь среди первозданных туманностей; затем раскаленной искрой он вращался в огненной массе, из коей впоследствии образовалась Земля; наконец он становился частицей первого листка на первом растении, проросшем из еще не затвердевшей земной коры. После чего, участвуя во всех превращениях материи, Атом Эги влился в грубое естество Орангутанга, прародителя человека, а много позже обитал на устах Платона. Он чернел в нитях вретища святых, сверкал в мечах героев, бился в сердцах поэтов. Каплей вод Галилейских он внимал проповеди Христа предвечерней порой, когда апостолы вымывали сети; частицей дерева в трибуне Конвента ощущал холод Робеспьеровой руки. Он блуждал в обширных кольцах Сатурна; рассветы Земли покрывали его росой в сверкавшем лепестке еще не пробудившейся томной лилии. Атом был вездесущ и всеведущ. И, очутившись наконец на кончике пера Эги, изнемогший от странствий в беспредельности Естества, он предавался отдыху и писал свои «Мемуары»… Вот каков был сей гигантский труд, о коем поклонники Эги, еще в Коимбре, говорили задумчиво и как бы подавленные бременем почтения:

— Это новая Библия!


Читать далее

СЕМЕЙСТВО МАЙА
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
КОММЕНТАРИИ 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть