ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Онлайн чтение книги Точка опоры
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Кржижановские, спасаясь от филерской слежки, переехали, по совету Владимира Ильича, в Киев. Там было необходимо укрепить большевистский комитет и возглавить Русское бюро ЦК. В Киеве же после съезда поселился Дмитрий Ильич с женой Антониной Ивановной. Переехала туда и Мария Александровна с Анютой и Маняшей: возле родных да верных друзей все же спокойнее, хотя слежка там и изощреннее, чем в других городах.

Марк Тимофеевич из Маньчжурии, где уже пахло порохом, после окончания срока надзора направился через Индийский океан и Средиземное море в Европу; повидавшись в Париже с Лениным, выбрал для себя Питер, нашел место бухгалтера в управлении железной дороги и купил дачу на пригородной станции Саблино. В декабре настойчиво звал к себе всех родных, волновался: вдруг да не сумеют выбраться из Киева? На юге, слышно, опять начались аресты.

Маняша успела отправить в Женеву несколько писем. 25 декабря в последнем письме из Киева она писала:

«Дорогой Володя! Все наши и я шлем тебе поздравления с праздниками и Новым годом и пожелания всего хорошего. Твое письмо получили, но то, о котором ты упоминаешь там и которое, по всей видимости, было ответом на мои письма, — очевидно, пропало. Напиши, пожалуйста, что ты писал там… Большие приветы Наденьке и Е[51]лизавете В[52]асильевне. Как они поживают? Как бы я была рада, если бы Надя мне написала. Всего, всего хорошего».

Где пропало письмо брата? Это не могло не тревожить.

Маняша не знала, что и ее письмо, адресованное в Женеву на новую квартиру Ульяновых, окажется в департаменте полиции.

В Новый год начались аресты всех, кого охранка считала причастным к деятельности Центрального и Киевского комитетов РСДРП. Схватили Дмитрия Ильича и Антонину Ивановну. Схватили Зинаиду Павловну. Самого Глеба Максимилиановича, как он догадывался, пока оставили «на разводку». И он жалел, что не внял совету Ленина и не перешел вовремя на нелегальное положение. Теперь уже невозможно — надо навещать жену и как-то выручать из-под ареста.

В ночь на 2 января жандармы ворвались и в квартиру Марии Александровны. Анюту и Маняшу увезли в Лукьяновскую тюрьму, где после отважного побега одиннадцати были введены особые строгости.

Мария Александровна, сидя в кресле, до рассвета не сомкнула глаз. Перед ней на полу белели книги, журналы и газеты, лежало скомканное белье. Все это во время обыска было выброшено из комода.

Еще вчера за праздничным столом в душе матери теплилась надежда на то, что в новом для них городе наступающий год может пройти благополучно. Сколько же можно зверствовать жандармерии? Должны же наступить перемены… А вот она, знакомая картина…

Аня рассказывала: на Дальнем Востоке опасаются войны. Боже мой! Мария Александровна на секунду приложила руки к вискам. Польется кровь!.. Но война-то и может породить перемены: нашим войскам далеко добираться на поддержку Порт-Артура, далеко везти припасы по новой дороге. Ой, как далеко! Японцы могут наших побить. Сколько будет горя!.. Но Володя говорил: любое затруднение царизма — на пользу революции. Чем хуже этому… этому недоумку на троне, тем народу лучше.

В комнате стало темнее, остро запахло нагаром фитиля. Мария Александровна погасила чадящую лампу, зажгла свечу. Оберегая лепесток огня ладонью, сходила в кладовку за керосином, сняла остывшее стекло, ножницами обрезала нагар с фитиля, налила керосину и снова засветила лампу. Чем бы еще заняться, чтобы скоротать ночь?.. Сил ни для чего нет. Руки опускаются.

Опять села в то же кресло.

Одна… Который уже раз… Потеряла счет арестам детей… Но ведь никогда не позволяла горю безраздельно завладевать собой. И сейчас… Она погладила и размяла руки — пальцы потеплели. И сейчас не поддастся унынию. Ведь никакими вздохами горю не поможешь.

Встала. Прошлась по комнате, ступая между книг и белья.

Что делать?.. Уехать к Марку? Убежать от гнетущего одиночества?.. Ни в коем случае. Как можно скорее побороть в себе это чувство. Может, удастся купить собаку. Конечно, не такую, как Фрида. Маленькую. Разговаривать с ней…

Теперь она, мать, опять нужнее всех детям. Кто их навестит, кроме нее? Свидания и передачи разрешают только родственникам. У кого бы завтра узнать дорогу в эту распроклятую Лукьяновку? Мир не без добрых людей, скажут. Не одна туда пойдет — другие матери, жены, сестры, невесты… В руках будет четыре узелка… Ну что же, сил у нее для этого еще хватит.

«Подольше бы не узнали Володя и Наденька. Будут волноваться. За узников и за меня. А волнений им там, в Женеве, и без того достаточно. Да. Но скрывать от них нельзя. Они должны знать все. Может, и мне что-нибудь подскажут. Главное — как облегчить участь заключенных, как добиться их освобождения. А сейчас…»

Мария Александровна обвела взглядом комнату и начала собирать с полу все раскиданное жандармами.

2

— «Почем рога маралов?», «Почем рога маралов?» — шепотом повторяла Ольга Борисовна, хотя кошевку на снежных ухабах кидало из стороны в сторону.

Оленька, закутанная в косулью доху, тронула ее лицо варежкой, будто хотела стереть с губ непонятную торжествующую улыбку.

— Мамочка, ты опять про рога… Какие они?

— Большущие! Оленьи!..

— А где?

— В папкиной телеграмме!

Матери хотелось и с ямщиком поделиться радостью: она наняла его только потому, что пришла эта телеграмма с вопросом о нынешней цене маральих пантов, которые спиливают для лекарства.

…Деньги на побег Лепешинского передали Ольге Борисовне еще в Питере, и она зашила их в лифчик.

В Минусинске ее Пантелеймоша ждал только доброго санного пути, по которому — они по опыту знали — ямщики на резвых конях, меняемых на каждом станке, домчат до железной дороги за каких-нибудь двое суток.

Вот уже и паспорт готов. Теперь он минусинский мещанин Быков. И бобровая шапка куплена. И новый воротник к пальто пришит. Солидный будет путник. Дело только за снегом.

Когда мороз надежно заковал Енисей в ледяную броню, Пантелеймоша, загримированный под тяжело больного — с раскрасневшимися щеками и синими полосками возле ресниц как бы ввалившихся глаз, улегся в постель. Его лоб до самых бровей прикрывал мокрый платок. Был день получки пособия, и он попросил сходить в полицию, заявить о болезни и поплакаться о деньгах: не осталось ни гроша, хлеба не на что купить. Надзиратель принес пособие, убедился, что больной дышит прерывисто и хрипло постанывает, получил полтину на чай и, пожелав скорого выздоровления, удалился.

Она, Ольга, несколько дней на виду у хозяйки гостиницы и коридорного выносила ночной горшок, требовала на кухне ледяной воды для компрессов, отправляла посыльного в аптеку за порошками, прописанными знакомым доктором, и не впускала в комнату надзирателя:

— Ради бога, не тревожьте больного. Он только-только заснул…

А «больной» тем временем мог уже домчаться до Ачинска и сесть в вагон сибирского экспресса.

Послушная Оленька, завидев надзирателя на нижнем этаже, бежала по лестнице к поварихе и кричала во весь голосок:

— Опять котлеты твердые… Папа болен, есть их не может… Дайте манной каши…

Когда скрывать побег было уже невозможно, нагрянули жандармы.

— Где ваш муж?

— Уехал в Томск. Два дня назад.

— Сбежал?! Да за самовольную отлучку его…

— Не мог же он здесь ждать смерти. Там ему сделают срочную операцию.

— Вы ответите по закону. За содействие побегу.

— Что же я, женщина, могла поделать?

Начались тревожные дни и ночи. Где Пантелеймон? Что с ним?.. Вдруг да словили?.. Не миновать восьми лет Дальнего Севера.

А что будет с ней? Уволокут в тюрьму?.. Но у нее же малолетняя…

И только на девятнадцатый день эта телеграмма! Ее принес ссыльнопоселенец Орочко. Прочитала: «Почем рога маралов?» — и закружилась по комнате, в обе щеки расцеловала старого, густобородого народоправца. Пантелеймон уже в безопасности! Благополучно перешел границу…

Да и сейчас готова крикнуть так, чтобы услышал Енисей подо льдом: «Почем рога маралов?» Вскочить, потоптаться в пляске… Нельзя. Не мудрено и вывалиться из кошевки. Вон как кидает ее с тороса на торос!

— А помните, — заговорила с ямщиком, — как мчали моего мужа? По рекомендации Екатерины Никифоровны Окуловой…

— Как не помнить? — Ямщик на секунду повернул лицо, мохнатой рукавицей сбил иней с бороды. — Окуловских знакомцев завсегда уважим. Муженька вашего домчал до станка середь ночи, ишо первы петухи не пели!

И гикнул:

— Эй, залеточки!.. Мила-аи!..

Кони рванули к берегу, на котором темнел густой кедрач с лохматыми ветками, поникшими под нависшим снегом.

Ольга Борисовна, как бы вдавленная в полумягкую спинку кошевы, обхватила Оленьку, прижала к груди.

— Папка-то ждет-поджидает нас!..

— Где он? Далеко?

— Очень далеко — в Швейцарии! Одно лето жили там с тобой. Помнишь? Горы, голубое озеро, лебеди… К Новому году, бог даст, приедем!..

3

В новогодний вечер в женевском театре шла опера «Кармен». Лепешинский принес Ульяновым билеты, сказал:

— С нами будет Циля Зеликсон. Не возражаете?

— Я всегда рада видеть Цецилию, — отозвалась Надежда Константиновна, отсчитывая деньги за билеты, взглянула на мужа. — Ты, Володя, согласен?

— Циля приятная собеседница, — сказал Владимир Ильич и, усмешливо прищурившись, повернулся к Пантелеймону Николаевичу: — Только не затеется ли дискуссия?

— Ни боже мой! — Лепешинский прижал руки к груди. — Я же не отступал… Это меня на время, как недальновидного отрока, бес попутал.

— Догадываюсь — лохматый, истеричный… — захохотал Ленин. — С ним теперь надо быть настороже. Как при переходе границы.

— Гораздо хуже. На границе хватают, но не совращают…

…От Минусинска до Ачинска — четыреста двадцать верст — Лепешинский домчался за сорок часов и, прежде чем начались поиски беглеца, затерялся среди пассажиров. В декабре он был уже вблизи границы. В захудалой корчме юркому контрабандисту с рыжими пейсами вручил красненькую, и тот вместе с другими беглецами на рассвете привел к пограничной речке. Лепешинский напомнил об уговоре: за десятку — по мосту. Контрабандист, не дослушав, скомандовал:

— Гей, приподымайте полы шуб — и за мной! Тут неглубоко. Только не отставать!

На западном берегу пришлось в кустах снимать белье и выкручивать воду. Боялся простуды, воспаления легких… К счастью, тревога миновала. Добрался до Женевы. Помнил единственный адрес — Плеханова, у которого был два года назад.

Георгий Валентинович обрадовался гостю из России. Отпивая маленькими глотками кофе, расспрашивал, кто там, на родине, за меньшевиков. Лепешинский только пожимал плечами да разводил руками.

— Э-э, голубчик, — удивился Плеханов, — да вы, как видно, не знаете, что у нас тут после съезда произошла свалка.

— А не простая размолвка? Ведь все марксисты.

— Далеко не одинаковые. Есть, — у Плеханова покривились губы, — твердокаменные, есть нормальные. Последних здесь гораздо больше.

— А наш Владимир Ильич?.. Мы с ним вместе были в ссылке, вместе подписывали протест против экономистов. Мне бы его адрес.

— Не имею чести знать. — Плеханов откинулся на спинку стула, голос его стал холодным и чеканным. — И по-товарищески не советую появляться в его лагере.

Но, проявляя заботу, дал адрес дома, где могут уступить недорогую комнату. Это совсем недалеко. Можно будет видеться каждый день.

Едва Лепешинский успел оглядеться в своей комнате, как постучался Мартов.

— Пантелеюшка, с приездом! — Подбежал мелкими, семенящими шажками, обнял. — Нашего полку прибыло!

— Не знаю еще… вашего ли. Толком пока не разобрался. Не определился. Вот повидаюсь с Ильичем…

— Зачем тебе этот… бонапарт… этот… — У Мартова от волнения перехватывало горло, он удушливо закашлялся. — Я сам введу… в курс всех событий.

И он стал навещать Лепешинского по нескольку раз в день. Приводил с собой Троцкого. У того, словно у строптивого козла, в запальчивости подрагивала борода. Свои навязчивые речи он начинал многозначительно:

— Как делегат съезда, свидетельствую…

Вину за кризис в партии они оба сваливали на Ленина, и Лепешинскому едва удавалось удерживать их от бранных слов.

Когда спросил адрес Ильича, Мартов покрутил кистью вскинутой руки.

— Где-то на окраине…

Троцкий отчеканил:

— Никто из подлинных марксистов не поддерживает контактов с твердокаменным ортодоксом.

Лепешинский недоумевал: «Зачем эта издевка?.. Наговаривают на Ильича. Вон с каким жаром и с какой непоколебимой убежденностью он выступал на совещании семнадцати у нас в Ермаковском, когда мы принимали «Протест»! Отстаивал чистоту марксистских взглядов! Не мог же он измениться, наш горячий, простой и, сердечный Ильич. Как политик на голову выше всех нас. Ошибаются эти, истеричные, но не он. А Плеханов?.. Здесь что-то неладно. Как же разобраться во всем? Где правда?..»

Вскоре ему повезло — у входа в кафе «Ландольт» столкнулся с Красиковым. Друзья обнялись, трижды расцеловались.

За столиком Красиков начал разговор с упрека:

— Что ж это ты, Пантелей этакий, глаз не кажешь? Приехал — и прямо в объятия истеричного Мартушки да этого петуха Троцкого!

— Адресов не знаю, Ананьич. Хуже, чем в лесу, хожу. В тайге и без компаса можно определить, где юг, где север, а тут…

— Потерял политический компас?! Представляю себе, каких меньшевистских романсов напел тебе в уши Мартов! Ничего, дружище, постепенно разберешься. Я на съезде был вице-председателем и все расскажу по порядку. Впрочем… Да что тут толковать, идем сейчас к Владимиру Ильичу, он быстро тебя отшлифует, даст в руки компас. Согласен?

— С превеликой радостью! Я бы сразу, если бы знал адрес. В Ермаковском для нас с Олей все было ясно, а сейчас в голове туман.

Владимир Ильич усадил гостей за стол в кухне; пощипывая клинышек бороды, все еще незнакомой с ножницами парикмахера, расспрашивал Лепешинского о побеге; едва унимая хохот, позвал жену от плиты, где она заваривала чай.

— Надя, ты слышишь?! «Почем рога маралов?» Надо же такое придумать! — И смех в один миг уступил место озабоченности: — А где сейчас семья?

— Приедут сюда? — спросила Надежда Константиновна, разливая чай. — Скоро ли? Я соскучилась по Ольге и по вашей маленькой Оленьке.

— Где-то они в дороге… К Новому году не успеют. И даже не знаю, удастся ли Оле легально через границу. У нее, правда, есть мотив — для продолжения образования в Лозаннском университете.

— Владимир Ильич, — вступил в разговор Красиков, — я же привел сего мужа специально для того, чтобы вы разрешили все его партийные сомнения и были бы, так сказать, его большевистским восприемником.

— «Крещается раб божий…» — снова расхохотался Ленин. — Нет уж, увольте! Ни в попы, ни в проповедники не гожусь. И Пантелеймон Николаевич не младенец. Протоколы съезда изданы — пусть разбирается сам.

Когда шли обратно по набережной озера, Красиков сказал, что Ильич готовится написать книгу о съезде. Тогда всем все будет ясно.

Прочитав протоколы, Лепешинский поспешил к Ульяновым. Его восторженный голос ворвался на второй этаж, и Владимир Ильич про себя отметил: «Разобрался!» Сбежал вниз, стиснул руку друга.

— Не спрашиваю — по глазам вижу, что большевик!

— С вами, как прежде! Протоколы сняли с меня куриную слепоту! — От радости Пантелеймон Николаевич растопыренными пальцами ворошил волосы на голове. — Прозрел, яко исцеленный слепец!

…В кафе «Ландольт» была небольшая комнатка с выходом в переулок. В ней обычно собирались российские социал-демократы. Опасаясь, что для встречи Нового года туда набьются меньшевики, Лепешинский заказал столик в дальнем углу общего зала. Когда после спектакля пришли туда, было уже шумно. Владимир Ильич по русскому обычаю со всеми чокнулся, встал с рюмкой в руке.

— С Новым годом, друзья! С предстоящими боями и нашими победами!

— И за здоровье отсутствующих! — добавила Надежда, вспомнив родных, и остановила взгляд на Лепешинском. — За вашу Ольгу и маленькую Оленьку!

Отпила полрюмки кислого рислинга и слегка поморщилась.

— Лучше бы нежинской рябиновой, — вздохнул Красиков. — Или спотыкача. Правда, Надежда Константиновна?

— Не знаю. Не пробовала. Это, кисленькое, наверно, послабее. Как раз для меня.

— А моя Ольга хватила бы водочки! — сказал Лепешинский.

— За Курнатовского! За Бабушкина! За Глашу Окулову! — встал Владимир Ильич со второй рюмкой в руке. — Ох, как нам недостает их сегодня! Не здесь, а там, в России. За Грача, за Папашу, за всех, кто работает в комитетах и начинает готовить Третий, наш, большевистский съезд! За их здоровье и успехи!

Женеву взбудоражило веселье. Опустошив праздничные столы, все, кто мог передвигаться, хлынули на улицы, где шумел разноязыкий карнавал. На площадях гремела музыка, горели фонарики, в танцах и хороводах кружились разнаряженные маски, змейками взвивались ленты серпантина.

Ульяновы, Лепешинский, Циля Зеликсон и Красиков шли по площади Плен де Пленпале, подхватив друг друга под руки. Петр Ананьевич напевал вполголоса: «Волга, Волга, мать родная…» И вдруг столкнулись с гурьбой меньшевиков. Мартов съязвил:

— Твердокаменные двинулись лавиной!.. Не сорвались бы в пропасть.

— Сторонись, мягкотелые! — крикнул Лепешинский. — Сомнем!

— Не стоит связываться, — сказал Ленин, и они тихо разминулись, только Лепешинский успел слегка толкнуть Троцкого плечом да кинуть вдогонку:

— Не мельтеши перед глазами!

Прошло две недели. Надежда в своей комнатке писала:

«Дорогая Марья Александровна!

Ваше письмо поразило нас: очень уж печально оно. Остается надеяться, что всех скоро выпустят. Говорят, в Киеве были повальные обыски и аресты. Во время таких набегов забирают много народу зря. Судя по тому, что забрали всех, дело будет пустяшное.

Принимают ли передачу и книги? Были ли уже от наших письма? Не собирается ли Марк Тимофеевич взять отпуск и побывать у Вас? Мама жалеет, что она не в России с Вами. Желаю Вам здоровья и бодрости.

Ваша Н а д я ».

Дописав письмо, Надежда на цыпочках прошла по коридорчику, заглянула в комнату мужа: не сделает ли он приписку? Пусть самую короткую. Но Владимир склонился над столом. Перо его поскрипывало. Видать, глубоко вошел в работу. Вначале трудно давалась ему эта книга — все пережитое в Лондоне, на съезде, и в особенности здесь, на заседании окаянной Лиги, было свежо в памяти и до крайности волновало. Вчера часто бросал перо и начинал ходить по комнате. Сегодня пишет не отрываясь. Не надо отвлекать. Даже ради двух строчек родным. Не надо прерывать поток его мысли. А о том, что написала Марье Александровне, она расскажет за ужином.

Надежда уже знала, что на обложке книги будет набрано: «Шаг вперед, два шага назад (Кризис в нашей партии)». Скорей бы написал ее. И скорее бы отправить в Россию. Эта книга нужна так же, как в свое время боевая брошюра «Что делать?». Пожалуй, даже нужнее. Важно окончательно размежеваться с меньшевиками. Книга поможет в этом. И откроет путь к Третьему съезду. К большевистскому!

И Надежда так осторожно спустилась вниз, что Владимир не оторвался от работы. До ужина она успеет отнести письмо на почту.

4

Горький спешил в Москву.

И уже счет потерял, который раз в это полугодье ехал в нижегородском поезде.

А в Москве он то и дело вспоминал детей: как они там, дома? Не хворают ли? Максимке отправлял забавные открытки, обещал купить чижа, щегленка и снегиря. Маленькой Катюшке привозил кукол. Всякий раз не похожих одна на другую. То рязанскую девушку, то украинку с лентами, то северянку, закутанную в меха, то грузинку с черными косами, в длинном белом платье.

Вернувшись домой, подбрасывал Максимку под потолок, ловил над собой, приговаривая:

— Ух, молодец!.. Ух, озорник!..

Катюшку сажал на колено; заглядывал в смеющиеся глазенки, спрашивал:

— Поехали?

И девчушка, кивнув кудрявой головой с розовыми бантиками, уже рассыпала хохоток.

— Шагом, шагом… — приговаривал, ритмично покачивая дочку на ноге, будто она ехала верхом на спокойной лошади, потом убыстрял ритм. — Рысью, рысью…

И тонкий, заливистый смех Катюшки напоминал ему звонкий колокольчик жаворонка высоко в весеннем небе.

Прохохотавшись и утирая пальчиками радостные слезки, она просила:

— Еще…

— Еще поехали! — отзывался отец, встряхивая головой так, что колыхались длинные волосы возле ушей. — Шагом, шагом… Рысью, рысью…

Но домашняя радость была недолгой. Обычно на второй день беспокойное сердце снова тянуло в Москву. Хотелось опять в Художественный. Из директорской ложи зачарованно смотреть и смотреть на сцену. Там не игра талантливых актеров, а сама жизнь со всеми ее неповторимыми нюансами. Потом разговаривать с Константином Сергеевичем Станиславским, отвечать на его нетерпеливые расспросы о будущей пьесе. Ужинать в артистическом кафе с обаятельным Качаловым. И главное — каждый день быть поближе к…

Да нет, не только к ней, чудесной Человечинке… В конце концов, кто она для него?.. Первая в России актриса, признанная всеми — и прессой, и зрителями, и друзьями, — красавица и… чужая, тоскующая жена. Чужая, да не совсем, — духовно, по ее тайным делам и устремлениям, самая близкая!

Нет, на Художественном в Москве свет не кончается. В среду он пойдет к Телешовым, в субботу — к Никитиным, будет пить крепкий чай, разговаривать с друзьями-писателями, слушать их новые рассказы. Быть может, повидается с Буниным, Брюсовым, Куприным… Хотелось бы — с Антоном Павловичем. Говорят, к Новому году тоже приедет в Москву. Не повредил бы своему здоровью…

А в Художественном… Ну что за наважденье?.. Ведь новая своя рукопись не пьеса, а нечто похожее на рассказ. Уж если читать публично, то на среде Телешовых или на субботнике Никитиных. Послушать, что скажут о «Человеке». Что тут лишнее и чего не хватает? Не испортил ли хорошую тему? Могут указать на неровность ритма. Но это не очень уж резко режет слух. Да и не было у него намерения писать ритмической прозой, вышло как-то неожиданно. Видимо, вызвано самим сюжетом. Гладких и слащавых вещей он ведь не пишет и, что бы там ни сказали, язык править не станет. Обличал и будет обличать мещанина, который тащится далеко позади Человека, творит всякую мерзость и ограждает ее законами.

Много раз свое новое читал сначала ей одной. И «Человека», пожалуй, не сможет прочесть никому, кроме нее…

Этой осенью появилась новая увлекательная затея — организовать в Нижнем общедоступный театр на паях. Помещение есть — Народный дом. Ядро труппы составить из опытных артистов, к ним присоединить любителей. Пай — сто рублей. Сам сразу взял пять паев. Во время последней поездки в Москву собрал около пяти тысяч: Федор Шаляпин взял пять паев, Савва Морозов — двадцать, Станиславский — пять, Желябужский — три, Леонид Андреев и Чириков — по одному. Мария Федоровна тоже взяла пай… Хотел снова оставить у нее деньги для «Искры» — она сказала: «Лучше повременить. До полного прояснения». Что случилось? Говорит, на Втором съезде произошел какой-то принципиальный разлад между Лениным и Мартовым. А потом — между Лениным и Плехановым. Это ужасно. Даже поверить трудно. Разделились на большевиков и меньшевиков. Кажется, непримиримо. Деньги она будет отправлять только большевикам, когда получит новый адрес Ленина.

Эта Человечинка тверда и светла, как чистейшей воды алмаз! Не погнется. И никаким еретикам не совратить ее, не завлечь в свою новоявленную веру. Она идет за Лениным, за нашим волжским кремешком! Вот бы кого повидать. Какой он? Возможно, тоже «окает» по-нашему…

В прошлом году Человечинка — вот была радость! — нежданно-негаданно примчалась в Нижний в служебном вагоне Желябужского. Дала знать, чтобы пришел в ту аптеку, где транспортеры сдавали свой тайный груз, доставленный из-за границы. От Ленина! Оказывается, привезла листовки и два свежих номера «Искры», сказала, чтобы первым долгом прочел статью «Революционный авантюризм». Прочел дважды. Не статья, а пламя! Досталось там так называемым социалистам-революционерам на орехи. Их бомбы ничего ведь не изменят. Слово сильнее бомбы, хотя в решительной схватке, в бою, и без нее не обойтись. В обоих номерах отчеркнул статью красным карандашом, дал прочесть жене. Утром Катерина швырнула на письменный стол.

— Не убедил! Герои всегда будут героями! Сатрапов устрашат, мужика поведут за собой, а на нем мир держится…

— Чепуху городишь, мила-ая! — перебил ее, пряча газеты в тайник стола. — Пойми же, наконец, что сила у мастеровых. У них — железо, у твоих мужиков — дреколье. А без железа царизм не свалить. Вот штука-то в чем.

Зело поспорили. Под конец сказал ей, как мог, помягче:

— Мне жаль тебя, Катя, не ту дорогу выбрала, по которой иду я. Твоя ошибка.

— Нет, не ошибка.

— Ну, скажем, заблуждение. Эсеровская партия — сухая гроза: молнии сверкают, а толку нет… Э-э, да что говорить…

Махнул рукой, с головной болью ушел на Откос, на свежий ветер…

Днем раньше там провел с Человечинкой несколько волнующих минут. Был вечер. По Заволжью шла грозовая туча. Ветвистые молнии били в землю. По фиолетовой глади Волги шли пароходы, белые, как чайки, гудками прощались с городом. Маруся — хотелось вслух называть ее так — остановилась, вскинула красивую голову:

— Люблю грозу…

— «В начале мая, — добавил из Тютчева, — когда весенний первый гром…»

— Всегда люблю!.. Вот такую! Когда удар за ударом!

— Я тоже люблю! — Впервые взял ее под руку. — Дышится легче. И силы прибавляет!

— Верно! И в этом у нас… Как бы тебе сказать?.. Единомыслие, что ли…

Рука была покорная. А поцеловать на прощанье, хотя бы в щеку, он, дурачина, не решился. Наверно, в душе назвала его чудаком.

Проводил до извозчика. Шепнул:

— Извини, вместе нам рискованно.

— Боишься? — сверкнула золотисто-карими глазами, будто в них отразилась молния. — Своей богоданной Екатерины Павловны? — спросила жестко, высвободила руку. — А я-то думала, что вы…

— Как бы не прицепился «хвост». Я же поднадзорный.

Катерину назвала с горечью. И не случайно — в предыдущие поездки жена была с ним. О них даже говорили как о примерной паре.

Теперь, слава богу, он ехал один. И спешил в Москву на встречу Нового года.

Разволновавшись, долго не мог заснуть, а когда сон сморил, приснилась Человечинка. Будто итальянская мадонна спустилась к нему из багетной рамы. Только на руке держала не младенца, а голубя. И птица ворковала: «Здравствуй!.. Здравствуй, дор-рогой!..» Сердито плескалось море о камни, гнулись до земли листья пальмы и вдруг скрыли ее. Метался по густой роще — не нашел. Звал — не дозвался.

Проснувшись, глянул в окно. За ним бушевала вьюга, кидала на стекло снежную крупу.

Над умывальником долго плескал в лицо пригоршни холодной воды. Вернувшись в купе, вставил папиросу в янтарный мундштук, закурил, задумчиво спрашивал себя:

«Как же с ней дальше?.. На «ты», как она в тот раз на Откосе, или на «вы», как при чужих людях? Алеша Окулов, молодой актер, вспоминая швейцарскую гору, Человечинку называет Юнгфрау. За что так? За стройность, красоту и строгую недоступность. Но она ведь не ледяная. В душе у нее огонь. Так как же с ней?.. Пожалуй, сделал правильно в приписке к рассказу «Человек», обратившись к ней на «вы». Пока лучше так…»

5

В Художественный Горький приехал перед началом новогоднего бала. В начищенных сапогах, в новенькой длинной шерстяной косоворотке, перетянутой неизменным кавказским пояском.

В тесном вестибюле уже было шумно. Едва успел скинуть пальто, как к нему, лавируя между разнаряженными гостями, устремился с широко раскинутыми руками Саввушка Морозов, во фраке и галстуке бабочкой.

— Алешенька! — Обнял и трижды поцеловал в щеки. — Как я рад!

— Я тоже, — ответил Горький взаимностью на его поцелуи.

— С Новым годом, дорогой! Пусть он принесет большое счастье! А нашему театру от тебя новую пьесу. Можно надеяться?

— Надеждами живем. — Горький потянул в сторону один ус, потом второй. — Здесь для меня дом родной. Ей-богу, правда. Не преувеличиваю.

— День сегодня особенный, такого Нового года я не помню: будет Антон Павлович!

— Все-таки расстался с теплой Ялтой?

— Говорит, с мокрой. Опять покашливает. А Новый год не мог себе представить без снега.

— Понимаю его… Только не простудился бы…

— Обещал быть Шаляпин.

— Федору я чертовски рад! Большущий он Человечище!

— А ты, — Морозов, отступив на шаг, окинул Горького мягким взглядом, — все такой же. — Задержав глаза на его лице, сам себе возразил: — Нет, сегодня не такой. Сияешь, как новенький десятирублевый золотой! А глаза взволнованные. Не случилось ли чего? Один приехал? Без Катерины Павловны?

— Один, яко юноша, — рассмеялся Горький. — Так уж получилось… Но вот среди своих… — И вдруг заторопился: — Извини великодушно. Надо повидать…

«К ней, — догадался Савва. — Под Новый год — за новым счастьем!»

Направляясь за кулисы, Горький думал только об одном — не опоздать бы… Увидеть бы наедине… И до встречи унять сердце. Колотится, анафемское…

Широко шагал по пустому коридору, между дверей артистических уборных. Не встретить бы тут никого. Не задержали бы разговором… А дверь к ней он найдет даже с закрытыми глазами. Остается несколько шагов…

Но за дверью голоса. Один знакомый. Неповторимо приятный, мягко бархатистый голос Качалова. А второй?.. Ну что же, придется пожать ей руку при них… А рукопись когда?.. Может, почувствуют себя лишними и поспешат уйти… Хотя с Качаловым надо бы поговорить…

Вышел незнакомый человек. Удлиненное лицо с незаметными скулами, серо-синие глаза, черные кудерьки на высоком лбу, аккуратно подстриженная бородка… Фрак, словно сшитый не по мерке, висел на его плечах. За незнакомцем — Василий Иванович. Стройный, элегантный, радостный.

— О-о, Алексей Максимович! Я несказанно счастлив видеть вас под Новый год! Вы как новорожденный месяц в ясном небе!.. Да, — спохватившись, придержал своего спутника за рукав, — познакомьтесь. Это Иван Сергеевич… Полетаев, — с заминкой припомнил новую фамилию, — наш добрый гость. А это…

— Горького и представлять не надо, — улыбнулся гость Качалова, названный Иваном Сергеевичем, и долго не отпускал руку писателя. — Я поклонник вашего таланта. С ваших первых строк. С «Макара Чудры». Как многие, восхищен «Буревестником». Уж очень он ко времени.

— Рад, что ко-о времени…

Услышав приятный сердцу нижегородский говор, Мария Федоровна встрепенулась и широко распахнула дверь.

— Кого я вижу! Вот нежданный!.. Хотя нет, долгожданный и самый желанный гость.

Поспешно поклонившись собеседникам, Горький шагнул через порог и обеими руками схватил вдруг запламеневшую руку Андреевой, а та, зардевшись, продолжала жарким голосом:

— Не то говорю… Не гость, родной те-а-тру человек.

— Только те-а-тру, а…

— А я не составлю исключения…

Горький, кивнув головой на дверь, спросил, кто этот Полетаев, с которым его познакомил Качалов.

— А вы не узнали?! Мне почему-то казалось, что видались с ним в нашей квартире.

— Никогда в жизни. Память на лица у меня неплохая.

— Хорошо, что ничего не приметили.

— Только то, что он не Полетаев.

— Не в этом дело. Он загримированный. Правда, удачно? Я узнала бы его только по глазам. Вот фрак великоват — не могли подобрать другого.

— Вы меня заинтриговали. Если не тайна…

— От вас, милый друг, у меня давно нет тайн. — Мария Федоровна, приятно пощекотав пышными волосами щеку Горького, шепнула: — «Искра» к нам в первый год шла через него. Это, — понизила шепот, — наш Грач, Бауман.

Вот как! Вот где свела судьба с одним из тех редчайших смельчаков, которым удалось из киевской тюрьмы бежать за границу. К Ленину! А теперь, значит, снова от него сюда. Конечно, для подпольной партийной работы.

Андреева подтвердила:

— Ему поручено создать здесь Северное бюро ЦК. Наше, большевистское! И он уже действует. Но вот беда, — «гончие» напали на след. На рождестве я прятала его у себя в бельевом шкафу. А сегодня опять тащились за ним. Едва успел укрыться здесь.

«Так вот он какой, Грач! С высоким полетом! Из буревестников! — думал Горький. — Жаль, что цензурные башибузуки не пропустят о таких героях ни строчки. А порасспрашивать его следует. Хотя бы только о побеге».

— Иван Сергеевич будет встречать с нами Новый год, — сказала вслух Мария Федоровна. — А той порой, — снова перешла на шепот, — что-нибудь придумаем. Можно считать, что он уже спасен… Да вы садитесь. Рассказывайте. Выкладывайте свои новости. Что написано? Хочу знать первая.

— Да есть тут… — Горький поплотнее прикрыл дверь. — Привез вам одну маленькую штуковину…

— Рассказ?

— Даже не знаю. Рассказ не рассказ, а что уж вылилось из души…

Из брючного кармана достал листы линованной бумаги, сложенные вчетверо, и, подавая, вдруг потупил глаза.

— Вы уж не судите… строго.

Мария Федоровна села на стул перед зеркальным трельяжем и, развернув листы, вслух прочитала заглавие:

— «Человек». Интересно.

И впопыхах, будто ей с секунды на секунду могли помешать, полетела глазами по строчкам, перескакивая с одной на другую:

— «В часы усталости духа… я вызываю пред собой величественный образ Человека.

Человек! Точно солнце рождается в груди моей, и в ярком свете его, необъятный, как мир, медленно шествует — вперед! и — выше! трагически прекрасный Человек!

Идет он, орошая кровью сердца свой трудный, одинокий…»

— Почему Человек одинокий? — кинула глаза на автора, который сидел неподалеку и мял обвисшие усы.

— Так уж получилось… Человек и Мысль, спутница всей жизни, его свободная подруга.

— Сво-бод-ная, — повторила Мария Федоровна, снова уткнувшись в исписанный лист. — Это хорошо! — И опять, дыша глубоко и взволнованно, повернулась грудью к Горькому. — Ритмическая проза. Я бы сказала, поэма в прозе. Теб… — Поспешно понравилась: — Вам всегда это удавалось.

Она перевертывала страницу за страницей и не слышала, как Горький прошептал:

— Я покурю… за дверью.

Вот и последние строки: «…Человеку нет конца пути! Так шествует мятежный Человек — вперед! и — выше! все — вперед! и — выше!»

Мятежный — он сам. Идет все вперед, все выше и выше.

И вдруг ахнула — чуть ниже текста была приписка:

«Кладу эту вещь к Вашим ногам — каждая строка ее кусочек моего сердца. Крепкое оно было, сердчишко, а сейчас — Вы можете приказать вырезать из него каблучки к туфелькам своим, и я только был бы счастлив этим!»

Кровь прихлынула к лицу, обожгла щеки, дрожащие пальцы прижали лист к груди, и на стекло, которым был покрыт гримировальный столик, посыпались слезы. Долгожданное счастье, казавшееся зыбким миражем в пустыне Жизни, переполнило грудь. Не утирая слез, повернулась к стулу, где он сидел. Стул был пуст.

«Ушел!.. Неужели не чувствовал?.. Неужели боялся, что я не приму этих суматошных слов?.. Чудачок! Сердце на каблучки?! Да оно же, его большое сердце, нужно мне живое. И навсегда. — Взглянула на строчки, слегка расплывшиеся от слез. — «…к Вашим ногам». Почему не «к твоим»? Не решился одним махом разорвать ту невидимую преграду, которая до сих пор отделяла его от «чужой жены». Фу-у, какое противное слово! Буду, буду е г о женой. Пусть невенчаной, а женой. Для его и моего счастья. Для его работы. От меня отвернутся знакомые? Пусть отвертываются. Не нужны мне такие знакомые. Перед всеми ханжами пройду с гордо поднятой головой, «свободная подруга Челове…».

В дверь постучали. Мария Федоровна, поморщившись, откликнулась:

— Одну минуту. — Уронила лист на столик, встала, утерла слезы. — Войдите.

Вошел Савва, увидев влажные от слез, раскрасневшиеся щеки, извинился:

— Я, кажется, не вовремя… — Поцеловал ее дрожащую руку. — Кто мог вас обидеть?

— Никто. Я так… сама.

— А это что? — указал глазами на последний лист рукописи. — Алешин почерк. Можно взглянуть?

— Конечно. Вы же свой…

Прочитав приписку, Морозов затаенно перевел вздох.

— Так, так… Можно было ожидать…

Из кармана фрачных брюк достал праздничный золотой портсигар (в будни носил вырезанный из карельской березы), взял папиросу и сунул ее в губы не тем концом. Отвернувшись, выплюнул табачные крошки.

— Извините… Я забылся, не спросил разрешения. — Смял папиросу. — А теперь вот и курить не хочется. Я, — продолжал с горячим придыханием, — первый поздравляю вас. Желаю большого счастья, хотя и подозреваю, что оно не всегда будет безоблачным. — Снова поцеловал ее горячую руку. — Одного опасаюсь — не бросили бы вы наш театр, не увез бы вас Алешенька куда-нибудь далеко.

— Театр для меня жизнь, как… как для Алеши литература, — сказала Мария Федоровна, успокаиваясь, будто между ними все уже было решено.

Веселились до утра. За старый год пили шустовский коньяк и крепленые вина. Станиславский поднял тост за Чехова и Горького, за их новые пьесы, весьма желанные для театра. Мария Федоровна, чокнувшись с драматургами и расцеловавшись с Ольгой Леонардовной, сидевшей возле нее, осушила рюмку до дна.

Перед двенадцатью полетели в потолок пробки шампанского, тостам и взаимным поздравлениям не было конца.

Танцевали; затаив дыхание слушали Шаляпина — «Эй, ухнем…», всем застольем пели: «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, ради славного труда, ради вольности веселой собралися мы сюда…»

Андреева почти весь вечер и всю ночь была возле Горького, за столом его близость чуствовала локтем; отпивая шампанское из бокала, смотрела в его небесно-синие глаза и счастливо улыбалась. А когда тучкой набегало минутное раздумье, встряхивала головой. Заметили перемену в ней? Женщины перешептываются о ее неравнодушии к… Алеше? Пусть судачат сколько им угодно. Сегодня Рубикон будет перейден. И к прошлому — ни шагу. Слава богу, Желябужский все понял и не подходит к ней. Он в орденах, с лентой через плечо, а сам чернее тучи. Для него одна тревога: «Что скажет свет?» Под конец бала она объявит ему, что уходит навсегда. Бесповоротно. А детей?.. Детей отправит в Петербург, поживут пока у сестры…

Горький повернулся к ней с бокалом, в глазах полыхнуло пламя:

— За тебя!..

— За нашу жизнь, — перебила его шепотом. — За наш Новый год! За наше счастье!

И опять набежало раздумье. Если понадобится, она и театр оставит. Ради Алеши! Если, не дай бог, его в Сибирь. Она — с ним. Хоть на край света. Будет перепечатывать его рукописи, переводить для него какие-нибудь письма, бумаги. Его талант, его труд нужен народу. Даже больше — человечеству. Пусть зрители, благосклонные к ней, забудут актрису Андрееву, лишь бы имя Горького гремело над миром. И набатным колоколом звало к революции.

Бауман пригласил на вальс. Кружась с ним, сказала, что Монах — так они называли Савву Морозова — все устроит для него, сумеет вывезти из Москвы на время в свое именье. Потом — о Горьком. Она рада, что Бауман встретился с ним под Новый год.

— Я был счастлив пожать его руку, — отозвался Николай Эрнестович горячим шепотом. — Знали бы вы, как его любит Ленин! Как ценит его книги! Называет Буревестником революции! Я много раз — и в Лондоне, и в Женеве — сам слышал от Владимира Ильича: «Вот бы кого повидать! Потолковать с ним. Побывать в Художественном на его пьесе «На дне»! И о вас Ленин говорил с благодарностью…

— Моя роль маленькая…

— Как раз наоборот — большая. Чеки и переводы приходили вовремя. Сам назвал вас Феноменом.

— Да?! Чем же я могла выделиться среди других?

— Такая актриса, говорит, с нами! Активный финансовый агент!

Музыка умолкла, и Мария Федоровна подвела своего партнера к Горькому:

— Вот Алексей Максимович горит нетерпением побеседовать.

— Да, истинные слова. Эта встреча для меня, Иван Сергеевич, сиречь тезка Тургенева, великий праздник, — прогудел Горький, беря Баумана под руку. — Ей-богу, правда. Без всякого преувеличения. Расскажите и о Киеве, и о Лондоне, и о Женеве. А первым делом — о Владимире Ильиче.

Пока они разговаривали в сторонке, Мария Федоровна танцевала с Качаловым.

— За Ивана Сергеевича не тревожьтесь, — сказал ей на ухо Василий Иванович. — Завтра… Хотя что я говорю?.. Сегодня пробудет у нас. И ночует. А потом передам с рук на руки Савве.

— Золотой вы человек! Настоящий!..

Расходились на рассвете. Баумана провожали такой шумной толпой, что никакому шпику не удалось бы заметить и опознать его, переодетого и загримированного.

Кучер Морозова подогнал рысака к самому подъезду. Качалов, усадив жену и размахивая правой рукой, запел: «Вдоль да по улице…»

Бауман, присев поверх медвежьей полости на уголок облучка, пьяно покачивался и подпевал намеренно невпопад.

Рысак мчал их к Тверской.

— Кучер вернется, — Савва кивнул Горькому и Андреевой, — отвезет вас.

— Спасибо, верный друг. — Мария Федоровна на прощанье поцеловала его в щеку. — Но утро такое!.. Такая чудесная погода! И нам… — взглянула на Алексея, — нам будет приятно пройтись.

— Право слово, приятно! — Горький стиснул пальцы Морозова. — Я и Маруся… мы любим ходить. А до «Княжьего двора» тут совсем недалеко.

Он крепко прижал к себе локоть Андреевой, и они, не отрывая глаз друг от друга, наискосок пересекли Камергерский переулок, чтобы за углом спуститься по Тверской и повернуть на Моховую.

Было на редкость тихо. В прохладном, словно осеннем воздухе плавали пушистые снежинки. Под ногами чуть слышно хрустела чистейшая пороша.

Они шли медленно и молча улыбались, пьяные не от вина — от счастья.


Читать далее

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть