Read Manga Mint Manga Dorama TV Libre Book Find Anime Self Manga GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8 Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Весны гонцы
Глава восемнадцатая

Я сердце свое никогда не щадила:

Ни в песне, ни в дружбе, ни в горе,

                                              ни в страсти.

Прости меня, милый, что было — то было.

Мне горько, и все-таки все это —

                                               счастье.

О. Берггольц

Стучат, стучат колеса… Где-то что-то вздыхает. Изгибаясь, пробегает по купе полоска света, ощупывает скамью напротив — одеяло, облегающее большое тело, полную руку в пестром рукавчике, стриженые седые волосы. Кто эта женщина? Кто там, на верхних полках? Завтра полдня еще ехать с ними. Как пахнет гвоздика! Сколько дорог вспоминается!..

Дороги с Сашкой… А душевная свобода с Глебом. К Сашке приспосабливалась, старалась нравиться. Для Глеба хотела быть лучше.

Сколько дорог впереди! Пора привыкнуть. А всегда тревожно, чего-то ждешь. Как пахнет гвоздика! А вдруг Глеб встретит, как два года назад? Он вернется не раньше октября. Не раньше. Не надо думать. Не надо ждать. Надо уснуть.

Странно, все странно. Хочется играть. И Дуню непременно. Хочется видеть ребят, Соколову, Рудного… Хочется и… больно… Будут мучить Сашкины дикие, ненавидящие глаза. Сильно пахнет гвоздика. Запахи накрепко связываются с людьми, событиями. Жасмин и розы — смерть — похороны Рышкова, Лильки…

…Тогда условились встретиться прямо на кладбище. Олег привез ведро, в нем большой букет жасмина и роз. На дне всякие инструменты и пакеты…

— Мама составила удобрения…

Он пошел за водой, Алена привязала букет у креста, грабельками собрала к калитке сухие листья, мусор, присела на скамейку. День был теплый, серый. Пахло землей, прелью, молодой листвой. И очень сильно — жасмин и розы. Зелеными облаками пушились березки. В красных сережках тополя. Среди жухлой травы торчали яркие тонкие стрелки. На могиле — красноватые побеги пионов и густо — крапива, лебеда…

Два года без Лильки. Пролетели. Немыслимо длинные.

— Осинка здорово подросла за два года. — Олег выплескивал ковшик за ковшиком и следил, как вода уходит в землю. — Когда зацветут пионы и люпин закроет ограду… Теперь земля мокрая, давай сорняки… Осторожно, легонько, чтоб с корнями.

Они присели на корточки по обе стороны могилы и начали полоть.

— Осенью придется снова чистить и подкармливать. И сирень тут у креста посадим осенью. Ты нас провожать-то придешь?

Алена только подумала, а Олег сказал:

— Деньги? Хочешь, пришлю? Отдашь из своих роскошных подъемных…

— Ладно, обойдусь…

— У меня же сейчас…

— Ладно, если понадобится. Я себя проклинаю…

— Приедешь к нам через год. Поверишь себе, ощутишь полную независимость…

«Это невозможно без Глеба».

— Кстати, ты уже стала свободнее. А Сашка… — Олег усмехнулся. — Парадоксально, а вдруг этот сокрушительный удар ему на пользу?

— С ума ты?!. Он даже состарился!

— Поживем — поглянем. Ну, кажется, чисто. — Олег собрал сорняки, бросил их на кучу мусора, потянулся. — Два года назад здесь был пустырь — помнишь? А ты… в общем… возврат невозможен? Для тебя?

— Что? Да и он ненавидит меня.

— А ты-то?

«Почему спрашивает? Неужели Сашка?.. Нет! С цыганским самолюбием…»

— Что — я? Жалко невыносимо. И — все.

— Уверена, что не любишь? Может быть?..

— Я люблю Глеба. И всегда любила.

Олег выплеснул на траву оставшуюся (больше полведра!) воду, стал кидать в него мусор.

— Ты зачем? Нам же еще поливать…

— Ну и подумаешь. Еще принесу. Не оставлять же здесь залежи.

— Потом унесли бы…

Олег уже шел к дороге. Что с ним? Когда вышла за Сашку, дружба с Олегом нарушилась. Неужели опять? Сейчас же он взрослый, умный… Должен понимать, что не легкомыслие…

Олег пришел весь обрызганный, с мокрыми волосами:

— Какая жаль, что век автоматики ликвидирует физический труд! — Он поставил ведро. — И водичка — прелесть! Теперь высыплем порошки…

— Я хочу, чтоб ты понял.

— Фу черт! Эта химия прорвалась… В делах сугубо личных всеобщее понимание…

— Ты друг или нет?

— Здрас-сте, приехали!

— А почему относишься ко мне…

— Обожаю, уважаю, преклоняюсь, пресмыкаюсь. Что еще надо?

Что с ним? Отстраняется? И даже злится?..

— Ничего не надо.

— Тебе надо вернуть огонь жизни, как Рудный говорит.

Олег сосредоточенно насыпал «химию» вдоль ряда люпина у ограды, потом ковшиком поливал, пока порошок, темнея, сливался с землей. Алена сказала:

— Следи за Валерием. Он не может один. Он…

— Должен за кого-нибудь держаться — знаю. Ты приедешь через год. Слишком изводишь себя, Алена. Гипертрофированное чувство ответственности. Это лучше, чем наоборот, но… Нечего себе харакири устраивать.

* * *

Может быть, «Три сестры» придумали, чтоб она приехала, может быть, из-за денег. Все равно, всем и ей хочется увидаться, сыграть еще любимый их первый спектакль. И все равно без нее не сыграть. Завтра уже играть. Все вспоминается одно за другим… И не уснуть…

Последний спектакль.

Загримированная, причесанная Алена пошла за платьем Маши в большую комнату, где висели костюмы и гримировались мальчики.

— Ленка! — В одной руке у Валерия борода Вершинина, в другой кисточка. — Ленка! Последний раз мы с тобой любим друг друга!

Разве не знала, что последний? А от слова всю обожгло, сдавило горло:

— Последний… — поскорей ушла.

Казалось, никогда еще так тесно вместе, одним порывом не играли. Зрители Дома искусств — большинство актеры, народ легко возбудимый — аплодировали молодым неистово. Без конца вызывали: Маша, Вершинин, Тузенбах, Ирина, Наташа. И снова — Маша. Толпились в антрактах знакомые и незнакомые: «Ах, удивительный спектакль, коллектив, ансамбль!» Алена слышала все то же: «Женственность. Глубина. Тонкость. Волнующе молчите».

Подошел Вагин. Она по-ученически вскочила. Старик засмеялся:

— Поздравляю. Актриса. — И сказал тихо: — Только сейчас узнал: вы не едете с коллективом? К нам в театр не хотите?

Остаться в родном уже городе, в одном из самых крупных театров страны, под крылом старика Вагина, и, главное, вблизи Соколова, Рудный — не дадут завалить ни одну роль. Нет. Чтоб друзья могли думать… чтоб смела сказать Марина: «Ради личной карьеры!.. Бросила коллектив!» И еще что-то самой непонятное говорило «нет!».

— Спасибо, Лаврентий Сергеевич, спасибо! Только нет. Не могу. Уже договорилась…

— Ну, это через министерство…

— Нет. Нет, спасибо. Сейчас — нет.

— Подумайте. Если решите, можно и осенью…

Все хвалили спектакль, а Соколова сказала:

— Хорошая спаянность, непрерывность действия. Темпоритм. Но кое-какие тонкости из-за нерва смазали. В сущности, только четвертый акт на пятерку. Правду говоря, я боялась, чтоб нерв не перешел в истерику…

Алена тоже боялась прощания с Вершининым. Обнимая Валерия последний раз, обнимала Глеба. Это было сильнее слез.

Какое счастье сыграть еще со своими ребятами! Четыре спектакля будет, написал Олег. И Дуню теперь надо сыграть непременно. Может, и правда — через год отболит, отойдет. Успокоится Сашка. Прекрасно говорил он после вручения дипломов. С уймой цитат, конечно. Но каких! Голова у чего, и талантище!.. На выпускном вечере читал «Разговор с отцом» Гамзатова… Если б знала, как много унесет этот год с Сашкой!..

Тот день, как на сумасшедших качелях, перехватывало дыхание, под горлом дрожало сердце, подступали рядом смех и слезы…

Акт — выдача дипломов.

«…Пусть не все вошли в молодежный театр. В его создании участвовали все. Реальная добрая цель стала основой подлинной дружбы, сделала коллектив сильным, человечным. Помогла раскрыться талантам…»

Соколова представила все так, будто не она, а счастливые обстоятельства воспитали курс. Стало даже обидно за нее. Но эта душенька Душечкина здорово сказала об Агеше. Потом Руль, другие педагоги… Даже Таран (погорел он на Недове!) в превыспренней речи назвал ее «жемчужиной педагогического коллектива».

Всю любовь, уважение, благодарность хотела высказать ей Алена в песенке: «Учительница первая моя…»

Выпускной вечер кончился поздно. Провожали Агешу до дому. Шли светлыми пустыми ночными улицами. Не вспомнишь то бессвязное, и веселое, и острое, и торжественное, что говорилось… Скрытую за этим радость близости мыслей и чувств, нежность и горечь расставания — перевернута последняя страница студенческой жизни — никогда не забыть…

Потом бродили до утра по набережным. По сложившейся традиции читали стихи. Как всегда, Валерий, Джек… А Сашка не хотел. Тогда Агния попросила:

— Я ведь уже завтра уезжаю.

И он прочитал короткое блоковское: «Я шел к блаженству». Читал с вызовом, с торжеством. Все, что он делает, еще больно задевает, еще связано с ней. Не так легко разорвать… Ему хуже, конечно. Скорей бы разъехаться, не бередить, забыть!..

Как будет не хватать Агнии!

Самое тяжелое событие последних месяцев — отъезд Агнии. Провожали ее и Арпада всем курсом. Были Анна Григорьевна и Рудный. Агния не отходила от Алены. Среди шумного общего разговора повторяла тихо:

— Все будет хорошо — слышишь? Все у тебя, я знаю, будет хорошо. Только пиши часто и честно. Слышишь?

Алена в ответ сжимала маленькую руку. Так и не рассказала Агнии, какие страхи одолевают… Своих тревог ей хватит. Расстаться с матерью, с друзьями… Там — без работы, без языка… Если б другая профессия… Арпад удивительный. Они, правда, Ромео и Джульетта. Но разве не станет тесно, невмоготу такому сердцу, как у Агнюши? У каждого свое счастье, свое несчастье…

— Все — в гости! — громко говорил Арпад. — Анна Григорьевна, ждем! Все приезжайте.

— Мы к тебе в Будапешт на гастроли…

— Только, пожалуйста, обеспечь гуляш, и — как его? — паприкаш, и…

— Взбитые сливки с каштанами — вкусно, должно быть, ух!..

— И токайское, для встречи…

— Обязательно! Все будет! Тебя, Леночка, ждем…

— Да, да, — отвечала Алена ему и Агнии, улыбалась.

Уплыло в темноту лицо Агнии, заплаканное, тревожное и сияющее. Алена неожиданно для себя разрыдалась так, что еле устояла на ногах. Мелькнул дикий, растерянный взгляд Сашки. Зина обняла и зарыдала с ней вместе. Все столпились вокруг. Заплакала Глаша.

— Хватит, девочки, — сказала Соколова строго. — Надо поправиться, Лена. Когда человек так худеет, сразу сдает нервная система, даже воля слабеет. Вы же актриса! Осенью хочу видеть Строганову круглую, румяную, как поступала на первый курс. — И сама засмеялась первая.

Как пахнет гвоздика! И Леша собрал на дорогу, и ребята заводские подарили. Все странно — ничего не знаешь, что впереди, что как обернется…

Кошмаром вспоминается приезд домой.

После отчаянного подъема, напряжения — премьера в кружке, государственные экзамены, выпускные спектакли, прощание с институтом, проводы Агнии — тихий Забельск, покой и уют родного дома, никаких обязанностей, никакого дела…

Если б не мать, не разговоры — с постели не встала бы, глаз бы не открыла. Как тяжелобольная, то горела, то стыла и бредила неотступно об одном, об одном… И все, что мешало думать, разлучало, отрывало от него, — все раздражало. Ни читать, ни есть, ни заняться ролями, ни (самое невыносимое!) разговаривать не могла. Только чтоб не разговаривать, уходила в лес, а оттуда убегала, чтоб не вспоминать…

Ночью путались сны и явь.

Издалека слышалось: «Ты дорога мне. Дороже всех». Бежала в темноту на голос, ноги проваливались, вязли в каких-то темных, густых волнах, и все-таки бежала, бежала, пока не обрывалось дыхание, пока не падала, как мертвая.

Долго, не двигаясь, смотрела в серую темноту: «Я умру без тебя. Мне можно верить. Ты любишь. Ты должен верить. Я же слышала: „Дороже всех“. Ты все думал, как мне лучше. Если тебе так лучше…»

Мягкие, горячие руки на ее холодном плече, на груди. «Я слишком берег тебя», — его дыхание на губах. Он близко, как никогда. Всем телом, мгновенно ожившим, сильным, она чувствует его: «Ты веришь? Ты не приснился?.. Ты со мной…» — Темно. Знобит. Как трудно не кричать! До утра красная сумка качается высоко на стене. Алена закрывает глаза. Саша скореженный, с нелепо поджатой ногой… Куда деться!

Вставала поздно. Каждое утро мать заводила одно и то же:

— Приехала, как святые мощи. И будто еще сохнешь даже. Успокой ты меня — сходи к врачу, в поликлинику.

— При чем врач? Устала. Ну, понимаешь, переутомилась. Оставь меня. Здорова я.

Рассказать о разрыве с Сашкой, о Сахалине не хватало сил.

Шли дни…

Вечером взяла «Оптимистическую трагедию». Читала, опять и опять одну и ту же страницу, и ни слова не понимала. Отложила книжку. В доме стало тихо — улеглись уже. Надо раздеться, потушить свет. Что страшнее — дни или ночи? Если б знать! Нет сил. Жить страшно. Умереть страшно. Если б сын… Только было б кого ждать…

В окно, затянутое марлей от комаров, сочился нежный запах цветов.

«Лилька, Лилька, ты так нужна мне! Страшно. Надо раздеться, погасить свет. Кто-то ходит под окном?.. Или мерещится?.. Что я могу? Ничего уже не могу. Даже Машу не сыграть сейчас».

— Леночка, не спишь?

Алена вздрогнула от тихого голоса, вскочила.

— Нет еще, папа. А вы?

— Вечер славный. Сижу на крыльце, вижу огонь у тебя…

— Я иду…

Сильно пахло цветами. Отчим сидел на ступеньке, опирался локтями на колени. Огонек папиросы вспыхивал и тускнел в темноте.

— Как Лешины цветы хорошо… — Алена села рядом с Петром Степановичем. — Не пойму, что это: пионы, а еще?

— Резеда. Невидный такой цветик, а запах… Лешка садоводом будет. На чердаке оранжерею хочет… Окно будем с ним расширять. И свет искусственный. Он, брат, всерьез. И в школьном саду из первых. Вот Степан никак не определится, а ведь пятнадцатый идет. Уже радио ему не надо, теперь он химией. Все штаны пожег, мать заплат не наберется.

— Пятнадцать — еще очень мало. Химия — нужное дело.

— Нет дела ненужного. Вот и цветы. На душе от них как-то… Очень мы очерствели…

«Почему легче с ним? Ведь маму больше люблю…»

— Я, папа, на Сахалин еду.

Петр Степанович выпрямился.

— Работать еду. В театр.

— От своих отбиваешься? Зачем?

— С Сашей разошлись.

Петр Степанович долго молча курил, снова облокотился на колени.

— Не пожалеешь?

— Нет.

— Человек-то он мудреный, самовластный. Сердцем… Огнев и есть.

Петр Степанович с Сашей не сдружились прошлым летом. Охотно разговаривали, спорили, играли в шахматы — мирно, уважительно, а не сдружились.

— Но — голова. И надежность в нем. И красота. И любил он тебя не на год, не на два. Не пожалеешь все-таки?

— Нет. Он хороший. Очень хороший. Только… — «Скорей забыть». — Нет — не родные мы.

— Что же тоскуешь очень?

— Это… другое совсем. И без работы… не привыкла.

Папироса погасла. Огонек спички выхватил седую бровь, нос чуть с горбинкой, щетинистую щеку. «А он родной. Странно бывает…»

— От своих отбиться — беда, конечно. На Сахалин. Товарищ у меня был на фронте из Магадана. Морозы там…

— Ничего. Это ничего. Я же здоровая.

Петр Степанович докурил, потушил окурок. Вдруг усмехнулся.

— Уж и окурок не бросишь из-за Лешкиных цветов, а спичку вон в кулаке держу. Не больна ты, конечно. Но слабая стала. — Спокойно, как о деле, сказал: — На новом месте слабость не годится. К слабому и болезнь пристает. Подумай-ка. Работа твоя нелегкая. Сила нужна.

«Все понимаю. И ничего не могу. И Соколова говорила… Куда такой дохлой?.. На Сахалин, к чужим. Хорошо, что Гришка приедет. Как все далеко и не настоящее! Будет ли?»

— А как подружка твоя Агния? Вышла за венгерца?

— Уехала в Таллин к матери. Там — свадьба. Потом — в Будапешт.

— Хоть и народная демократия, а все не Родина.

— Но они так любят… Арпад просто чудесный!..

— Да-а. А другие твои… — Петр Степанович стал вдруг спрашивать обо всех. Пришлось рассказать о Женьке, о Зишке и Валерии, о Джеке, об Олеге и «чепе» на недовском курсе…

— Как вы всех помните, папа?

— Ну, знакомые почти что! — Отчим поднялся. — Надо и поспать маленько, дочка. А? Еще забыл спросить: дружил с вашей братией добрый такой моряк… Еще на своей машине в лес возил… Он где?

— На Тихом океане.

— А-а!.. Давно?

— Год. Немного больше.

— Так. А матери надо сказать про все. Я бы сам, да ведь обидно ей. Скажи.

Приступить к матери не легко. Ее и Степку Саша покорил совершенно. Вытирая посуду после завтрака, Алена, как о будничном деле, ровно сказала:

— Я, мама, еду работать на Сахалин, на Дальний Восток. Одна еду. С Сашей разошлись мы.

Мать охнула, опустила руки с недочищенной картошкой.

— Бросил?

— Я не вещь! Сама ушла.

— Что же?.. Он другую завел?..

— Ничего не завел. Не люблю — и ушла.

Мать кинула в таз нож и картошку.

— Как это: не люблю? Стыд какой! Такого мужа! Такого мужа!.. Чем он тебе не по нраву? И ростом, и лицом… культурный, заботливый… Одел тебя как!

— Перестань!

— Где еще такого найдешь? Вот и сохнешь теперь по дурости своей. Стыд какой!.. Разводка!

— Замолчи! — крикнула Алена. — Слово еще скажешь — уеду завтра! — И ушла в лес.

Мать молчала, только вздыхала, плакала иногда.

Ранним вечером, лежа на постели, Алена отупело рассматривала давно изученные обои. Вычурные корзины с цветами похожи на головы мушкетеров в широкополых шляпах с перьями. В мелких букетах — рожицы детские… «Неужели ничего впереди? И подохну. Бесславно…»

— Чего, скажи, розам этим не хватает? — рассуждал в саду Леша. — В школе уже цветут, а здесь… Солнце, и почва, и кормлю так же…

— Вдоль забора, я думаю, хорошо бы заслон, — сказал Петр Степанович. — Ведь в школе у тебя…

— Я, знаешь, хочу не обыкновенные кусты…

Алена встала, вышла на крыльцо. Леша поливал цветы, отчим с газетой сидел на скамье за цветником.

— У тебя еще лейка есть?

Леша оценивающе взглянул на сестру.

— Сиди уж. Переломишься — отвечай за тебя.

Алена засмеялась — что за жалкий звук!..

— Ты как смеешь со старшими… — «И голос — ужас! Заниматься! А зачем?» — Давай лейку.

— Поливай пионы. Эти, крупные…

— Что я, не знаю!

— Удивительно. А это? — Тон экзаменаторский. — Эх, ты! Высшее образование! Флоксы. Польешь тоже. А это знаешь?

— Гвоздика. Она когда зацветет?

— Не скоро.

От поливки устала, села рядом с отчимом. «Так нельзя. Что делать? Что ни день, то хуже. Будто утекают силы».

Петр Степанович сложил газету:

— Комсомолята наши заводские спектакль затеяли. В субботу открытие нового клуба. Беспокоятся что-то. Не подсобишь? Если трудно, слабо чувствуешь… Я никому и не заикался — не думай даже.

Отчим никогда ни о чем не просил. «У нас, как у врачей, нет моего и не моего участка. Светить всегда. Светить везде», — говорила Соколова на вручении дипломов. Не хочется зверски…

— Посмотрю. Если смогу, конечно… А когда это?

— Когда вздумаешь. Они каждый вечер занимаются.

Страшно! Приду, в голове муравьи, ничего не соображу, не смогу, как на первом курсе — ужас! Что тогда?

Утром Степка, черный, худой, верткий, влетел к Алене.

— Во, пишут, — и бросил на кровать ей сразу три письма.

Нет, бабушка ничего не знала о Глебе. «Приехала Ириша с ребятами. Они нисколько не отвыкли от меня. Собираемся на дачу. Хлопотно, а все думаю о тебе. Соскучилась уж. Приезжай осенью пораньше».

Письмо Агнии полно вопросов. О себе только: «Где кончаюсь я и начинается Арпад — нам уже не понять. Не тревожься обо мне. Только маму грустно оставлять», — и в конце: «Ты будешь счастливой, я знаю».

Олег спрашивал: «Можно ли на последние числа августа продать „Три сестры“? Хотим перед отъездом сыграть несколько спектаклей. Можешь ли приехать к 25-му? Ответь срочно. Толстей. А, в продолжение нашего разговора у Лики, не делай себе харакири. Подобности — осенью».

Тут же написала открытку: «К двадцать пятому приеду. Продавайте спектакли».

Заменить Машу некому. Некому. А… если Олег придумал эти спектакли, чтоб ей окупилась дорога? Все равно, лишь бы играть, лишь бы силы!..

Вечером пошла в клуб.

Новое зданьице, кое-где еще леса, вокруг грязные доски, ящики, комья засохшего раствора, битый кирпич, всяческий лом и мусор. И пахнет стройкой… целиной! Сколько там строится!

Отчего вдруг страшно? Актриса, и нечего трястись, как на первом курсе. Вела же кружок? Начинала с Сашкой, выпускать премьеру помогали Джек и Славка… Страшновато. Кажется, еще пьеса плохая.

Встретили хорошо — приветливые, простые ребята, стало легко.

— Давайте, не теряя времени, знакомиться. Я вашу пьесу не знаю.

Начало насторожило: слова не живые… Может, от исполнения? Остроты опереточные. Ага! Комсомол в гражданской войне. Похоже, что подражание Светлову. О, даже персонажи взяты из «20 лет спустя». «Кошмар!» — сказала бы Глаша. И играют-то на жутких штампах — откуда у этих ребят? Зачем пришла? Что тут сделаешь? Чем дальше, тем страшнее. Задолбили текст, никакого действия, пустота, чувствуют, что скука, жмут! Сантимент, абстрактный героизм и эти хохмы — ужас!

После каждой картины ее спрашивали:

— Очень плохо? Не пойдет?

Алена делала непромокаемое лицо:

— Давайте дальше. Без остановок.

И вот подошел конец. Надо честно сказать: «Помочь не могу. В такой срок не могу. Играете невесть что — никто не поймет».

Встревоженные, доверчивые лица:

— Как скажете? Никуда? Не пойдет? Сами видим — черт те что! Извините…

Оказалось невозможно сказать: «Ничего не могу».

— Дайте мне пьесу до завтра. Надо глазами прочитать. Завтра решим.

— Значит, полный брак? «Беда, коль пироги»?.. Вы уж не обижайтесь. На свалку! — За шутками — огорчение, растерянность.

— Вероятно… нормально… в ваших условиях. До завтра!

Встала, пошла. Позади тихо. «Ужасно — работали же, старались, все роли наизусть».

— Да! Завтра начнем с биографий. Каждый для своей роли. Придумайте: детство, родных, живы ли отец, мать? Какие друзья? Поподробнее. Почему пришли в комсомол? — Заставила себя ободряюще улыбнуться. — До завтра!

На улице темнело, свежело. Почему не сказала прямо, честно? «Гипертрофированное чувство»?.. Пьеса — схема, играют жутко! Четыре человека способных — живые местами — из двадцати. Вроде что-то обещала?.. Зря за нос водить. Самой позориться — артистка! Нет, завтра сразу: «Пьесу прочитала. Извините — помочь не могу». И — все! И — точка. Устала, как пес!

Петр Степанович ждал ее на крыльце.

— Ничего не выйдет, папа. Пьесу взяли дрянную, и актерам бы трудно. Запутались, задолбили… Если б время… А четыре дня. Ничего не выйдет.

— Нет — стало быть, нет. Не расстраивайся. Ужинай да спать.

Всем понятно, что ничего она не может. Ребята же ни черта не знают, не умеют! Даже про биографии не поняли, конечно. Надо было объяснить? А, все равно!

Алена долго сидела на постели, не раздеваясь. Привычно запрыгали мысли. Привычно жгло голову. Терпеть — сколько? Ждать — чего? Никто не нужен, ничто не нужно, а его нет!

На тумбочке письма. «Где кончаюсь я и начинается Арпад, нам уже не понять» — это счастье. Если б знать! Скорей бы август, «Три сестры», скорей бы уж Сахалин! Работать! Хоть бы силы. Просидела зрителем три часа — и как выжатая… Неприятно, надо же… И отцу… Лучше бы не ходила вовсе. Сыграли бы, как есть, ерунду, но по крайности бодренько, уверенно… Готовились, старались — пришла и убила праздник. «Инженер душ». А что я могу? Сил нет ни спать, ни работать, ни… жить.

Разделась, потушила свет. И обычное началось… В полусне, в полуяви бежала за Глебом… Моталась перед глазами красная сумка… Сашка беззвучно открывал рот. Мелькал Олег: «Не делай себе харакири…» В плотном тумане голос Соколовой: «Сдает нервная система, слабеет воля…»

Среди ночи проснулась. «Надо же прочитать пьесу. Хоть что-то членораздельное сказать, объяснить, почему не могу».

Неживые слова, не выговоришь, подавишься… Черт дернул ввязаться! «Ах, помогу!» — как трогательно! Всегда «слуцаеца». Но ведь сам господь бог в четыре дня с такой пьесой, с зеленой самодеятельностью… Завтра честно скажу, и все! Ребят жалко. И чем понравилась им пьеса? Серость, прикрытая дорогой темой. Зрителю холодно вешается на нос мораль.

Уже светло — хорошо бы уснуть еще! Все-таки, что сказать? «Плохая пьеса, незачем играть. То есть отменить спектакль? Нельзя. Вот как надо: я вижу пьесу в другом рисунке — в четыре дня перестроить невозможно, — заканчивайте сами, по-своему. И… все поймут бездарную дипломатию и разойдутся со злой тошнотой завала… и ничего больше не захотят. А со скуки…»

Решила, и нечего страдать — к черту!

Закрыла глаза: кинолентой побежали дороги. Поля, поля, поля… Волнуется под ветром пшеничное море, блестит на солнце.

Пыльный хвост вздымается за пьяно виляющим мотоциклом.

Вдоль тракта, под обрывом, клубится и пенится стремительная Катунь. С другой стороны — стеной скалы. Нависают над машиной. Высоко на голом камне, как приклеенные, колышутся тощие березки.

Крест мотается на тонкой шее девчонки…

Вот уже по обе стороны дороги складками темного бархата — горы… Все гуще покрывает склоны кедрач, как тугой, толстый ковер переливается на солнце. Круто поднимается дорога. Горы подступают ближе.

Нелепо мечутся по склону, исступленно дерутся двое и срываются вниз…

Мгновенно, как обвал, обрушивается ливень. И уже ни гор, ни леса, ни шоссе… Автобус плывет, рассекая колесами мутную рябь…

В бурлящем потоке торчат две головы, скрываются, возникают, захлебываются…

И будто включается солнце. Мелеет и уходит с дороги вода. Весь в брызгах сверкает прозрачный лиственничный лес…

На обочине неподвижно сидят отрезвевшие от страха и холода двое…

И вдруг огни, огни — зимний город. Снежное поле замерзшей реки, темная решетка вдоль набережной.

Стройный человек с длинным гоголевским носом…

Все то же и то же!..

Посмотреть еще раз пьесу, что ли?

Целый день читала, перечитывала с начала и с конца — ужас в общем! Отдельные сцены терпимы. Если б хоть месяц срока — вытащить действие, сократить, почистить текст, придумать второй план… А четыре дня!..

Чем ближе к клубу, тем чаще вздрагивало сердце, как перед страшным экзаменом.

Из распахнутых дверей летела песня — в унисон два женских голоса: «С любовью справлюсь я одна, а вместе нам не справиться».

Со света в темном вестибюле ослепла, остановилась — не наткнуться бы на стремянку, на ведро с краской. На всю жизнь запахи стройки — олифы, известки — свяжутся с нехорошим… Трусость, что ли? Пение кончилось. Лихой удар по струнам балалайки, хрипловатый тенорок завел:

Мы разучивали пьеску,

Сильно восхищалися!

Провалили с громом, с треском —

Мигом разбежалися.

Недружно засмеялись. Девушка сказала:

— Да ну тебя, Рудька! Нехорошо — она придет, а нас и половины нет.

На слабо освещенной сцене: раз, два, три… семь человек. Повернулись на звук шагов. Тенорок с балалайкой, организатор кружка — кстати, самый способный, — спросил:

— Это кто?

— Это я. Что вас так мало?

— Да подрасстроились вчера…

— Подойдут, может быть.

Все предвидела, и все равно ударило: посеяла скуку.

— Ах, расстроились? Работать надо! Мозги вывернула, придумала, а тут — здрас-сте: «Расстроились»! — Откуда взялось нахальство нападать на людей, ведь сама демобилизовала их? Но почему-то знала: так нужно. И врала бессовестно — придумала вовсе не дома, а в эту минуту, когда ощутила катастрофу. — Кто это пел: «люблю женатого»? Хорошие голоса. А вы еще на чем-нибудь играете? Баян? Отлично! А кто любит танцевать? Все? Отлично! Только семь человек — мало.

— А мы сбегаем, — отозвались обе певицы. — У нас ведь близко.

Прошло не больше четверти часа, собралось уже шестнадцать человек. Алена прикидывала в уме план. «Капитану нельзя сомневаться», — шутил часто Глеб. Как «если бы» (волшебное актерское «если бы»!) все было для нее ясно, начала:

— Целиком пьесу за четыре дня, сами видите, не осилить. Предлагаю: сыграем фрагменты. Отрывки, связанные по смыслу. А второе отделение — концерт. Возьмемся дружно — будет толк.

Первый раз в жизни, одна, без Сашки, без помощи товарищей, первый раз приняла такую ответственность одна. В груди захолонуло.

Четыре дня прибегала домой только пообедать и поздно ночью — спать. Утром — индивидуальные занятия с теми, кто свободен, кто прибегал в обеденный перерыв. С шести вечера до «без конца», как сказал Рудольф, автор частушек, балалаечник, гармонист, «сменный режиссер» и исполнитель главной роли — репетировали фрагменты пьесы. Рудольф — парень умный и одаренный — поддерживал ее своим авторитетом.

Как нельзя больше кстати объявилась школьная Аленина подружка. Юлька Мосина кончила музыкальную школу по роялю и также приехала на отдых к родным. Еще в пятом классе их обеих прозвали за смуглоту «копчеными», Алену, по росту, — «Сигом», а Юльку — «Салажкой».

Музыкальную часть взяла Салажка. Построение программы, постановка танцев и, главное, репетиции пьесы оставались на Алене. И все четыре дня она подавляла припадки отчаяния первокурсницы: «Ничего не умею! Лечу в пропасть!»

Четыре дня! Танцы «слизала» полностью со своей целинной бригады — и «Цыганский» и общую кадриль… А пьеса… Четыре дня!..

Где уж было думать о методике — копаться, ждать, пока в каждом зашевелится свое, неповторимое! Во что бы то ни стало вытащить элементарную логику, действие, создать хоть какую-то ступеньку к правде чувств. И Алена добивалась этого всеми (и недозволенными!) способами — прямым «переливанием крови» — своего воображения, своих мыслей, своих чувств и даже показом.

Накануне концерта прогон шел невероятно вяло, разболтанно — забывали текст, опаздывали на выход, настроение катилось к панике.

Алена сидела в зале одна (Салажка — у рояля за кулисами, Рудольф — на сцене), кричала грозно:

— Стоп! Повторяем. — Подстегивала обидными замечаниями: — Такие рыбы не сделали бы революцию! В дом отдыха или на фронт едете? — Шептала себе: «Ну, случись, случись чудо! Проснуться — и ничего: клуб, концерт, жуткая репетиция — страшный сон… Ох, капитан, улыбнитесь!» Давилась слезами, повторяла веселым голосом: — Плохая генеральная — хороший спектакль! Примета верная!

И вдруг обнаружилось, что второе отделение — концерт, как ни тяни, и двадцати минут не натянешь. Все сбежали со сцены, окружили Алену. В окаменевших мозгах постукивало только: «Капитан, капитан, улыбнитесь!»

Салажка — золото! — спокойно сказала:

— Я могу сыграть «Прелюд» и «Польку» Рахманинова. А ты — художественное чтение.

«Ох! Волноваться за каждого, за весь спектакль, да еще за себя! Да еще голос ослаб — ни за что!» Все смотрели на нее. «Отказаться — сбить подъем, единственное, на чем можно завтра проехать».

Ночью повторила свою выпускную работу по сценической речи — отрывок из «Воскресения» и еще стихи, на всякий случай.

Глеб, Глеб, Глеб! Думать было некогда, а ни на минуту не отрывалась от него, и кажется, все, что делала, делала для него.

Ох, не без накладок, но именно на подъеме, на искренней увлеченности пролетели через ухабы. Праздник все-таки состоялся.

Заводское начальство явилось за кулисы и парторг завода… Гошка Тучкин — «воображала с утиным носом». Больно вспомнилась горькая обида детства — непринятое заявление в комсомол… Захлестнула тщеславная радость — вот смотри: конверт с успехом, и я сама! Даже все повторенные ночью стихи — Маяковского, Шефнера, Берггольц — пришлось прочитать…

Утром проснулась еще в напряжении четырехдневной гонки. Но ведь уже все. Вечером последний разговор о концерте — и всё. Заниматься голосом — ужасно звучал вчера, приняться, наконец, за «Оптимистическую»? Далеко — и не верится, будет ли. Сколько еще ждать?.. Я могу ждать. Только было б… Только бы знать, как тебе лучше. Написать бабушке, Агнюше… Что-то, где-то сверлит? Ага? Что говорить вечером? О накладках, недоделках, удачах? Сделать вид, что «все хорошо, прекрасная маркиза»? Вот это уж действительно подло. Нет, «дорогие друзья, вы хорошо, увлеченно работали. Но все, что я сделала, — неверно. Природе можно помогать, но нельзя раскрыть бутон руками, насильно, прежде времени сделать цветок. Это путь к штампам, к скуке, а не к искусству. Мне казалось, важно не погасить праздничное, не убить кружок. Ради этого стригла, клеила, натаскивала. Вчерашний успех ничего не значит. Дальше так работать вам нельзя». Поймут ли? Поверят ли? А если пойму и поверят?

Поверили, поняли.

— Тогда поработайте с нами по-правильному, — сказал Рудольф. — Вы больше, чем полтора месяца, пробудете, кажется?

Еще не знала тогда, что принесет ей эта работа, но желания отказаться не возникло.

Вспоминать эти быстрые недели придется, может быть, всю жизнь. Перед отъездом написала Агнии: «Еду впритык — послезавтра уже играть „Три сестры“. Не могла не выпустить здесь „20 лет“. Сыграли два раза. Монтаж получился любопытный — вторая, четвертая, пятая, шестая и девятая картины с небольшими вымарками. Может быть, Арпаду пригодится — я пришлю.

Агнюша! Я поняла, наконец, и сыграла Дуню во всю мою мочь. (Салажка спровоцировала, и нехорошо было отказаться.) Понимаешь, ухватила Дунин материнский глаз. Они же все были, как мои дети, — я их понимала, чувствовала, волновалась за каждого, но без «ой!». Вычитала у Есенина: «А люди разве не цветы?» Так хочу сыграть еще со своими — телеграфировала Олегу: «Продайте хоть один «20 лет…».

В голове ощущаю капитальный ремонт, кажется, учусь думать. Почему мы не любим обязанности, ответственность? (Помнишь Зишку с ее «осознанной необходимостью»?) А ведь жить нельзя без ответственности. И еще: очень важно вырваться из душевного одиночества — истина номер один. А номер два — вне человеческих отношений ты ровно нуль без палочки. (Кажется, цитирую Рудного!) И последняя: душевная свобода — кислород.

На прощание получился занятный (вроде как у нас бывало) разговор с ребятами. Об искусстве, о честности и о любви, конечно.

Я не болтала первое, что попадает на язык. Старалась быть похожей на Агешу. Не смейся, я знаю, что никогда не буду умной. Помнишь, Валерий подарил мне книжку? Читаю, и будто это про меня:

И то, что я страстно, горюче тоскую,

и то, что, страшась небывалой напасти,

на призрак, на малую тень негодую.

Мне страшно… И все-таки все это — счастье.

Бабушка написала: от Глеба радиограмма: «Здоров, как всегда». А когда вернется — неизвестно. Пожелай мне дотянуться до Глеба. А Сахалина уже не боюсь».

Сереет за окном. Утро. Вздыхает вагон. Стучат колеса. Сколько еще дорог впереди! Завтра «Три сестры». Как пахнет гвоздика! Только было б кого ждать! «Мне страшно… И все-таки все это — счастье».

Читать далее

Комментарии:
Написать комментарий

Комментарии

Добавить комментарий