Глава четвертая

Онлайн чтение книги Весны гонцы
Глава четвертая

С моей душой стряслась беда,

С душой моей стряслась беда.

С. Есенин

Сны повторялись из ночи в ночь… Смеясь летела в темноту, клокочущую, как штормовое море, — страшно и весело. Ее подхватывали жесткие руки. «Не отдам. Не отдам… Не отдам! — будто колокольный звон оглушал, дрожал в груди. — Ведь ты любишь меня. Не отдам!»

Ее смех сливался с волнами звона.

Все обрывалось.

В затихшей темноте проступали грустные янтарные глаза. Они становились все больше, тревожней, и вот уже глаза, во весь экран, смотрят близко с укором, с ужасом.

Алена смеется:

«Люблю — такая, значит, судьба моя. Значит, доля моя такая».

— Не прячься за Машу, — едва слышно упрекает Агния. — Это совсем другое.

Срываясь в слезы, вступает откуда-то сверху невидимая Глаша.

— Кошмар! Непостижимая личность. Двум огням в одной печи не гореть.

«Не отдам», — гудит в груди. Алена смеется, просыпается.

И снова что-то мелькает у самого лица — это пухлые кулаки Женьки.

— Деградируешь, деградируешь… Не смеешь играть Дуню.

— Кармен второй половины двадцатого века — анахронизм! — Это Олег… как прокурор. — Снять со всех ролей.

Алена никого не видит, но чувствует каждого, чувствует обступающее ее отчуждение.

— Променяла клад на иголку — дура! Кавторанга на голодранца, дура!

Алена почти рада пошлым словам, визгливому смеху Клары.

— Отстань. Отстань… Отстань! — Рада, что встречает острый прищуренный взгляд Джека. — Все отстаньте.

И опять просыпается.

Снова тихо. В черноте огни.

Стальной корабль врезается в бесконечно возникающие валы, вода кипит по бортам. Хлопья пены и брызги взлетают выше огней, падают на палубу, растекаются, чуть блестя.

«…Ходил от носа к корме и обратно, сделал столько шагов, что по прямой дошел бы уже до тебя и знал бы уже, что случилось с тобой. Что случилось?»

«Сама не знаю, что случилось. Не знаю. Ты мне самый нужный, самый родной навсегда», — готова крикнуть Алена, а в груди звенит, дрожит: «Не отдам!» — она смеется.

В ночь перед приездом Глеба Алена не уснула ни на минуту, а сны шли. Шли, перемежаясь с явью, более горькой, чем сны. К утру все тело ныло, под ложечкой жгло. Она уже не могла слушать мерное дыхание спящих, накрывала подушкой голову и тихо стонала.

Сидя на лекции по истории театра, Алена не понимала ни одного слова. Минутами проваливалась в сон. Очнувшись, натыкалась на горящий, допрашивающий взгляд Сашки. В перерыве увидела, что он идет к ней, взяла под руку Джека, принялась громко хвалить его новый галстук. По лицу Сашки точно судорога пробежала, он ушел с Валерием и Зиной.

На фехтовании Руль два раза шлепнул Алену рапирой по спине.

— Мазила. Проснитесь! — И затем (высшее наказание!) сказал: — Уйдите. Противно смотреть. — И заставил до конца урока просидеть у стены гимнастического зала.

Перед уроком Соколовой Алена еще что-то говорила с Агнией о четвертом акте — кажется, рассказывала, как объясняла Лиля непростые, странно жестокие слова Ирины, поправила скамейку, неточно поставленную Женей. А когда в аудиторию вошли Соколова и Рудный, Алена охнула, будто они явились нежданные, не вовремя, и словно потеряла сознание. Перед глазами, как в расстроенном телевизоре, стремительно мчались два лица.

* * *

Гудели, звенели, переливались голоса, там и тут взрывался смех, топали, шаркали бегущие ноги — знакомое, как любимая мелодия, бурление перерыва.

Соколова спускалась по широкой белой мраморной лестнице. Ее обгоняли, бежали навстречу, останавливались у знаменитых перил, где каждый день происходило столько робких и решительных, комических и трагических объяснений. Сколько юных лиц вокруг, сколько глаз смеющихся, мрачных, сосредоточенных, ищущих — хорошо!

Ну и репетиция выдалась! Еще до начала Анна Григорьевна сказала Рудному:

— Что-то ваша любимица вовсе уж не в себе.

— Не говорите. А Саша? Вроде Муция Сцеволы, сжигающего руку. Сегодня, кажется, приезжает Глеб. Я упорно за него.

Соколова не ответила: все были на местах — пора начинать.

Акт вдруг пошел вкось. Не из-за Агнии — Ирины, хотя она репетировала все подряд только второй раз. Первый выход Маши, ее разговор с Чебутыкиным внес открытую нервозность. Соколова не остановила, хотелось дать Агнии ощутить себя в общем течении акта, а эта сцена без Ирины. Объяснение Тузенбаха с Ириной пришлось прервать.

— Не узнаю Тузенбаха. Откуда требовательность? Почти допрос. Это на грани грубости. Безобразно. С выхода.

Желваки вздулись на худых щеках Огнева, он осторожно взял Агнию под руку, ушел за кулисы.

Больше Соколова не поправляла Сашу. Все лучшее, что накопил он — Тузенбах в своем отношении к Ирине, что иногда выходило, иногда не выходило, — все собралось, словно проявилось.

— Молодец. Ай, молодец! — тихо радовался Рудный. — И отлично направляет, ведет Ирину…

Соколова ждала их прощанья перед дуэлью. Саша сам назвал это место роковым для себя — не давалось оно непокорному комсомольцу пятидесятых годов. И вот впервые Тузенбах безропотно ушел на смерть. Возмутительно бессмысленную, в канун осуществления давней драгоценной мечты, ушел, не протестуя, на смерть во имя ложных, подлых, чуждых Огневу понятий о чести.

— Ай, молодец!

Соколова промолчала. «Может быть, случайность? Как он это нашел? Любовь научила?» Думать о нем было некогда — акт шел дальше.

Вершинин с Ольгой. Надо уходить, у него считанные минуты. Пора, пора уходить, а Маши нет. Все идет, как говорят студенты, нормально, — так, мелкие ошибки, недоделки, о них будет разговор после репетиции. В глубине слева появилась Маша. Легкое тело только ей присущим, беспомощным и сильным движением метнулось навстречу Вершинину. Она прижалась к нему, словно окаменела, тут же подняла голову, чтоб смотреть в его лицо. Ее глаза, едва заметные движения пальцев говорили. Последний раз она видит его, последний раз ее руки касаются его плеч, шеи, волос. Маша зарыдала.

Удивительная заразительность актрисы захватила и Соколову. Но вдруг — она почти никогда не прерывала исполнителей в момент высокого накала чувств, но рыдала уже не Маша: отчаянно рыдала сама Алена, Соколова громко постучала карандашом по столу.

— Не искусство. Истерика. Нельзя проливать на сцене настоящую кровь. Нельзя приклеивать к живописному натюрморту крыло глухаря, муляжные яблоки. Не искусство — мы уже не раз говорили об этом.

Алена сидела, уткнув лицо в ладони, обмякшая, будто ей перебили кости, плечи вздрагивали. Соколова ощущала, как всем за нее больно, да и у самой щемило, но безжалостней всего было сейчас пожалеть девчонку.

— Не можете сдержать слезы — значит, разбудили в себе не сценическое чувство и потеряли власть над собой, — продолжала она твердо. — Это взвинченные нервы, а не искусство. Сценические слезы должны высыхать мгновенно, а вы все еще плачете.

Алена словно взлетела, расправилась:

— И будут нервы! И будет истерика! — Она уже не плакала, сердито вытирала мокрое лицо. — Не чувствую я этот четвертый акт. Убейте вот… Ну, не укладывается у меня!

Соколова охотно помогла Алене скрыть настоящую причину срыва:

— Что не чувствуете? Отлично начали. Что не укладывается? Давайте, рассказывайте.

— Как можно?.. Нет, как можно: только что простилась навсегда… В голове мутится… Вдруг еще Тузенбах убит, и — здрасте! «Начать нашу жизнь снова. Надо жить… Надо жить…» Что она говорит? Что думает! — Алена свирепо стучала себе кулаками по лбу. — Ведь любит… Или нет? Или, — она раскинула руки, решительно отказываясь понимать, что же это: — Легкомыслие? Мелкота? Казенный оптимизм? Она же говорила: «Или знать, для чего живешь…» — а впереди-то пусто! Пусто, пусто… Что Чехов-то думал!

Источник страсти, с какой Алена костила свою Машу и Чехова, не вызывал сомнений, но важно сейчас не это.

— А ну, затрудните себя, копните глубже. Оторвалась она от Вершинина?

— Воображение у артистки отказало? — иронически подхватил Рудный. — Поможем артистке, товарищи. Что думает Маша, для чего говорит последние слова?

— Если — для Ирины?

— Да она сама не хочет опуститься.

— Рационализм!

— А если… как в «Даме с собачкой»? Я ведь говорю… то есть Вершинин: «Пиши. Не забывай!» Может быть…

— Маша не читала «Даму с собачкой».

— Дуб! Извините…

— Нет, не ждет она ничего.

— Баюкает свою боль. Как Ирина…

— Ирина не баюкает вовсе…

— Не о тебе речь. Маша вся с Вершининым…

Соколова, как обычно, давала выплеснуться всяким «идеям» — иногда и глупость рождает истину. Алена смотрела в угол потолка, как будто спор ее не касался, а там, на карнизе, было написано самое важное. Вдруг лицо ее просветлело:

— А если…

Она сказала негромко, но все повернулись к ней.

— Если у Маши будет ребенок?

— Ну… — после молчания неуверенно начал Кочетков, — вряд ли Чехов это предполагал…

— А мы можем, — прервала Соколова. — Лена вправе так думать. Давайте работать.

* * *

Свежий зимний воздух совсем развеселил Анну Григорьевну. Фонари еще не горели. В синеватых сумерках растекались струи света из окон. Будто раздумывая, медленно покачивались, падали пушистые снежинки. Славная погода. И, кажется, день прожит не зря. Четвертый акт стал на рельсы. Хороша вырастает Строганова. Трудно девчонке. А чем поможешь? Только работой. Чем еще можно помочь? Если б как в пьесах: один — эффектный разложенец, другой — незаметный герой, тогда бы легко подсказать: «Присмотрись, не все то золото…» А в жизни — оба хорошие, оба любят, каждый по-своему зацепил за сердце — трудно. Трудно. Обманывать не может, мучить не хочет, а решить…

— Приветствую, дорогая Анна Григорьевна, жаждал вас увидеть. С того тротуара, можно сказать, устремился. — Недов, улыбаясь, приподнял шапку и крепко сжал руку Соколовой у локтя. — Разрешите, провожу немного? У меня к вам разговор, глубоко дружеский разговор.

Соколова не ответила. Он пошел рядом, придерживая ее локоть. Въедливый тенор, улыбка, как сиропом налитые глаза, способность нагло прилипать к человеку вызвали у Соколовой глупое девчоночье желание толкнуть его локтем, который он бережно поддерживал.

— Вы, дорогая, можно сказать, непревзойденный методист. Преклоняюсь перед вашим мастерством. Многие считают Линдена Николая Яковлевича, но лично для меня — вы. Вы, вы! Со всей прямотой, со всей искренностью — пре-кло-ня-юсь.

Соколова молчала — к чему бы такие хвалы?

Стремительно, видимо никого не замечая, обогнала их Алена Строганова. Еще два раза под светом из окон мелькнул пестрый платочек на копне волос и потерялся в снежных сумерках.

— Не иначе как на свиданье помчалась! — Недов засмеялся, будто жуя слова и причмокивая. — Ап-пе-титная девица!

Соколова вздохнула: «Более бездарного определения не придумать. Богато, напряженно девчонка живет. И будь она кособокая, будь рябая, все равно тянулись бы к ней люди. Да где уж такому чудищу понять».

— И талант, конечно. Талант, талант, талант! — Немного помолчав, опять усиленно ловя локоть Соколовой, Недов наклонился к ее уху. — Но вот, можно сказать, нравственное лицо…

— Что?

— Извините, дорогая, ведь я — что?.. Ведь разговоры-то идут!

— Педагогам не следует подхватывать сплетни.

— Извините — глас народа. И даже в райком…

— Вы разносите сплетни.

Недов отпустил ее локоть.

— Жаль, жаль, Анна Григорьевна. Мною руководит, можно сказать, высокое чувство товарищества.

«Ишь ты, как в положительного героя принаряжается».

— Мне жаль вас расстраивать, дорогая, но из самых гуманных побуждений… — Он подождал немного. — Никто не смеет поднять руку на ваши академические показатели. Тут вы вне, можно сказать, досягаемости. Однако в воспитательной работе симптомы угрожающие.

— Да? — с наивным удивлением спросила Соколова. — А что случилось?

Он длинно вздохнул:

— Много.

«Пусть, пусть выложит припасенные мины, только интерес показывать не надо — равнодушие его больше раздражает». Она усмехнулась:

— Ах, даже много!

— Анна Григорьевна, пока не поздно, я вас по-дружески, можно сказать, предупреждаю, — он опять взял ее за локоть.

Анне Григорьевне стало в самом деле смешно.

— О чем же?

— Напрасно смеетесь, дорогая. Идеологические и моральные вывихи на вашем курсе расшатывают лицо всего института.

— У института и так достаточно «расшатанное лицо». — Рука возле ее локтя дрогнула. Соколова еще беспечней сказала: — И вообще это пустой разговор: какие вывихи? Что произошло?

— Думаете, я голословен? Желаете факты? Извольте. — Подтекст «Я ж тебя сейчас упеку» так и выпирал из благородного негодования. — Еще в конце первого семестра ваши питомцы посвятили целый вечер, так сказать, «обсуждению» зарубежных гастролеров. Это не проводилось ни на одном курсе.

— И очень плохо. Куда хуже бесконечные обсуждения по углам.

— Та-а-ак.

По тону Недова Соколова поняла, что ее ответ уже взят им на вооружение.

— Вот именно так. Обсуждение было при мне и, кроме пользы, ничего не принесло. Вот так.

— Да? — Недов с трудом сдерживал радость. — А то, что талантливейший студент Хорьков Валерий во всеуслышание назвал советский театр бесполым, а Кочетков Яков провозглашал необходимость учиться у буржуазных деятелей…

— Не буржуазных, а зарубежных! Не передергивайте.

— А Строганова Елена, будущая, можно сказать, звезда, сделала заявление, что в советской драматургии нет женской роли, равноценной этой Порги…

— Она говорила о Бесс, Порги — мужчина…

— Ну, оговорка! — огрызнулся Недов, тут же спохватился. — Вы, дорогая, все это не считаете тревожным?

— Не считаю. У вас плохая информация, или вы…

— Да? — Он как бы сказал: «Уж будьте спокойны, все досконально известно». — Подумайте, Анна Григорьевна, умоляю, подумайте.

— О чем? — Соколова вспомнила «крамольное» обсуждение. Серьезное, умное, горячее, с глубокими экскурсами в историю театра, парадоксами и просто глупостями, без которых не обходится ни один молодой разговор о профессии, если он откровенный, свободный. — О чем думать прикажете?

— Вы не можете не понимать, дорогая. — Он убеждал ее не упрямиться, не утяжелять свою и без того тяжкую вину. — Настроения на курсе вредные, имеются увлечения упадочнической поэзией. Сычев основательно выпивает — не справились с ним за два года. — Он помолчал, видимо, подумал, что Соколова уже подбита, и решил доконать ее: — По дисциплине показатели… А лучшая студентка, ваша обаятельная Строганова! Сперва с каким-то капитаном, теперь с вашим Огневым живет — это что?

Соколова резко остановилась: «Ах вот как!..»

— Сплетня. Подлая сплетня. Облить грязью можно самого чистого человека. Стыдитесь, любитель помоев! — И быстро пошла.

— История Нагорной Лилии тоже сплетня? — Он даже осип от злобы и сразу отстал.

Пока не завернула за угол, Соколова спиной чувствовала налитый ненавистью взгляд.

«Как уберечь Алену от грязи? Недов взбесился бой пойдет не на шутку. Да его дружки и любительницы посудачить, вроде Стеллы Бух, конечно, уже трудятся. И поползет мерзость. Обольют помоями девчонку, чтоб ударить по Соколовой. Надо поговорить с Корневым. Неужели его действительно переводят? Вероятно, Недов потому и распоясался. Он как на службу ходит, вынюхивает в отделе культуры, в райкоме… Чуть не забыла с этим… Павлухе — карандаши цветные: рисует прямо со страстью и занятно. Еще — ему чулки, Анке — рубашку ночную… Неужели не справиться с этой „находкой“? Не уходил бы Корнев. Кто будет вместо него? Ладно — пока он здесь, нужно прежде всего защитить Алену. Ах ты, буйная голова!»

* * *

Алена с трудом влезла в автобус. Ее сжимали, толкали во все стороны.

Как объяснить? Что сказать? Разлюбила? Неправда…

Кто-то потянул ее за руку.

— Вон место, садитесь.

Она перешагнула через какой-то тюк, втиснулась между закутанной платком женщиной и мужчиной в кожаном пальто.

Как объяснить? Как понять? Как случилось? Если б не бежала тогда по лестнице, если б шла осторожно, ничего бы не было? И летела бы сейчас к нему счастливая? Не может быть. Если б понять, что случилось, как случилось, когда?.. В кабинете ночного хирурга, когда ошалела от радости — только разрыв связки! — и с ней вместе смеялись и хирург и пожилая медсестра.

На заднем сиденье подбрасывало, от мужчины в кожанке несло водкой.

…Потом все было просто весело: Сашка приносил в миске снег, неумело набивал им Глашину грелку. Через два дня, обжигая руки, наливал в нее горячую воду. Ходил за хлебом и всякой едой, варил сосиски или притаскивал в кастрюльке обед из столовой… Все делал нескладно, смущаясь и злясь, но покорно. Какие интересные этюды возникали для отношений Дуни и Коли! Она заболела, никого нет около — ведь круглая сирота, Коля случайно зашел и стал приходить каждый день, выхаживать ее. И Дуня сама не заметила, как привязалась, полюбила его…

Буйные планы освоения «культурной целины» рождались в жестоких спорах с Сашкой: «Каждый актер обязан руководить драматическим кружком». — «Не каждый может». — «Должны учиться. Надо весь Алтайский край поднять, чтобы всех захватил театр». — «Если все станут сами играть — тогда конец актерам!» — «Ничуть! Это просто повысит требования, повысит уровень профессионалов». — «А что? И правда! Говорят, в Италии поет весь народ и потому уж певцом-то может стать только очень стоящий». — «Конечно. В каждом колхозе, совхозе — драмкружок». — «А сколько времени уйдет на это?» — «Должны дать театру машины». — «Да, газики, вездеходы. И каждый сам будет водить машину». — «Не обязательно». — «Обязательно».

Болтает, как на целинных дорогах.

…Спорили о постановках «Гамлета», о том, в холодную воду или в кипяток опускать сосиски, почему «Порги и Бесс» нравится зрителю. «Мы говорим о любви, как о чем-то третьестепенном, гомеопатическими дозами в приторно-производственном сиропе. Вот и кидаются люди на обнаженный секс, чуть не порнографию». — «А! Загнул. Конечно, физиология нам не нужна… да еще патология: зачем этот Порги — калека? Но у них же роли… И потом, все равно о любви, о страсти нужно!.. И потом: какая у них точность формы — это же прекрасно». — «Потому что за каждую мелочь с актеров высчитывают доллары». — «А мы просто должны любить форму». — «Надо раньше научиться любить содержание». — «К сведению невежд: форма от содержания неотделима!.. А посуду не вытирают тряпками. Полотенце возьми…»

Слава богу, ушел этот водочный дух.

…Было просто, весело. Раскосые черные глаза неотрывно следили за ней то с удивлением, то тревожно и нежно. Было очень весело. Зашел навестить Алену Гриша Бакунин, с ним еще два дипломанта-режиссера и малознакомый театровед. Сашка явился, конечно. Сердито вынул из авоськи хлеб, масло. И сразу кинулся в спор на излюбленные темы.

Алена тогда читала Льва Толстого об искусстве, была полна им: «Важны чувства. Искренность художника. А критиков к черту. Это — „люди, менее других способные заражаться искусством“. А „устанавливаемые критикой авторитеты“ извращают искусство. К черту бы критиков, на целину бы их — больше толку! Народ отлично без них разбирается!»

Театровед взвился: «У нас культура пока пошла больше вширь. Немногие умеют глубоко понимать искусство. Критика необходима. Нужно помогать народу, объяснять, развивать вкус!»

«А где вкус у критиков?»

Театроведа поддержали: «Не вали всех в кучу! Где настоящая современная драма? Было бы на чем воспитывать вкус, было бы на чем учиться критикам. На одной классике далеко не уедешь. Количество современных шедевров не превышает однозначного числа. Да посмотри-ка там же, у своего Толстого, насчет „минуты скуки на сцене“, а театры ежедневно обрушивают на зрителей космические дозы скуки».

Тут загремел Сашка: «Искусство всякое и театр будут подниматься по мере углубления культуры… Не перебивайте, я слушал ваши идеи. Я не говорю, что мы должны сидеть и ждать. Работать, как нигде, никогда еще не работали. Без глубины и утонченности чувств и отношений нет культуры, нет гуманизма. Большое количество знаний — это еще не культура. Их можно использовать для карьеры, славы, денег. Тогда они — нуль или со знаком минус. Громами ударять в спящие сердца, выжигать себялюбие, учить бережности, нежности, деликатности…»

«А форма? Нет без нее искусства». — «Форма вырастает из содержания». — «Плохая форма губит содержание…» — «А формальные изыски губят жизнь…»

Ребята приходили, засиживались поздно, схлестывались мысли, жарко становилось в комнате. Сашкины «загибы», как вспышки, разжигали, обнажали, захватывали новые участки — он вел, он был центром, он бил даже Гришу Бакунина. И все понимали, что для него центр — Алена. А Сашкин голос, как музыка, тревожил ее, голова кружилась от победного веселья…

— Вы на следующей не сходите?

— Что? Нет.

От толчка женщина тяжело села на Алену, мазнула по лицу жестким платком. На место женщины протиснулся пожилой моряк.

…И вот — Алена уже могла ходить по комнате — Сашка принес вечернюю почту. Положил перед ней письмо из Севастополя, сжал ее плечи неласковыми, жесткими руками: «Не отдам никому. Ты любишь меня».

Будто колокол гулом наполнил комнату, отдался смехом в груди и затих, оставил растерянность, страх, острое чувство вины:

«Неправда. Неправда!»

«Любишь. Не отдам!..»

— Не откажите в любезности — один за сорок.

— Один за сорок, — повторила Алена, передавая деньги.

…Письмо Глеба прочла ночью. Недлинное спокойное письмо. «Рад, что нога не болит и настроение у тебя хорошее. У нас штормит — палуба проваливается под ногами и опять подпирает. Удивительная штука — машины, электричество и мои локаторы. Ты бы любила их, если бы понимала. Не подумай, что я хочу тебя обучать точным наукам. Ты отлично нашла свою дорогу. И в конце-то концов человек дороже любой машины. Но я их люблю — они умные, сильные, надежные, красивые».

Алена перечитывала письмо. Хорошее, дружеское письмо. Стала говорить себе: «А может быть, это дружба? Ведь Глеб не требовал — может быть, он даже не хотел, может быть, я сама ему навязалась? Сама целовала его, сама спросила: „А жениться на мне ты не хочешь?“ Он ответил: „В твои двадцать…“»

Она схватилась за эту мысль, искала ей подтверждения. Да, друзья. Он будет даже рад. Он скажет: «Конечно, в двадцать лет брак на расстоянии… Какая жизнь для актрисы с военным моряком…» — и они всегда будут друзьями. Очень близкими друзьями.

Несколько дней она жила без оглядки, без размышлений, без чувства вины. И уже не отстраняла неловкие, жесткие руки, огненные губы. Они стояли у окна. Почти без стука вошел Женька, заулыбался глупо-глупо.

— Ты не уехала разве? Связку разорвала? Почему не написала… мне, Олегу? А Глеб?.. А Глаша, Агния не приехали? — И ушел сердитый, осуждающий.

Алена отчаянно отталкивала властное: «Не отдам. Ты любишь меня». «Что я наделала? Что же со мной? Дрянь, дрянь! И нет оправдания».

Приехала Глаша, напала как бешеная. Приехала Агния — расплакалась. Одно за другим, как удары, посыпались тревожные письма: «Что с тобой? Напиши правду. Здорова ли? Телеграфируй. Что с тобой?» И, наконец, телеграмма: «Сообщи срочно — если нужно, приеду».

Сашка твердил: «Не отдам. Мы должны быть вместе. Найду комнату. У меня денег много. Я же дом продал. Ты любишь меня. Все равно не отдам».

— Подожди. Подожди…

Вчера Глеб вызвал ее к телефону уже из Москвы. Она повторяла только: «Я все расскажу. Все. Я сама приду к тебе. Я расскажу…»

И вот надо рассказать. Ох, как швыряет!.. Почему автобус пустой? Что? Какая остановка?

— Ой, откройте, пустите!

Она выскочила в заднюю дверь. Кто-то крикнул вслед: «Психованная!»

Садиться на обратный? Одна остановка — не хочется. Ноги не идут, будто онемели, будто отморозила. Ох, если б не бежала тогда по лестнице! И не было бы ничего. И не было бы ничего? Как? Ничего? Буйного веселья, споров, азарта, неловкой ласки жестких рук — ничего? Нет. Нет! Что же случилось? Глеб, Глебка, Глебушка! В такой же снежный день мы первый раз поехали за город. Разлюбила? Неправда! Никак не представить себе его лицо. Видится Сашкино темное, сведенное: «Когда вернешься?» — «Не знаю». — «Я провожу, подожду на улице». — «Нет». — «Почему?» — «Так хочу».

Он ждет, не верит. Глеб тоже ждет. Алена старалась идти быстрее. Вдруг поняла, что трудно смотреть на дома, деревья, изгороди. Они всегда видели ее в окне машины и теперь осуждают. Она шла — глаза в землю, как преступница, шла тяжело, будто не по силам груз взвалила на плечи.

— Леночка!

Она охнула: как осунулся! Когда-то давно так смотрел на нее отец. Шестилетняя Аленка на спор заплыла в пролет под причалом, ее едва спасли. Отец так смотрел тогда.

Она хотела спрятать лицо, уткнуться Глебу в плечо — нет, нельзя. Испугалась чего-то, протянула руки и закрыла глаза. Он отодвинул варежку, поцеловал руку. Алена открыла глаза.

— Я, знаешь… Я остановку проехала… — И подавилась слезами.

Он крепко взял ее под локоть.

— Бывает. Не надо. Успокойся. — Не было привычной легкой хрипоты, добрый голос стал тверже. — Не о чем. Не надо.

Что сказать? Как начать? Что наделала!.. Алена ослабла, поскользнулась. Глеб не дал упасть, вел уверенно, спокойно.

Во дворе засыпанная снегом мертвая машина. В комнате, похожей на каюту, все прежнее, родное — и вещи и запахи. Кинуться на грудь — все станет прежним, вернется? Нет. Ничто не вернется. Предала. Невозможно уйти от тревожной нежности раскосых глаз, покорных жестких рук, от азарта борьбы, гордого веселья, от предчувствия глубокой, неограниченной близости. Ничто не вернется. Что же сказать? Как начать?

— Мне нужно тебе… Я должна…

— Давай пальто. Садись. Никаких объяснений не нужно.

Голос твердый, добрый, и шаги уверенные… «Ходил от носа к корме и обратно, сделал столько шагов, что по прямой дошел бы уже до тебя». Нет, он спокоен, совсем спокоен. Друг, просто друг.

— Я все понимаю. И ничего, пожалуйста, ничего не объясняй, не мучайся.

Он снимал тяжесть, давившую ее плечи. «Глеб, ты лучше всех. Мне так страшно без тебя, так страшно за тебя. Ненавижу себя, я — дрянь», — этого нельзя сказать, он не даст ей сказать.

— Нет, я должна…

Он оборвал ее:

— Ничего не должна. Я просто хотел увидеть тебя. Я уеду через несколько дней. Надолго уеду. Надо же проститься. Мы… Ты была мне добрым, искренним другом.

«Правду говоришь — друзья? — Алена вглядывалась в осунувшееся, обветренное лицо, неприглаженные кольца волос. — Какой-то он стал красивый. Только искра в глазу не видна…»

— Да, да, мы всегда друзья…

Он ответил не сразу:

— Конечно. Пожалуйста, помни — всегда, если тебе понадобится… ну что бы там ни понадобилось, помни, пожалуйста: я тебе друг.

Как твердо звучит его голос, как неторопливо ходит он взад и вперед по комнате. Значит, действительно друзья? Хорошо, очень хорошо! Он так спокоен. Все получилось гораздо легче — ведь как боялась! А вот оно… И все…

— Не хочу тебя задерживать, Леночка. Сейчас вызовем такси. Машину я не успел еще…

— Не надо, не надо такси… Я с удовольствием пройдусь. Не надо.

Глеб не возразил. Алене отчего-то стало душно. Больше она не увидит эту комнату-каюту, фотографии на столе… Надюша не предала бы. Но ведь он спокоен, значит — друзья, значит… Это даже обидно, что так легко они расстаются. Значит, действительно сама навязалась — обидно! Нет, нет, хорошо, что ему легко, хорошо. И это главное. Отчего же все-таки под ложечкой горит и ломит плечи?

Во дворе «Победа» под снегом, холодная, чужая, — прощай! Расправить плечи и дышать поглубже — вот и все. Какая мягкая, надежная у Глеба рука! Почему он молчит?

— А ты… Ты когда?.. Ты едешь туда же?

— Туда же. А потом на Тихий океан. Я там был недолго — сразу после войны. Интересно: что, как сейчас? — Глеб не спеша говорил о Владивостоке, о Сахалине…

«Нет, почему на Тихий океан! А если б я… он тоже уехал бы? Надолго? Оставил бы меня? Конечно, военный моряк!»

— А это… Ты на сколько времени?

— Не знаю еще.

И опять он так спокойно рассказывал о тайге, о цветах… Идет твердо, поддерживает крепко, а у нее ноги заплетаются. Нет, хорошо, что все так спокойно. И она свободна. Она больше не обманщица, она имеет право идти к Сашке, быть с Сашкой, совсем, всегда. Лилька, что бы ты сказала? Лилька…

На остановке ни души. Качаются пушистые снежинки. Все хорошо. Не надо больше думать ни о чем. Напрасно так боялась за Глеба. Ну что ж, хорошо. И он доволен командировкой. Нет, все-таки, если б… Он тоже уехал бы?..

— Автобус.

— Ах, да…

Он целует ее холодную руку и резко отнимает свои теплые мягкие руки и губы.

— Помни, пожалуйста: я очень тебе благодарен, я всегда тебе друг. И не мучайся, вспоминай обо мне, пожалуйста, весело.

Что-то в голосе не то… Обнять или не надо?

— А я так… Так тебе благодарна…

— Иди. Иди…

Глеб подталкивает, подсаживает ее в автобус.

Ну, значит все. Все хорошо. И не должно быть страшно.

Автобус двинулся и сразу стал у светофора. Алена села на пустой задний диван, посмотрела в широкое окно. В свете фонаря увидела, как уходил Глеб. Шел, как ходят слепые, вытянув вперед голову, ступал осторожно, напряженно, словно ощупывал дорогу. Алена вскочила:

— Откройте! Я забыла…

Ее не услышали — автобус тронулся. Она упала на сиденье, оглянулась. Глеба уже не было видно.


Читать далее

Екатерина Михайловна Шереметьева. Весны гонцы (книга первая)
1 - 1 16.04.13
Глава первая. Государственный театральный… 16.04.13
Глава вторая. Экзамены 16.04.13
Глава третья. «Решение судьбы» 16.04.13
Глава четвертая. «Служенье муз не терпит суеты» 16.04.13
Глава пятая. Поражения и победы 16.04.13
Глава шестая. Вот и год прошел 16.04.13
Глава седьмая. Лиля Нагорная 16.04.13
Глава восьмая. «Мы — люди искусства» 16.04.13
Глава девятая. Как же это случилось? 16.04.13
Глава десятая. Самоотчёт 16.04.13
Глава одиннадцатая. «Будет препятствий много» 16.04.13
Глава двенадцатая. Потери 16.04.13
Глава тринадцатая. Жизнь не остановилась 16.04.13
Глава четырнадцатая. Боевое крещение 16.04.13
Глава пятнадцатая. Люди, дороги, раздумья 16.04.13
Глава шестнадцатая. «Заколдованное место» 16.04.13
Глава семнадцатая. Снова БОП 16.04.13
Глава восемнадцатая. Так должно быть 16.04.13
Глава девятнадцатая. Какие мы? 16.04.13
Глава двадцатая. До свиданья, Алтай 16.04.13
Глава двадцать первая. Концы и начала 16.04.13
Е. Шереметьева. Весны гонцы. Книга вторая
Глава первая 12.04.13
Глава вторая 12.04.13
Глава третья 12.04.13
Глава четвертая 12.04.13
Глава пятая 12.04.13
Глава шестая 12.04.13
Глава седьмая 12.04.13
Глава восьмая 12.04.13
Глава девятая 12.04.13
Глава десятая 12.04.13
Глава одиннадцатая 12.04.13
Глава двенадцатая 12.04.13
Глава тринадцатая 12.04.13
Глава четырнадцатая 12.04.13
Глава пятнадцатая 12.04.13
Глава шестнадцатая 12.04.13
Глава семнадцатая 12.04.13
Глава восемнадцатая 12.04.13
Глава девятнадцатая 12.04.13
О книге и ее авторе 12.04.13
Глава четвертая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть