Проснувшись на следующий день, Гриша сразу вспомнил: на столе у него лежит записка Тимофея Леонтьевича. Он прочел ее только ночью, поздно вернувшись домой.
«Как можно скорей зайди ко мне, есть неотложное дело. Т. Ш.»
«Как можно скорей»… Нетрудно было догадаться, о чем умолчал в записке Шелягин. Он знал, как трудно Григорию Шумову говорить публично. Не выходит это у него, и ничего тут не поделаешь! Сколько раз он доказывал и Тулочкину и Шелягину, что выступать он не умеет. Пусть поручат ему другую, какую угодно работу. Пожалуйста! Но стоять на трибуне под взглядами тысяч устремленных на тебя глаз — этого Гриша боялся панически. И все-таки Шелягин настаивал на своем… Не пойти?
Ну, этого-то сделать было нельзя ни при каких обстоятельствах.
Он оделся и не успел еще позавтракать — черным хлебом с кипятком, — как, приоткрыв дверь в его комнату, недовольным голосом проскрипела Марья Ивановна:
— К вам тут пришли…
За последнее время настроение старушки становилось все более кислым. Главной причиной этого были выпущенные новым правительством деньги: никакого виду они не имели и мало что на них можно было купить.
Вчера про записку Шелягина, которую принес молодой рабочий, она сказала сварливо:
— Принес тут… один.
Выражение «один» означало крайнюю степень презрения.
Шелягин жил теперь в недорогих меблированных комнатах на Выборгской стороне; там были свободные номера, не переехать ли к нему? Уж очень портиться стал характер у Марьи Ивановны…
— Григорий Иванович, это я… Можно? — несмело проговорил за дверью женский голос.
Вошла Даша.
— Вы уж извините, что я так рано… На работу спешу, а дело у меня к вам неотложное. Есть у вас «Манифест Коммунистической партии»?
«Манифест» совсем недавно вышел отдельной брошюрой и у Шумова действительно имелся.
Он заторопился — начал искать его в груде книг, лежавших, как всегда, в полном беспорядке на его столе.
— Вы посидите минутку. Здесь он где-то… Сейчас найду.
Даша села на диван и еще раз повторила виновато:
— Простите…
Гриша, полуобернувшись, глянул на нее: она и похудела и расцвела в одно и то же время. Глаза у ней стали еще больше — шире глядели на белый свет. Как это сказал про нее Барятин? Птица перед полетом…
Гриша с невольным восхищением задержался на ней взглядом: какая красавица!
И в это время, стукнув в дверь, вошла Нина Таланова.
Целый век он не встречался с Ниной. Так уж вышло…
И она сама нашла его!
— Я сейчас, — заторопился он, отшвырнув в сторону Туган-Барановского.
Сердце у него забилось, кровь горячо прилила к щекам — неудивительно, что он все искал на столе и никак не мог найти «Манифест».
Нина Гришин румянец истолковала, конечно, по-своему.
— Ты занят? — спросила она задрожавшим от обиды голосом. На Дашу она не смотрела, но несомненно видела ее.
— Сейчас, сейчас… — Гриша наконец нашел брошюру.
Неизвестно почему, он чувствовал себя провинившимся, и это, конечно, сразу же отразилось у него на лице.
— Это, понимаешь, для товарища… она торопится… — Гриша путался, слова попадались на язык совсем не те, какие надо бы сказать в такую минуту.
Нина смотрела на него спокойно. Что-то уж слишком спокойно! И сказала преувеличенно ровным, неживым голосом:
— Я тоже тороплюсь.
Она ушла прежде, чем Гриша сообразил, что же тут следовало ему сделать. Кинуться вслед? Прежде чем за Ниной закрылась дверь, он ясно увидел Марью Ивановну, стоявшую в «передней» с неопределенной, но довольно противной улыбкой на сморщенной физиономии.
— Не вовремя я пришла, Григорий Иванович, — прошептала Даша, взяв брошюру.
В дверях она задержалась, поглядела на несчастное лицо Шумова и совсем неожиданно улыбнулась:
— Она вернется…
Даже Даша смеется над ним!
Оставшись один, Гриша в отчаянии опустил голову на руки. Нина не вернется. Найти бы ее, объяснить все… Но он так и не узнал Нининого адреса, успокоившись на том, что живет она в Красном Селе. Нет, он просто неисправим! Над такими, как он, и надо смеяться.
Все время Нина приезжала с дачным поездом в Питер для встреч с ним, и ему казалось это совершенно естественным — не ехать же ему в Красное Село, где она жила вместе с тетками, с двоюродными сестрами, — ведь она была богата родней, и вся эта родня ютилась в одной комнате.
Ну, сколько теперь ни казнись, ни ругай себя, делу этим не поможешь. Он потерял Нину. Уж он-то хорошо знал ее характер — она теперь не вернется!
В другое время можно было бы, бросив все, отправиться искать ее, даже без надежды найти.
Но сейчас и это было невозможно.
Перед ним лежит записка Шелягина. Надо идти!
Тимофей Леонтьевич, должно быть, уже ждал его.
— Наконец-то! — сказал он. — Вчера не мог зайти? Ну ладно, ладно, чего там объяснять, время не упущено. Прежде всего: ты еще не в партии?
— Нет.
— Ну, значит, тебе и ехать к кавалергардам. Что, удивляешься?
Грише казалось, что он теперь не способен ни удивляться, ни радоваться. Надо только еще раз толком объяснить Шелягину, что он не оратор. Для выступлений на митингах он фигура неподходящая.
— Сейчас я тебе все объясню, — говорил между тем Шелягин. — Кавалергарды в свой полковой комитет выбрали одних офицеров. И вот какая получается картина: на митинги в этот полк пускают всех — эсеров, меньшевиков, кадетов, беспартийных — ну кого угодно, кроме большевиков! Большевики ославлены там как исчадие ада. Как агенты Вильгельма. Ну, вся эта жульническая шарманка тебе хорошо известна. Конечно, возможен и такой выход: скажем, мог бы я пройти к кавалергардам, назвавшись беспартийным или меньшевиком… Нет, меньшевиком не мог бы! Ни в каком разе! А беспартийный — что ж… зазорного в этом нет. Но обмануть солдата — нет, это нам не с руки. Тут со лжи разговор начинать нельзя. Значит, и выходит, что ехать к кавалергардам надо тебе. Должен тебе сказать: на митинге у них будет от эсеров Колосов, — ох, и красно поет, шельма!
— А я как раз совсем на народе не умею говорить.
— Сумеешь.
— Не от меня это зависит, Тимофей Леонтьевич. Просто не выйдет у меня ничего…
— Выйдет!
Шелягин, неслышно ступая, походил по комнате, потом остановился — лицом к лицу — перед Гришей:
— Что это ты какой-то потерянный сегодня? Неужели тебя так уж пугает поездка к кавалергардам? Или другое что тревожит?
— Другое.
Гриша сейчас совсем не думал о Нине Талановой. Но сердце тосковало, тосковало… и ничего с ним не мог поделать.
— Может, расскажешь? — с участием спросил Шелягин, вглядываясь в него. — Достоин я твоего доверия? Расскажи!
— Нет. Сейчас не расскажу.
— Ну хорошо. Тогда я расскажу о себе. Учил меня когда-то бесконечно дорогой для меня человек — не забыть мне его до последнего моего часа… «Тимоша, — говорил он, — ты про себя забудь. Забудь! Про дело помни. Тогда и слова у тебя найдутся. Корявые? Нескладные? Не беда. Мастеровому человеку корявая правда ближе, чем красивая лжа». Ах, как помогли мне правильные эти слова! Лет-то мне было тогда, пожалуй, столько же, сколько тебе сейчас. И приехал я в Питер совсем еще сырым деревенским парнем. Разве у меня столько было мыслей и слов, как у тебя, у студента? Голову прозакладываю — славно у тебя получится!
— Вашими бы устами… — уныло сказал Гриша.
— Моими бы устами, да. Моими устами, если хочешь знать, я однажды шевелил без звука минут двадцать — и где же? В железнодорожных мастерских, среди своего же брата, среди мастеровых: оказалось, там такое меньшевистско-эсеровское гнездо… Не дают мне говорить — и баста! Орут, свистят. Я, конечно дело, не ухожу, продолжаю говорить. А в помещении меня не слышно — ни одного моего слова! Что тут будешь делать? Ну наконец улучил я минутку — прорвался: «Да погодите вы, умники! Отдохните маленько! Очухайтесь! Я вам про вино хочу рассказать… В Италии есть такое вино, черное — «вино-негро» по-ихнему называется…» Ну, это ж всякому любопытно: какое это такое черное вино? Поутихли. Ну, короче тебе сказать: начал я с этого пустячка, еще кой-что рассказал про Италию, все, что сам знал, а знал я немного… А потом незаметно, понемножку перешел к тому, как Ленин приезжал на Капри к Горькому. Сперва про Горького, потом про Ленина. И что ж ты думаешь? Выслушали меня до конца. Сказал я все, что нужно было в тот день сказать! Понял?
— Понял. И думаю, что выручило вас совсем не «вино-негро», а то, что выступали вы среди рабочих. И были для них — своим.
— А ты не свой? Погоди-ка, погоди. Не перебивай. Человек, который учил меня в свое время уму-разуму, Иван Васильевич Бабушкин, рассказывал мне. Довелось как-то Ленину встретиться с рабочими-обувщиками, — дело это давнее, тебя, должно быть, тогда и на свете-то еще не было. Обувщики жалуются Владимиру Ильичу: за все их штрафуют на фабрике, за всякую мелочь. Не так повернулся — штраф… Каблук косо на башмак поставил — штраф. Другой бы ученый человек, по образованности своей снисходительный к рабочим, как себя при этом показал бы? Обязательно поддакнул бы: «Ах, какие действительно жестокости». А Владимир Ильич — нет, засмеялся: «Ну, если каблук косо поставил, тогда, пожалуй, штраф-то и за дело». И тут всем ясно стало: да он же сам рабочий человек! Ему, как бы сказать, снисхождение оказывать пролетариату не приходится.
Великого ума человек — он на рабочего не сверху вниз смотрел, он рядом с ним стоял. И был для рабочего всегда своим.
— Тимофей Леонтьевич! — взволнованно сказал Шумов. — Я сделаю все, что от меня потребуется! Тем более, у меня сейчас такие обстоятельства, что я про личную свою жизнь готов позабыть навсегда.
Шелягин посмотрел на него пристально:
— А вот это уж лишнее. Это к чему же от личной жизни отказываться? Я вот про себя скажу: моя жизнь стала куда богаче с тех пор, как я узнал про великое дело, которому и служу в меру своих сил.
— Ну, я не так, может, выразился… Я же вам сколько раз говорил, что не гожусь в ораторы. И если провалюсь на митинге, — это ж будет не мой только провал… я не о себе. Я хочу, чтобы вы поняли это.
— Не имеешь права провалиться и не провалишься. А теперь пора тебе ехать. Дорогу найдешь? По дороге с мыслями соберись. Будут мысли — найдутся и слова… Кончен наш разговор! Знаешь, как учатся плавать? С головой в воду…
Шелягин уже шутил и, посмеиваясь, подталкивая Гришу, выпроводил его из своего номера.
Митинг происходил не в казармах, а в зале офицерского собрания.
На невысоком помосте стоял накрытый красным сукном стол — для президиума. За столом сидели четыре офицера: черноволосый молоденький корнет с лицом смазливым и незначительным; остальные офицеры были постарше и сумрачнее; сидели они с таким видом, будто все происходившее вокруг — для них чрезвычайно неприятно.
У входа стояли солдаты-кавалергарды. Отличались они, пожалуй, только одним: высоким ростом. Да еще тем, что гимнастерки их, вероятно, были шиты по мерке, сидели ловко, щеголевато.
В дверях унтер-офицер, глядя на Гришу нагловатыми глазами, изысканно спросил его, от какой партии или же ассоциации он прибыл. При слове «ассоциация» солдаты посмотрели на унтера с уважением.
— Студент, — отрывисто сказал Гриша, — в партии не состою, — и прошел в зал.
Солдаты занимали места со сдержанным гулом, разговаривали вполголоса. Чинопочитание, за которое так ратовал отставной генерал, здесь, видимо, еще сохранилось. Видно было, что присутствие начальства и обстановка — колонны, белые стены собрания — как-то сковывали солдат.
Через несколько минут молоденький корнет, звякнув колокольчиком, объявил митинг открытым и предоставил слово представителю партии народной свободы, — фамилию Гриша не расслышал.
К столу президиума подошел человек лет тридцати, чисто выбритый, в полувоенном костюме цвета хаки и, уверенно расставив ноги в желтых крагах, начал речь с народной притчи:
— Созвал старик перед смертью своих сынов. «Ну, кто из вас подюжей? Тому и будет главное мое наследство. Покажите, ребятушки, силу свою!» И дает им веник: кто сломает? Взялся старший сын — старался-трудился, вспотел весь, из сил выбился, а веник не сломал. Брались и другие сыновья один за другим — наследство, сами понимаете, каждому охота получить (солдаты засмеялись), — и у них ничего не вышло. Навалились сгоряча на веник всем скопом — и что же? Как он был, так и остался целым. «Бросьте, — говорит им тогда старик. — Слушайте теперь меня. Развяжите сейчас же веник!» Сыновья развязали. «Теперь ломайте!» И по одному прутику они весь веник переломали — безо всякого труда.
Оратор обвел зал хитрыми неопределенного цвета глазами.
Раздались хлопки, не очень громкие.
— Так и мы с вами! — провозгласил представитель «народной свободы». — По одному нас всякий одолеет, а будем держаться вместе — останемся невредимыми, никто нас не сломит. Не слушайте, товарищи, тех, кто норовит вас разъединить, кто восстанавливает солдат против офицеров. Вместе со своими офицерами вы несли все тяготы на фронте. И в новой России всем вам надо держаться одной дружной семьей!
Ему опять похлопали.
— Чему учит нас давно испытанная народная мудрость? — продолжал оратор. — Что наказал старик сыновьям, умирая? Он строго наказал им не делиться, жить сообща, не ссориться. Много сынов у великой нашей матери России, разные они! По-разному думают, но каждый по-своему о матери своей заботится. И не хотят они достояние ее растаскивать на куски. Однако, что ж скрывать? В семье не без урода. Завелись такие уроды и у нас. Неважно, как они себя называют — большевики или еще как-нибудь. Название можно придумать любое. У каждого из вас голова на плечах есть: прислушайтесь, призадумайтесь. Если такой урод тянет вас в разные стороны, науськивает одного на другого, значит…
Гриша перестал слушать. Знакомая басня. Неизвестно, зачем оратор ее переврал, рассказав приторно-фальшивым, якобы «народным» языком, — должно быть, думал, что так выйдет понятней. Басня эта на кавалергардов особого впечатления не произвела. Хлопали по-прежнему вяло, переглядывались…
Закончил оратор призывом — терпеливо ждать созыва Учредительного собрания, которое установит основные законы государства российского и решит все по справедливости.
Больше всех аплодировал молоденький корнет, сидевший за столом президиума. Сосед его, пожилой ротмистр, что-то сказал ему, хмуро улыбнувшись. Корнет перестал хлопать, встал и звонко произнес:
— Слово имеет представитель партии социалистов-революционеров Колосов.
Гриша почувствовал, как все в нем словно подобралось, сжалось, — после эсера надо бы выступить ему. Ни одного слова Колосова — статного, кудрявого молодца в суконной блузе — он не слышал. Он судорожно думал: с чего он сам начнет через полчаса свою речь? К речам люди готовятся, сперва составляют тезисы, потом по этим тезисам развивают основные мысли. Конечно, у каждого оратора — он уже пригляделся за это время — всегда бывает припасен выигрышный материалец: острое словцо, шутка…
Не было у Шумова запасного материальца. Не было и тезисов, о необходимости которых он должен бы знать по своему опыту — готовил же он не так давно реферат об учении Фурье.
Со страхом он почувствовал, что никак не может сосредоточиться. Он видел, как хлопали эсеру кавалергарды. Колосов в ответ улыбался, свободным жестом поправлял красивую свою шевелюру, поворачивался то к президиуму, то снова к залу… чувствовал себя, видимо, что называется, в своей тарелке.
Гриша вдруг вспомнил, что, решив выступить после Колосова, он не попросил заранее слова. Вероятно, надо послать в президиум записку… Но и сообразив это, он не шелохнулся.
Сидевший рядом с ним солдат спросил его шепотом про Колосова:
— Чего это он сказал?
Гриша молча пожал плечами.
Еще ни разу до сих пор ему не приходилось испытывать такого почти болезненного оцепенения. Ему казалось, что все мысли у него спутались. Но, как ни странно, страх его постепенно начал проходить. Только уж потом, вспоминая об этом вечере, он понял, что пережил тогда предельную степень волнения, когда человеку либо суждено быть раздавленным непомерной силой этого чувства — как говорят, «потеряться», — либо выйти победителем, и тогда волнение развернется в нем могучей стальной пружиной, толкнет его на дела, на которые он в обычном своем состоянии, может быть, и не способен.
Еще один оратор вышел к столу президиума. Шумов уловил только, что речь его была многословной, — солдаты позевывали, из задних рядов кто-то крикнул нерешительно: «А насчет земли как?»
Потом корнет встал, окинул зал взглядом и спросил:
— Больше нет желающих высказаться? Тогда позвольте…
— Я! — поднимаясь с места, сказал Шумов, не своим, охрипшим голосом.
Сидевшие в президиуме офицеры посмотрели в его сторону с насмешливым, как ему показалось, видом.
Не отдавая себе отчета в своем движении, он крепко-накрепко потер себе лицо обеими руками, услышал сдержанные смешки и вдруг ощутил полное спокойствие я уверенность в том, что ему удастся сегодня сказать все, к чему он приготовился.
Да, он готовился — и не один год! Только теперь ему стало ясно это.
Корнет, учтиво изогнувшись в его сторону, спросил его о чем-то, Гриша не ответил и поднялся по неструганным доскам маленькой лесенки к столу, крытому красным сукном.
На него глядели сотни глаз, ждущих, любопытных, беспощадных.
Не подыскивая слов, он начал:
— Тут говорили о родине нашей России… О ее сыновьях.
Подсознательным острым чутьем он знал, какие подводные камни ему сейчас придется обойти, чтобы его не перебили, чтобы дали досказать все — до конца.
Он заговорил о великих сынах России, которые весь смысл своей жизни видели в освобождении народа-труженика от всяческих цепей — от бесправия, нищеты…
Голос его окреп и звучал с той, может быть, чересчур громоподобной силой, над которой, бывало, так добродушно подсмеивался Шелягин.
Пока он говорил о прошлом, его не могли перебить. Ведь он называл имена, которые усердно склонялись в те дни и эсерами и даже членами партии «народной свободы»… Радищев, Герцен, Чернышевский…
Он говорил о каторге, о ссылке, в которой томились лучшие сыны России. Он рассказал о человеке, не сложившем оружия в далеком сибирском селе, о человеке, который шаг за шагом создавал партию, призванную освободить человечество.
— О какой именно партии вы говорите? — спросил сидевший с краю у стола президиума Колосов.
— Человек, — продолжал Шумов, — который всю силу своего гения…
— О ком вы говорите? — крикнул Колосов.
Но зал молчал, и это дало возможность Григорию Шумову продолжать, не обращая внимания на то, что председатель-корнет, привстав со своего места, делает ему какие-то знаки, — голоса его Гриша не слышал.
Из глубины зала в это время донеслось:
— Не перебивайте… дайте человеку сказать!
Корнет развел руками, и Шумов продолжал свою первую публичную речь.
Он потом не мог вспомнить, сколько времени он говорил. Иногда ему казалось, что это длилось часами. Он не смог бы воспроизвести и десятой части сказанного им в тот вечер — в памяти всплывали только отдельные беспорядочные отрывки.
И хотя имя Ленина еще не было названо, но смысл речи не известного никому студента уже был ясен.
Сидевшие за столом офицеры, сблизив головы, озабоченно совещались.
Вперед вышел Колосов и, напрягая голос, крикнул что-то в зал.
Корнет изо всех сил затряс колокольчиком.
Но Шумов, торжествуя, уже знал: он успеет кончить! Он успеет кончить свою речь словами, которые теперь все время были с ним, навсегда неразрывно слитые с его сознанием:
— ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЛЕНИН!
…Потом он поминил себя шагающим через весь город по мокрым, сияющим черным глянцем ночным улицам.
Неестественным казалось, что по-прежнему, будто ничего не случилось, при свете дуговых фонарей беспечно гуляет нарядная публика, скользят длинные лакомые туловища заграничных лимузинов, пролетают рысаки, закрытые сетками, сверкают окна кафе и ресторанов… Будто ничего сегодня не случилось.
И даже портрет Керенского висит как ни в чем не бывало в подсвеченной розовым светом витрине фотографа.
Гриша свернул с людной улицы и, как в первые дни своей жизни в Питере, пошел — без цели, без устали, не выбирая дороги.
Может быть, через час или позже вышел он к набережной — в том месте, где гранитные львы хмуро смотрят на Неву.
Здесь было просторно, почти безлюдно в этот час.
Только у ступеней, ведущих к воде, стоял высокий, чуть сутулый человек и не отрываясь глядел на огни, видные с другого берега.
Гриша прошел мимо. Через минуту его обогнал прохожий, обернулся, кивнул головой назад и сказал таинственно:
— Видали? Горький стоит.
Шумов остановился: конечно, то был Горький?
Он повернул к знакомой лестнице… и не решился подойти.
Все равно ему не спать в эту ночь! Лучше всего пойти сейчас к Шелягину.
Когда он пришел на Выборгскую сторону — в знакомые меблированные комнаты, — ему показалось, что Тимофей Леонтьевич его ждал.
Гриша торопясь, но, как ему казалось, по порядку рассказал токарю обо всем. О Горьком тоже.
Выслушав, Шелягин сказал спокойно:
— Все это хорошо. Но почему ты ушел от кавалергардов прежде времени?
— То есть как — прежде времени? Я сказал им все, что надо было.
— На митингах полагается резолюцию принимать. А ты не дождался, ушел. И знаешь, какую резолюцию приняли кавалергарды? О всемерной поддержке Временного правительства.
Шумову показалось, что его окатили холодной водой.
Молча поглядев с минуту на его расстроенное лицо, Шелягин сжалился и сам же начал его утешать:
— Ну ничего, ничего… Все-таки к кавалергардам мы дорогу пробили! А на будущее запомни урок. В любых обстоятельствах дело надо доводить до конца. Ты, должно быть, и газету сегодня не успел прочесть? Тогда садись поближе: будем читать вместе.
Он развернул номер «Правды»: в этот день в ней впервые были, напечатаны ленинские «Письма из далека».
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления