Наступил день, утро которого (так, по крайней мере, казалось большинству жителей столицы) отмечено было только ледоходом на Неве да сонным — по случаю пасхального праздника — малолюдьем улиц.
В тот день солдаты запасной автороты разошлись от скуки кто куда, без увольнительных, которые стали вдруг ненужными; одни отправились на Невский, теперь уже не запретный для нижних чинов, другие — к реке: на ней с шелестом, ропотом, скрипом стремительно плыли льдины, серые поверху и зеленоватые на изломах; третьи брели к Летнему саду, где еще блестел слюдяной коркой уцелевший снег с черными лунками у корней голых лип…
Подолгу останавливались перед величественными дворцами и удивлялись, что все они строены в три этажа, не выше.
Шли к Литовскому замку, глядели на черные языки копоти, лежавшие у пустых, выбитых окон сожженной в февральские дни тюрьмы, вспоминали: «Ветер был тогда сильный…»
Надумали было пойти на ближайший рынок, сняться всем от нечего делать у фотографа-пушкаря, который бессменно стоял там со своим аппаратом, предлагая прохожим увековечить себя на фоне неправдоподобного моря, как бы гофрированного от обилия мелких волн-складок.
Но сегодня фотограф исчез: пасха!
Пасха — это означало: магазины закрыты, трамваи не ходят, газеты в продажу не поступили. Пасха — медный звон густо плывет по улицам и переулкам города.
По стародавнему обычаю, каждый, кто хотел, мог взобраться на колокольню — сменить звонаря, для которого ведь тоже сегодня был праздник; солдаты, пересмеиваясь, поднимались по крутой, в несколько маршей лестнице, брались за канат главного колокола: эх, ударить бы так, чтоб повсюду слышно было!
Но и эта забава под конец надоела, да и пора было волей-неволей возвращаться в казармы: время наступало обеденное, а ресторанов для солдат пока что не открыли…
После обеда прибежал от соседей, из тыловых автомастерских, разгоряченный вольноопределяющийся, спросил членов ротного комитета, нашел одного Яна Редаля и несколько минут взволнованно с ним толковал о чем-то.
Ян тут же именем комитета разослал по всем авточастям столицы самокатчиков на мотоциклах.
Вольноопределяющийся рассказал Редалю историю, не совсем обычную.
Всего полчаса назад он встретил своего знакомого, человека жизни разнообразной: был в ссылке, бежал, жил за границей, знал английский язык, работал шофером. После революции по долгу службы водил машину, в которой ездил новый министр иностранных дел.
В тот день, который стал одним из самых памятных в истории, министр оказался в автомобиле не один: рядом с ним сидел господин с непроницаемым замороженным взглядом — сэр Бьюкенен, полномочный посол Великобритании.
Говорили они между собой по-английски.
Седовласый Павел Николаевич Милюков с профессорской обстоятельностью сообщил сэру Бьюкенену содержание только что доставленной с телеграфа копии важной депеши и осветил все обстоятельства, которые этому событию сопутствовали.
Из депеши, поданной в Торнео, явствовало, что сегодня вечером в Петроград приезжает Ульянов-Ленин. По поводу сопутствующих обстоятельств министр не мог не выразить искреннего своего удовлетворения тем, что встретить большевистского главаря выйдет только кучка его ближайших приверженцев: по исконному русскому обычаю, газеты в пасхальный день не вышли и население никоим образом не может узнать о случившемся.
Посол вежливо перебил:
— Но все-таки… — и покосился на спину шофера.
— Все-таки, — сверкнул толстыми стеклами очков министр иностранных дел, — площадь Финляндского вокзала будет оцеплена войсками.
…Вот почему мчались в этот день в разные районы Питера посланные Редалем самокатчики, а сам он спешил в военную организацию большевиков, с которой был связан с начала марта: ему надо было получить указания от товарища Шелягина.
В тот день Тулочкину показали в Петроградском комитете партии телеграмму:
ПРИЕЗЖАЕМ ПОНЕДЕЛЬНИК НОЧЬЮ СООБЩИТЕ
ПРАВДЕ УЛЬЯНОВ
До приезда Ленина оставались считанные часы.
Скоро Тулочкин был уже у себя на заводе и с военной точностью, без долгих разговоров, распоряжался; надо было прежде всего послать кого-нибудь на квартиры к рабочим (все они жили, к счастью, неподалеку), чтобы шли на завод: едет Ленин!
Необходимо собрать музыкантов добровольного духового оркестра. Разучили ли они наконец «Интернационал»? Рассчитать время так, чтобы провести короткий митинг на площади перед заводом: пусть все окрестные жители узнают, кого ждет к себе сегодня рабочий класс Петрограда.
Беда была в том, что под руками у Тулочкина оказалось только двое дежурных из заводской милиции, которую он, как и все рабочие, называл Красной гвардией.
А мальчишки на что? Ребятам питерских окраин не пришлось на пасху даже крашеные яйца покатать с горки — они их и не видывали в тот год, по крайней мере, на острове Голодай.
Куда им деваться? Играют небось где-нибудь в бабки или голубей гоняют.
— Собери-ка огольцов побольше! — велел Тулочкин красногвардейцу, который сам недавно вышел из мальчишеского возраста. — Без них тебе не обойтись.
Первыми пришли к конторе несколько старых рабочих. Пришли без зова, просто понаведались, не слышно ли чего, — время-то было необыкновенное…
Тулочкин сидел в конторе, поминутно вскакивая от нетерпения, прохаживаясь — от железной печки до окна и обратно.
Старый кузнец, пришедший одним из первых (за возраст и сивую бороду все уважительно звали его Тихоном Макарычем), не торопясь рассказывал, как возил он зимой пятого года с Сестрорецкого завода патроны — в возах с мороженой салакой. Финские рыбаки сильно тогда помогали нашим рабочим. Снарядили в Сестрорецке сани, нагрузили их навалом рыбой, и Тихон Макарыч въехал в самую середину финского обоза. Ничего, все патроны привез в Питер в целости.
— В ту зиму я в первый раз услыхал про Ленина, — говорил кузнец. — Вот, брат, до чего еще малограмотный был.
— Хорош малограмотный! — сказал Тулочкин, прислушиваясь одним ухом к рассказу. — Патроны боевым дружинам возил.
— Возил. Это верно.
— А знаешь, отец, для чего мы сегодня народ собираем?
— Ну как же не знать: товарищ Ленин приезжает.
Со двора донеслись нестройные звуки медных труб — начали сыгровку музыканты.
— А, явились, голубчики! — воскликнул Тулочкин и побежал из конторы.
Через минуту уже слышался его сипловатый голос:
— Митинг будем проводить на площади!
Через площадь торопились к заводу рабочие…
В тот день Катя Трофимова вышла из дому поздно.
Все было как всегда на пасху.
В воздухе уже веяло теплом, пахло золой, дымом, талым снегом.
Скучно… Пойти было некуда.
Вдруг кто-то схватил Катю сзади за локоть: это была Наталья Егоровна, мастерица швейной фабрики.
— Бежим! — сказала она жарко, не здороваясь и даже как бы не узнавая Катю. — Скорее бежим в комитет.
Районный комитет большевиков помещался в ту пору в двух комнатах небольшого деревянного дома.
В первой комнате сидел за сосновым столом пожилой человек в коротком пальто и барашковой шапке.
Наталья Егоровна закричала на него требовательно:
— Ну, что?
Тот развел руками:
— Оповестил кого мог. Душ сорок придут.
Мастерица рассердилась:
— Нет, товарищ дорогой, неверно ты сосчитал. Тысячи придут. Весь наш район пойдет встречать!
— Придумай, как это сделать.
— Надо придумать.
— Кого встречать? — спросила Катя.
Егоровна повернулась к ней удивленно:
— Разве я тебе не сказала? Ленин к нам едет!
Человек в пальто проговорил глуховатым, простуженным голосом:
— Вот и никто не знает: пасха… — И вдруг оживится: — Путиловцы, те, конечно, все выйдут… Как один!
— Путиловцы выйдут, — подтвердила Наталья Егоровна. — И мы выйдем.
Она присела к столу, оперлась щекой о ладонь, задумалась. Потом спросила:
— Катюша, умеешь ты красиво писать?
И, не дожидаясь ответа, встала и шагнула в другую комнату: там лежали свернутые в трубку плакаты, стопки брошюр, стояли прислоненные к стене знамена.
Егоровна вернулась оттуда с полосой красного ситца.
— Вот тут пиши… — Она вздохнула быстро и сильно. — Пиши: «К нам едет Ленин. Идем встречать!» Всё.
Краски в помятых жестянках стояли на подоконнике.
Катя отыскала кусок мела и начала писать буквы начерно.
Егоровна разводила белую краску, размачивала засохшую кисть.
Катя написала последнюю букву в слове «Ленин» и сказала тихонько:
— Тетя Наташа, а я ведь непартийная.
— Ты — рабочий человек! — ответила Егоровна строго.
После этого они молча закончили необычную для себя работу. Надпись получилась ясная, видная, только некоторые буквы вышли не совсем ровные.
— Рейки! — сказала мастерица. — Где возьмем рейки?
Потом, вспомнив что-то, быстро пошла к выходу.
На улице мальчишки гоняли шестами голубей. Они скакали самозабвенно по булыжникам мостовой и затянутым тонким ледком лужам, носились с криками, с пронзительным свистом…
Наталья Егоровна подошла к ним и попросила:
— Ребята, отдайте мне шест.
Те даже убежали от нее на всякий случай подальше. Шесты у них были отменные: ровные, длинные, заостренные кверху. До блеска отполированные за время долгой службы своей ребячьими ладонями, они казались покрытыми прозрачным лаком: не шесты, а мечта юного племени голубятников, особенно многочисленного за питерскими заставами.
— Ребята, — проговорила Егоровна без особой, впрочем, надежды, — для дела надо. Для большого дела. Ну как мне вас уговорить?
Она даже руками взмахнула огорченно. Разве упросишь заставских ребят? Да эти шесты им сейчас, может, дороже всего на свете. Не то что отдать — за деньги не продадут…
Она все-таки сказала им негромко:
— Товарищ Ленин к нам едет. Время, видишь, уже позднее, нам надо поскорее плакат такой сделать… И на шест поднять, чтобы повыше… чтоб всем видно было.
Ребята вряд ли что поняли из ее слов. Они стояли поодаль и глядели недоверчиво.
Но что-то, должно быть, особенное почудилось им в голосе этой пожилой женщины: один за другим — нерешительно, опасливо — стали они подходить к ней поближе.
Через полчаса Катя нашла Наталью Егоровну у закрытого лабаза, на двери которого висел пудовый замок; присев на корточки перед мальчишками, она объясняла им что-то.
— Тетя Наташа! — позвала Катя. — Что ж ты? Надо искать столяра, может, уступит нам рейки.
— Выходит, надо искать столяра, — грузно подымаясь, вздохнула Егоровна.
И тогда один из мальчишек сказал сипло:
— Бери.
Наталья Егоровна хотела его обнять, он сурово увернулся в сторону из-под ее руки.
Ребята провожали шест до самого комитета. Там они молча наблюдали, как Егоровна размеряла его ладонью. Размерив, она сделала посередине надрез и сломала шест о колено. Один мальчишка охнул: какая вещь пропадала на глазах! Другой толкнул его и прошептал:
— Для дела надо, слыхал?
Катя ожидала, что все будут дивиться на плакат.
Но когда они вынесли его на улицу, никто не удивился. Со всех сторон подходили прохожие, торопливо спрашивали:
— Когда ждут поезд?
И многие, толпясь, шли следом за плакатом.
Один старик закричал Егоровне:
— Что ж не написано, с какого вокзала?
Егоровна ответила — в тон ему:
— А ты сам соображай. С Финляндского.
Тот продолжал кричать:
— Деревенские мы! Говори, какой будет ваш маршрут?
— По Невскому к Литейному мосту.
И старик вдруг закручинился, захлопал себя по бокам негнущимися рукавицами:
— Сыны у меня тут… За сынами побегу. Успею, молодка?
Егоровна спокойно ответила:
— Успеешь.
Только обойдя весь свой район, подошли к Невскому.
Катя глядела прямо перед собой и не видела людей на тротуарах. Но всем существом своим почуяла: что-то вокруг начало изменяться. Какой-то гул по сторонам… И вдруг раздался пронзительный, как свист, вопль, настолько пронзительный, что Катя не разобрала слов.
У самого края тротуара румяный барин с красивой каштановой бородой грозил кулаком и тонким голосом кричал что-то. Его поддержал стоявший рядом молоденький военный с серебряными погонами на узких плечах:
— Предатели!
— О чем это они? — растерянно спросила Катя соседа.
Но тот вместо ответа проговорил с веселой угрозой:
— Ну что ж… Споем нашу боевую!
И сразу вспыхнула, разрослась, заполнила всю ширину улицы песня:
Смело, товарищи, в ногу…
Все, кто шел за плакатом, незаметно для себя построились в ряды, взялись за руки. Песня помогала соблюдать равнение. Вот и сердитый барин остался позади, исчез и молоденький военный с серебряными погонами на узких плечах — это был неизвестный Кате Трофимовой земгусар Евлампий Лешов, — остались позади и многие другие. Их были немало на тротуарах нарядного Невского, все они с беззвучной яростью разевали рты, — видно, ругались… А колонна с песней шла вперед.
Теперь это была уже не толпа. Это был отряд питерских рабочих, один из многих, вышедших в тот день на улицы города.
…В тот день у ворот фабрик и заводов с короткими речами выступали старые большевики, и рабочие принимали резолюции с приветом Ленину и его партии.
Раскрывались ворота, и знаменосцы выносили вперед обшитое золотой бахромой красное полотнище. У древка его с двух сторон становились члены вооруженной заводской гвардии.
В тот день прошли по улицам столицы кронштадтские матросы; вольный ветер колыхал над черными бушлатами ленточки бескозырок… Матросы шли, подчеркнуто щеголяя выправкой, строго держа винтовки с примкнутыми штыками: и воинский шаг и оружие свое они полюбили недавно. Сводный их отряд еще засветло выстроился почетным караулом на перроне Финляндского вокзала.
И гремели оркестры на площадях и проспектах, и всё новые колонны шли по городу.
Площадь у вокзала была по приказу властей оцеплена войсками. Командовал ими капитан с кукольно красивым лицом. Он с недоумением глядел на людское море, заливавшее окрестные улицы… И до конца понял свое бессилие, когда посреди этого моря показались зеленые броневики с красными флажками на башнях.
В тот день Гриша встретился с Тимофеем Шелягиным — в особняке, который носил название дворца Кшесинской; с недавнего времени правые газеты окрестили его «штабом большевиков». Название это, которому сторонники Временного правительства придавали бранный смысл, волею истории стало почетным.
По широким ступеням особняка в нагольном полушубке, перетянутом в талии широким армейским ремнем, спускался человек, в котором было что-то военное.
Гриша не сразу узнал в нем Шелягина.
Тимофей Леонтьевич, не останавливаясь, крепко сжал Гришину руку и возбужденно проговорил:
— Был у меня из авточасти паренек. Славный такой, латыш. Броневики из его части двинутся вместе с нами!
Шумов пошел следом за Тимофеем Леонтьевичем — и увидел Нину Таланову. Она стояла в вестибюле дворца Кшесинской и с независимым видом откусывала от ломтя черного хлеба.
— Ты что здесь делаешь? — сурово спросил ее Гриша.
— То же, что и ты, — ответила Нина.
— Я не жую хлеб.
— Напрасно.
Гриша посмотрел на нее в упор и увидел, как медленно, чудесно изменялось ее лицо.
— Что с тобой?! — воскликнула Нина и слабым, беспомощным жестом протянула руку, словно хотела погладить его по щеке. — Похудел-то как! Голодаешь?
— Ничего не голодаю, — ответил он, с горьким наслаждением чувствуя свою непримиримость, — просто устал. Время такое.
Нина полезла в карман шубки и вытащила еще один кусок хлеба:
— Ешь!
И так как он не только не взял, но даже отвернулся от нее, продолжая упиваться своей жестокостью, Нина приказала:
— Возьми сейчас же! Нам долго идти сегодня вместе… Может быть, целый день.
Гриша вспомнил: ведь он хотел спросить у Тимофея Леонтьевича, с какой колонной ему идти.
Впрочем, что спрашивать? С любой! С любой, которая пойдет сегодня к Ленину.
И так случилось в этот день, что Гриша шел по городу рука об руку с Ниной Талановой.
На Неве, во всю ширь реки, тесня одна другую, шли к морю тяжелые льдины.
— Не пробиться морячкам: ледоход!
Григорий Шумов оглянулся на возглас.
— Не пробиться! — надсаживаясь и побагровев, кричал могутный старик.
Рядом с ним стояли два огромных парня в армяках и плисовых шапках, какие носила в ту пору деревенская молодежь.
— Путиловцы идут, — сказал кто-то негромко, с уважением.
Старика, кричавшего о моряках, заслонила колонна рабочих; они шли в ногу, военным строем, без песен. Впереди колонны развевалось огромное бархатное знамя.
Потом показался на набережной отряд матросов.
— Пробились!
Гриша снова увидел своеобычного старика — тот сорвал с головы шапку, помахал ею в воздухе, кинул кверху:
— Вот это праздничек!
В нескольких шагах от старика стояла Катя Трофимова. Вдвоем с пожилой работницей она высоко держала самодельный плакат — на полосе красного ситца белела неровная надпись:
К НАМ ЕДЕТ ЛЕНИН. ИДЕМ ВСТРЕЧАТЬ!
Катя сияющими глазами поглядела на Шумова. Чувство, которое она испытывала в ту минуту, можно назвать одним только словом: любовь. Она любила всех, кто шел сейчас вместе с ней, она знала, что дружба ее с Натальей Егоровной — теперь на всю жизнь; что навсегда запомнится ей шумный старик и огромные его сыновья; она любила Неву и ропот ледохода, винтовки матросов, смуглое поблескивание штыков — впервые заметила она смертоносную эту красоту, — любила весь город, недавно еще чужой, а теперь ставший родным: по его улицам прошли рядом с ней свои, близкие люди.
К Финляндскому вокзалу добрались, когда уже начинало темнеть. Бледный свет фонарей на привокзальных улицах не мог побороть сумерек, и тогда рядом со знаменами и плакатами стали загораться косматые багровые огни: дымное пламя факелов взлетало и падало на ветру, свет от факелов шел волнами, выхватывая из полумрака головы, плечи, надписи на знаменах.
Когда совсем стемнело, голубые мечи прожекторов легли через площадь, и все на ней стало казаться тревожно-праздничным.
Послышался и сразу заполнил окрестные улицы мощный рокот, по силе подобный замедленному взрыву. Народ, колыхнувшись, раздался в стороны, и к главному подъезду вокзала тяжко прогремели броневики с красными флагами на башнях… В ту минуту всего в нескольких шагах от Григория Шумова находился Ян Редаль, закрытый стальной броней.
На площади люди стояли теперь плотно, плечом к плечу.
Нина Таланова прошептала с отчаянием:
— Я ничего, кроме спин, не увижу!
Стоявший впереди рабочий услыхал и посторонился, оглянувшись, — при свете факелов блеснули его зубы.
Но все равно — он посторонился, а впереди оказалась другая широченная спина.
— Все увидишь! — уверенно сказал Гриша, сжимая маленькую озябшую Нинину руку…
Никто не слышал ни паровозного свистка, ни шума вагонных колес. Но вдруг весь народ дружно подался вперед — у вокзала что-то произошло.
Сдержанный многоголосый гул прокатился по площади. Потом вдруг наступила такая тишина, что ясно было слышно, как потрескивают факелы.
На освещенном лучом прожектора броневике, видный всем, стоял Ленин.
Уже поздней ночью Гриша очутился — рядом с Ниной Талановой — на невской набережной, у нижней ступени, самой близкой к воде.
Какой долгий день они прожили вместе!
За этот день они научились понимать друг друга с полуслова, а иногда и без слов, что, впрочем, не мешало им ссориться; ссоры начались с той самой злосчастной минуты, когда Гриша, конфузясь сам не зная почему, начал сбивчиво рассказывать, зачем к нему приходила Даша. Таланова оборвала его:
— Мне-то какое дело до этого?
Удивительно: когда на него сердилась Кучкова, Грише ее окрики казались забавными. На самые несправедливые ее выпады он отвечал смехом. А тут… нет, тут было не до смеха. Надо было во что бы то ни стало втолковать Нине: она неправа. Никаких же нет причин для ссоры. И она обязана верить ему, иначе и встречаться незачем.
Он попробовал объяснить все это, но в ответ Нина только прикрикнула:
— Перестань!
Гриша перестал.
И они молча стояли на шероховатом, выщербленном временем и волнами граните, слушая гул ледохода.
Под покровом ночи река без устали продолжала неукротимый свой труд: раздавались глухие удары, всплески, скрип… Льдины пробивали себе дорогу, в неустанном своем движении терпели урон — дробились, раскалывались на части — и все же упрямо шли вперед, к морю.
Нина зябко потопала о ступеньку ногами — передрогла. Ей было холодно, но она все-таки не уходила; как и ему, ей хотелось подольше побыть вместе.
Эта мысль обожгла его горячей радостью, ему захотелось согреть ей озябшие руки своим дыханием, но он не решился и только сказал:
— Простудишься.
— И не подумаю!
Последний ночной поезд на Красное, конечно, уже ушел.
Утренний пойдет не скоро, но ведь надо успеть добраться к вокзалу пешком: все еще был праздник, трамваи и завтра будут отдыхать в депо.
Он сказал ей об этом, боясь в то же время, что она и в самом деле согласится уйти.
Но Нина не согласилась.
— Ну, померзнем немножко, эка беда. Не умрем. И потом — ждать на станции до утра… там пахнет карболкой или как его… креозотом. Говорят, это по случаю войны, против тифа.
— Но можно было бы переждать и не на вокзале…
— Нет! Ты думаешь, я побоялась бы пойти к тебе? Побоялась бы увидеть поджатые губы твоей Марьи Ивановны? И не подумала бы! Просто неинтересно в такое время сидеть в комнате. Разве не правда?
— Правда. Но тогда…
И Гриша начал снимать с себя шинель, чтобы накрыть ей плечи.
— Не смей! — закричала Нина и сама своими крепкими маленькими руками застегнула ему пуговицы — все до одной — и рывком подняла воротник его шинели. — Не смей!
— Простудишься, заболеешь… — пробормотал Гриша.
— Заболеешь, умрешь… Мы с тобой оба простудимся, заболеем, умрем. — Она засмеялась.
Это и в самом деле было смешно. Тогда ничего более неправдоподобного, чем мысль о собственной смерти, им и в голову не могло прийти.
Волна кинула к их ногам пригоршню мелкого льда, он зашуршал, как гравий по камню, и Нина, легонько вскрикнув, отскочила в сторону.
Потом сказала, доверчиво взяв его под руку:
— Послушай-ка.
Он прислушался. Издалека донесся тяжкий вздох: должно быть, глыба льда, столкнувшись с крутым устоем Николаевского моста, шумно ушла на миг в воду.
С давних пор — Гриша уж и не помнил, с каких — ледоход неизменно вызывал в нем чувство бодрости, силы, радостной тревоги, словно река, сломавшая свои оковы, делилась с ним своей мощью.
В такие минуты ему хотелось совершить что-нибудь самое трудное. Что бы такое сделать, не сходя с места? Вскинуть на плечи неподъемную тяжесть? Все теперь казалось ему по силам. Или спасти утопающего? И он уже видел, как бедняга захлебывается студеной водой. Или, раз уж нет поблизости подходящих тяжестей и никто не тонет, так уж хоть бы запеть, что ли, во весь голос, во всю необъятную земную ширь!
— Мой отец петь любил, — вполголоса проговорила Нина.
Она и это угадала — его думы про песню. Гриша наклонился, чтобы получше разглядеть смутное во мгле Нинино лицо.
Но она отвернулась и, увидев что-то невидимое для него за Невой, сказала, вздохнув:
— Крыши стали черней.
Он сразу понял, что значат эти слова: небо неуловимо посветлело, от этого дома на берегу начали казаться темней: утро теперь не за горами.
Сам Гриша ничего дальше высокого парапета не видел. Глаза у Нины были острей.
Ему стало немножко обидно. Во-первых, он же сам предложил уйти, не дожидаясь рассвета, к чему тогда эти разговоры о крышах, которых он в темноте все равно не увидит? А главное, зачем отворачиваться? И потом, она должна ему верить во всем, иначе…
— О чем я начала тебе рассказывать? — спросила Нина.
— О своем отце. Он петь любил.
— Да. Он у своего друга научился, у Юри, эстонца. Мы тогда жили в Ревеле. Юри… а фамилия мудреная какая-то, не наша. Я тогда еще маленькая была, не запомнила. Юри по вечерам, после работы, играл на гармонике у корчмы, за городом. И пел. Там бывали грузчики из порта, ломовики, матросы, мастеровые… Приходил и мой отец.
Нина закончила негромко:
— Видно, не те песни пел Юри, какие начальству нравились.
Помолчав, она запела негромко, верным, чистым голосом:
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления