«Сила»

Онлайн чтение книги Пепел
«Сила»

Оставленный в темноте, Рафал сел на пол и с наслаждением прислонился спиной к холодной стеке. Глубокую тьму подземелья рассеивал в одном месте луч света, падавший из-под свода. В неизмеримой толще скалы было высечено квадратное отверстие. Его заделали решеткой, так что это было, по-видимому, окно. К этому источнику света вела такая глубокая ниша, что она казалась второй комнатой. По изогнутым слоям скалы, по креплениям и опорам из гранита, принесенного сюда трудолюбивой рукой человека, скользил неуверенный, испуганный, безжизненный, как и все кругом, дневной свет.

Узник лег. Он не бежит уже окровавленными ногами между смрадными крупами потных лошадей, не слышит топота копыт, звона сабель и шпор, лязга стремян и удил, не чувствует желания сопротивляться, не вспыхивает негодованием от того, что его, шляхтича, это мужичье… Голова вяло поникла на грудь, волосы упали на лоб и мягко щекочут кожу, а в голове проносится горькая мысль: «Почему не связались мы тогда полосами из ее платья и не бросились вместе с утеса?»

Страшный призрак тоски, infelicissimum genus infortunii,[342]Самая плачевная разновидность несчастья (лат.) стал подле него и напояет его оцтом и желчью.

В эту минуту кто-то поблизости прошептал, просипел одно, другое, третье слово… Узник с отвращением и испугом поднял голову и стал смотреть усталыми глазами в дальний угол темницы. Когда глаза его привыкли к темноте, он увидел человека. Незнакомый товарищ его сидел на полу. Он был прикован к крюку, вбитому за его спиной в стену. Несколько раз он что-то тихонько шептал, выговаривал таинственное какое-то слово. Не получив ответа, он громко сказал по-польски:

– Кто же ты такой?

Рафал с глубочайшим отвращением услышал в этом месте человеческую речь. Он молчал.

– Кто же ты такой? Венгерец, словак или наш, из Польши?

И на этот раз он ничего не ответил. Но человек не перестал говорить. Голос его дрожал и прерывался от восторга, человек захлебывался от наплыва чувств. Он засыпал Рафала вопросами, торопливо и страстно спрашивая, осень ли уже на дворе, краснеют ли буки в горных лесах, были ли уже осенние бури. Он спрашивал и сам себе отвечал, что отары овец, наверно, уже спустились с гор, а старшие пастухи идут с лошадьми по крутым горным тропам. Пусты горные пастбища, разве только медведь бродит вокруг пастушьих убежищ…

Этот шепот был так громок, так звучен, что казалось – он гудел под сводом и в углах темного подземелья; Рафал в эту минуту в шуме, который ни на мгновение не затихал у него в ушах, в трепете и неистовом биении сердца услышал другой голос. Он раздавался между небом и землей, гремел, как раскаты грома и треск молнии в глухую ночь, проносясь над необъятным пространством под свист бича и удары плети. Рафал слушал и цепенел, и кровь до последней капли стыла у него в жилах.

«Я вырву у тебя из сердца последнее утешение, как посох из рук у слепца, приближающегося к краю пропасти.

Я обойму тебя тревогой, такой непроницаемой, как полуночная тьма, такой бесконечной, как тоска.

А потом я спущу на тебя не жалкую тревогу, а свору голодных бед, до самой неведомой, до самой последней, какая даже в тяжелом сне не рисовалась тебе в смутном предчувствии.

Тогда при свете молнии ты заглянешь в мою бездну, по краю которой не ходит даже горный козел, где замирает сердце у летящей птицы, где не ползает змея, куда луч солнца заглядывает лишь украдкой, на одно мгновение, где вечно царит непроглядная тьма. Там обитает возмездие, которое в моих руках.

Я подчиню своей власти каждое мгновение, которое ты привык называть своим, я сделаю его таким долгим, что всей силой своего воображения ты не сможешь представить себе его долготу.

Я захлопну двери своего замка и закрою наглухо ставни, чтобы ни один твой стон не долетел до моего слуха.

Я забуду, что ты существуешь на земле.

Пусть толкает тебя, как хочет, в твоем одиноком падении злобный твой жребий.

Сгинь!»

Холодное тело узника опустилось на пол. Голова упала на жесткие камни, сожженные губы ощутили вкус тюремной сырости. В сердце сочились капли ее, горькие, как оцет с желчью. Мрак, тот мрак, в котором таится возмездие, охватил его голову, а коленом своим наступил ему на грудь. Он был как камень на дороге, который каждый толкает ногой. Тогда стал ему вспоминаться далекий-далекий шум, словно свист-посвист на лесистой вершине Лысицы, в Свентокшижских горах. Пришел издалека, прилетел с конца света, пронесся с песнею и исчез. От этого милого звука словно ароматом пихтового леса пахнуло ему в лицо. Прежде чем успел прилететь второй, его чела коснулся благословенной рукою и третий, товарищ тех двух. Чувствовать их дуновение, их аромат и прикосновение, чувствовать их на губах и в сердце – так было приятно. Они плыли, принесенные на ангельских крыльях из детских лет. Запекшимися губами, сам не зная почему, он проговорил:

– Боже, будь милостив…

Сердце не неистовствовало уже, как зимняя вьюга, не разрывало грудь, не металось, как невольник в цепях. Оно брело усталым, равнодушным шагом путника, который приближается к неведомой цели. Где он, что это за цель – разве кто-нибудь знает об этом? Ему почудилось только в смутном сне, что цель эта – узкий и длинный перешеек из темного песка и скал, где отдыхает порою лишь хищная птица. Через минуту ему почудилось уже, что и сам он не что иное, как беспредельный вихрь, носящийся над морями. Под ним свинцовые морские валы, равнины, словно изборожденные блестящими, как стекло, пластами гранита. Темные, как гранит, волны оделись пеной. Суша пропала. Вздымаются огромные чудища, вечно юные морские валы, с грозным ревом захлестывают низкий материк.

Шумят зеленые волны прилива, набегая на отмели темных песков, разбиваются у одной и той же черты и с неповторимым стоном, со страшною жалобой испускают все тот же вопль вечной тоски, вопль, который вырывается из человеческой груди… В сердце остается пустая темница, его покидает даже тоска, даже укор, словно оно дом, откуда на. плечах вынесли гроб.

Он не вихрь уже, а утопленник, которого за длинные мокрые волосы вытащили из пучины. Руки его холодны, как вода, ноги застыли, глаза ледяные, сердце недвижно и ко всему безучастно, как подводный камень, через который перекатываются вспененные волны. Голова как будто лежит на чьей-то ласковой руке, погружаясь в безмолвие и небытие.

Меж тем давно уже отворилась дверь, и тюремщик, переступив порог каземата, поставил подле Рафала еду и воду. Это был плечистый мужчина, в истасканном казенном мундире. Не успел он появиться в дверях, как прикованный к стене узник стал о чем-то неотвязно просить и молить его.

Тюремщик сначала холодно смеялся. Он бормотал при этом разные немецкие и венгерские, польские и словацкие слова:

– Die schwerste! Jo,… Die schwerste! Die Kerkerstrafe des dritten Grades… Nemohu…[343]Самое тяжелое! О… Самое тяжелое! Тюремное наказание третьей степени… (нем.) Не могу… (чеш.)

Узник снова заскулил, как собака. Тюремщик подошел к нему и железным ключом отомкнул кольцо, охватывавшее его в поясе. Спущенный с цепи разбойник вскочил на ноги и испустил радостный крик. Он поднял руки вверх и распрямил согнутую спину. Тюремщик попятился к двери и загородил ее собою. Тогда узник стал быстро бегать по кругу, звеня ручными и ножными кандалами. Он вертелся на месте и прыгал до самого потолка, несмотря на кандалы, ловко выбрасывая ноги. Сжав руки, он закинул их за голову…

– Ну-ка, Моцарный, спляши… Разбойничью! – холодно посмеиваясь, сказал тюремщик.

Горец пустился в пляс. Он откидывал корпус назад и наклонялся всем телом вперед, вымахивал руками, прыгал вправо, прыгал влево, от одной стены к другой. Ноги его в одно мгновение сгибались и разгибались в коленях, выделывая молниеносно самые невероятные антраша. Они то упруго отскакивали, то, как самая лучшая сталь, били о каменные плиты пола. Все неистовей и быстрее вертелась его ошалелая голова. Она то оказывалась под потолком, то у самого пола, то описывала бешеные круги. Черная рубаха мелькала то тут, то там. Из груди его вырывался безумный крик, не то птичий, не то звериный свист, отрывистый не то волчий, не то рысий взвизг.

Неожиданно детина в один прыжок очутился в оконной нише. Не успел тюремщик произнести слово, сделать движение, как горец вскарабкался по стене, цепляясь босыми ногами за щели между камнями. Схватившись руками за железные прутья окошечка, он повис под потолком, как пантера. Изможденное лицо его, с повисшими вдоль щек слипшимися космами, прильнуло к железной решетке, а все тело сразу застыло и стало неподвижным.

– Моцарный! Halt![344]Стой! (нем.) Тебе говорю, Моцарный! Nieder![345]На колени! (нем.) – заревел тюремщик, хватая его за плечи.

Горец не шевельнулся и не ответил. Глаза его были прикованы к видневшимся на фоне неба далеким польским горам. Продолговатое темное лицо прижималось к ржавой решетке, голова запрокинулась, и длинные космы волос свесились, как перья у нахохлившейся птицы. Повиснув так на окне, он запел, заголосил, зарыдал:

Ах, ты горушка, ты горка, сторона моя родная…

Ах, ты волюшка, ты воля, пропаду да без тебя я.

Это был протяжный крик, рвавшийся из самой глубины души, крик, обращенный к горам, которые живут и чувствуют. Все подземелье, весь замок наполнил этот крик. Казалось, он потряс его основание и потолок, высеченный в скале. Тюремщик держал арестанта. Но тот, как будто забыв, где он и что с ним, пел еще громче:

Ах, ты горушка, ты горка, сторона моя родная…

– Моцарный! – рявкнул тюремщик, ударив его ключами.

Ах, ты горушка, ты горка…

Наконец тюремщику удалось схватить разбойника за ворот и стащить его вниз. Оба они стояли в полосе света над самой головой Рафала. Горец задержал тюремщика и, указывая на лежавшего Рафала, шепотом спросил:

– Что это за человек?

– А кто его знает? Наверно, такой же разбойник с гор, как и ты.

– Это не разбойник.

– Ну?

– Это не таковский. Куда такому!..

– А откуда на нем шитые разбойничьи штаны, кафтан да пояс?

– А кто его знает откуда! Может, украл…

– У разбойников украл? Ну и хват же он тогда должен быть!

– Всякие бывают хваты.

Через минуту горец, зажатый опять в кольцо и прикованный к крюку, сидел на корточках на своем месте. Кованые каблуки тюремщика застучали по ноздреватым плитам, скрипнул засов у двери. Стих отзвук шагов на лестнице.

Рафал давно уже вышел из состояния оцепенения, он видел танец разбойника и слышал разговор. Вину за все, что он выстрадал, за все свое горе, которое он не в силах был больше вынести, он взвалил на товарища по каземату. Волчья, неукротимая ярость овладела им. Он почувствовал в душе прилив новой силы, словно в крепкой руке стиснул вдруг рукоять тяжелого меча. Медленно завладела его умом чудовищная мысль, что это, быть может, один из тех, которые подняли руку на нее, на ту, которую он не мог уже вспоминать… Кровь бросилась ему в голову и дымящимся огнем наполнила жилы. Он встал со своего логовища и твердым шагом подошел к горцу. С дикой силой готов он был сдавить его глотку, которая только что оглашала тюрьму омерзительным криком.

– Послушай, – проговорил он, стоя над разбойником. – Я задушу тебя, как собаку! Ты в цепях. Не шевелись. Я задушу тебя. Говори правду…

Горец съежился, весь как-то сжался. Он смотрел на него из потемок стальными глазами, молчал.

– Давно ты сидишь здесь?

– Должно быть, давно!

– Сколько времени?

– Годов семь будет.

– Семь… – повторил Рафал таким насмешливым тоном, словно сам над собою издевался, как враг.

– За что ты сидишь? – спросил он еще.

– За что? А тебе зачем это знать?

– Не скажешь?

– Да чего ж не сказать! Скажу. За что же мне сидеть-то еще? Сбежал я!

– Когда?

– Хе! Я ведь солдат. Давненько уж, братец. В горах, на пастбище, взяли меня. Заплели нам косицы около ушей, штаны дали красные – и марш! К пандурам.[346] Пандуры.  – Так называлось в Австрии сначала иррегулярное, потом регулярное пешее войско, набиравшееся из венгерцев и славян (хорватов), проживавших преимущественно на границах с Турцией. Пошли это мы в Венгрию, далеко, к самому морю, на такое страшное место, голое да ровное, не приведи бог. Год я выдержал, другой, только нет, не смог дождаться конца… Так мне все наскучило, взял я и сбежал. День прятался, а ночь к себе в горы летел. Но только узнали меня в одном городе на венгерской стороне. Стали ловить. Застукали меня в узенькой уличке, уперся я спиною в стену – а мужик я был кряжистый! – и давай в них каменья бросать. Целую кучу навалил бы солдат, не справились бы они со мною. Но только они меня хитростью взяли. Зашли с тыла, накинули веревку на шею – и поймали. Вшестером меня волокли через город. И пришлось мне бежать сквозь такую улицу, что с обеих сторон меня били. Пятьсот, что ли, палок мне дали. Ладно! Отослали меня потом под конвоем в Пресбург,[347] Пресбург (ныне Братислава) – тогда входил в состав Венгерского королевства, составной части Габсбургской монархии. в полк. А но дороге сговорился я потихоньку с солдатом, который вел меня, – он из Люптова был родом, – и бежали мы вместе с ним. Куда было нам идти? Эх, братец! Каким только ветром не гнало г. ас! Добрались мы до гор, собрали компанию – словак, стал атаманом – и пошли мы на разбой. Хе-хе, вот была жизнь! Ходили мы и в Польшу, и в Венгрию, и в Силезию, и в Моравию[348] Моравия (ныне – часть Чехословакии) – в то время провинция Австрийской монархии. – всюду нас было полно, а по кладовым пусто…

Венгерцы и всякое солдатье всё ходили за нами по пятам, выслеживали. Плохо нам пришлось под конец. И все из-за бабы! Кто за девками любил волочиться, долго не разбойничал. Замешкались мы там у одной, тут нас темной ноченькой и накрыли. Пятеро убежали, а я у них в лапах остался…

– Ну и что же?

– Засудили меня лямку тянуть.

– Что?

– Не знаешь? Так лучше не спрашивай…

– Я ничего не боюсь. Рассказывай.

– Это, видишь ли, вот что такое! Далеко, на широкой реке, на Дунае, где Сегед – знаешь? – так там болота, леса непроходимые, топь такая, что ни дна не достанешь, ни конца-краю ей не увидишь, – идет она куда-то на край света. Ну вот, привели нас туда, перекинули, все равно как лошади вожжу через плечо, лямкой она называется, и впрягли, как скотину, в баржу с зерном, с пшеницей. Баржа по воде плывет, а ты по берегу ступаешь, тянешь лямку… Не выдержал, упал, кончился – так тебя тут же, в болоте, и захоронят. Да это бы еще ничего. Легче в лесном болоте гнить с пнями, чем такая жизнь. Хуже было как заболеешь, да не подохнешь и идти не можешь, как пострелом тебя разобьет, или ноги на болоте скрючит, или гадина какая укусит. Драли тогда тебя на барже, и ждал ты, то ли драть тебя перестанут, то ли тут ты и кончишься. А ночь придет – в чем был, по шею в грязи, в мокрых лохмотьях ложишься спать. Только вперед кандалы тебе на руки и ноги наденут да к столбу тебя прикуют. Так и гниешь в грязи да во вшах и трясешься от холода. Потому в этих болотах, чуть смеркаться начнет, от земли поднимается густой да мерзкий туман, так и ползет, так и пронимает, что зубами только щелкаешь, как волк. А поутру, чуть светать начнет, вставай! Марш в воду, в болото! А не хочешь, то тебя так дубиной огладят, что волей-неволей встанешь и пойдешь, хоть у тебя все плывет перед глазами…

– Ну, ладно, ладно… Послушай! А если бы ты попробовал выдать тех, других. Тебя бы не так засудили.

– Нет, все это ни к чему. Хоть ты сто раз правду скажи, все равно то же будет, что и без нее. Возьмут тебя на допрос, станут пытать.

– Пытать?

– А как же! Это еще игрушки, коли тебе мышь на пупок под горшком пустят. Больше ничего и не надо. А по мне, так лучше недолго помучиться, чем вот так здесь сидеть.

– Послушай, а как же ты выдержал, как прожил столько лет?

– Как прожил? Эх, брат, скажу тебе, как… Коли придется тебе тут сидеть, – не знаю я, кто ты такой, – так знай: все перетерпишь, только надо знать способ.

– Способ?

– Одно должен ты выбирать: либо голодом себя умори, голову себе об стенку разбей, либо, коли ты парень крепкий и есть у тебя сила в жилах и костях, найди себе одно такое местечко, ухватись за него когтями – и держись, и скажи себе так: плевать мне! плевать! Бей, коли охота…

– Ни к чему мне твоя наука… – сказал Рафал, смеясь над своим жребием горьким последним смехом.

– Будут тебя бить год, будут два. А ты держись! Ни о чем не спрашивай! Притупится злоба, измочалится палка, потеряют они власть над тобой и уйдут, несолоно хлебавши. Не справиться, скажут, нам с тобой, потому ты парень крепкий. Другой с виду как будто и силен, а беда его в месяц сожрет, потому силы в нем нет никакой, – он все равно что пень в лесу: сверху крепкий, а тронь его – он и рассыпался. Затоскует такой парень, а это ни к чему – это всего хуже. Ты держись! Хоть и тошнехоиько, хоть и больнехонько… Небось выдержишь. И уж коли столько выдержишь, так, брат, станешь как кремень. В силу войдешь, так что всякой беде на горло наступишь… и придавишь ее! Эх-эх!


Читать далее

Часть первая
В горах 14.04.13
Гулянье на масленице 14.04.13
Poetica 14.04.13
В опале 14.04.13
Зимняя ночь 14.04.13
Видения 14.04.13
Весна 14.04.13
Одинокий 14.04.13
Деревья в Грудно 14.04.13
Придворный 14.04.13
Экзекуция 14.04.13
Chiesa aurfa 14.04.13
Солдатская доля 14.04.13
Дерзновенный 14.04.13
«Utruih bucfphalus навшт rationem sufficientem?» 14.04.13
Укромный уголок 14.04.13
Мантуя 14.04.13
Часть вторая
В прусской Варшаве 14.04.13
Gnosis 14.04.13
Ложа ученика 14.04.13
Ложа непосвященной 14.04.13
Искушение 14.04.13
Там… 14.04.13
Горы, долины 14.04.13
Каменное окно 14.04.13
Власть сатаны 14.04.13
«Сила» 14.04.13
Первосвященник 14.04.13
Низины 14.04.13
Возвращение 14.04.13
Чудак 14.04.13
Зимородок 14.04.13
Утром 14.04.13
На войне, на далекой 14.04.13
Прощальная чаша 14.04.13
Столб с перекладиной 14.04.13
Яз 14.04.13
Ночь и утро 14.04.13
По дороге 14.04.13
Новый год 14.04.13
К морю 14.04.13
Часть третья
Путь императора 14.04.13
За горами 14.04.13
«Siempre eroica» 14.04.13
Стычка 14.04.13
Видения 14.04.13
Вальдепеньяс 14.04.13
На берегу Равки 14.04.13
В Варшаве 14.04.13
Совет 14.04.13
Шанец 14.04.13
В старой усадьбе 14.04.13
Сандомир 14.04.13
Угловая комната 14.04.13
Под Лысицей 14.04.13
На развалинах 14.04.13
Пост 14.04.13
Отставка 14.04.13
Отставка 14.04.13
Дом 14.04.13
Слово императора 14.04.13
Комментарии 14.04.13
«Сила»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть