Ночь и утро

Онлайн чтение книги Пепел
Ночь и утро

Оркестр на хорах настраивал инструменты. В глубине вестибюля то и дело появлялись новые фигуры и медленно поднимались наверх по мраморной лестнице. Шелест шелка, запах духов плыли снизу. Шумный говор…

Отблеск тысяч восковых свечей струился на колонны мрамора, поддерживавшие потолок роскошных сеней. У одной из этих колонн стоял пан Оловский, еще молодой человек с тонким, холеным и красивым лицом. У него были голубые, глубоко посаженные глаза и бледный лоб; в кратких перерывах между комплиментами и приветствиями, которыми он встречал приезжавших гостей, деланная улыбка пропадала на его лице так, точно он сбрасывал маску.

У другой колонны стоял управляющий Кальвицкий в самом богатом своем кунтуше; еще ниже на площадке, где лестница делала поворот, каждой новой паре кланялся камердинер и величественным движением правой руки указывал на хозяина дома.

Кальвицкий, собственно говоря, поджидал офицера, которого он сам привез и проводил в боковую комнату, служившую уборной, чтобы дать ему возможность почиститься и привести себя в порядок. Наконец показался сам поручик. Одетый в полуфрак, узкие рейтузы и полусапожки, он, сверкая эполетами и позументом, с надменностью и развязностью оттопыривая губы, быстро поднялся по лестнице. Камердинер вперегиб согнулся перед ним и бочком забежал вперед на несколько ступеней, чтобы немец не обознался и случайно не принял за хозяина кого-нибудь другого. Кальвицкий на ломаном, уснащенном латинскими и польскими словами, а хозяин на безукоризненном немецком языке приветствовали гостя и весьма почтительно, рассыпаясь в комплиментах и кланяясь, проводили его в зал.

Там на расставленных вдоль стен диванчиках и стульях уже расселся целый цветник прекраснейших дам округи. В дверях, ведших в соседние залы, толпились рои танцоров. Середина зала была пуста. Пани Оловская у входа в зал приветствовала гостей.

Волосы у нее в этот день были причесаны иначе и охвачены двумя ветками лавра. Шея и плечи выступали из широких буфов. Легкое, чудное платье, robe de gaze à raies de satin,[431]Платье из газа с атласными оборками (франц.). цвета морской волны, с приколотыми спереди к юбке розами, отделанное по подолу листьями камелий, не доходило до полу, приоткрывая ножки повыше лодыжек. Длинные, до плеч, перчатки закрывали обнаженные руки. За корсажем, под окутанной газом грудью трепетал букетик пармских фиалок. Когда вошел поручик и с изысканной элегантностью венца поклонился ей, пани Оловская, как и муж, приняла его чрезвычайно любезно. Она попросила взять ее под руку и, пройдя с ним через пустой посредине зал к кучке важных помещиков, представила его им.

Через минуту ее атласные туфельки скользнули по паркету зала к распахнутым створкам массивной входной двери.

У противоположных дверей зала в кучке молодежи стояли Ольбромский и Цедро. Увидев немца, они почувствовали, что начинается их эпопея. Кшиштоф воспринял это по-юношески, как призыв к действию, а Рафал – как удар кинжала.

Надо было быстро принять решение.

За эти два дня лицо Рафала осунулось, глаза горели нездоровым огнем. С часу на час росла его пылкая, безумная любовь, страсть, пронизанная горечью утраты. Глядя на красавицу хозяйку, он не чувствовал ни радости, ни восторга, а лишь бессильное, глухое отчаяние. Сейчас он все должен был поставить на карту. За эти несколько часов он должен был так или иначе решить свою судьбу. Он не спал по целым ночам, а днем искал, искал, искал встречи. Все время в доме было полно гостей, приезжих, соседей, и всех и вся он, как самых заклятых врагов, пронзал и уничтожал взглядом, пылавшим ненавистью. Все время он должен был с кем-то вести разговоры, кого-то приветствовать, с кем-то прощаться, таиться, как заговорщик, и, что всего хуже, смеяться. Поэтому он смеялся порою так странно, что холод пробегал по спине собеседника. Порою он замечал ее где-нибудь в толпе. Тогда губы его чуть не вслух произносили слова любви и восторга, глупые нежности или глухие страшные проклятия, которые поразили его слух и запали в сердце в темнице оравского замка. Не раз в порыве безумия, сам не зная что делает, он рвался к ней, чтобы признаться, наконец, в том, что с ним творится… Но приблизившись, он слышал ее веселые, кокетливые, сладкие речи и отходил с душою, раненной ее смехом, и сам безмолвно улыбался.

Так прошли эти два дня праздника.

Теперь он стоял в толпе, одетый по последнему крику моды, и не сводил глаз со своего божества.

Как она была прекрасна!

Голова ее стала подобна античной камее, высеченной резцом грека из белых слоев оникса. Волосы, охваченные двумя ветками лавра, вились, как сверкающие его кольца. Темные брови сходились на переносье, легкий пушок был чуть приметен, и дивное это соединение казалось живым символом поцелуя. Никогда еще белизна чела не оттеняла так чудно пылающих нежным румянцем щечек. Никогда не были упоительней полураскрытые губы.

Рафал понял вдруг, что он не примет участия в задуманной поездке за Вислу. И сразу же почувствовал огромное облегчение. Камень с души свалился. Как? Видеть ее только каких-нибудь два часа, а потом утратить навеки? Что за дикая мысль! Ни за что! Он любой ценой останется здесь. То, о чем он ночью только мельком подумал, он сделает теперь. Он притворится, что у него горячка, что он болен, умирает. А после святок вернется в Краков. Оттуда он будет приезжать. Придумает какие-нибудь дела к Кальвицкому, к Оловскому, снимет здесь в аренду именьице. Будет бродить по полям. Как будто с охоты будет заходить к управляющему. С полей виден дворец. Он живо представил себе, как будет проводить тогда дни и ночи, как будет следить за него, какие случатся с ним приключения.

Все дело заключалось только в том, что надо поговорить с Кшиштофом. А может, и он останется? Перед Трепкой они оправдаются, сославшись на трудности… Да и в самом деле, разве это не безумие – лезть прямо в петлю? Разве они не видели в Кракове? Разве не лучше трудиться на ниве, как повелел господь, вместо того чтобы искать ветра, вернее, неминучей смерти в чистом поле? Разумеется, будет немного стыдно, люди пошушукаются и посмеются, посудачат немного и пальцами будут показывать; но со временем все это забудется. Дело житейское. Те, которые будут показывать пальцами, когда-то сами не раз праздновали труса.

Только как завести этот разговор с дурачком Кшиштофом? Как вымолвить первое слово после стольких дней и ночей воодушевления? Рафал украдкой зевнул от резкого озноба. Он протянул руку с негнущимися пальцами, чтобы привлечь к себе Кшиштофа. Ему даже показалось, что он и в самом деле притянул его к себе… А меж тем Цедро стоял, выпрямившись, и близорукими глазами пристально всматривался в фигуру австрийского офицера. Рафал положил руку на плечо товарища и прохрипел перекошенным ртом:

– Ты боишься… Кшись?

Тот вздрогнул точно от прикосновения льдинки к голому телу.

– Не боюсь! – сказал он, совсем как ребенок, которого уличили во лжи.

– А я…

– Что ты?

– А я думал, ты боишься.

– Ты бы лучше помолился богу, чтобы все обошлось благополучно нынче ночью, чем расстраивать и пугать меня.

– Глупый… – шепнул ему на ухо Рафал. – «Надо подождать, – подумал он. – Еще есть время».

И вдруг его осенила гениальная мысль. Когда наступит минута отъезда, он спрячется во дворце и упустит удобное время. Притворится, что напился. Пьяный не отвечает за свои действия, и честь его не будет задета. Он выползет на рассвете, когда все будет потеряно. Кшиштоф, если ему хочется, пусть себе уходит один. Ну конечно, пусть уходит, пусть даже, по молитвам своим, благополучно переправится, а нет, так подохнет со славой от драгунских пуль! Ну конечно, пусть – ха-ха! – отправляется за Вислу, ко всем чертям! Довольно уж расточали ему тут улыбки и нежности…

Он снова почувствовал глубокое облегчение. Его обвеяло благоуханным ветром упоительного будущего. Впереди открылась взору вереница светлых дней.

Оркестр как раз заиграл польского, и торжественные величавые звуки подхватили Рафала на крылья с его новым решением. Вновь обретя счастье, он уносился в облака, он плыл в сиянии. Словно в обманчивом сне, видел он вереницу пар, выступавших изящно и чинно вдоль стен зала. Какой-то старый господин, который вел с пани Оловской этот танец, то пропадал у него из глаз в соседних залах, то появлялся снова. Обнаженные плечи, волосы, унизанные жемчугом, перевитые лентами, прически, сверкающие от драгоценных камней, блеск и шелест дорогого атласа, игра бриллиантов, запах духов, чарующие улыбки и взгляды… и музыка, будто сладостные волны плыли мимо него. Вот скользят пары одна за другой… Как дымка, проплывает барышня с прической l'oiseau de paradis…[432]Райская птица (франц.). Дальше шелестят платья с меховой оторочкой en lapin de Moscovie,[433]Из кроличьих шкурок Московии (франц). головы в токах de gaze argentée,[434]Из серебристого газа (франц.). в тюрбанах à pointe mameluck,[435]Остроконечных, как у мамелюков (франц.). в восточных и египетских уборах.

Не успели кончить полонез, как мелодичные звуки вальса увлекли в вихрь всю молодежь. Рафал страстно хотел танцевать с пани Эльжбетой, но ему не удавалось. С нею все время вальсировал кто-нибудь другой, либо ее отвлекали обязанности хозяйки, и она исчезала. Чтобы не стоять на месте, он танцевал с первыми попавшимися дамами. Один только раз, уже около полуночи, ему удалось сделать круг, держа в объятиях свое сокровище. В этот краткий миг все вылетело у него из головы, сами мысли словно замерли. Ни единого слова не нашел он в уме, хотя силился что-то сказать. Так и молчал, стиснув зубы.

Полночь миновала, и Кшиштоф все чаще стал искать глазами товарища. В сердце, в голове Рафал слышал, как бьет, приближаясь, роковой час. Молодой человек, дирижер танцев, объявил новомодный танец, английский country dance,[436]Контрданс (англ.). который должны были танцевать чуть ли не все гости. Несмотря на все старания, Рафалу не удалось потанцевать с пани Эльжбетой. Ему посчастливилось только в следующем лансье. Он знал этот танец еще со времен Варшавы, знал, что в некоторых фигурах он будет танцевать с нею vis-à-vis.[437]Друг против друга (франц.). Закрыв глаза, он мечтал о том, что будет.

О, когда б он мог открыть ей свои муки! Уйти, уйти без единого слова… Свою даму, первую попавшуюся барышню, он засыпал веселыми остротами, пустыми любезностями. Он занимал ее, как присяжный остряк, а в глазах его светились насмешка, презрение и отвращение, и в душе он свою даму обзывал самыми нелестными словами. Среди каскада слов, обращенных к даме, он мечтал о той, дочери небес и дня. Начался танец. В первой же фигуре, когда они остались с пани Оловской одни, она шепотом сказала ему:

– Через каких-нибудь два часа…

– Что вы говорите, княжна? – прошептал он побелевшими губами.

– Я так нелюбезно должна напомнить вам об этом… Через каких-нибудь два часа вы оба уйдете отсюда.

– Я предпочел бы умереть здесь, а не на реке.

Их разделил плавный, упоительный танец. Она отошла, приседая, с улыбкой на чудном лице. Только легкий румянец… Но через две минуты танец снова вернул ее ему. Тогда из глубины своего мятущегося в оковах сердца он прошептал:

– Княжна…

– Как вы сказали?

– Княжна…

– Я, сударь, уже не княжна. Давно миновали те времена…

– Давно миновали те времена, и только мое несчастье…

– Какое, сударь?

– Я люблю вас… Безумно, отчаянно! Я умираю от тоски по вас… княжна!

Она, как того требовал танец, грациозно присела перед ним, сделала очаровательный реверанс и оставила его с другой, с дамой, которую он себе выбрал. Он легко скользил по паркету с улыбкой на плотно сжатых губах. Взор его туманился, и кровь холодела в жилах. Ему казалось, что никогда уже не придет та минута, когда он снова сможет коснуться ее руки. Ему чудилось, что гаснут огни, что молкнет музыка и все останавливаются вокруг в изумлении. Тянулась минута ожидания. Сотни веков заключались в ней. Дама что-то ему говорила, и он весело ей отвечал. Деланная веселая улыбка застыла на его лице.

Нет, не приходит… Музыка увлекает ее, веселая, как радостный смех. Неужели она больше уже не придет? Неужели он больше никогда не ощутит ее ладони в своих руках, не заглянет с восторгом в лазоревые глаза? Новой волной обдала его музыка, словно понятный сердцу язык, обращенный прямо к нему. Совершенно этого не сознавая, он правильно выделывал фигуры танца.

Наконец…

Он узнал ее по лазурному облаку, которым она всегда была окружена для него. Он узнал ее по запаху волос и по шелесту одежд. Сам он не мог поднять глаза от земли. Он видел ее ножки в белом атласе и белые ленточки, крест-накрест обвивавшие их. Вот он держит в своей руке ее руку, неподвижную, длинную, трепетную, мягкую и нежную, как букет никнущей резеды. Он все еще не может обнять глазами ее фигуру, они не видят. Только душа его упивается ею, как упивается ночным туманом цветок.

Вот она говорит ему тише шелеста шелка:

– Я не должна была…

– Что, княжна?

– Я не должна была позволить вам, сударь, даже на один час остаться в этом доме. Только из высоких побуждений…

– Еще только каких-нибудь два часа… Я тотчас уйду, и уже навсегда.

– Да, навсегда.

– Ни единого слова жалости…

– И вы говорите о жалости, дерзкий, который осмелился…

– Княжна, княжна… Я любил вас больше жизни. Вот почему… Я только это хотел вам сказать…

– Все уже кончено.

Она снова отошла. Как ароматным фимиамом обдал его звук этих слов: «Все уже кончено». Что могут значить эти слова? Что могут значить эти слова? Он напряг весь свой ум, чтобы постичь их смысл. Но прежде чем он успел собраться с мыслями, она, то удаляясь, то приближаясь, как того требовал танец, скользнула мимо него. Когда на один миг они снова оказались вместе, она спросила:

– Вы никогда сюда не вернетесь? Вы ведь сами сказали?

– Да, я сказал.

– Клянетесь честью?

– Как можно скорее, как можно скорее уйти – ха-ха!..

– Вы никогда не будете пытаться увидеть меня?

Он молчал.

– Говорите же…

– Я не могу этого обещать. Если останусь жив, я буду стараться тайно видеть эти места. Но об этом никто не будет знать.

– Поклянитесь, что не сделаете этого, и тогда, быть может, вы услышите о том, что в глубине души…

– Клянусь жизнью, честью, добрым именем, не могу… Я люблю вас…

– Молчите.

Спустя минуту она снова заговорила:

– Слушайте, что я вам скажу. Я хотела бы всегда вспоминать мою аллею в Грудно так, как до сих пор вспоминала. Я хотела бы всегда так же… Я люблю в себе эту страсть. Я ходила туда по вечерам, чтобы в мыслях до исступленья презирать вас за разбойничье нападение. Я ходила туда, чтобы пронзать глазами мрак и видеть как наяву ваши волчьи глаза, которые, словно иглы, впивались в меня, ваш искаженный смертельной улыбкой рот, слушать, как стучит сердце в груди… Как сейчас…

– Одно только слово…

– Я ходила одна в пустую аллею мечтать во тьме о том, как вы еще раз попробуете напасть на меня и как я убью вас одним ударом не ременной плети, нет! Как я убью вас одним ударом кинжала в трепетное сердце. Я всегда держала его наготове…

– О, если бы сейчас… Одним ударом!..

– Сейчас я уже не хочу. Все миновалось.

– Если вы велите, я сегодня на рассвете подставлю лоб под пулю, только выслушайте все.

– Говорите потише, на нас смотрят…

Она низко присела.

В глазах у него потемнело и дух занялся. Он пришел в себя, увидев, что надо делать новую фигуру. Минуту ему чудилось, что он сам стал совсем иным. Он смотрел вокруг светлыми примиренными глазами. Он поддерживал в сердце искорку тихого счастья. Она уже не приблизилась к нему в следующих фигурах танца. Только в последней, когда они на мгновение остались вдвоем, она сказала ему:

– Будет гавот. Вы танцуете?

– Да.

– Хорошо ли?

– Хорошо.

– А очень ли хорошо?

– По-моему, да.

– Попозже пригласите меня сплясать с вами гавот.

– Княжна, подарите мне, прежде чем я уйду отсюда, один краткий миг, один краткий миг наедине.

– Молчите.

Танец кончился, наступил минутный перерыв. Рафал вышел в соседний зал и там затаился в оконной нише. Он чувствовал такую усталость, точно его всего разломило. Все было ему безразлично, даже то, что произошло за минуту до этого. Он знал только, что те секунды, которые сейчас уходят в вечность, – это самая счастливая пора в его жизни. Самого счастья он совсем не ощущал. Он встряхнулся только тогда, когда увидел пани Оловскую в окружении дам и кавалеров. Все они о чем-то усиленно ее просили, а она отказывалась, смеясь своим серебряным смехом. Рафал подошел поближе и услышал, что ее просят сплясать tamburino.[438]Танец с тамбурином (итал.). Она ни за что не соглашалась. Ее довольно долго упрашивали, и тут Рафал вспомнил наконец, что она велела ему сделать. Он осторожно пробрался сквозь толпу и с поклоном стал просить хозяйку сплясать с ним гавот.

– Ах, одни хотят, чтобы я сплясала танец с шалью, другие – tamburino, а вы просите сплясать с вами… гавот. Нет! Я сама найду вам пару.

– Невзирая на все мольбы?

– Не могу – et tout est dit.[439]И все сказано (франц.).

Рафал стал настаивать, просить, умолять.

После долгих колебаний, когда казалось, что она не уступит даже просьбам мужа, пани Оловская согласилась наконец сплясать гавот. Заиграла музыка.

Чертя по воздуху линии, легкие, как след полета в страну грез, стремительно кружась, неожиданно приседая, словно с покоряющей прелестью отвергая его мольбы, словно обращаясь в живой символ стыдливости и робости, плясунья стала подобна инструменту, арфе или лютне, воссоздающей возвышенную и дивную мелодию. Ему самому казалось, что он творит, что он первый раз в жизни играет. С каждой минутой ее движения становились все грациозней, в них сквозила все большая уверенность плясуньи в своей красоте, она стала как тоны музыки, которые, таясь извечно в молчании, сейчас пробудились к жизни во всем своем великолепии и показывают всю власть своей красоты. Безнаказанно и беспрепятственно, открыто, как требовал танец, они могли обнять друг друга влюбленной улыбкой, в упоении глядеть друг другу в глаза. Каждый наклон и каждый изгиб тела был выразительнее и красноречивей, значил больше для любовной страсти, чем сонет, который поэт слагает из слов, и желания, заключенные в них.

Едва сделав несколько плавных искусных па, Рафал между двумя приближениями услышал ее голос:

– Пройдите…

– О княжна…

Красивыми шажками она пробежала весь зал и снова вернулась к нему. Подхватив пальцами и чуть-чуть приподняв газ юбки, она мягко и медленно, легкими прыжками заскользила мимо него. И тут шепот:

– Я боюсь вас…

– Я люблю вас…

Приседание и шепот:

– Пройдите…

Снова шепот:

– Анфиладу комнат…

Он должен был теперь отбегать от нее и возвращаться, отбегать и все возвращаться. Он слушал, слушал, слушал. Она была рядом и молчала. Ничего, только стуки собственного сердца… Она проплывала мимо в молчании. Наконец, когда он меньше всего ожидал, когда, обезумев, терял уже всякую надежду, он услышал слова, едва слетевшие с замерших губ:

– Пройдите… к себе…

Через минуту снова:

– Оттуда спуститесь…

Ряд приседаний и медленных, исполненных грусти па в такт музыке гавота – и снова шепот, голос тихий, но грудь от него трепещет:

– По лестнице вниз… она… в конце коридора.

– Что же дальше?

Музыка стала иной. Снова танец. Улыбка. Взор подернут сонною негой. В пунцовом ротике зубы тревожно стучат.

– Там будет приотворена дверь.

Она ничего не сказала, уже до конца. Глаза притаились в тени ресниц. На губах страдальческое выражение. Волосы, рассыпавшись в танце, творили вокруг побледневшего лица золотой вихрь.

Рафал смешался с толпой мужчин и остановился в дверях соседнего зала. Он прислонился головой к отполированному косяку красного дерева и раскрытыми глазами смотрел вдаль.

– Будь наготове! – сказал, подойдя к нему, Кшиштоф.

Рафал искоса посмотрел на него и добродушно улыбнулся.

– Ты мне очень нравишься сегодня, – сказал он мягким, спокойным голосом.

– Танцовщик из тебя хоть куда…

– Ты полагаешь?

– О, поверь мне, ты давно должен был поступить в Кракове в балет… Тебе не пришлось бы тогда скитаться по большим дорогам…

– Насколько помнится, ты злой человек, дорогой Цедро. Люблю хорошую шутку, а без злости какая же шутка! Я опасаюсь, что сегодня утром ты будешь убит. Знаешь что, ступай-ка в соседнюю комнату и напиши Завещание по всем австрийским правилам, меня, если тебе это по вкусу, можешь сделать главным наследником.

– Кое-что я и тебе оставлю, но не так много… – со злой усмешкой сказал ему Кшиштоф. – Самое большее, что я могу тебе завещать, это фрак, который на тебе надет и в котором ты с таким искусством выделывал свои пируэты… Ну, и чулки с башмаками…

– Ах, как смешон мужчина, который теряет ум от ревности!

– К тебе… – процедил шепотом, сквозь зубы Цедро, но Рафал отстранил его мягким, снисходительным движением. В противоположном конце зала, прислонившись головой к краю мраморного камелька, сидела в одиночестве на стуле его княжна. Долго, неизъяснимо долго смотрели они друг на друга зачарованным взором. Они не могли бы сказать, сколько прошло времени, не могли бы определить, что творилось в окружающем мире и в тайниках их душ. Они даже не знали о том, что, уплывая, эти минуты несли на своих волнах самый обманчивый призрак блаженства.

Музыка нарушала тишину, и молодая красивая девушка, грациозно плясавшая сольный танец с шалью, заслоняла порой от него княжну. Девушка скользила по залу, развевая над головой голубую кашемировую шаль. Когда она становилась на золотом пути их отуманенных счастьем взглядов, они на мгновение закрывали глаза, чтобы с тем большею страстью упиваться через минуту друг другом.

Красавица еще не кончила пляску, когда Рафал поднял наконец голову. От затаенной улыбки затмились, потемнели его глаза и стали похожи на глаза княжны. Выражение мощи и чудной силы появилось на его губах. Он стал прекрасен, величествен и непобедим. Медленным шагом, с грацией и гибкостью тигра, он вышел из зала, не замечая людей, не видя ничего вокруг.

Он миновал указанные ему коридоры, лестницу, сени, снова лестницу. Везде было пусто и тихо. Отдаленный ювор заглушал звуки шагов. Он толкнул приотворенную дверь и вошел в будуар. Там царил полумрак. В камельке тлела груда буковых углей. Она подернулась уже фиолетово-дымчатым пеплом. Издали, откуда-то из-за десятой стены, долетали приглушенные и на расстоянии особенно манящие звуки. Ольбромский запер за собой дверь и сел у огня. Он предался грезам, напоенным ароматом роз и жасмина. Он вдыхал живительную струю, бившую из таинственного ключа на священной горе счастья.

Свет блеснул внезапно в противоположной стене. В дверях появилась пани Оловская. Она заперла их за собой. Когда он поднялся с кресла у огня, она заняла его место и минуту сидела неподвижно, плашмя положив бессильные руки на подлокотники кресла. При слабом отсвете тлевших углей он увидел ее лицо, шею, руки. Он увидел ее своею душой. Когда она подняла глаза и взоры их снова скрестились, как в зале, он упал к ее ногам, охватил их руками и дал волю неутолимым слезам счастья.

Она не отстраняла его, сидела, не шелохнувшись.

Не скоро, не скоро, когда сердце его уже успокоилось и высохли слезы на глазах, она коснулась рукой его чела.

Он поднял голову.

– Я исполнила все, о чем вы просили меня.

– Да.

– Прощайте.

– Прощайте, княжна.

– Я принесла вам этот вид аллеи в Грудно. Когда-то я сама писала его… В мои счастливые годы, в пору моих снов наяву… Возьмите его себе и носите на сердце. Пуля не пробьет его.

– Вы не хотите, чтобы я умер сегодня?

– Нет.

– Я больше никогда не увижу вас?

– В этом вопросе я слышу… Нет, я не стану вам отвечать… Я ухожу…

– Княжна!

– Что же еще!

– Я только вас любил в своей жизни. Выслушайте меня!

– Чего же вы еще хотите от меня?

– Сегодня утром, если вы пожелаете, я умру… я сам отдамся в руки драгунам. Могила унесет тайну… Навеки, навеки!

– Никогда!

– Вы любите другого?

– Не скажу!

– Скажите, молю вас!

– Вы сами знаете лучше.

– Я ничего не знаю.

– Вас одного я любила, люблю и буду любить.

Она поднялась и, отстранив его, направилась к дверям в противоположной стене. Но не успела она дойти до них, как он позвал ее тихим шепотом безумного отчаяния, слепого рока, непобедимой любви. Она остановилась у порога. Заколебалась… Потом вернулась с тихим стоном, кусая губами платок…

В какой-то момент они услышали в верхних комнатах стремительные, быстрые шаги и шум. Рафал понял, что это значит. Там искали его. Он думал об этом с улыбкой, не отрывая уст от чаши счастья, не пробуждаясь от сладкой истомы. Все равно. Умереть ли, жить ли еще – все это не стоит одной улыбки. Но когда она велела ему отправляться вместе с Кшиштофом, он мгновенно ушел к себе. Его действительно искали уже повсюду. Кальвицкий ругался на чем свет стоит. Кшиштоф был уже готов.

– Где ты был, сумасшедший, до этой поры? – кричал он в приступе гнева.

– Как где? Разве ты не знаешь? Я был, я был на балу.

– Через какой-нибудь час уже рассветет! Из-за того, что ты ворон ловишь, мы все можем погибнуть.

– Да успокойся ты. Не погибнешь. Черти злых назад не очень охотно берут! Кто идет на войну, мой кровожадный рыцарь, у того каждый фибр души должен быть полон воинственной отваги. Хочешь пойдем днем. Думаешь, побоюсь?

– Одевайся сейчас же. Самая благоприятная минута, а его нет!

– Для меня благоприятна любая минута дня и ночи.

– Сударь, вы бы могли найти другое время для бахвальства и фанфаронства! – выходил из себя Кальвицкий.

– Ах, горюшко мне!

– Офицера я напоил шампанским до положения риз, как колода лежит в гостиной, лошади ждут… эх, будь я вашим отцом, уж и задал бы я вам!

– Ну-ну… Хранил господь.

– Если мы через несколько минут не выедем, тогда нечего дело затевать, я не поеду. Ну вас ко всем чертям!.. Я человек старый, у меня дети, внуки.

Рафал покачал головой. Он стал срывать с себя бальный наряд. Прежде чем отбросить принадлежности костюма, он проводил губами то по жабо, то по рукавам фрака, вдыхал запах их и целовал. В последний раз он упивался еще не исчезнувшим чувственным запахом прикосновений, еще не остывшим упоительным теплом дыхания. Наконец он, как в могилу, положил все в открытый чемодан, захлопнул крышку и за несколько минут надел свой дорожный сюртук, у которого не хватало только обшлагов, чтобы стать артиллерийским мундиром. Лист бумаги с пейзажем он спрятал, как велела ему она. За пояс заткнул два двуствольных пистолета и засунул кинжал. Он был готов. Они надели с Кшиштофом свои тулупчики, шапки – и украдкой вышли через боковую лестницу во двор.

Музыка все еще играла, и дворец ходил ходуном от танцев, гости только сейчас расплясались вовсю.

Уже близок был рассвет, но на дворе царила еще ночь. Порошил легкий снежок. Снег скрипел под ногами.

Кальвицкий исчез: через минуту он подъехал на санях к боковому входу; кони, сущие черти, били подковами по мерзлому снегу. Рафал, по уговору, сел на облучок и взял в руки вожжи, Кшиштоф, как лакей, стал на запятки. Кальвицкий снова вошел во дворец. С минуту они ждали его. Кони топтались на месте и рвались вперед. Пар клубился над ними. Рафал видел его в полосах света, пробивавшегося сквозь ставни.

Он весь еще был во власти грез, а голова его все еще покоилась в облаках, на небесах наслаждения. Сладкий шепот пробегал без конца по губам и, как нить паутины, оплетал взор, слух, осязание. На губах он ощущал прощальные поцелуи, и вся душа его уносилась ввысь, как волна фимиама.

Дверь отворилась. Кальвицкий вывел, вернее, вынес офицера, уже одетого в шубу. Он дотащил его в объятиях до саней, усадил на заднее сиденье, тщательно закутал ему ноги и крикнул:

– Трогай!

Рафал погнал лошадей. Они рванули с места вскачь. Кальвицкий кратко указывал, куда ехать. Вдребезги пьяный офицеришка все время приставал к управляющему:

– Bin doch ganz knall… Sacra! Wer bist du eigentlich?[440]Я ведь совсем того… Проклятье! Кто ты, собственно такой? (нем.)

– Да, да… jawohl,[441]Конечно (нем.). пан лейтенант!

– Sind sie vielleicht, Olowski's Freund?[442]Быть может, вы друг Оловского? (нем.)

– Freund? Ну еще бы! Самый близкий! Эй ты, разиня, поезжай поскорее! Стегни лошадей кнутом!

Рафал хлестнул лошадей.

– Вы, пан поручик, ничего не бойтесь, – кричал Кальвицкий на ухо немцу, – кучер у нас неплохой, да и лакей ничего, хоть и простофиля. С форсом доедем.

– Frau Olowski ist ja… Sind Sie vielleicht ein sogenannter Kalwicki? Frau Olowski ist aber schön…[443]Да ведь госпожа Оловская… Быть может, вы некий Кальвицкий? Однако госпожа Оловская прекрасна (нем.).

– О, это дело известное!

Лошади, проваливаясь в глубокий снег, скакали уже между плетнями, которыми за деревней была обнесена дорога. Бледная заря забрезжила на востоке. Предутренний ветер проснулся в полях.

– Лети во весь дух! – крикнул Кальвицкий таким повелительным голосом, что Рафал невольно подчинился ему.

Сани ехали уже между ригами, по деревенской улице. Некоторое время лошади мчались во весь опор по уезженной дороге. Но вот управляющий велел повернуть налево, в узкую, огороженную уличку, спускавшуюся к реке. Сам он встал на санях и подгонял лошадей. Дом, отведенный под постой офицеру, стоял гораздо дальше, в деревне. Где-то в конце улички, по которой они мчались, горел костер, и еще издали около него был виден дозорный верхом на лошади. Когда сани, мчась во весь опор, стали приближаться к костру, дозорный повернул лошадь, подъехал к ним крупной рысью и закричал во все горло:

– Wer da? Wer da?[444]Кто там? Кто там? (нем.)

Они увидели его рядом, покрытого инеем, сверкающего от блестящих ремней и начищенной стали.

Кальвицкий встал в санях и громко закричал:

– Herr Offizier! Herr Offizier![445]Господин офицер! Господин офицер! (нем.)

При этом он отвернул воротник шубы и открыл шляпу и лицо спящего офицера, который валился ему на руки. Драгун привстал на стременах, наклонился и обследовал все самым тщательным, внимательным и добросовестным образом. Затем он саблей отдал честь своему командиру, но не двинулся с места.

– Где квартира коменданта? – заорал Кальвицкий на ужасном немецком языке.

Драгун саблей показал на далекий дом.

– Проводи нас! Комендант заболел. Возвращается с бала. Мы везем его домой! Проводи!

Драгун заколебался, еще раз взглянул на офицерскую шляпу и наконец дал шпору лошади, чтобы въехать в уличку или дать знать другому дозорному. Не успел он повернуться спиной к саням, как Рафал и Кшиштоф соскочили со своих мест, пригнулись и крадучись бросились за костер. До дамбы было несколько шагов. Одним скачком они перемахнули через нее. За дамбой рос ивняк. Весь спуск к реке был загроможден льдом, который река во время паводка вынесла на берег и оставила на кустах. Между этим нагромождением льда и дамбой они сейчас, как лисицы, бежали вниз по реке. Как было условлено при этом, они тихонько свистели особенным посвистом. Пробежав таким образом половину расстояния между двумя кострами, они услышали тут же за дамбой топот лошади. Они притаились. Лошадь промчалась мимо.

– Это с другого поста, – прошептал Рафал. – Дозорный скачет по сигналу того.

Тут же, у самых их ног, раздался троекратный свист как будто кулика. Они раздвинули руками ракитник и увидели поблизости под раскидистой старой ивой, склонившейся над водой, лодочку. Мужик в кожухе схватил их за руки и втащил в лодку.

– Поздно! День встает, – пробормотал он сурово и гневно.

Он велел им прижаться ко дну, а сам, сидя на корточках на носу, оттолкнул лодку таким могучим взмахом весел, что она сразу вынеслась на стрежень. Там он еще раз погрузил весла в воду. Еще один-другой богатырский взмах. Но тут на берегу раздался крик со всех сторон. Все произошло в мгновение ока. Беглецы только успели пригнуть головы, как глаза им ослепил один выстрел, другой, третий… Тут же рядом протяжно просвистели пули.

Одна из них скользнула по воде около борта лодки. Тихо и жалобно простонала другая. Неустрашимый силезец-перевозчик встал теперь на ноги. Весла заходили, заиграли в его могучих руках. Рафал и Кшиштоф увидели перед собой его гигантскую фигуру, с головы до ног закутанную в огромный кожух. Лодка понеслась вниз, наискось перерезая течение посредине реки. Они летели с невероятной быстротой. Но на покинутом ими берегу снова раздался залп и нарушил тишину ночи.

Перевозчик вдруг присел, и раздался его страшный хрип. Весла выпали у него из рук. Минуту на глазах у изумленных беглецов он покачался взад и вперед, хрипя и втягивая грудью воздух, пока не повалился на нос лодки, плеская и шлепая по воде свесившимися рукавами кожуха. Лодка с разбега проскочила водовороты на большой глубине и неслась без весел по течению уже по другую сторону фарватера. Рафал перегнулся и поймал одно весло. Тело мужика загородило всю лодку. Неловко, вырывая друг у друга весло, Рафал с Кшиштофом доплыли до ледяной кромки на другом берегу, но их снова отнесло на середину реки. Кромка тут далеко выдалась в воду и мешала подойти к берегу. Рафал в отчаянии ударил по льду веслом, но раздался только звон, как по покойнику. В молчании и ужасе они неслись все быстрей и быстрей… Водоворот увлекал их на середину реки… Но вдруг они увидели пролом во льду. Лодка терлась о песчаное дно, и они, изо всех сил упираясь в него уцелевшим веслом, стали пробиваться к берегу. Рассвет уже подернул воду темным багрянцем. Все явственней вырисовывались река и окружающий простор. На галицком берегу толпились солдаты.

Рафалу удалось врезаться так в песок, что они смогли вылезти в воду. Рафал велел Кшиштофу брести на берег, а сам дернул лодку за цепь и вытащил из воды на отмель, к причалу во льду. Когда они были уже в ивняке, грянули выстрелы. Пули прожужжали, как осы, с пронзительным звоном ударяясь о лед, так что льдинки разлетались во все стороны. Рафал с Кшиштофом тут же подхватили мужика. Они повернули его. Темное лицо представилось им, из раскрытого рта хлестала черная кровь. Глаза уже стекленели и смотрели на них нездешним взглядом. Увидев печать невыразимого страдания на этом лице, застывшем во цвете дней, во цвете сил, в минуту напряженного труда, Кшиштоф пошатнулся. Колени его глубоко ушли в снег. Всплеснув руками с выражением безграничного отчаяния, которое было стократ сильнее, чем тогда, когда он прощался с отцом, Кшиштоф все смотрел и смотрел на распростертый перед ним труп. И вдруг он задрожал всем телом и заплакал, как дитя, голова его упала к ногам убитого, руки судорожно обхватили мокрые, грязные сапоги. В муке он всхлипывал и причитал:

– Это я… Это моя вина… Это я тебя убил!.. Только потому, что мне вздумалось идти на войну, ты лежишь здесь! Боже, боже! Что же мне теперь делать? Что же мне теперь, несчастному, делать? Боже многомилостивый…

Он поднял на Рафала безумные, остановившиеся глаза и спрашивал, бессмысленно хлипая:

– Что же теперь будет? Сжалься надо мной! Что же мне теперь с ним делать?…

– Знаешь что, – сказал Рафал, стаскивая мокрые сапоги, – ты удивительно годишься для солдатской службы. Уж очень ты подходящее придумал себе занятие. Очень! Если ты над каждой жертвой войны будешь петь такие панихиды, то из тебя получится самый храбрый офицер во всей армии… Тебя представят генералу Наполеону как солдата над солдатами, и он даст тебе соответствующую награду.

Кшиштоф внимательно слушал. Вытаращив глаза, он смотрел, как Рафал рвет рубаху и сухими тряпками обертывает себе ноги, как снова натягивает сапоги…

– Что же нам делать? – шептал он все тише.

– Прежде всего стащи сапоги, оторви клок рубахи и оберни ноги.

Сидя за дамбой, Кшиштоф быстро все это проделал, словно действительно это было то самое средство спасения, о котором он спрашивал. Когда они переобулись, Рафал велел ему еще дальше вытащить лодку на берег и сам обвертел цепь вокруг ствола ивы. Тогда он снял шапку, обратился лицом к мертвому телу и мгновение тихо молился.

День вставал. Рафал и Кшиштоф вышли из прибрежных зарослей и широким шагом поднялись на высокий берег. Но не успели они там появиться, как снова со свистом и пением высоко пролетели пули и раздался гром выстрелов. Рафал разразился смехом. Кшиштоф беспомощно смотрел на товарища, из глаз его все еще текли слезы.

– Немцы! – заорал Ольбромский, приставив руки ко рту. – Австрияки! Болваны! Да стреляйте же пометче! Час цельтесь, а попадите хоть раз в жизни!.. Вешать так вы мастера, австрийские вояки! Цельтесь! Разини!

Вокруг просвистело шесть, не то семь пуль. Рафал с Кшиштофом взобрались на белый песчаный пригорок. Там Рафал расставил ноги и заорал:

– Да здравствует император! Я еще вернусь к вам, хромые собаки!

Он пронзительно засвистел и широким шагом пошел вперед. Наконец он обратился к Кшиштофу:

– Все еще хнычешь?

– Послушай, оставь меня в покое…

– Если хочешь хныкать, то ступай себе сам, а то люди подумают, что я тебя за уши тяну на войну.

Кшиштоф давно уже успокоился. Он шел таким же шагом, как и его ментор. Молча пересекли они равнину и начали подниматься на легкие холмы, длинной цепью тянущиеся над долиной Вислы.

– Кшись, – веселым голосом быстро сказал Рафал, – а знаешь ли ты, братец, что мы уже получили боевое крещение? Слышишь, бездельник! Пули у нас над ухом свистели, как у самых заправских солдат. Ты слышал, как они свистели?

– Слышал.

– Ты не спи и отвечай как следует.

– Я тебе уже сказал, оставь меня в покое.

– Ладно, чувствительный галичанин, я оставлю тебя в покое. Где же, черт возьми, эта халупа? Кальвицкий велел нам толкнуться туда. Сказал, будто бы на холме… Давай поднимемся еще выше.

Они поднялись на самый высокий песчаный холм, покрытый инеем и припорошенный снегом. Темный мерзлый песок осыпался под ногой… Они огляделись вокруг. Вдали, за Вислой, в темных зарослях, обозначился в сизой предрассветной мгле дворец в Язе. Его крыша, покрытая черепицей, неприятным пятном вырисовывалась в светлой синеве небес.

Рафал остановился и замер. Мрачно смотрел он на далекую эту картину. Все в нем немело и стыло, когда он стоял так, и чудилось ему, будто он переживает мгновения, давно канувшие в вечность, далекие, как пора детства. Существует ли все то, что сейчас представилось его взору? Что пленяло его там нынче ночью? Он ощутил в душе пустоту и мрак. В самом ли деле существует этот высокий дом? В самом ли деле было счастье, символом которого является он? Розовая заря чудно окрасила этот далекий сияющий клочок земли. Поблескивала река, быстро неся свои воды среди алмазных льдов. Он отвернулся вдруг от этой Картины и направился к стоявшему поблизости дому.

На голом холме стояла эта не то рыбачья хижина, не то приют на случай паводка. К обрушившейся стене старой корчмы, не то приюта для бедноты во время наводнения нынешний хозяин пристроил мазанку из хвороста и речного ила, из обломков балок, досок, стропил и обшивки, отнятых у волн Вислы. Посредине постройки высокая, с крутым скатом крыша провалилась, и гнилые стропила свисали, как лохмотья. Низкие двери были обиты соломой, стены защищены от стужи мхом и навозом. В снежном сугробе, засыпавшем хату, окошечко в одно стекло без переплета, как теплый ротик ребенка, оттаяло себе глубокую ямку. Дым уже валил над черным ослизлым гонтом.

Рафал и Кшиштоф стали стучать кулаками в дверь. Не сразу отворила ее иссохшая, черная, лохматая баба. За нею показались головы детей, с лицами, живо напоминавшими чоглоков и кукушек.

Рафал настежь распахнул дверь и, несмотря на смрадный пар, обдавший его, вошел в хату. Он огляделся в темноте, и дикая усмешка исказила его рот. Он вспомнил Баську и ту ночь…

– Ваш перевозит через Вислу? – обратился он к бабе.

– Не знаю я, перевозит ли, нет ли, – неохотно пробормотала та.

– Ну, коли нас перевез – значит, дело известное.

– Не знаю, что там болтают. Рыбак он. А кто его знает, перевозит ли? Сейчас солдаты стоят и палят из ружей. Я ничего не знаю.

– У нас к нему дело.

– Он придет к полудню, а я ничего не знаю.

– Он велел сказать вам, матушка… – произнес Рафал, мрачно считая глазами детей, – что он… того… придет только под вечер. Сейчас не придет. Понимаете?

– Это я-то?

– Ну да!.. А что ему причитается за перевоз, да и за вино, которое он переправлял через границу, он велел отдать вам в собственные руки. Нате вот…

Он вынул из кармана пригоршню денег, отсчитал несколько дукатов и дал ей в руки.

– Держи, баба, крепко, это не медь, а чистое золото! – крикнул он ей.

Встряхнувшись, Рафал быстрым шагом направился к двери. Со двора он вернулся, чтобы узнать, нет ли здесь поблизости деревни или усадьбы, где можно было бы нанять подводу. И тут он увидел, что Кшиштоф, схватив лежавший на столе нож, распарывает полу своего дорожного сюртука и вынимает зашитое золото.

– Что ты делаешь, сумасшедший, что ты делаешь?! – прошипел он. – На какие же деньги ты купишь лошадь и мундир и наймешь солдата?

Тот не отвечал ни слова. Он распарывал ножом подкладку и, нащупав дукат, тут же выкладывал его на стол. Баба, разинув рот, смотрела на это все, равнодушно пригибая голову то к правому, то к левому плечу. Когда Кшиштоф вынул наконец из кармана все, что у него там было, вплоть до кинжала и маленького пистолета, Рафал схватил его за руку.

– Я тебя спрашиваю, что ты хочешь делать?

Кшиштоф не отвечал. От внутреннего волнения дрожь то и дело пробегала по его телу, челюсти были плотно сжаты, глаза закрыты.

– Собери со стола деньги и спрячь, слышишь? – шепотом приказал Рафал. – Дашь ей пять дукатов, и то много. Слышишь, что я тебе приказываю?

Он дернул его за плечо. Но Кшиштоф вдруг оттолкнул его таким неожиданным движением и посмотрел на него таким взглядом, что Рафал покорно отступил. Они вышли из дома.

Молча шли они по насту, снова припорошенному свежим снежком, к видневшейся вдали деревне.

Солнце поднималось над лесами, над неровной, волнистой землей и свертывало в долинах сизые шатры ночи.


Читать далее

Часть первая
В горах 14.04.13
Гулянье на масленице 14.04.13
Poetica 14.04.13
В опале 14.04.13
Зимняя ночь 14.04.13
Видения 14.04.13
Весна 14.04.13
Одинокий 14.04.13
Деревья в Грудно 14.04.13
Придворный 14.04.13
Экзекуция 14.04.13
Chiesa aurfa 14.04.13
Солдатская доля 14.04.13
Дерзновенный 14.04.13
«Utruih bucfphalus навшт rationem sufficientem?» 14.04.13
Укромный уголок 14.04.13
Мантуя 14.04.13
Часть вторая
В прусской Варшаве 14.04.13
Gnosis 14.04.13
Ложа ученика 14.04.13
Ложа непосвященной 14.04.13
Искушение 14.04.13
Там… 14.04.13
Горы, долины 14.04.13
Каменное окно 14.04.13
Власть сатаны 14.04.13
«Сила» 14.04.13
Первосвященник 14.04.13
Низины 14.04.13
Возвращение 14.04.13
Чудак 14.04.13
Зимородок 14.04.13
Утром 14.04.13
На войне, на далекой 14.04.13
Прощальная чаша 14.04.13
Столб с перекладиной 14.04.13
Яз 14.04.13
Ночь и утро 14.04.13
По дороге 14.04.13
Новый год 14.04.13
К морю 14.04.13
Часть третья
Путь императора 14.04.13
За горами 14.04.13
«Siempre eroica» 14.04.13
Стычка 14.04.13
Видения 14.04.13
Вальдепеньяс 14.04.13
На берегу Равки 14.04.13
В Варшаве 14.04.13
Совет 14.04.13
Шанец 14.04.13
В старой усадьбе 14.04.13
Сандомир 14.04.13
Угловая комната 14.04.13
Под Лысицей 14.04.13
На развалинах 14.04.13
Пост 14.04.13
Отставка 14.04.13
Отставка 14.04.13
Дом 14.04.13
Слово императора 14.04.13
Комментарии 14.04.13
Ночь и утро

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть