Первая глава

Онлайн чтение книги На сопках маньчжурии
Первая глава

1

Ташичао в памяти Логунова осталось чем-то смутным, неопределенным и даже непонятным.

Подполковник Пащенко, создатель теории и автор расчетов по стрельбе перекидным огнем, незадолго до сражения назначен был инструктором этой стрельбы. Артиллеристы быстро освоились с новым порядком, тщательно укрыли свои батареи, и японцы оказались бессильными помешать нашему огню.

Первый день боя кончился победой нашей артиллерии. Противник был отбит, парализован и вдруг — приказ отступить!

Солдаты волновались. Батальоны шли ломаным строем, офицеры не принимали мер к порядку, разделяя чувства подчиненных.

Полк остановился за Хайченом. Говорили, что Ташичао оставили из-за обходного движения Куроки на Мукден, что Куропаткин лично навстречу ему повел батальоны, что разыгрался бой и что Куроки не только остановлен, но и разгромлен. Потом выяснилось, что Куроки не собирался на Мукден, а идет на Случевского и Келлера, штурмуя перевалы, и что развертывается общее наступление Ойямы, захватившего под Ташичао выгодные позиции и теперь думающего об уничтожении русской армии.

Все эти события и известия самым скверным образом отражались на состоянии духа армии, — стали поговаривать, что японца, видно, не победить.

В Хайчене пили водку и играли в карты.

Ширинского вызвали к Штакельбергу. Ширинский ждал этого грозного часа расплаты за блуждание полка по гаоляну и горам. Более худой, чем всегда, приехал он в штаб корпуса, стараясь никого не замечать.

В первой комнате фанзы начальник штаба генерал Дементьев говорил священнику:

— Нет, как хотите, батюшка, какие из китайцев христиане?! Христианство имеет сложившуюся культуру, вне этой культуры человек не может быть христианином.

Тут начальник штаба увидел мрачную фигуру Ширинского.

— А, полковник! — воскликнул он, подымаясь навстречу. — Поздравляю вас!

Ширинский пожал протянутую руку, но не улыбнулся. Приветствие генерала он принял за насмешку.

— Вы что же, — удивился Дементьев, — не рады? Хорош именинник!

— Прошу, ваше превосходительство, извинить меня, — проговорил Ширинский и насупился.

— По вашему виду я склонен думать, что вы не осведомлены. Реляция о вас составлена! Куропаткин государю донес о вашей победе.

Начальник штаба улыбался. Священник поглаживал нагрудный крест и тоже улыбался. И тут до сознания Ширинского дошло все. Его вызвали не ругать за бестолковое скитание по сопкам, не разносить за то, что он без разрешения ввязался в драку с японцами, а хвалить за победу. Он засмеялся тонким смехом:

— Действовали смело, ваше превосходительство, по-русски!

Из соседней комнаты вышел адъютант и пригласил Ширинского к Штакельбергу.

В полк Ширинский возвращался торжественно. Куропаткин высоко оценил победу 1-го батальона, первую русскую победу. Ширинский получил личную благодарность за храбрость и умелые действия, шестнадцать нижних чинов приказано было наградить георгиевскими крестами. Офицеров представили к орденам.

В списке героев первой роты значился и Емельянов.

Был час ужина. Логунов отправился в офицерское собрание, то есть на окраину дубовой рощи, где лежали на земле циновки, покрытые уцелевшей во всех отступлениях скатертью.

Офицеры ужинали, проклиная надоевшее консервное мясо с горохом и корпусного интенданта, который не мог достать свежей говядины.

К концу ужина появился Шапкин, увидел Логунова и нагнулся к нему:

— Ширинский вычеркнул из списка Емельянова.

— Основания?

— Батенька, у командира полка не спрашивают оснований!

— Емельянову не дать креста, кому же тогда дать?

Шульга потянулся к бутылке с коньяком. Широкоскулое лицо его приняло довольное выражение. Он спросил:

— Не расслышал, кому не дадут креста? Сукину сыну Емельянову?

Шапкин крякнул и сказал смягчающе:

— У вас, Шульга, всё какие-то пристрастия. Емельянов в последнем бою отлично показал себя.

— Ну как он может показать себя! Я его вижу насквозь! Кольнул кого-то там со страху. А относительно моих пристрастий, горжусь ими: неизменны! Никогда не пребывал в либеральных чувствах.

Логунов в упор взглянул в его голубые глаза, на незагорающее веснушчатое лицо, на короткий нос. И вдруг с удивлением и радостью почувствовал, что этот человек ненавистен ему.

Когда поручик зашел к Свистунову, денщик сказал, что капитан у командира полка. Логунов улегся на бурку, думая о России, о своей сестре, о студенте, которого однажды в весеннее утро встретил в Колпине на мосту, о рабочих, которые выступали тогда с речами в роще, о Нине, и ему показалось, что нет ничего страшного в том, что на свете много подобных Шульге. Еще больше людей против них!

Прикрыл лицо носовым платком, все равнодушней слушал гудение комаров и наконец заснул. Проснулся от осторожного прикосновения.

Перед ним на корточках сидел Свистунов.

— Емельянову будет крест.

— Да ну!

— Ширинский оказался в хорошем настроении: узнал, что представлен к золотому оружию. Так и так, говорю, разрешите доложить: по вашему распоряжению представил вам список нижних чинов, подлежащих награждению. Получив его обратно, увидел внесенные вами поправки, и по поводу одной из них разрешите доложить. «Докладывайте!» Докладываю подробнейшим образом про геройство Емельянова. «Да вы понимаете, за кого просите?» — «Господин полковник, из солдат мало кто знает об истории с царицыной посылкой, а о геройстве Емельянова знают все. Если мы ему креста не дадим, вселим сомнение в умы и не будем содействовать солдатской доблести. Кроме того, солдаты, не зная причин, коими вы руководствовались, будут думать о несправедливости. Самое худое, когда солдат на войне начнет думать о несправедливости». Одним словом, согласился, но приказал провести с Емельяновым и прочими беседу о бесконечной монаршей милости. Завтра награждать будет сам командующий, он с поездом на соседнем разъезде. Кроме того, есть второе приятное известие: неподалеку стоит лазарет, где служит известная нам особа. Разрешаю тебе свидание.

2

Во взводе у Логунова четыре человека получали «георгия». Они приводили себя в порядок и были настроены торжественно. Емельянов выстирал свою рубаху и сушил ее, поворачивая к солнцу то одной стороной, то другой. Хвостов спросил:

— Выжал?

— Как полагается!

— Значит, пятнами пойдет.

— Почему?

— Потому что краска на рубахах такая. Снова намочи и суши не выжимая, а то будешь как зебра. Слыхал, водится такой зверь в теплых странах?

Емельянов пошел к речке намочить рубаху. У речки сидел голый Жилин.

— А, Емеля, Емеля, — сказал он радостно и почтительно. — Война кончится — поедем со мной.

— Ты опять о том же?

— Всю жизнь буду о том же, пока не послушаешь меня. У меня есть знакомый человек. Балашов ему фамилия, учит подходящих людей на борцов. Из сосиски богатыря делает. Поживешь с ним годок, а потом на арену. Господа будут тебе в пояс кланяться, по всей России будешь ездить и за границу махнешь. А я уж при тебе буду, Емеля, я от тебя не отстану. Ну ее к черту, бакалею.

Емельянов намочил рубаху и, не отжимая, повесил на ивовый куст.

— Георгиевскому кавалеру в борцах непристойно, — сказал он. — Георгиевскому кавалеру не потешать господ.

— У тебя деревенские рассуждения, Емеля. Барин твой, когда увидит тебя на арене, за честь почтет тебе первому поклониться. Господин борец всероссийской известности Емельян Степанович Емельянов! Он же георгиевский кавалер! Выходишь ты на арену при георгиевском кресте! Да ведь это сто рублей за выход!

— Плетешь ты все, — с досадой сказал Емельянов.

— Эх ты, деревня! Ему бы соху да буренку! Деревня, брат, не жизнь, а маята.

Емельянов не отвечал, он сидел подле ивового куста и наблюдал за рубахой, которая быстро подсыхала на жарком солнце. Ему не хотелось объяснять городскому человеку Жилину, что крестьянский труд есть настоящий труд. Кто живет в городе? Начальники! Но начальники есть начальники, им от бога положено быть начальниками, в рассуждение о них входить не следует. Простой же человек если приедет в город, то только для баловства. Бакалея, мануфактура, театр! Тьфу, прости ты, господи!

Он глубоко втянул жаркий воздух. Река мягко катилась в низких берегах, начесывая посредине потока мутный гребень. На той стороне сверкала песчаная коса, по ней расхаживала птица с длинным клювом и широким хвостом. За косой лежали поля. Вот она настоящая земля: поля и поля! Неужели же человеку бросить землю и поехать в город борцом?!

— Я так думаю, что борец — это никудышная затея, — сказал он. — Люди дело делают, а тут — борец!

— Темнота! — с сожалением покачал головой Жилин. — Темен русский народ. Да я вас, господин Емельян Степанович Емельянов, еще просвещу, я от вас не отстану. Будете жить в городе, на извозчиках будете разъезжать, а извозчик пароконный, коляска на резиновых шинах, шуму-шороху не слыхать, только кони копытами «цоп-цоп». А вы себе сидите, папироска в зубах, котелок на голове, нога на ногу положена, а рядом с вами краля. Смотреть на нее — от ее красоты страшно, а она ваша. Потому что вы хозяин всему. И сам участковый вам под козырек и вас по имени, по отчеству.

— Язык у тебя! — с изумлением сказал Емельянов. — О чем только не говорит! Да разве семейный человек на кралю польстится?

Он сказал это с таким возмущением и изумлением, что Жилин откинулся на спину и захохотал.

— Да, темнота, темнота! Да ты разве в деревне изведал женскую сладость? Ведь тебе по твоим возможностям королеву надо!

— Уйди ты! Вот пристал! — с огорчением сказал Емельянов, подхватил полувысохшую рубаху и широким шагом направился в роту.

Перед вечером у куропаткинского поезда выстроилась команда храбрецов, возглавляемая Свистуновым. Великолепный поезд представлял удивительный контраст с серыми и пыльными китайскими фанзами, некрасивыми станционными строениями и, главное, со всей походной жизнью: боями, переходами, гаоляновыми полями, зноем, ливнями.

Когда погасли остатки зари и темное небо точно село на поезд, на ступеньках одного из вагонов показался офицер.

— Сколько всего человек?

Свистунов сделал шаг вперед и отрапортовал офицеру, как старшему. А Емельянов успел разглядеть, что задал вопрос поручик. Поручик исчез, вышел полковник с собакой и важно проследовал в поле. На горизонте ощутимо стали собираться тучи, потянуло сырым душным ветром. В поле засверкали бивачные костры. Наконец на платформе появился неведомый Свистунову генерал и негромко, каким-то домашним голосом скомандовал: «Смирна-а!»

На площадке вагона, в сером просторном сюртуке, стоял командующий. Свистунов видел его впервые: невысокого роста, с круглой бородкой, неторопливый в движениях. Сошел на платформу, поздоровался с частью, коротким решительным шагом приблизился к правофланговому Емельянову, приколол к его груди крест и громко сказал:

— Именем государя жалую тебя, молодец!

Наградив всех, Куропаткин сказал речь:

— Молодцы, поздравляю вас. Но помните, вы получили кресты не только за свои личные заслуги, но и за заслуги ваших товарищей. Получить крест трудно. Носить его тоже нелегко: с ним надо быть всегда впереди. Вы должны быть примером здесь, а когда вернетесь домой, примером у себя в деревне, для ваших односельчан, детей и внуков. Священник и староста должны иметь в вас опору. Передайте вашим товарищам, что за царем служба не пропадет. Пусть потрудятся на поле брани, царь наградит их.

Он кончил и стоял опустив руки, и тут Емельянов приметил, что командующий сутул и лицо его грубовато, точно вытесано из полена. Последнее ему понравилось, он подумал: «Простецкий генерал, как бы наш брат».

Грянула музыка, первые георгиевские кавалеры закричали «ура» и стройными рядами прошли мимо командующего армией.

Куропаткин был весел. Полковника Ширинского он обнял за талию и что-то говорил ему улыбаясь, и свита, стоявшая в стороне и ничего не слышавшая, тоже улыбалась.

— Простецкий генерал, — сказал Емельянов Коржу, — побьет он японцев.

В лагерь вернулись поздно. Роты не спали, ожидая своих награжденных. В ведрах кипел чай. Емельянов, наполняя котелок, принялся рассказывать о том, как вышел из поезда сам Куропаткин, как награждал и как сказал: «За царем служба не пропадет».

До Свистунова в палатку доносился голос Емельянова, потом Коржа, взрыв хохота. Потом загалдели, перебивая друг друга, солдатские голоса.

Не успел Свистунов снять портупею, как его вызвали к Ширинскому.

В палатке Ширинского горело несколько китайских фонарей. Ширинский стоял посреди палатки в расстегнутом кителе, приподняв узкие плечи.

— Записка из штаба, — сказал он смущенно. — Черт знает что… оказывается, ошибка. Батальон должен вернуть четыре креста.

— Какие четыре креста?

— Четыре солдатских «георгия».

— Как вернуть?

— Как вернуть? — уже тонким, раздраженным голосом переспросил Ширинский. — Снять с солдат четыре «георгия» и вернуть в штаб. Оказывается, командующий распорядился дать по три «георгия» на роту, а кто-то перепутал, и дали по четыре.

— Ведь официальная бумага у нас на шестнадцать! Ведь кресты уже вручены. И вручал сам командующий!

— Но ведь бумажка у меня из штаба командующего же!

Свистунов почувствовал, как жаркая волна ударила ему в голову. Он сказал тихо и отчетливо:

— Я только что по вашему приказу говорил им о бесконечной монаршей милости, я не могу снять с солдатской груди «георгия».

Пола палатки приподнялась, показалась голова Павлюка. Денщик сказал осторожно:

— Ваше высокоблагородие, там из штаба их благородие за крестами приехали.

— Приказываю немедленно снять четыре креста!

Первым побуждением Свистунова было послать за командирами рот. Но потом он подумал, что командиры рот пошлют в свою очередь за фельдфебелями, ибо самим им будет стыдно делать такое дело. Он круто повернулся и пошел на костер первой роты.

Куртеев крикнул было «смирно», но Свистунов остановил его.

— Вот что произошло, — сказал он, передавая приказ командира полка. — Ни у кого из вас своей рукой снять «георгия» я не могу. Вы для меня все герои и все заслужили крест. Решайте сами, кому отдать.

Он оглядел насторожившиеся лица, махнул рукой и пошел в следующую роту.

В ротах решили: отдает крест тот, кто стоял в списке последним. В 1-й роте таким, вначале вычеркнутый Ширинским, был Емельянов.

3

В лазарете Логунов не сразу увидел Нину.

Прошел низенький доктор с черной лопатообразной бородой, пробежала по двору светловолосая сестра милосердия, мельком взглянула на Логунова и исчезла в палатке. Легкораненые сидели на земле у перевязочной. В соседнем дворе расположился санитарный транспорт, и оттуда через глинобитную стену ветер приносил запах конского пота и навоза.

Нина шла по двору, оправляя прическу, и по медленным ее движениям, по осунувшемуся лицу Логунов понял, как много она работала. Он ее не окликнул, не вскочил, не бросился к ней. Он весь превратился в зрение. Она шла несколько широким для женщины шагом, в светло-серой юбке и такой же блузке, в белом переднике с широким нагрудным красным крестом. Рукава блузки были закатаны по локоть, обнажая круглые, темные от загара руки. От ее похудевшего лица, твердого по-мужски шага, от волос, которые, как только она опустила руки, тут же уронили две пряди, — от всего этого, схваченного хотя и мельком, но жадно, он ощутил прилив гордости и счастья.

Она направлялась в проход между фанзами и вдруг обернулась, краска залила ее лицо… Логунов, не обращая внимания на раненых, с удивлением и осуждением смотревших на него, побежал к ней.

— Я освобожусь только к вечеру, — сказала Нина сдержанно, как говорят с обычными знакомыми.

В первую минуту Логунову показалось, что между ними все кончено, что все случившееся вечером после разгрома японского батальона — каприз, порыв, а сейчас она трезво и равнодушно говорит ему: подождите, я занята!

Но, взглянув в ее глаза, он увидел такой свет, что, весь растворяясь в счастье, приложил пальцы к козырьку:

— Нина Григорьевна, я навещу вас вечером!

Погнал коня галопом. Ветер в лицо был горяч, поля зелены, китайцы, голые до пояса, в конических соломенных шляпах работавшие на полях, подымали головы, с любопытством глядя на всадника.

В роте он узнал новость: 1-му батальону под командой Свистунова приказано присоединиться к отряду генерала Келлера, на которого Куроки обрушивался всеми своими силами.

Батальону придавалась батарея Неведомского. И батарея, и батальон отправлялись через Ляоян, где должны были получить патроны и снаряды не только для себя, но и для дивизии.

Шапкин озабоченно сидел в палатке и смотрел в землю.

— Знаменитый батальон, вот и посылают, — сказал он. — Господи! Жара какая! Не люблю я в простоте своей души жары… — Грязным носовым платком он вытирал лицо и шею.

— Когда выступаем, Василий Васильевич?

— Завтра утром… Хорошо вам, молодым, а вот семейным…

Он вздохнул и снова стал смотреть в землю.

Логунов сел писать письмо в Петербург.

Дома ничего не знают о Нине. Теперь он напишет о ней. Но невозможно плоскими получались все слова:

«Дорогая мама, я полюбил и женюсь…», «Я решил жениться… она согласна…»

Он вымарывал и зачеркивал. Нельзя же писать так о том чрезвычайном, что произошло с ним. Он впервые увидел, до чего невыразителен язык, годный высказывать только грубые, точные вещи. Перечеркнул все, оставил два слова: «Я полюбил». Потом приписал: «Подробности в следующем письме».

Вечером он помчался в лазарет.

Вот уже видны земляные стены деревни, тополя, сосновая роща, красные черепичные крыши фанз. Вот полуголые крестьяне идут с полей с короткими мотыжками в руках в неизменных своих синих штанах. Арбы тянутся с поля. Ослы, впряженные в них, трусят мелким шагом.

Нина стояла в дверях низкой фанзушки с прорванными окнами.

Он хотел взять ее под руку и повести со двора на вечернюю дорогу, над которой уже окрасились в багрянец облака, но Нина отрицательно покачала головой: она не пойдет, она может понадобиться здесь. А кроме того, нехорошо сестре милосердия ходить под руку с офицером. Ведь никто не знает тех чувств, которые связывают их.

Логунов покорился. Они прошли в фанзу, где стояли походные постели сестер. Три чемодана, поставленные друг на друга и накрытые цветной тряпкой, означали туалет.

Он заговорил медленно и торжественно, потому что кроме своего прямого смысла каждое слово имело и тот самый главный смысл, что оно — слово любви.

Он рассказывал о том, как не хотели дать крест Емельянову, припомнив старый его проступок, как все-таки дали и какой конфуз вышел в конце концов с крестами. Он рассказывал о сражениях, в которых участвовал, и о выводах, которые сделал из всего того, что наблюдал. Потом ему захотелось рассказать о сестре Тане. Потом само собой вылилось признание, что радость его жизни будет в том служении народу, какое знали и знают лучшие русские люди.

Говорил он это с восторгом и гордостью, точно он уже и сам многое сделал для народа.

— Помнишь, как ты обижался на меня? — спросила Нина, впервые говоря ему «ты», пугаясь этого слова и удивляясь его чудесной силе приносить счастье.

Она стояла к нему вполоборота, и на фоне закатного неба все в ней было подчеркнуто: и несколько крупные губы, и волосы, убранные над прямым лбом, и круглая крепкая рука на деревянном переплете рамы.

4

В Ляояне полагали задержаться на день. Батальон и батарея разбили палатки. Задымила кухня. Эшелон с боеприпасами стоял на третьем пути, длинный, внушительный и тихий, как все составы особого назначения.

Неведомский и Свистунов прошли вдоль поезда. Вагонов было много, снарядов и патронов, следовательно, тоже. Офицеры были довольны.

На одной из тормозных площадок сидел в плотной, тяжелой рясе монах. Ему было жарко, и он расстегнул рясу, непристойно обнажив мохнатую грудь.

— По-видимому, миссионер, — сказал Свистунов. — Однако нашим миссионерам далеко до французских и английских. В Тяньцзине был мне знаком иезуит. Отрастил себе рыжую косу, усищи ниже подбородка, надел китайскую кофту, юбку, войлочные туфли и в таком прокитаенном виде обделывал свои делишки. Продувная бестия!

Шапкин с обозом подъехал к самому составу. Свистунов передал ему наряды, и капитаны вернулись в палатку.

В углу, на бурке, полулежал Логунов. Ему хотелось рассказать Неведомскому о своем счастье. Но какими словами рассказать? Он так и не нашел слов родителям для «подробностей в следующем письме».

Вот из палатки он видит ляоянскую площадь, стараниями интендантов превращенную в гигантский провиантский склад. Целые башни из мешков с мукой, крупой, овсом! Вот проехал в таратайке, обгоняя обоз, памятный ему корпусной интендант Иващенко: «Я не способен к полевой службе». Вид у него совсем измученный, должно быть, жара доняла-таки его. Над площадью, складами, над всем городом — чистое небо.

Какая это удивительная сила — чистое небо!.. А рассказать Неведомскому о Нине — никак не расскажешь!

Топорнин лежит у противоположного полотнища и курит. Славный Вася Топорнин! Он любит петь песни о невестах, которые провожают суженых на войну…

Денщик принес кипяток в ведре и полотенца.

— Желающие могут освежиться, — предложил Неведомский.

В эту минуту в палатке появился Шапкин. Расстегнутый китель взмок на его плечах, фуражка съехала на затылок.

— Почему так скоро? — удивился Свистунов.

— Павел Петрович, патронов-то нет!

— Как нет?! А состав?

Шапкин махнул рукой и опустился на бурку.

— Иконы!

— Что иконы? — не понял Неведомский.

— В составе, который пришел со снарядами и патронами, нет ни снарядов, ни патронов. Один иконы.

Минуту Свистунов смотрел в морщинистое, потное, бесконечно удивленное и возмущенное лицо Шапкина и вдруг захохотал.

— Оказывается, русские монахи тоже не дураки!

— Представьте, огромный состав, который значится по всем документам как груженный снарядами, нагружен иконами, — с изумлением проговорил Шапкин. — Я обошел все вагоны. Иконки деревянные, жестяные, медные… Я спросил монаха, который сидел на тормозе и оказался хозяином состава, что он намерен делать с таким чудовищным количеством святой утвари. Он сказал: «Благословлять будем!» — «А победа будет?» — спросил я. «Господь пошлет». — «Ну, раз пошлет, тогда благословляйте. А сколько, святой отец, будет стоить?» — «От трех копеек до двугривенного». — «Солдатам по карману… А для офицеров есть?» — «Как же, серебро и голубая эмаль!» Я хотел было купить, да у святого отца не оказалось под рукой. — Шапкин тяжело вздохнул.

Свистунов и Неведомский хохотали. Топорнин дымил, вытянувшись на бурке.

— Удивляюсь вашему смеху, — сказал он. — Неужели весело? Это же предательство! Мы каждую пулю жалеем, врага бережем, а они — целый состав с иконами! Что же, нам в бой с иконами идти? Я бы картечью по составу! И пусть меня судят, отлучают от церкви, что хотят!

— Вокруг палатки нижние чины, — предупредил Свистунов, — потише!

— Наплевать мне на всех, — пробормотал Топорнин.

— На печальном фоне наших государственных неудач есть некоторые отрадные явления в личной жизни господ офицеров, — заметил Свистунов. — Судьба некоторых наших товарищей приняла поэтические формы. — Капитан взглянул на Логунова и многозначительно кашлянул.

Момент для сообщения Свистунов выбрал самый неудачный, — разве можно было в эту минуту говорить о любовном счастье?

Логунов почувствовал себя глупым, беспомощно улыбнулся и сказал:

— Ну что ты, Павел Петрович!

Шапкин достал из кармана кожаный порттабак, папиросы в нем измялись. Это еще прибавило ему досады.

— Какие там теперь у молодежи поэтические формы, — вздохнул он. — Получил от племянника письмо… пишет, что разошелся с невестой по причине разных взглядов на жизнь. Вот как оно теперь: по причине разных взглядов на жизнь!

— Мужчина с женщиной из-за взглядов на жизнь не расходятся, — буркнул Топорнин.

— В наше время не расходились, а вот теперь — представь себе!

— Не представляю. Отношения между полами не основаны на взглядах на жизнь.

— Ну, это положим, — заметил Неведомский. — Ты огрубляешь.

— Нет, Федя, не убеждай. Любовь, брат, она того… Можно и убийцу, и грабителя любить.

— Николай Александрович, когда мы стояли под Ташичао, я познакомился с одной сестрицей… — проговорил Неведомский. — В отношении тебя она совершенно не умела скрыть своих чувств. Не та ли?

— Именно та, — подтвердил Свистунов.

— Гм, — покачал головой Неведомский, — серьезная барышня. Вот эта может из-за взглядов…

Логунов прислонился к полотнищу, туго натянутому и горячему.

— Не умела скрыть своих чувств, говоришь?

— Не умела. Она очаровательная. Я понимаю тебя.

Глаза Неведомского поблескивали сквозь стекла очков. Светлые волосы коротким ежиком стояли над бронзовым лицом. Ему весело было смотреть на счастливого Логунова.

— А вот племянник разошелся, — снова заговорил Шапкин. — Невеста его — дочь учителя прогимназии Бардунова, тихонькая, смирная, никогда не подумаешь, что у нее взгляды… Разные взгляды! Бог знает что он пишет — не то ее хочет застрелить, не то себя.

— Он ведь у тебя офицер, — сказал Свистунов. — Женщина, по-моему, для солдата хотя и важна, но иной раз, честное слово, неплохо, что отношения с ней расстраиваются. Сам я, как известно, бобыль. Моя холостая жизнь убедила меня, что брак — состояние очень относительное. Кто-нибудь из вас бывал в Цицикаре? Никто? Мы стояли там до боксерского восстания. Дворец дзянь-дзюня помещался в импани, сиречь в цитадели, за толщенной сизой кирпичной стеной. Дзянь-дзюня попросили выехать, и во дворце разместилось офицерское собрание. Ели и пили мы в Цицикаре обильно, а жили вообще привольно. Отъедешь на полчаса от города — фазаны, дрофы, утки, лисицы! А весной и осенью — тьма-тьмущая перелетной птицы. Однажды поехали мы компанией на охоту. Я стрелок неплохой, зафырчит петух, выкатится в воздух, как огненный шар, приложусь — падает. Настроение делается все лучше и лучше, иду себе, иду… А товарищи мои тут же в поле варят суп из фазанов… Не знаю, между прочим, лучше супов, чем из свежей фазанины. От костра несется наша маньчжурская песня:

Может, завтра в эту пору

Гром и ядра зашумят,

Ядра с ревом, пули с свистом

К нам с Хингана полетят.

Может, завтра в эту пору

Нас на ружьях понесут

И уж водки после боя

Нам понюхать не дадут.

Песня несется, а я иду к далекой квадратной колонне, — посмотрю, думаю, что это за штука, и кстати отдохну около нее в тени, потому что солнце жжет нестерпимо. У колонны, сложенной из сизого кирпича и накрытой черепичной крышей, прежде всего бросилась мне в глаза громадная черепаха. Эти черепахи, по-моему, замечательное произведение искусства. Морды у них грустные и умные, точно сожалеют они о человеческом безрассудстве. Тончайшей работы камни. Самый столб испещрен иероглифами. Вспомнил я, что это памятник местному губернатору By Ту-шаню, прославившемуся добрыми делами. Черепаха — символ долговечности. Другими словами, пусть память о тебе, добрый губернатор, живет тысячелетия! Я обошел каменный столб и сам окаменел: на земле, на короткой траве, прислонившись к колонне, сидела женщина, наша русская женщина, в белой черкеске, при кинжале и пистолете, и читала книжку.

Я растерялся. А она не растерялась, спокойно сказала:

— Здравствуйте, господин штабс-капитан, поздравляю вас с удачной охотой!

Незнакомка оказалась Татьяной Васильевной — фамилии не назову, ни к чему, — женой капитана охранной стражи. Полгода назад вышла замуж, мужа любила безумно, кроме того любила носиться по степи верхом, и непременно одна. У ней были пистолеты и легонькая двустволка — 24-й калибр, золотая насечка… Одним словом, я забыл про то, что варится суп, что я голоден. Присел на травку подле Татьяны Васильевны и отдался в ее власть. Я слушал ее голос, а голос у ней был замечательный, — не нужно музыки, не преувеличиваю! Я смотрел на ее профиль и думал: что рядом с ней произведения искусства? Лицо ее было изумительно. Я смотрел на ее руку и думал: вот люди строят дворцы, как бедно это, как нище по сравнению с ее ладонью… Одним словом, я влюбился. И что удивительнее всего — она, только полгода назад вышедшая замуж и обожавшая своего капитана, тоже влюбилась в меня. Вы посмотрите, каков я: рост средний, я — больше в ширину, чем в высоту, а это не придает фигуре стройности… Лицо — я частенько тогда смотрелся в зеркало, — как говорят, вырублено топором… В самом деле, нос, губы, лоб — все сделано как будто бы не для того, чтобы нравиться женщинам, да еще красавицам. А вот поди ж ты, влюбилась! Полк наш простоял в Цицикаре полгода, целые полгода я наслаждался неземным счастьем. А потом мы расстались. И, по правде сказать, как раз вовремя. Во-первых, капитан стал что-то подозревать; во-вторых, я чувствовал, с меня довольно. Хорошо, чудесно, божественно! Но — довольно. Когда полк выступил из Цицикара и скрылись в туманной дали городские стены, я облегченно вздохнул и затянул нашу песенку: «Может, завтра в эту пору гром и ядра зашумят…» Это была любовь очаровательная, поэтическая… а женитьба?.. Вот мой капитан охранной стражи женился… Однако не хотел бы я быть на его месте… Нет, не стоит жениться. У цивильного, живущего в городе, или у помещика, конечно, смысл в женитьбе есть. Жена у него — человек, без которого невозможен нормальный дом, дети, уважение сограждан… Ну, а какого черта жена солдату? Пусть извинит меня Василий Васильевич Шапкин.

— А я не извиню, — сказал Логунов. — Ну разве можно так, Павел Петрович!

— Друг мой, женихам в сем вопросе слова не дается. Невесело подчас, согласен, да что поделаешь — жизнь!

Топорнин вылил из фляжки в стакан остатки водки и выпил ее одним глотком:

— В дрянном мире мы живем, господа!

— Нет, я решительно не согласен с тем, что мы живем в дрянном мире, — возмутился Логунов.

— Я тоже не согласен, — негромко сказал Неведомский.

Топорнин пожал плечами и вышел из палатки, Логунов вышел следом за ним; хотелось развеять меланхолию этого симпатичного ему человека.

Топорнин стоял и смотрел, как садилось солнце. Дальние сопки за горой Маэтунь покрылись розовым налетом. Дома Ляояна тоже розовели, а башня Байтайцзы, стоявшая на полпути между городом и станцией, огромная, под железной мандаринской шапкой о семи железных шариках, указывавших на высокое достоинство лица, в память которого воздвигли сооружение, возвышалась над полями косой тенью. Поля подступали к самому городу, и сейчас, вечером, оттуда несло пряным запахом хлебов.

Логунов взял поручика за локоть и слегка пожал.

— Так-то, — сказал Топорнин. — Чего мне сейчас хочется — послушать пение… Пойдем, что ли?

— Где же мы послушаем пение?

— Есть такое место. Женское художественно-ремесленное училище! — произнес он по слогам. — Неведомскому досталось приглашение на школьный благотворительный вечер. Сам он не ходок, так мне вручил. Программка составлена из песен и декламации. Возраст не указан, но, по правде сказать, если дети, то по детям я соскучился.

— Пойдем, — согласился Логунов.

5

Ханако сидела в спальне Чжан Синь-фу. Мать и жена Чжана стояли у дверей. Они редко видели иностранок и теперь вдосталь удовлетворяли свое любопытство, рассматривая японку.

Прежде всего их удивили ноги. В белых таби, грязных от дороги, ноги показались им чудовищно огромными. Мать не удержалась и потрогала их.

— Как у мужчины, — сказала она невестке, — пощупай, какие пальцы.

Невестка пощупала.

— Твердые и большие!

Невестке не понравились и глаза Ханако. Красота женского лица — щеки, а на лице привезенной щеки были незаметны из-за больших глаз.

Потом, разохотясь, они трогали ее руки, волосы, грудь, Ханако сидела без движения. Она мучительно думала о том, что предпринять. Ее покупали, продавали и перепродавали. Она была товаром. К этому привыкли на ее родине — такова судьба женщины.

Но разве к такой судьбе готовила себя Ханако?

Бежать! Она выйдет из ворот этого дома, а дальше что?

Город неизвестен, люди незнакомы, денег нет… Хозяин тут же поймает ее и уж позаботится, чтобы вторично не убежала.

Искать русских? Сказать: мой отец русский… помогите!

Но кто будет тот русский, которого она встретит? Поверит ли?

Поверит! Не может не поверить…

Поговорив и посмеявшись, мать Чжана ушла передать свои впечатления соседкам, а жена его повела Ханако во двор.

Чжан Синь-фу был зажиточным человеком, и во дворе, за глиняными стенами, расположился целый городок фанз и фанзушек.

— Сюда, сюда, — сказала Чжан, поворачивая к проходу в стене.

За стеной приютилась низкая фанза с широкими окнами. Короткая трава покрывала дворик, у стены росли кусты, в кустах прыгали птицы.

Половину большой комнаты занимали каны, устланные красными пыльными одеялами, и высокие грузные сундуки. Чжан ворчливо принялась за уборку. Ханако не знала, что ее привели в праздничную спальню Чжана и жена ворчит потому, что ей неприятно появление в спальне молодой женщины. Окна были закрыты, в комнате пахло затхлостью и дымом. Ханако хотела было выйти во двор, но Чжан угрожающе схватила ее за рукав.

— Оставь меня, — сказала Ханако по-японски. — Ты мне надоела.

Она оттолкнула женщину и вышла во дворик. Чжан не могла угнаться за ней на своих культяпках и визгливо закричала.

Ханако стояла во дворе под бездонным зеленоватым небом, в десяти шагах от серой стены, которая закрывала от нее мир; слышала веселую возню птиц, визгливый противный голос хозяйки и стук колес на улице. Во втором дворе стояло несколько мужчин. Да, не так просто бежать отсюда.

Обеспокоенная дерзким поведением молодой женщины, Чжан проковыляла к проходу и, закрыв его своим телом, крикнула:

— Пошлите сюда кого-нибудь, я боюсь за нее!

Она стояла так до тех пор, пока не подошла свекровь.

Вдвоем они решительно взяли девушку за руки и водворили в фанзу. Ханако не сопротивлялась. Не нужно вселять в своих хозяев подозрение! Старуха принесла узел с платьем и стала показывать знаками, что нужно переодеться.

Хорошо. Даже лучше, если она будет в китайском платье.

Ханако сняла пояс и кимоно.

Мать и жена Чжана внимательно разглядывали узор ткани и бант, который в их руках сразу потерял свою форму. Голубое кимоно с нежнейшими ветвями красных вишен они долго мяли в руках и высказывали соображения по поводу покроя и удобства.

Из своего узла они вытащили прежде всего лифчик с застежками на боку. Но лифчик не мог сойтись на груди Ханако. Чжан засмеялась.

— Надо шить заново, — сказала она. — Неужели какой-нибудь мужчина может пожелать такое изобилие непристойного?

Ханако надела длинные штаны, перепоясалась красным кушаком. Шелковая кофточка оказалась впору. Затем она облеклась во вторые штаны и в темно-синюю кофту. Костюм был удобен, но тяжел.

Несколько раз в течение дня она выходила из фанзы и садилась на каменную скамью. Кому теперь принадлежит Ханако? Предприятию или частному лицу? Но, в сущности, ей все равно. Не для того она родилась, чтоб удовлетворять чью-то похоть!

Из-за стены по-прежнему доносился стук колес. Ехали арбы, громко стуча по камням; голоса погонщиков были однообразно громки и повелительны. За внутренними стенами тоже раздавались голоса. Разговаривали женщины, кричали дети. Старуха сидела у прохода в стене и не сводила глаз с Ханако.

В обед принесли лапшу из морской травы, пельмени и раков.

Ханако была очень голодна, несчастья не сломили ее аппетита, и она уничтожила все принесенное.

Вечером подали те же пельмени и вареную курицу, мелко нарубленную и перемешанную с красной капустой и рисом.

Кормили хорошо. По всей вероятности, богатый человек купил ее для себя.

Когда стемнело, старуха зажгла фонарь у входа в фанзу и несколько кремовых и розовых фонарей над канами.

Ханако ничего не могла поделать с ознобом, который вдруг прохватывал ее, хотя в фанзе было душно. И на дворе, несмотря на вечер, тоже было душно. Мысли сменялись одна другой.

Она вспомнила отца. Теперь, когда русские были так близко, мысли о нем появлялись все чаще. Особенно отчетливо она помнила его последний приезд. Она играла у ворот, когда увидела курумайю, мелкой рысцой подвозившего колясочку. В колясочке сидел отец в сером костюме и золотистой соломенной шляпе. Между коленями он держал трость.

Ханако тогда испугалась, убежала и притаилась за кура, где во время дождей хранят от сырости вещи. Ей было страшно, и вместе с тем она была счастлива. Она сразу узнала отца, хотя не видела его два года.

Они говорили по-русски в тот день, и отец очень смеялся ее русским словам.

Через неделю он уехал. Они с матерью провожали отца. Он стоял на борту «Хозан-мару» — большой, больше всех ростом на пароходе!

— Смотри же, дочка, хорошо учись русскому языку, — говорил он. — Не забывай, что ты русская.

— Русская, русская, — шептала Ханако. Ей было и грустно и весело. В прежние приезды отца она была еще маленькая. Но теперь ей хотелось быть с отцом и любить его.

«Хозан-мару» дал гудок, отец приподнял шляпу и стал поворачиваться вместе с пароходом.

Вот между «Хозан-мару» и берегом широкая полоса воды, из труб его валит густой коричневый дым и долго не тает в воздухе. Какой-то огромный пароход, медленно двигаясь, заслонил «Хозан-мару». Когда он прошел, «Хозан-мару» оказался далеко и отца нельзя было уже разглядеть, а он, наверное, стоял у борта и все смотрел на то место пристани, где остались две его женщины, большая и маленькая.

С тех пор она не видела отца. На следующий день после его отъезда налетел тайфун. Страшный тайфун, уничтоживший полгорода. Жители спешно разбирали дома и увозили их вместе с вещами под защиту горы. Мать Ханако тоже увезла свой дом. Дрожа от холода, мать и дочь сидели, прикрываясь зонтом от мелкого непрерывного дождя. Вокруг, под зонтами, одеялами, циновками, дрожали тысячи людей. Неба точно не было. Ничего не было, кроме секущей, холодной, все пронизывающей воды.

Ханако не думала о дожде и бедствиях в городе, она думала об одном: отец в море, а в море тайфун еще страшнее.

На третьи сутки тайфун утих, и жители восстановили свои дома. Домик Масако тоже занял свое старое место, опять поставили низенький забор и вычистили занесенный песком и камнями сад. Приведя все в порядок, мать отправилась в пароходство узнать судьбу «Хозан-мару». Ее успокоили: пароход уцелел. Однако ей не могли сообщить, все ли пассажиры уцелели. Море сурово, оно смывает с палубы людей.

Но в общем жизнь Ханако не складывалась печально. Все было бы хорошо в ее жизни, если бы не дядя Ген!

Единственным желанием всегда хмурого дяди было желание заработать побольше денег. Он завидовал всем, к кому приходило денежное счастье. Он ненавидел русских, потому что у него были виды на Маньчжурию, а русские этим видам мешали. Он ненавидел племянницу, потому что ее отцом был русский. И возненавидел еще больше, когда узнал, что она связана с социалистами.

Пока ты победил, дядя! Но посмотрим, что принесет тебе завтрашний день. Никогда Ханако не покорится, никогда!

В парке Хибия в день встречи с Юдзо она шла под своим новым зонтом, который обозначал для нее новую и мало еще кому известную Японию — Японию освобожденного народа. Этот зонтик и сейчас с ней…

Налетели тучи комаров. К сожалению, в доме нет накомарников. Старуха вставила в фонарь свечу. Пошла, держась руками за стены. Ханако вздохнула и прислушалась. Грузным гулким топотом наполнилась соседняя с фанзой улица. Гнали скот. Погонщик закричал пронзительным голосом. В топот копыт, в человеческие голоса вплелся стук колес по твердой дороге.

Потом все стихло. Улица замерла. Сумерки сменились тьмой. Что будет делать она сейчас, через десять минут, когда откроется дверь? Но не лучше ли не ждать этого момента?

Ханако подошла к двери и выглянула.

На земле она не увидела ничего. Небо было полно звезд. Если вырваться из рук проклятой старухи, выйти в ночную тьму, в большой двор, со двора на улицу…

Шаги! Человек идет по двору к фанзе, Блеснул фонарь.

Она ожидала китайца, вошел европеец. Он был сед и довольно тщедушен. Приподнял брови, кашлянул в кулачок, повесил у двери фонарь и стал смотреть на девушку.

— Не говорите ли вы по-русски, сударь?

Старичок захохотал.

— По-русски, по-русски! Ты сама-то говоришь по-русски или только эти два слова? У вас, у японцев, это бывает. Говоришь? Ну, всего ожидал, только не русского языка, Чжан Синь-фу не упомянул о том, что ты знаешь по-русски.

— Если Чжан Синь-фу — мой хозяин, то для него это тайна.

— Ты прямо из Японии? И никто тебя не задержал? Впрочем, кто будет задерживать женщину. Я тебя беру от твоего Чжана. Сейчас я распоряжусь… приготовь вещи.

Постукивая каблуками по земляному полу, гость вышел из фанзы и пропал со своим фонариком во тьме.

Минуту Ханако сидела неподвижно. Потом бросилась к узлу. Руки ее дрожали… «Русский! Судьба — внимательная, заботливая, точно мать!»

6

Катю командировали в Ляоян принимать лазаретное имущество. Ляоян ей не понравился. Коричневая пыль, поднимаемая ногами людей и животных, окутывала город. Все представлялось мутным, неопределенным; пища имела от пыли солоноватый привкус. Русский город расположился вокруг станции: здесь были не только прямые улицы железнодорожного поселка, его серые каменные особняки, сейчас занятые под канцелярии многочисленных штабов, но и вавилон наспех сколоченных домишек, магазинов, лавок, лавчонок.

Впрочем, настоящий вавилон был у башни Байтай-цзы, где обосновались не только китайские торговцы, но и предприимчивые, пронырливые люди всех наций. Он состоял из земляных и деревянных фанз, домов и домиков, жестяных, дощатых и даже картонных. Яркие вывески, палатки, шумливая толпа, продающая и покупающая прямо на земле; ямы, ухабы, дурманящая пыль отличали эту часть города.

Севернее вокзала на огромном пространстве раскинулись интендантские склады: сотни тысяч мешков, накрытых брезентом.

Старый Ляоян, времен маньчжурских императоров, лежал дальше. Там были узкие мощеные улицы, крепкие дома из синего кирпича; плотные листья грушевых деревьев свисали через каменные стены дворов; флегматичные купцы в длинных халатах, обмахиваясь веерами, стояли у дверей магазинов.

Но и в старом Ляояне было грязно, и запах нечистот наполнял улицы.

Катя поселилась в домике рядом с помещением, как ей сказали, русской школы.

— Какой школы? Начальной или городского училища? — спросила она у Петрова.

— Ей-богу, не знаю, — развел руками врач. — Вы забудьте, что вы учительница, вы теперь сестра.

Катя целые дни проводила в Санитарном управлении армии и интендантстве, ожидала документов, не соглашалась с цифрами, которые вдруг урезывались, ходила на станцию и обнаруживала, что грузов еще нет.

Возвращалась она в свою комнатенку обычно измученная жарой и хлопотами, и однажды у ворот встретила того самого старичка, который во Владивостоке не пускал ее с Ниной в свое купе. Старичок ее не узнал и проследовал в помещение школы.

В тот же день Катя разговорилась с одной из школьниц, Зиной Малыгиной. Зина запросто зашла к соседке и спросила:

— Можно у вас посидеть, сестричка? В школе мне до того надоело, что просто нет мочи.

Зина была широколицая, широкоглазая, немного курносая, что очень к ней шло. Сколько ей было лет? Во всяком случае, не больше шестнадцати.

— Что же у вас за школа, Зина?

— Называется художественно-ремесленная.

Зина рассказывала… Раньше она воспитывалась в тульском приюте, приехал туда важный старичок Кузьма Кузьмич. Начальнице объяснил, что открывает школу для сирот. Начальница стала советовать девушкам поступить в школу старичка. Зина поступила. И вот теперь в этой школе учат только стишки читать да песенки петь.

— Как стишки?

— Честное слово! Кузьма Кузьмич обещал начальнице обучать нас художественному ремеслу, и, честное слово, я думала, что нас будут учить на белошвеек или на кого-нибудь повыше. Стишки да песенки! Это же ни с чем не сообразно, сестрица! Разве мы актерки? Бросить бы все и пойти в сестры… Вчера раненых привезли в госпиталь. Боже мой, на что похожи!

Широкие глаза ее наполнились ужасом.

— Спрашивали вы своего Кузьму Кузьмича?

— Спрашивала. Перепугался до того, что даже ногами затопал: «Кто тебе, дура, разрешит? Здесь сотни сестерских общин и всё прибывают, и всё прибывают… А потом у тебя спросят паспорт или вид…» — Зина вздохнула: — Этого у нас не водится.

— А когда Кузьма Кузьмич приглашал вас и других девушек в свою школу, вы знали, что поедете в Маньчжурию?

— Господи, да откуда же? Думали, самое дальнее — в Москву.

— Странная у вас школа, Зина.

— А я вам что еще скажу… Кузьма Кузьмич на днях привел японку. По-русски она говорит не хуже меня. Отец русский, а сама японка. Я подслушала, Кузьма Кузьмич хвалился повару: купил, дескать, по дешевке хорошую девку.

— Как это купил?

— Вот крест святой, сама слышала; по дешевке, говорит, купил.

Катя задумалась, Зина сидела, опустив плечи, выпятив губы, и вздыхала. Жизнь в школе Кузьмы Кузьмича явно ей не нравилась.

— Послезавтра у нас, сестрица, школьный вечер с гостями. Кузьма Кузьмич наприглашал офицеров. И я буду на вечере стишки читать, — она снова вздохнула. — Я вот вышиваю хорошо… вот вышивки мои вы посмотрели бы… Ну, ладно… надоела я вам…

Поднялась и пошла домой. Шла твердой походкой, поправляя на ходу волосы, выбившиеся из-под косынки. Широкоплечая, широкобедрая, сильная девушка.

Кузьма Кузьмич… старичок, картежник? Школа для молоденьких девушек в Ляояне?

На душе стало тяжело.

7

Логунов и Топорнин сидели за столиком на веранде ресторана Рибо. Привезенные из Шанхая официантки — европеянки в белых наколках и белых передниках — разносили вино и котлеты из свежей говядины. Рядом занял столик армейский поручик. Логунов сразу узнал в нем Тальгрена — того самого, который вызвал его в Мукдене на дуэль, но Тальгрен не узнал Логунова.

Тальгрен рассказывал интендантскому чиновнику, что дела японцев у Порт-Артура неважны, что генерал Кондратенко изобрел таинственные летающие мины, приводящие противника в панику. Наш миноносец прорвался через блокаду, потопил японский транспорт с осадной артиллерией и солдатами и ушел во Владивосток. Японцы явно ослабели. Поэтому дальнейшего движения их на Ляоян не будет. Во всяком случае, не скоро.

— Не верю я вашим слухам, — вмешался в разговор Топорнин. — Надо уметь почувствовать душу войны, я ее почувствовал и скажу: смертью несет. — Он стукнул кулаком по столу. — И рад! К черту!

Тальгрен прищурился. Лицо его, покрытое мелкими прыщиками, осветилось детской улыбкой:

— Что вы, что вы! Я уповаю.

— Сказал, к черту! Ни на что не уповаю. Вот послушаю музыку, посмотрю на детей, на пять минут человеком стану — и больше ничего не хочу, все противно.

— На каких детей? — спросил Тальгрен.

— На школьниц ремесленного училища, в этом же доме… Сегодня у них вечер с приглашенными офицерами.

— А я слышал, что эти дети давно уже замуж просятся.

В пристроечке играл военный оркестр.

Звуки вальса «Ожидание» подействовали на Логунова так, как никогда на него не действовала музыка. Вальс был совсем сладенький, совсем пошленький, но сейчас он показался чудесным. Ушедший мир и сегодняшний вставали в Логунове как одно целое. Белые ночи среди садов и пустырей Аптекарского острова… Бухта Новик, окруженная зелеными сопками…

— Мсье Рибо, — говорил Топорнин низкорослому толстяку, подошедшему к столу, — опять я у вас. Хочу выпить за ваш прекрасный гимн — «Марсельезу».

— О! — воскликнул Рибо.

— Садитесь, выпьем вместе.

Рибо опустился на стул. Глаза у него были веселые, усы с сединой.

— Коньяку? — спросил он.

Топорнин поморщился:

— Водки нет?

— Конечно, есть! — Рибо поманил официантку: — Водки!

— Русские люди никогда не унывают, — сказал он офицерам. — Я преклоняюсь перед этой чертой русской души. Но… — он приподнял плечи, — я не понимаю… проиграть войну, этого я не понимаю! Россия! — Он поднял указательный палец. — Французы и русские — одна душа, мы понимаем друг друга… но вы проиграли войну!

— Мсье Рибо, мы никогда не проиграем войну! — воскликнул Логунов.

Француз разлил водку по стопкам, рука его слегка дрожала: он слишком много на своем веку выпил вина.

— Вы проиграли войну, — грустно сказал Рибо, поднимая стаканчик и любуясь прозрачностью стекла и напитка. — Разве вы не понимаете? Нашу нацию, которая дала миру Наполеона (слово «Наполеон» он произнес медленно, вслушиваясь в каждый звук), в семидесятом году разгромили какие-то пруссаки!

— За нашу победу, — поднял стопку Логунов.

— Э, нет, друг, — перебил его Топорнин, — я уже сказал: мы пьем за «Марсельезу», сиречь гимн дружественной нам державы.

Они встали и выпили за «Марсельезу».

Рибо щелкнул пальцами и закусил лимоном.

— Почему же вы считаете, что война проиграна? Спросил Логунов. — Как она может быть проиграна? Прикиньте, что такое Россия и что такое Япония!

— Э, — махнул рукой Рибо, наливая по второй стопке. — Тут не коммерция, тут особый расчет. Если бы я был советником вашего императора, я ему посоветовал бы: уведите из Маньчжурии вашу Маньчжурскую армию, всю до последнего человека, замените ее новой армией. Новые солдаты, новые офицеры, новые генералы, которые не проиграли японцам ни одного сражения! И вы победите! А эта армия не победит. Новые части приходят, но они растворяются в ваших маньчжурских частях и сейчас же пропитываются духом отступления, боязни японцев, убеждения, что, сколько ни воюй, все равно отступишь. Ваша армия не верит и победу. Разве она может победить?

— Позвольте, — проговорил Логунов, — позвольте, но почему же? Как не верит?

— Он прав, — проговорил Топорнин, выпивая одну за другой две стопки. — Совершенно прав. Я первый не верю.

Рибо коротким жестом обвел зал:

— Я хожу, слушаю, разговариваю. Я понимаю. О, я понимаю.

— Он прав, — повторил Топорнин. — Война проиграна. Она не может быть не проиграна! Выпьем еще!

Логунов выпил вторую стопку. Француз опять закусил лимоном и говорил, нагнувшись к Топорнину:

— Японцам все помогают, а вас не любят! Я спросил одного американца в Шанхае: почему вы против русских? Не будем поднимать государственных вопросов, можно не любить государства, но уважать народ… Он подумал и сказал: «Не люблю! Русские нетерпимы». Понимаете: вы нетерпимы!

— Он не иезуит ли?

— С иезуитами тоже можно жить, — сказал Рибо. — Ваше православие, о, оно очень вам вредит. Извините, я должен идти.

Он встал, кланялся и пятился.

Оркестр опять играл вальс «Ожидание». Черноволосая смуглая официантка пробежала к соседнему столику. Топорнин налил себе водки, с неудовольствием оглядел закуску, заказанную Рибо, — ему хотелось не этого жалкого лимона и сыра, а селедки с луком, маринованных грибков, кислой капусты. Подозвал смуглую официантку и заказал консервированную рыбу и второй графин водки.

Несколько штабных заняли столик напротив. Топорнин презрительно посмотрел на них, по они не заметили его презрительного взгляда.

— Побывали бы они на позициях, Коля! Подойти к ним и сказать: «Чисто ходите во время войны, господа!»

— Вася, тебе довольно пить. Неудобно будет в таком виде явиться на школьный вечер.

— Может быть, и довольно водки, — многозначительно сказал Топорнин. — С одной стороны, готов хлестать ее, потому что горько: до чего довели русский парод! До дикой войны, до крови, до позорного отступления! С другой стороны — довольно, воистину довольно, потому что… — Он поднял кулак, но скатерть была уставлена тарелками и рюмками, и он стукнул по ребру стола. Стопки подпрыгнули.

— Довольно! Потому что надо приложить силы… Ты понимаешь?

— Я все понимаю, — сказал Логунов, который от действия музыки, выпитого вина, ресторанной суеты тоже пришел в состояние неопределенного возбуждения.

Смуглая официантка принесла консервы и второй графин водки. Топорнин поставил его посредине стола и, отстранившись от него ладонями, сказал:

— Пусть стоит, а пить не будем. Вот сегодня мы рассуждали о женах и невестах. Мне, знаешь ли, в этом смысле не везло. Как-то во время осенних маневров под Орлом нашел я приют в дачном семействе, состоявшем из матери, благообразной жены акцизного чиновника, и дочери, семнадцатилетней гимназистки. Она ходила босиком, с распущенной косой, смотрела на меня, молодого офицера, просто и внимательно, не обнаруживая застенчивости или смущения, и так же просто разговаривала. В ее взгляде, понимаешь ли, было столько силы, столько того, что должно было вот-вот раскрыться, что я стал сам не свой. Устал чертовски, а заснуть не могу. Лежу и думаю, кому достанется счастье видеть эти глаза засиявшими от любви. И по естественному эгоизму хочу, чтоб это счастье выпало на мою долю. Строю планы невероятнейшие: встречаю ее в городе где-нибудь на катке, на вечере в собрании. Наконец, просто являюсь к ним с визитом. Не скоро заснул. А утром, брат, вскочил ни свет ни заря, девушки не видел, мать спала. Оставил записку с выражением благодарности за приют. Вот и все. А забыть — до сих пор не забывается. А то как-то я был по-настоящему влюблен и, пользуясь взаимностью, решил даже жениться. Белошвеечка, очень милая, брови соболиные, душа прямо вся раскрыта тебе. А что же оказалось: пошла на содержание к старику. Прости, говорит, меня! Я чуть с ума не сошел. Был у меня один дружок, тот решил полечить меня и сдал на попечение своей приятельнице. Когда я пришел в себя, меня поразило одно обстоятельство: я понял, что любые женские губы… утоляют. Я был тогда молод, это открытие протрезвило меня… Все женщины одинаковы, Коля! Холостяк есть священное звание.

— Не верю я в твой цинизм, Вася. Полюбишь — и тогда посмотрю я, как будут для тебя «все женщины одинаковы».

— Ну, пойдем, а то без нас начнут…

8

В небольшом зале, задрапированном пестрыми тканями, перед низкой эстрадой, обнесенной синим шелковым шнуром, расселось полтора десятка офицеров. Эстраду покрывали циновки, по углам стояли китайские вазы, вдоль стены висели цветные китайские фонарики. Офицеры — в большинстве штабные. Армейских можно было по пальцам пересчитать: вон Шульга сидит в соседнем ряду.

— Мы как воробьи среди попугаев, — сказал Топорнин, опускаясь в кресло. — Сапоги — точно корова пожевала, а рубашки и кителя!.. Но горжусь, именно горжусь! А их породу не выношу… Пошли бы в поле, сукины дети! Послушаем, Коля, хор, музыку… может быть, и в самом деле не девочки, а девушки… Эх, давно я не слышал женского пения! А женщины у нас поют здорово. Слыхал ты, как весной в деревнях девки поют? Долгая, долгая заря. Идешь по тропинке, и несется тебе навстречу песня. Поет человек десять, не больше, но кажется — поет вся земля… Здорово у нас в России поют! Напрасно не пошел с нами Неведомский. Послушал бы и отдохнул. Человек он исключительный, но не пойму его. Поражения, отступления, полное банкротство России на него никак не действуют. По-моему, он даже доволен.

Рядом с эстрадой открылась маленькая дверь, и одна за другой вышли десять девушек. Одетые в скромные синие платья, угловатые от молодости и неловкости, они стали полукругом.

— Да, не девочки, — согласился Топорнин, — ей-богу! Ну что же, спасибо, что не забыли нас в сих дебрях.

Девушки запели. Пели они неважно, они не были певицами, однако не только Топорнину, но и Логунову пение их показалось превосходным. Николай ожидал с невольной досадой веселых мотивов, но девушки тихими, сдержанными голосами пели торжественные мелодии, которые отзывались в нем печально и сладко. Слов он не разбирал.

После пения читали стихи о любви. Встречи, ожидания, жаркие объятия…

— Да, школа, — задумчиво проговорил Топорнин, — девушки учатся. И вот поют и читают стихи. Все правильно. Но почему читают стихи только о любви? Хотелось бы о народе, о воле русской…

Вдруг он смолк.

Подмяв обе руки к потолку, стояла у синего шнура невысокая светловолосая девушка с круглым детским лицом и вздернутым носом и заклинала в знакомом ритме знакомыми, но в другом сочетании взятыми словами:

Буре всех своих желаний

Отдавайтесь беспредельно,

Только эта буря свята.

Только этот буревестник

Поклонения достоин.

Девушка читала строфу за строфой.

Стихотворение было явной пародией на известное произведение молодого писателя и воспевало сытый человеческий эгоизм.

— Николай, ты слышишь? — нагнулся Топорнин к Логунову. — Вот о каких чувствах уже читают! — Лицо его было искажено бешенством. — Ведь это профанация! — Он хватил кулаком по ручке кресла и вскочил: — Замолчать! Ни слова! Барышня! Молчок!

— Да, совершенно ни к чему! — сказал Логунов и тоже встал.

Девушка испуганно вскинула глаза на офицеров и смолкла, но рук не опустила и стояла так, с поднятыми руками и полуоткрытыми губами.

В зале засмеялись. Вид у исполнительницы, действительно, был смешной. Топорнин, красный от загара и гнева, гаркнул:

— Пусть просит извинения и скажет, кто ее научил. Художественно-ремесленное училище!!!

Штабной полковник обернулся к Топорнину. Шульга окликнул негромко:

— Топорнин, не сходите с ума! Усадите его, Николай Александрович!

— Видите ли, господа, — начал Логунов, — я тоже считаю неуместным…

— Что вы дурака валяете! — крикнул штабной полковник. — Только пусти вас, армейских…

Офицеры зашушукались, раздался голос: Что за безобразие! Свинство! Вывести их!

Штабной полковник покручивал усы, должно быть, решая, как ему поступить с армейскими солдафонами.

Дверь за сценой приотворилась, выглянул старичок и на всю залу прошептал:

— Зина! Малыгина! Читай дальше!

Но Малыгина только глубоко вздохнула и продолжала молчать. Она не понимала, почему рассердился на нее этот краснолицый офицер. Но внутреннее ее убеждение, что в школе она делает совсем не то, что нужно, совпало с недовольством артиллериста, и она молчала.

Офицеры поднимались с кресел. Штабной полковник вдруг перестал интересоваться пьяным артиллеристом и повернулся к школьницам. Все так же покручивая усы, он внимательно разглядывал каждую.

— Весьма подобраны, бестии, — сказал он своему соседу, подполковнику. — Даже не ожидал.

Он собирался уже подойти к шнуру, взять за руку Малыгину, которая поправилась ему больше других, и усадить рядом с собой. Но вдруг произошло нечто неожиданное. Порывистым и вместе скользящим шагом вышла вперед девушка. Все смолкли, потому что девушка поразила красотой… Француженка, еврейка, индуска?

Вскинула правую руку и начала читать строфы горьковского «Буревестника».

Топорнин побледнел и вытянулся. Капли пота стекали по его лицу. Бешенство его мгновенно сменилось восторгом.

Ханако говорила все громче, и все выше поднималось ее лицо, и все шире раскрывались руки, и в последней строфе она сама, как буревестник, точно полетела навстречу буре.

Не все присутствующие знали стихотворение, но оно захватило всех. Офицеры кричали «бис», «ура», бешено колотили в ладоши и топали ногами.

Топорнин, раздвигая кресла, шел к Ханако. Логунов переживал какое-то неизъяснимое чувство удовлетворения.

Услышать здесь, в Ляояне, те самые слова, которые, как гимн свободы и восстания, звучали когда-то в лесу за Колпином! И, несомненно, он уже где-то видел чтицу… Где же? Да, да… в глухой китайской деревушке! Это она смотрела на него так, точно понимала его русский разговор с корейцем. Кто же она? Поручик поспешил к эстраде.

Топорнин пожимал девушке руку, школьницы исчезали в дверях. Старичок выкликал: «Ханако, Ханако, Ханако!», что при скороговорке для русского уха получалось: «Кохана, Кохана, Кохана». Но Ханако в это время слушала маленького офицера с красными воспаленными глазами, в грязном полевом кителе.

— Так вас звать Кохана? — говорил Топорнин и пожимал ей руку.

Девушка наконец ушла, дверца захлопнулась. В зал внесли ресторанные столики. Офицеры пили вино и закусывали, появились карты.

— Представь себе, — говорил Топорнин Логунову, — она японка и знает Горького! Никто ее не учил, знает сама! Вот тебе, пожалуйста: японка, врагиня! А звагь ее странно: «Кохана»! Смесь украинского с польским.

— А разве звать ее так?

— Старичок выкликал так. Смотри, каково: японка — и знает Горького! Сядем за этот столик, она сейчас придет и все расскажет. Ты понимаешь, что это за женщина? Я ничего не понимаю, но догадываюсь, дружок, догадываюсь!

— «Все женщины одинаковы», — напомнил Логунов.

Но Топорнин простодушно, явно не понимая, смотрел на него.

Шульга опустил на стол пустой бокал и спросил:

— Вижу, что вы полны восторга по поводу чтения стихов господина Горького?

— Удовлетворен чрезвычайно.

— А ведь Горький — вздор. Примитив, сословная борьба!

— Что-о?

— Сословная борьба! — повторил Шульга. — Стыдно, что великую русскую литературу познают в Японии через Горького. Необычайно ловкий господин. До всенародного стыда!

— Позвольте! Нет, это уж вы позвольте! — Лицо Топорнина постепенно бледнело, и серые глаза вдруг потеряли всякий след алкоголя.

— Да вы не волнуйтесь, — с заботливой пренебрежительностью проговорил Шульга. — Посудите сами, существует великий русский народ. Дворянство, допустим, там, купечество, духовенство и так далее. Господин Горький ничего этого не изволит замечать. Неизвестно, кого он в своих пьесках изображает, — какую-то промежуточную, в сущности несуществующую, всякому здоровому организму неприятную протоплазму, босяка-с!

— Рабочего описывает, — сказал тихо и отчетливо Топорнин. — Рабочий класс.

— Что-с?

— Рабочий класс!

— Как известно, классы существуют только в школах. В каком учебном заведении существует этот описываемый господином Горьким «класс»? Во всяком случае, в военных я таковых не знавал.

— Ну, знаете ли, капитан, — проговорил Логунов, с силой сжимая локоть Топорнина и этим пожатием прося его молчать, — вы разрешаете себе высказывать неуважение к русскому народу.

Шульга захохотал.

— Защитники! Защищают русский народ. — Он отодвинул стакан и оперся локтями о стол. — Идеек понахватали! А русский народ — это я, капитан русской армии! По вашему мнению, русский народ — это Иванчук, мой денщик? Шалишь, поручик! Никому не позволю! Презираю всех, кто поклоняется Иванчуку.

— Василий Григорьевич, — сказал задрожавшим голосом Логунов. — Все ясно, мне не хочется пререкаться.

— Черт с ним, — пробормотал Топорнин.

Оркестр играл. В открытые рядом с эстрадой двери входили офицеры. Топорнин приказал убрать графинчик с водкой, заказал пудинг и сладкое вино.

Шульга вскоре исчез из зала, Офицеры приходили и уходили. Кто-то шумел и возмущался. Время было позднее.

— Она не придет, — сказал Логунов, — и, боюсь, потому, что узнала меня. — Он рассказал, при каких обстоятельствах увидел девушку впервые. — Кто знает, почему японка, говорящая по-русски, здесь, в Ляояне.

— Ну что ты! Отвергаю! Всей душой отвергаю. На тех людей у меня нюх, как у пса.

Ждали еще полчаса. «Кохана» не пришла.

9

На заре в Катину комнату постучали. И сейчас же вслед за стуком в дверь заглянула Зина Малыгина. Лицо ее осунулось, глаза блестели зло. Не поздоровавшись, она присела к Кате на кровать и стала изливать душу.

На вечере девушки пели и читали стихи, и японка читала, и скандал был, но это пустяки, а потом вот что было: у каждой ученицы своя комнатка, и офицеры прошли в эти комнатки, и к Зине зашел подполковник. Сначала разговаривали мирно. «… Я рассказывала господину офицеру про свою жизнь в приюте, как вдруг господин офицер дал волю своим рукам! Он меня, сестрица, хватал своими руками. А я никому не позволю, даже самому Куропаткину!»

Малыгина смотрела на Катю злыми глазами, губы ее подергивались.

— Ударила я его по рукам… потому что я никому не позволю… что он, куда попал?! Побежал жаловаться к Кузьме Кузьмичу.

Катя побледнела:

— Ну и что же Кузьма Кузьмич?

— Пришел ко мне, закрыл дверь и зашипел: «Ты что меня позоришь? Подполковник устал в боях, он протянул к тебе руки…» Что он мне там еще говорил, я не слушала, сестрица, а от девушек узнала: кто был послабее да поскромнее, стыдился закричать и ударить, так им, сестрица, можно сейчас желтый билет выдавать.

Она сидела осунувшаяся, взъерошенная, в глазах застыли слёзы.

— Зиночка, — сказала Катя, с трудом сдерживая волнение, — зайдите ко мне вечерком… Может быть, я что-нибудь придумаю для вас…

Зина ушла, а Катя задумалась. Отвезти девушку к Нилову? Старший врач — человек осторожный, он ни за что в жизни не примет в лазарет девушку, по сути говоря, из кафешантана. Да и кем он может ее принять? Судомойкой? Но по штату судомойка — нижний чин. Без вида на жительство в завирухе войны Зина пропадет в Ляояне. Что же делать?

Катя оделась и вышла в город. Во время ходьбы легче думать. Она вспомнила Петербург, свое детство… Самым страшным, самым невыносимым было то, что женщина соглашалась служить низменным страстям. За Невской заставой, на Обводном канале, с рогожками под мышкой сидели иной раз совсем молодые женщины. Они приглашали гостей, постилали рогожку, и все удовольствие, тут же, на воле, стоило прохожему пятачок.

Когда Катя об этом думала, ей не хотелось жить. И только с годами она поняла, кто виноват в этом позоре и несчастье. Да, несчастье быть женщиной в царской России!

Что же делать с Зиной?

Написать заявление Куропаткину? Куропаткин, говорят, ближе чем на сто верст не подпускает к армии особ женского пола без определенных занятий. Или коменданту? Поставить в известность журналистов? Как отнесся бы к такому ее поступку Грифцов? Сказал бы: «попытка сыграть на либеральных чувствах!» Разве частными случаями должен заниматься сейчас революционер? Да и чем поможет Куропаткин? Ну, вышлет Малыгину и остальных девушек из Ляояна. Почтенный Кузьма Кузьмич, опекаемый российскими законами, раскинет свой притончик где-нибудь в Харбине и будет собирать там обильную жатву. Нет, она неправа: разве Грифцов бросил бы на произвол судьбы Зину Малыгину?! Но как ей помочь?

Улица кончалась. Катя стояла на бугре. Невдалеке — фанзушки, за ними белые палатки. Воздух чист. Глубоко вдохнула утренний ароматный воздух. Обратиться к куропаткинскому адъютанту Алешеньке Львовичу? Но она не сможет говорить с этим юношей на подобные темы! В Маньчжурию уехал Саша Проминский… Наверное, он в Ляояне… Разыскать его и попросить?.. Саша Проминский! Когда-то в детстве она испытывала к нему наивное влечение… Но разве он захочет ей помочь? Он скорее обрадуется, что есть в Ляояне злачное местечко. Он из таких, которые должны любить пряности, хотя бы и дурно пахнущие.

Солнце поднялось. Жарко. Ляоянская пыль уже шевелится, взлетает. Катя повернула к вокзалу, по своему ежедневному маршруту, узнать, не прибыл ли груз. Она шла мимо бесконечных товарных составов; одни разгружались, другие грузились; китайцы, грузчики и возчики суетились между путями; группы офицеров, должно быть приемщики и отправители, стояли у составов. По тропке вдоль линии шел навстречу ей широкоплечий капитан. Катя сразу узнала его, это был тот, к которому в трудную минуту она бросилась с извозчика и попросила защиты для себя и Грифцова. Она вспыхнула, увидев его… Конечно, он ее не узнает!

Капитан скользнул взглядом по сестре милосердия, еще раз взглянул, задержал шаг, прошел… Катя не выдержала, оглянулась, и он оглянулся, остановился, приложил руку к козырьку:

— Честь имею… Обознался? Нет?..

— Вы не обознались, капитан, — сказала Катя, протягивая ему руку. — Это я.

Тень смущения мелькнула по лицу капитана.

— Вы — сестра милосердия… Хвалю!

Шли по тропинке в ногу; по-видимому, расстаться с сестрой Свистунову не хотелось, но вместе с тем он не мог найти нужный тон для разговора.

— Ать-два, левой, левой!.. У вас отличный широкий шаг.

— Если женщина моего роста семенит, ведь это же уродство!

— Вы правы! Итак, вы — патриотка? Очень рад… настала година испытания… и вы с нами! — смотрел на нее искоса, испытующе.

— Я с вами, — усмехнулась Катя.

— А что вы здесь делаете, у вокзала?

— Наградили полномочиями получить груз.

— У меня с вами одна судьба.

Минуту шли молча.

— Капитан Свистунов, — сказала Катя, — однажды в трудную минуту жизни вы помогли мне.

Свистунов засмеялся:

— Не забыли?!

Катя ответила тихо:

— Никогда! Капитан, мне опять нужна помощь благородного человека… Не пугайтесь, она не потребует от вас нарушения присяги.

Катя рассказала про школу Кузьмы Кузьмича и про Зину Малыгину. Рассказывала и не сводила с него глаз, — как он отнесется к ее словам: возмутится или сочтет все в порядке вещей?

— Я никак не могу понять, капитан: ведь люди не только извратили великие и священные отношения, установленные природой между мужчиной и женщиной, но еще и создали систему мыслей, оправдывающую эти извращения!

Они стояли недалеко от вокзала, через переезд двигался обоз китайских телег, возчики шагали рядом со своими конями, а у коней были коротко острижены гривы и челки украшены красными помпончиками.

— Я убежденный холостяк, — сказал Свистунов. — Однако таких вещей не выношу. Многие считают, что все это весьма просто, что это не цинизм, а жизненная правда, что не нужно приходить в священный трепет от отношений между мужчиной и женщиной, ибо отношения эти естественны, как морской прибой, накатывающий волны на берег, или восход солнца, — пусть так, но я согласен с вами, что эти естественные отношения у нас умудрились сделать противоестественными.

— Капитан Свистунов, вы — молодец! — Румянец выступил на Катиных щеках.

— Благодарствую. Суть же дела, милая сестрица, в том, что Куропаткин — не сторонник распущенности, почему этот мерзавец Кузьма Кузьмич под самым носом у командующего и устроился так, что не придерешься к нему: у него школа! Но, милая сестрица, вижу только один путь: соберу среди знакомых мне господ офицеров деньжат — сейчас у нас они водятся, — и отправим барышню в Тулу, в ее приют.

— Это надо сделать немедленно!

— Сегодня же! Не сомневаюсь, что к вечеру постучу в вашу дверь.

— Такой офицер, как вы… — проговорила Катя взволнованно, — вот таким должен быть русский офицер — благородным, отзывчивым…

— Сколько похвал выслушал я сегодня от вас!

— Они искренни! Вы заслужили их! — Глаза ее сияли, в эту минуту она была счастлива.

Вечером Свистунов вручил ей собранные деньги. Кроме того, он разговаривал с семьей местного железнодорожника, и та согласилась отправить Зину на родину.

Сказал все это, но медлил уходить. У нее заколотилось сердце. Она сказала:

— Капитан Свистунов, как мне кажется, любопытствует: отказалась я от своих пагубных заблуждений или по-прежнему пребываю в них?

— Отгадали, любопытствую.

— Вы, капитан, мой защитник, вам я должна ответить откровенно: я по-прежнему пребываю в своих заблуждениях.

Свистунов оглядел женщину, смотревшую на него с вызовом и вместе с тем доверчиво, развел руками и засмеялся:

— Впрочем, я не сомневался… русская женщина тверда характером.


Читать далее

Вступление 09.04.13
Первая часть. ВАФАНЬГОУ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Шестая глава 09.04.13
Седьмая глава 09.04.13
Вторая часть. УССУРИ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Третья часть. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Четвертая часть. ТХАВУАН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Пятая часть. ЛЯОЯН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Шестая часть. НЕВСКАЯ ЗАСТАВА
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Седьмая часть. МУКДЕН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Восьмая часть. ПИТЕР
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
ОБЪЯСНЕНИЕ НЕПОНЯТНЫХ СЛОВ 09.04.13
Первая глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть