Третья глава

Онлайн чтение книги На сопках маньчжурии
Третья глава

1

— Поздравляю, опять отступили! Отдали Ташичао! Корреспондент пишет, что отступать от Ташичао не было решительно никакой нужды. Теперь японцы трубят на весь мир о блестящей победе.

Чай профессора Логунова остывал, газетный лист с абзацами, отчеркнутыми карандашом, лежал на бутербродах с колбасой.

— Я хоть и не военных дел мастер, — продолжал профессор, — но чувствую, что успехами японцы обязаны не столько своему искусству, сколько нашему неискусству. Черт знает что! Бездарность и трусость!

— Наши солдаты не трусы, папа!

— Не о солдатах речь, Танюша. Тот же корреспондент сообщает, что для постройки железной дороги из Хайчена в Антунг заготовили массу материалов, хайченскую позицию укрепляли два месяца. И позиции и материалы — все отдали без выстрела! Вот послушай: «Девятнадцатого июля сдали Хайчен. Наши войска с такой поспешностью очистили этот хорошо укрепленный пункт, что поезда гнали пустыми. Горы мешков с чумизой, рисом, горохом, горы бочек с сахаром, стоги сена — все горит». Генерал Зарубаев, Николай Платонович! Знаю его как способного, храброго офицера. До чего в Маньчжурии царит неразбериха, если он отступает, не разрушая железной дороги, бросая целые составы вагонов. Японцы же что на этот случай придумали: паровозов у них нет — паровозы мы все-таки угоняем, — так они вместо паровозов впрягают в вагоны китайцев. Вот, полюбуйся..

На первом плане перепечатанной из английского журнала иллюстрации Таня увидела на товарной платформе с ранеными японцами узкоглазую, но эффектную сестру милосердия. На втором плане, по второй колее, полуголые мускулистые китайцы тянули веревками, толкали руками вагоны, полные ликующих здоровых японских солдат. Под иллюстрацией было написано: «На войну и с войны. Встреча раненых с теми, которые едут на подкрепление к маршалу Ойяме».

Таня легонько вздохнула, ударила ладонью по газете, глаза ее блеснули.

— А разве могло быть иначе, папа? Страна, где возможны кишиневские погромы! — Она пожала плечами. — Убивали женщин! Разве может такое правительство победоносно воевать?!

Отец внимательно посмотрел на нее:

— Не нравишься ты мне сейчас, дочка.

— Чем же не нравлюсь, папа?

Профессор залпом выпил стакан чаю. Был он худощав, с маленькой бородкой и маленькими голубыми глазами под дымчатыми стеклами очков.

— Женихов, матушка, надо.

— Ну уж, папа, ты тоже…

— Пора, пора, выросла. О деле думать надо.

— А разве я не о деле думаю?

Отец покачал головой:

— У нас с матерью внука нет.

— Саша! — воскликнула мать.

Профессор лукаво засмеялся.

— Я — старый врач, позволь мне знать, что для женщины дело, а что — нет.

На врачебной почве он был неуязвим, и мать отступила, Молчали. Таня уже знала, что родители сейчас думают о том, о чем не думать нельзя. Николай в Первом сибирском корпусе, что с Николаем?

Мать кашлянула и сказала тихо:

— Я каждый раз читаю, что у нас большие потери в офицерском составе… Все-таки это ужасно… Я никого никогда не умела ненавидеть. Но японцев начинаю ненавидеть… Что им нужно? Говорят, им Корея нужна. Жили бы себе на своих островах, а Корею оставили бы в покое…

— М-да, — проговорил отец, — ты права. Большие потери в офицерах… Кроме того, какая-то бестолковщина с ранеными: большой процент смертности. Гораздо, по-видимому, больший, чем в прошлых войнах.

— Писем давно нет от Николая, — сказала мать.

Да, писем от Николая не было давно.

Это тревожило. И еще тревожила Таню бесконечно, и днем и ночью, мысль об Антоне.

Антон бежал с каторги. Зимой появился в Питере. Таня шла по Каменноостровскому и увидела его. У нее прямо ноги подкосились. Она едва удержалась от того, чтобы не закричать и не броситься к нему.

Пьяная от счастья, она шла, не соображая куда.

В Петербурге он пробыл всего несколько дней. Он рвался посмотреть на страну, а потом — за границу, к Ленину.

Накануне отъезда из Петербурга он и Таня гуляли за Черной речкой. Узкое шоссе, обсаженное березами и тополями, пересекало поляны, покрытые сверкающим снегом, рощи, тихие и застывшие, Недалеко от деревушки Коломяги мальчишки расчистили на озере лед и скатывались на санках с крутых берегов. Таня и Антон вмешались в эту веселую игру и вместе со всеми неслись в вихре снега.

Погасал зимний день. Обычно над Петербургом в это время года нависают тучи, но сейчас небо было чисто, и розовое сияние охватывало весь запад.

Этот розовый сияющий свет Таня видела сквозь снег, когда, взлетая вокруг саней, он обжигал ее лицо, руки, проникал холодом за воротник шубки; этот розовый свет видела она, падая в сугроб, на какую-то минуту теряя представление, где небо, где земля, и потом, когда они шли по дороге, он был перед ними, все разгорающийся, какой-то крылатый…

Высокие сосны расступились, кустарник, пышно укрытый снегом, остался позади. Приближалась деревня… Церковка на высоком холме, золотистые окна изб, розовый дым над трубами… Никого вокруг, одинокие дровни скользят по полю… Русская сказка! Такой любят изображать русскую зиму иные пейзажисты.

Сначала Грифцов и Таня шли по дороге, каждый по своей колее, затем Грифцов взял девушку под руку.

Впервые шли они «никуда», без дела. Но неправда, что без дела. Разве сейчас у них не было друг к другу важного дела? Может быть, одного из важнейших дел?!

И хотя ни тот, ни другая о нем не говорили и только шли в ногу по снежной дороге, обоим было ясно, что в этот зимний вечер они решили для себя очень и очень многое.

На следующий день Грифцов уехал.

За границей он или снова арестован? Таня вздохнула. Тревога жила в ее груди как тупая, никогда не утихающая боль…

…После чая Таня собралась в город. Было душно. Маляры качались в люльках у стен. Разрытые мостовые, тонкая противная пыль в воздухе. Город казался закутанным в кисею. Но на Каменноостровском, против Большой Пушкарской, где садовод Эйлерс поднял щиты со своих парников и только что полил многочисленные гряды с рассадами, воздух был чист и ароматен. Мороженщики — одни несли кадки на головах, другие катили сундучки: «Сахарн!.. Малиново!..»

Таня взяла «сахарн» у знакомого мороженщика на углу Кронверкского. Отсюда уже виднелась даль Невы, тянуло приятной свежестью. Слева, грохоча по булыжнику, подъезжали подводы, груженные пустыми бочками. Бочки гудели, а возницы, сидевшие на краю подвод и упиравшиеся одной ногой в оглоблю, казалось, были очень довольны грохотом. Мальчишки выкрикивали свежие номера газет. Старый газетчик, одетый, несмотря на жару, в драповое пальто, говорил неторопливо.

— Новое отступление Куропаткина! Новое отступление Куропаткина! Много убитых. Читайте подробности!

У него покупали газет больше, чем у мальчишек. Две молодые женщины, купив газеты, читали их тут же, на скамейке. Генерал в отставке, строгий, нахмуренный, шел к мосту.

«Не то было в мое время, не так мы воевали», — говорил его вид.

На Литейном, у Сергиевской, Таня села в конку. Понурые коночные лошади, без упряжки, в одних хомутах, отчего они казались непривычно голыми, бежали легкой трусцой.

Городовые в белых кителях дежурили на перекрестках. Полуденное солнце, от которого все делалось плоским, скучным, висело над проспектом. Таня сошла у Николаевского вокзала и пересела в паровичок, он возил три-четыре коночных вагона по Шлиссельбургскому тракту, к Невскому и Обуховскому заводам.

В вагоне ехали несколько женщин; мастеровой, в сизых, стоящих колом штанах и черной косоворотке, завалился головой в угол и храпел.

Думая о новом отступлении Куропаткина, Таня прислушивалась к мерному стуку вагонных колес, к дребезжащему звуку прыгающей по булыжнику старой извозчичьей пролетки, увозившей пятерых солдат. Может быть, полк их выступал в Маньчжурию и солдаты гуляли в последний раз. Солдат, сидевший крайним, со свесившейся на подножку ногой, был совсем молод.

Паровичок обогнал извозчика, и дребезжащий звук пролетки замер.

После Лавры на улице, или, вернее, на шоссе, стало просторно и хорошо. Нева была рядом, бледно-голубая, как всегда полноводная и медленная. На этом берегу раскинулись огороды, дровяные пристани; черные баржи торжественно плыли к городу. Они плыли издалека, на них возвышались настоящие дома, босые домашние женщины ходили по палубам, как по двору; сушилось белье, ребятишки в линялых рубашонках плыли вместе с дровами к синему морю. Низкие, широкозадые буксиры тянули плоты. Белый щеголеватый пароход направлялся вверх по реке. А с юга веял теплый, летний ветер. Таня, оставив вагон, с удовольствием шла по каменистой дорожке.

Когда начались деревянные домики и длинные двухэтажные бараки, она свернула в переулок, поднялась на крыльцо и постучала в дверь. Легкие шаги прошелестели, Машин голос окликнул:

— Это вы, Дашенька?

— Я! — отозвалась Таня.

В комнате кроме Маши Малининой за столом сидел Цацырин.

— Ну вот и я, — сказала Дашенька. — В городе невозможно душно и пыльно, а у вас за заставой хорошо.

В просторной комнате на стене висели гравюры. На самой большой — у стога сена спал гусар в красном доломане, над ним стоял конь. Всю картину с далекими снежными горами, уходящими к ним взгорьями, стогом сена и красным доломаном гусара художник написал только для того, чтобы написать коня, тонконогого, поджарого, с крутой шеей, обращенными на зрителя огненными глазами, дикого и любящего, встревоженного долгим сном хозяина… В самом деле, гусар, может быть, уж и не проснется!

На остальных гравюрах были розовые девушки, одетые и раздетые, шаловливые амуры со стрелами, а в углу висело овальное зеркало. Все это убранство подчеркивало совершенно благонадежный образ мыслей хозяев комнаты.

Дашенька села на диванчик и прежде всего заинтересовалась заводскими новостями.

— Вот приказец! — Цацырин указал на стену.

Список с приказа был приколот к стене рядом с зеркалом. Директор-распорядитель завода Ваулин обратился с просьбой к рабочим завода строить крейсера и прочие суда со всей поспешностью и энергией, которые у них есть. «Надеюсь, — писал он, — что у товарищей рабочих от моего призыва затрепещут сердца и воспламенятся огнем, как и в былые годы горели сердца их отцов, когда неисповедимые судьбы господни посылали России подобные же испытания».

— Как работать побольше, так мы ему товарищи, — усмехнулся Цацырин. — Следующая новость, Дашенька, неприятная: уволили Парамонова… В главной конторе у нас служит молодой человек Весельков. Носит студенческую фуражку, все о нем думали — студент! Вышел он на прошлой неделе из конторы, увидел Парамонова, окликнул: «Эй ты, послушай!» Парамонов подошел, однако шапки не поломал. Стоит в картузе и смотрит на студента. Тот размахнулся — да по картузу! Шагов на двадцать отлетел! «Когда подходишь, шапку долой! — И дает три копейки. — Сбегай за спичками, принесешь в контору». Парамонов трех копеек не взял, картуза не поднял, сказал: «Сбил, так подними!» И как хватит его за плечо, да носом к земле… Чуть студент богу душу не отдал!

Глаза Дашеньки заблестели. Она выпрямилась. Да, она сама поступила бы точно так же. Какой мерзавец! Неужели студент?

— Не студент, только носит студенческую фуражку. Состоит в родстве с Коссюрой, начальником корабельного отдела.

— Слава богу. Но досадно: мы потеряли на заводе Парамонова!..

— Так не позволять же, Дашенька, монархисту изголяться над собой!

— И то плохо, и другое не лучше. Товарищи, я вот что привезла вам…

Из дамской сумочки вынула пакетик, перевязанный розовой ленточкой. На тонкой, почти папиросной, но плотной бумаге было напечатано обращение к рабочим-запасным… «Ваше место не в рядах защитников преступного, залитого народной кровью и слезами самодержавия, а в рядах борющегося против него рабочего класса. Теперь, когда оно проводит насильственную мобилизацию для войны с Японией, в России совершается другая великая свободная мобилизация — мобилизация революционных сил для завоевания политической свободы».

— Хорошо, — сказал Цацырин. — Просто и доходчиво… Другая великая мобилизация! Только Красуля, который, как известно, хочет победы Куропаткину, будет противодействовать. Дашенька, почему Красуля до сих пор организатор нашего района?

— Думаю, потому, что в комитете пользуется авторитетом Глаголев.

— Но ведь и Глаголев, и Красуля не могут не подчиняться решениям Петербургского комитета?!

— Теоретически не могут, а практически гнут свою линию.

— Если бы Антон Егорович… — начала и не кончила Маша.

Таня промолчала. Больно было всякое упоминание об Антоне.

…Она ушла из одноэтажного домика в переулке вечером. Долго шагала пешком. По одной стороне улицы теснились деревянные дома, по другую протянулся забор. За забором текла Нева. Вечерний свет был нежен, и грубый забор, одетый этим светом, казался даже красивым… Да, плохо, что Красуля организатор Невского завода!

Красуля давно работал в конторе корабельной мастерской. Приехал он с Волги, где некогда находился под надзором полиции. Приехал, поступил на большой завод, затерялся в массе рабочих и служащих. Впервые Таня познакомилась с ним после сходки в лесу, на которой был и брат ее Николай.

Полицейские появились тогда неожиданно. Таня следом за другими скатилась в овраг и побежала. По оврагу, между склонов из ослепительно красного песчаника, струился ручей. В одном месте Таня увидела пещеру. Решила укрыться в ней и переждать. В глубине пещеры на корточках сидел Красуля.

— Переждем, надо выходить из оврага не всем сразу, — сказала Таня, нарушая молчание, потому, что Красуля, очевидно, не собирался говорить.

— Тише! — сказал Красуля. Потом заметил: — Двоим здесь тесно, а вообще — как все плохо организовано.

Как могла проведать полиция? Значит, кто-то донес. Плохо отбираете и проверяете людей.

Таня не ответила. Красуля говорил назидательным, раздраженным шепотом, как человек, который знает большее и умеет большее и поставлен контролировать то, что делают другие. Она искоса взглянула на него. Его сладковатое, благообразное лицо покраснело от неудобной позы. Невольно она улыбнулась.

— Вы напрасно улыбаетесь, — обиделся Красуля. — Так можно провалить всю организацию. Еще неизвестно, чем дело кончится. Может быть, полиция догадалась про овраг.

Несколько человек прошли мимо пещеры. Кто-то остановился поблизости. Шаги ушедших замирали. Булькал ручей. Пошевелились ветви кустов на противоположной стороне оврага. По всей вероятное и, поверху шел человек и наблюдал за тем, что делалось внизу.

Красуля не сводил глаз с шевелящихся ветвей. Таня сказала, когда все успокоилось:

— Пойдем…

— Идите.

Она пошла, оглянулась. Красуля сидел на корточках и следил за ней.

От этой встречи у нее осталось неприятное ощущение. Тогда все обошлось благополучно, полиция не догадалась про овраг. А может быть, и догадалась, да была сбита с толку поручиком Логуновым.

Таня прошла мимо Смоленских классов. В самые трудные минуты жизни преподавание в этой школе приносило ей радость. Когда она пробиралась сюда с Петербургской стороны на конке или на извозчике, а мимо проносились в собственных выездах ротонды, шляпки, украшенные страусовыми перьями, газом, цветами искусственными и живыми, тросточки между колен, цилиндры и котелки, она знала, что это только видимость порядка, благополучия и устойчивости. Устойчивости нет. В движение пришли могучие силы, и никто не остановит их.

— Что такое наука? — спрашивал ее рабочий Афанасьев, недавний выходец из деревни. И совсем тихо: — А учит она, как свергать капиталистов?

Котельщик Пудов пришел в школу осторожно, приглядываясь и как бы не доверяя. В класс записываться не стал, сказал:

— Посижу — посмотрю… Африкой вот интересуюсь. Есть, говорят, в Африке народ кафры, а как у них насчет помещиков да исправников?

Оказался жадным до знаний и усердным человеком. Высокий, тощий, без передних зубов, точно в насмешку носивший фамилию Пудов.

В классах она познакомилась не только с теми, кто приходил учиться грамоте, но и с теми из заводской организации, кто приходил присматриваться к ученикам. Именно здесь она познакомилась с Парамоновым.

Вначале, приметив Парамонова, опрятно одетого в черный сюртук, в белую рубашку с отложным воротничком, она подумала: «Инспектор!» — и уже готовилась присесть перед ним в реверансе, но вдруг инспектор при виде ее смутился. Оказался рабочим Невского завода.

— А я думала… — сказала Таня. Они оба засмеялись.

Впрочем, инспектор все-таки пришел. Он тоже был в сюртуке, только не в черном, а в синем, с форменными пуговицами и контрпогонами, в пенсне, с веселой эспаньолкой. Он посетил занятия повторительной группы.

На занятиях ученики решали задачи с десятичными дробями и отлично отвечали на вопросы по синтаксису.

Инспектор дважды во время урока подходил к Тане:

— Превосходно! Отлично!

Таня сияла. «Вот какие у меня ученики! — говорили ее сияющие глаза. — Ничего, что они взрослые, что они заняты истощающим физическим трудом; головы у них нисколько не отупели».

И она долго не понимала бумажку, которую показали ей на следующий день в канцелярии школы. В бумажке министерство предписывало закрыть повторительные классы за превышение программы. Ученики этих классов занимались десятичными дробями и даже синтаксисом!

Она прошла мимо знакомого дома, мимо палисадника, в котором сейчас не было никого, но белели левкои на клумбах, сделанных заботливыми руками.

2

Как-то зимой, вернувшись из-за границы, Глаголев выступал в Невском районе по поводу военных событий. После лекции Цацырин подошел к нему.

И наш Цацырин здесь?! — улыбнулся Глаголев. — У вас ко мне личное дело? Товарищи, несколько минут внимания… у Цацырина ко мне личное дело… Ах, вот мы о чем? О том, что было тогда на юге в те скорбные дни? Да, я вас просил передать… Судя по вниманию здесь присутствующих, этому факту придается особое значение… Ах, вот в чем дело… после этого был обыск и арестован учитель Дубинский, который потом бежал с каторги. Молодчина! Революционная борьба, товарищи, изобилует подобными случайностями… На то она и борьба… подозрительность должна иметь свои границы…

Он пожал руку Цацырину и стал одеваться.

После собрания Парамонов обнял Сергея:

— Ну, вот теперь все в порядке… я-то ведь тебя как облупленного знаю.

Да, теперь было в порядке все или почти все. Действительно, каждый должен быть стократ осторожен, потому что дело тут святое — борьба за освобождение рабочего класса.

Каждый! Но ведь невеста, но ведь жена — не каждый!

Вот Парамонов не поверил же в худое, потому что друг! А жена поверила. Какая же это жена?

Он, конечно, мог сказать Маше:

— Я реабилитирован, я не провокатор, выходи за меня замуж. Вместе будем делать общее дело.

И Маша ждала этих слов. После памятного собрания, когда она сказала: «Я ручаюсь за него», она ожидала, что Цацырин подойдет к ней. Но он не подошел.

Наверное, все было бы иначе, наверное, он сказал бы: «Ну вот, Маша, принимай меня», если б не так серьезно было его чувство. Тогда обида была бы меньше, а может быть, ее и совсем не было бы.

Парамонов, которому он рассказал про свои переживания, заметил:

— Чудишь ты, братец. А впрочем, если бы моя Варвара поверила, что я шпик или провокатор, я, хоть голову с меня сними, не принял бы ее. К девке пошел бы, а с ней не лег. Голова и сердце у тебя, Сережа, от всего этого не на месте. Клин клином вышибать надо. С другой, может, и поменьше будет радости, да не будет занозы.

Сначала Цацырин подумал: «Это невозможно», а потом стал думать: «Нельзя мне ходить с такой тяготой. Прав Парамонов, надо клин клином вышибать. Ведь отказалась ты от меня, по правде говоря. Как ты меня встретила в Питере? Как чужого».

И как-то само собою вышло в такую горькую минуту, что он познакомился с Полиной, дочерью швеи, имевшей мастерскую на Мойке. Познакомился в воскресный день на катке против цирка Чинизелли.

Полина была в короткой синей бекешке, обшитой черным барашком, наподобие гусарской. Гусары в таких тужурочках зимой верхами ездят. И шапочка была с султанчиком. Лицо разгорелось, тонкое, точно нарисованное кистью, глаза под широкими бровями остановились на нем, сверкнули.

Что она была за человек? Встречался с ней, разговаривал. Хорошая девушка, добрая. На всякое его доброе слово говорила два добрых. Когда он говорил о неправде, глаза у ней загорались — видать, очень любила правду. Пойдет она за правдой, в этом Сергей не сомневался.

Мог он ее полюбить? Нет, не мог… Но жениться на ней мог. А когда женишься, уж ничего не поделаешь. Жена будет женой.

Через месяц он привез Полину в казарму.

3

Маша принесла листовки домой. Для секретных вещей у нее имелось только одно место: окованный железом сундук — приданое матери, где лежали зимние вещи, платки и материалы заказчиков. Сюда, в стопку сарпинки, полотна и сатина, она спрятала часть листовок, остальные в свертке положила на постель.

Мать сидела у окна, рассматривая свою туфлю. В последнее время она решила сапожничать. В самом деле, раз люди умеют, то и она сумеет.

— Суп подушкой накрыт, — сказала она дочери и, когда та села за стол, заговорила:

— Послушай, как Пикуниха меня сегодня возвеличила.

Пикуновы не так давно вышли в люди и сняли квартиру в три комнаты, купили граммофон. Архиповна говорила, будто она получила от тетки наследство, но этому никто не верил, думали про другое.

Сегодня Наталья проходила мимо квартиры Пикуновых. Пикуниха сидела у окна и подозвала Наталью.

Малинина увидела отличную комнату со столом под голубой клеенкой, с венскими стульями, кушеткой и буфетом. Рядом с кушеткой на особом шкафчике стоял граммофон. Огромная труба, снаружи никелированная, а внутри красная, как пасть, даже неприятно.

— На выплату всю обстановку взяли, — сообщила Архиповна. — Еще и не плачено. Восемнадцать рублей всего заплатили.

— Хорошо у вас! — Наталья с горечью подумала: «У Михаила руки золотые и не пьет. А этот… Разве есть после этого правда на земле?»

Она пошла, и только успела сделать пять шагов — в спину ей граммофон затрубил музыку.

— Вот видишь, Маша, а мы тут маемся. Пикунов-то шляпы, прости господи, стал носить. Галстук под пиджак цепляет! И когда в трактир входит, дверь на всю улицу распахивает. Сама видела: вошел, распахнул, оглядывается — все ли, мол, видят, любуются, что Пикунов в трактир идет. Пьет, да денег не пропивает. Знать, денег у него много. — Наталья вздохнула. — А вот отец вчера рассказывал: в котельной у них непорядок — на кудиновском кране трос обратился в мочалу. Кудинову кричат: «Вылезай из будки!» А Крутецкий запретил ему вылезать. Кудинов потом идет и говорит: «Что ж это, убийцу из меня хотят сделать?» Отец написал письмо Марии Аристарховне, чтобы поставила в известность супруга. А то Крутецкий, как мастер, может, своевольничает.

— Жаль, что я не знала про отцовскую затею. Написать Ваулихе! Отец все смотрит на хозяев как на людей. Что он, опять работает сверхурочно в ночь?

— Опять.

— Сколько раз я просила его: отказывайся!

— Эх, доченька! Теперь с этой войной, того и гляди, пойдёшь по миру. Скоро и к хлебу не подступишься. Там копейку набросили, там две, а где и целый гривенник. Пока ты ходила, почтальон письмо принес от дяди Яши. Пишет, что раненые по полусуток валяются по горам и ущельям. Дело поставлено так, что будто законом запрещено их подбирать.

Прошла к шкафчику, отогнула салфетку, передала дочери голубоватый конверт.

Маша долго читает длинное письмо. Читает про бои, в которых русский солдат дрался храбро, но полки все-таки отступали; читает про гаолян, прозванный солдатами кавыльяном, про палящее солнце и неумных генералов.

На стене висит фотография дяди Яши. Он намного моложе сестры. Картуз набекрень, глаза посмеиваются.

— Вчера, мама, заходила к Добрыниной. Чем помочь, не знаю. Добрынин воюет, а жена бьется с двумя малолетками. Обещали пособие — не дают. Ходят попрошайничать, страшно смотреть. А ведь Добрынин кто был? Мастеровой, и не последний.

— Порядки такие ненавистные: здесь жена с детьми идет по миру, там мужика, того и гляди, уложат. За Катю боюсь. Хоть и сестрица милосердия она, а все-таки… И не пишет, видела в Маньчжурии дядю Яшу или нет. Проклятая какая-то война. Когда слышишь про то, что наши опять отступили, места себе не находишь. А если подумать: вот царь Николай побеждает! — то думаешь: нет, лучше смерть, чем победа этого злодея.

Когда ужинали, дверь приоткрылась, голос Цацырина спросил:

— Можно?

— Заходи, Сережа.

В первое время после женитьбы Сергей не заходил к Малининым, а потом стал заходить. Конечно, общее дело!

Тысячу раз Маша хотела спросить, как же случилось, что он женился, но язык присыхал к гортани.

Поздно спрашивать! Значит, прошла любовь. Мало ли бывает таких случаев, когда парень полюбит, а потом разлюбит. Не с ней первой так, не с ней последней… Раз ты так, то и я так… Что было, того не было.

— Присаживайся, — сказала Наталья. — Если дело есть, выкладывай, если дела нет, чаем напою.

Дело у Цацырина было: в трактире Зубкова опять избили мастеровых.

Зубков, один из богатеев Невской заставы, кроме трактира и биллиардной имел дома. Квартирки и комнаты сдавал рабочим.

— Ведь живет подлец, только на те копейки и рубли, что платим ему мы, а ненавидит нас смертной ненавистью.

— Что удивительного, Сережа? Так ведь все, — тихо сказала Маша. — А кто бил?

— Не понравились господину Зубкову разговоры мастеровых, смотрю — натянул пиджачок и вышел, а через полчасика в заведении появился жандармский унтер-офицер Белов с молодцами. И началось…

— А не ходите по трактирам! — сказала Наталья.

— Вы, Наталья Кузминишна знаете мою точку зрения: я ненавижу водку и не употребляю ее. Но люди же еще пьют!

— Да не ходили бы хоть к Зубкову, черти! Есть ведь другие заведения.

— Знаете, что у нас в цеху решили? При первом случае проломить ему голову!

От дяди Якова письмо получили, — негромко проговорила Маша. — Проводи меня, Сережа. Мне тут к одной заказчице надо.

Маша взяла сверток со своей постели.

— Смотрите, еще на Полину нарветесь, — предупредила Наталья. — Она и то уж меня в прошлую субботу спрашивала: «Что это ваша дочь замуж не выходит? Барышня, говорит, из себя представительная, и фигура, и цвет лица, и волос золотой». — «Ну, знаешь, говорю, на этот счет мнения не имею. А насчет золотого волоса, так он зовется у нас рыжим».

— Ладно, мама!

Сизый дым медленно и как-то тупо плыл над рекой, смешиваясь в непроницаемую пелену над фабриками Варгунина и Торнтона. На берегу, с бревен, мальчишка удил рыбу. Штаны у него были подвернуты, и белые ноги слабо и жалостно мерцали в сумерках.

— Сережа, так вы в самом деле будете проламывать голову Зубкову? Невелика честь идти на каторгу из-за трактирщика.

Несколько мгновений Цацырин смотрел в Машины глаза, в этот сумеречный час почти черные.

— У меня вот какая идея… Бойкот! Так, чтобы по миру пошел! Это будет ему горше смерти.

Маша задумалась.

— В такое время, как наше, бойкот Зубкова? Отвлекать мысли от главного? Но с другой стороны, если ему свернут шею, то тем самым мы дадим повод полиции называть нас громилами и убийцами.

— Вот-вот. У меня к тебе просьба: поговори об этом с Красулей. Я с ним ни о чем не могу говорить, ты ведь знаешь.

Да, Маша знала: несмотря на свидетельство Глаголева, Красуля продолжал подчеркивать свое недоверие к Цацырину.

— Хорошо, я поговорю.

Они разошлись, не попрощавшись друг с другом за руку.

Красуля снимал две комнаты с отдельным ходом в квартире швеи Цветковой, недалеко от Лавры. В маленькой он спал, в большой устроил кабинет. На письменном столе возвышался пюпитр, приспособленный для чтения книг, толстая книга не лежала, а удобно стояла перед глазами. Лампа, прикрытая зеленым абажуром, проливала мягкий свет. Красуля любил кабинетную работу.

Маша постучала в окно, затененное шторой.

Красуля был в серой курточке с широкими нашивными карманами и отложным воротником. Он только что штудировал статистические сборники, рядом с ними лежали листки бумаги и тонко очиненные карандаши.

— Анатолий Венедиктович, сегодня мы получили новые антивоенные листовки. С завтрашнего утра начнем распространять, и прежде всего надо постараться вам в вашем корабельном цеху.

Красуля кашлянул и встал с кресла. Его тонкие красные губы поджались, он резко и жестко пригладил усики и решительным шагом шагом прошелся от стены к стене.

— Удивляюсь тебе, Мария!

Маша спросила тихо, как бы равнодушно, как бы не понимая:

— Чему, Анатолий Венедиктович?

— Всему удивляюсь. Что значат твои слова: «Прежде всего надо постараться нам в вашем корабельном цеху?» Ты что же, уже главное лицо в нашей организации и я у тебя уже в подчинении?

— Анатолий Венедиктович!

— Да, да, я удивляюсь всему в тебе за последнее время. А сейчас — твоему радостному лицу: по-видимому, ты очень довольна, что получила новые антивоенные листовки. Сожалею, сожалею. Когда-то мы отлично понимали друг друга…

— Анатолий Венедиктович, какое же у меня радостное лицо! А все, что было, я помню и за все благодарна.

— Не знаю, не знаю… Может быть… Но у меня другое впечатление. Ты знаешь, у меня знакомства самые разносторонние. Один мой знакомый, имеющий доступ в соответствующие места, сообщил мне, что, по данным департамента полиции, в Петербурге охранниками захвачено тысяча триста экземпляров прокламаций и восемьдесят брошюр о войне, изданных Петербургским комитетом! Я сам лично знаю о пятидесяти рабочих собраниях, проведенных представителями большинства, где рабочие выносили резолюции протеста против войны.

И что ни день, то деятельность большинства, направленной в эту сторону, острее, навязчивее, невозможнее!

— Анатолий Венедиктович, как же иначе?

— Я всегда думал, что можно иначе, а теперь я не только думаю, я убежден, что нужно иначе. Мы должны победить в этой войне!

Маша встала с кушетки. Красуля стоял против нее, сунув руки в карманы, оттопырив локти, смотря из-под насупленных бровей.

— Анатолий Венедиктович, ведь война эта грабительская, — произнесла она по слогам последнее слово, — ведь она нужна не народу, а царю и капиталистам, чтобы увеличить количество рабов! Ведь об этом ясно сказал Ленин.

— Пусть Ленин и сказал, а революционер обязан мыслить самостоятельно. Понимаешь, Мария, мы — социал-демократы, и мы обязаны мыслить как социал-демократы. Если мы победим, русская буржуазия окрепнет. Важно это для России и русского рабочего класса? Чрезвычайно! Это целый необходимейший этап экономического развития. Без него нам не обойтись! А вы легкомысленно, по какой-то наивной, ненаучной, детской злобе к капитализму думаете, что можно перескочить через этот важнейший период в развитии общества.

Красуля круто повернулся и снова прошелся от стены к стене. Он тяжело дышал. У окна он постоял и прислушался. За окном было все спокойно. Далеко, через две комнаты, раздался окрик Цветковой, должно быть рассердившейся на мастерицу.

— А я этой истины не понимаю, — глядя в спину Красули, дрожащим голосом сказала Маша. — Для русского рабочего класса важнее всего революция. Кроме того, война. Рабочие против рабочих, крестьяне против крестьян?! Где же интернационал?

— Маша, думать надо! — крикнул Красуля. — Мы с тобой не сегодня встретились. Разве не я открыл тебе глаза на правду, не я тебя учил? Я отвечаю перед ЦК за наш подрайон и за тебя тоже. Происходят величайшие события. Не здесь, конечно, а за границей, где живут мыслящие революционеры, где наш штаб. Там решили очистить русское марксистское учение от избытка темперамента, и за это взялся Плеханов! Я его слушаю и тех, кто с ним. Разве мы против революции? Ты сказала свои слова о том, что русскому рабочему классу важнее всего революция, так, точно я против революции! Я против той роли, которую ты и твои единомышленники отводят в этой революции пролетариату. Ты его вождем, гегемоном мыслишь, а это вздор, это чудовищно! Такая точка зрения способна погубить все. Подожди, подожди, не волнуйся, вы все такие: чуть выскажешь точку зрения, не согласную с вашей, вы уже готовы на стену лезть!

— Анатолий Венедиктович! — с упреком воскликнула Маша.

— Да, да! Я решительно и решительно против. Я всей душой против. И Глаголев против. Он только что вернулся из-за границы, он в курсе всего. Что ж, ты и с Глаголевым будешь спорить? Удивляюсь тебе, Мария, страшно удивляюсь и печалюсь.

— Вы же сами только что сказали, что революционер обязан мыслить самостоятельно.

Красуля опустился в кресло, положил ногу на ногу. Верхняя нога его тряслась мелком дрожью.

Маша смотрела на пляшущую ногу, на пальцы, барабарабанившие по столу, на губы, сурово сжатые, И чувствовола растерянность и возмущение.

— В последнее время я тоже перестаю вас, Анатолий Венедиктович, понимать — начала она, — такая ужасная война. Самодержавие перед всем народом, перед всем миром показывает всю свою ничтожность.

Красуля смотрел в сторону, пальцы его еще настойчивее выбивали дробь.

Миша чуть слышно вздохнула и стала рассказывать о Зубкове и задуманном бойкоте.

— Конечно, Анатолий Венедиктович, с одной стороны — крохоборство, дробление целей. На что мы, так сказать, устремляем внимание рабочего класса? Но будет еще хуже, если рабочие, потеряв терпение, пойдут на что-нибудь такое, о чем говорил Цацырин. Нас, в конце концов, никто не имеет права оскорблять! Мы никому не должны спускать. Пусть и трактирщики, и дворники нас боятся. Пусть, когда идет сознательный мастеровой, дворник принимает от него на десять шагов в сторону!

Красуля закурил папиросу, глубоко затянулся и молчал. Он не хотел высказывать своего отношения к такому факту, как бойкот Зубкова. «Вы в больших делах поступаете по-своему, что же я буду вам советовать в маленьких?»

— Вы напрасно так, — сказала наконец Маша. — Вроде вы обиделись на меня. Но не могу я, Анатолий Венедиктович, думать иначе, я не слепая. Мы, а не буржуазия должны руководить революцией. Никогда рабочий класс не согласится быть пособником буржуазии в той схватке, которая прежде всего касается его. Нет слов, буржуазия тоже заинтересована в победе, но, ей-богу, Анатолий Венедиктович, ей и при царе теплехонько. Разве капиталист и царь враждуют между собой? Где вы видели, чтобы жандармы арестовывали капиталистов? А малейшее требование с нашей стороны — и сейчас же полиция, жандармы, казаки — вся царская суматоха!

Красуля сжал голову руками.

— Я устал от этой примитивности, Мария. Надо смотреть вперед и видеть широко.

Маша едва слышно вздохнула.

— Прощайте, Анатолий Венедиктович.

Красуля проводил ее до дверей и долго стоял, слушая, как замирали ее шаги.

4

Парамоновы занимали большую светлую комнату с кухней, ту самую, в которую как-то пришла Таня с листовками. В комнате, а также во дворе, в сарайчике, размещалась библиотека организации. Библиотека создавалась так: мастеровой, купив книгу, после прочтения не оставлял ее у себя, а передавал в библиотеку. Библиотека росла медленно, но неуклонно.

Библиотекарем издавна была Маша. Разные книги были в этой библиотеке. Совершенно дозволенные стояли на полке на виду. Конечно, книг совершенно дозволенных вообще не существовало, потому что любое чтение вызывало у полиции подозрительность. Но в сарае имелись книги и совершенно недозволенные для чтения рабочим. Если студент еще мог читать Чернышевского или Писарева, то чтение подобных книг мастеровым явно указывало на преступность его натуры. Тут были и брошюры, выпущенные за границей и в Петербурге, и листовки, и прокламации, бережно собранные в папки. Написанные к случаю, они делали свое дело и много времени спустя, потому что все касались животрепещущих вопросов: насилий над рабочими, беззаконных увольнений, увечий, штрафов, снижения расценок, призывов к товарищеской поддержке бастующих. Здесь были листовки, подробно рисовавшие невыносимое положение рабочих на том или ином предприятии, зверские насилия капиталистов и полиции, мужественную борьбу с ними. Листовки учили, как бороться не только с капиталистами, но и с теми из товарищей, которые сворачивали с единственно верного пути — с пути к революции. Здесь был собран опыт революционной и партийной работы. Выпуски книги Ленина «Что такое друзья народа…», напечатанные на гектографе, были в мягком кожанном переплете. Книжку, в случае надобности, можно было свернуть в трубку. Переплетал книгу дядя Яша.

Далеко он сейчас, ох как далеко… На маньчжурских полях, в серой солдатский шипели. Уцелеет ли он отвражеской пули и штыка? А как бы он нужен был сейчас на заводе! Поднялся бы он сейчас на крыльцо, постучал бы в дверь… Спросил бы Машу: «На сколько книжек выросла, Машенька?» — «Всего на две, дядя Яша!»

И наверное сказал бы: «О, на две, это здорово!»

В дверь действительно постучали. В окно Маша увидела Пудова. Слегка вытянув худую шею, он прислушивался. Голова у него была маленькая и лицо маленькое, птичье.

— Прохладная погода, — сказал Пудов, входя. — Хозяев нет?

— Варвара с девочкой ушла на базар.

— Тем лучше. Я к тебе.

— За книжкой, дядя Пудов?

— На этот раз нет… Слушай, я вот о чем… — Он присел к окну так, чтобы видеть улицу и того, кто подойдет к крыльцу. — Я говорил с Анатолием Венедиктовичем; он очень на тебя обижен. Ты его учить, что ли, вздумала? Рановато, Мария!

— Эх, дядя Пудов!

— Рановато, повторяю. Теперь — о бойкоте Зубкова. Ты об этом каждому жужжишь… А ведь Анатолий Венедиктович не вынес по этому поводу своего решения.

— Я ему рассказала, он молчит… Я советовалась с Дашенькой. Дашенька говорит, что это в настоящий момент не очень правильно, но что уж пусть, потому что Зубков настоящий зверь.

— Дашенька! Дашенька, конечно. Но не она отвечает перед Петербургским комитетом за завод, а Красуля. Тебе надо было не уходить, а добиться его мнения.

Пудов смотрел на Машу коричневыми острыми глазками, близко поставленными к острому носу.

— А вы что советуете, Лука Афанасьевич?

— Плюнуть!

— Но сознательные рабочие не хотят прощать подлецу. Сегодня он одному ключицу сломал, завтра другого на тот свет отправит.

— Если на тот свет отправит, ответит по суду. Тут у вас иное. Тут у вас интеллигентщина.

— Почему?

— Оскорбили. Требую удовлетворения! Пиф-паф!

— Несерьезно вы говорите со мной, дядя Пудов.

— Много мы говорили о тебе и о других с Анатолием Венедиктовичем. Он скорбит. Ведь он больше нас с тобой знает.

— А сейчас ошибается!

— А вы не ошибаетесь?

— Нет!

— Правильно говорят: рыжие упрямы, — сказал Пудов, — Поменьше бы ты слушала интеллигенцию. У ней своя дорога, у нас своя.

— Как это у интеллигенции, которая связала свою жизнь с рабочим классом, может быть своя дорога, а у нас своя?! Слыхала я эти речи в Москве от зубатовцев. Стыдно вам, дядя Пудов, повторять за ними.

— Плюю я на твоих зубатовцев; у меня своя голова на плечах. Ты подумай: интеллигент, он образован, у него диплом в кармане, чин, а подчас и именьице… — Пудов говорил ровно, спокойно, но он сердился. — Помню, однажды летом некому было в кружке лекцию прочесть, все агитаторы на дачи разъехались. Вот он, интеллигент! Он с нами душевно, а не судьбой. Судьба его другая. Мы можем подохнуть, а ему ничего, останется жив-здоровехонек. И ест-пьет он не так, и одет он не так.

— Они за наше дело, Лука Афанасьевич, жизнь отдавали и отдают, так стоит ли их укорять, что они галстук носят и в будни, а не только по праздникам?

— Говорить с тобой, — сказал Пудов, — ты любого заговоришь!

— А разве я не права?

— Больно выросла!

— Простите меня, Лука Афанасьевич, больно вы уж мудры. Правда есть правда, никуда от нее не денешься.

Пудов вздохнул и встал.

— Варвара идет, — сказал он, — Ну, прощай. Подумай над моими словами.

— Не буду думать, дядя Пудов!

5

Окончательно стало ясно, что на заводе свила себе гнездо преступная организация.

Ваулин сам виноват. Еще два года назад нужно было вступить с ней в борьбу, а он положился на жандармов.

Дела военные тоже плохи. Что происходит там, в Маньчжурии? Правда, телеграммы Куропаткина неизменно говорят о том, что его устраивают поражения и что в них заключается особый, тайный и опасный для японцев смысл, но черт с ним, с этим опасным для японцев смыслом: разбить бы их, и тогда никакого смысла не надо!

Дома тоже делается черт знает что. Повадился к ним ходить шарлатан Владимир со сладчайшим и восторженным лицом! Каждую среду собираются поклонники шарлатана, вертят блюдца, столики, ожидают материализации духов. Мария Аристарховна всегда была в этом смысле сумасшедшая, а сейчас прямо одержима, заявляет, что нашла оправдание и подлинный смысл жизни.

Ваулин лежал на диване в небольшом личном кабинете, обставленном совершенно иначе, нежели его официальный кабинет. Здесь стояли замысловатой конструкции старинное бюро и два шкафа: один — с книгами фривольных повестей, другой — с альбомами столь же фривольных гравюр. В эту комнату не любила приходить Мария Аристарховна. К самому воздуху этой комнаты она относилась с брезгливостью.

По коридору послышались шаги, горничная приоткрыла дверь.

— К вам просится Пикунов.

— Пусти его, Аннушка.

Пикунов, прижимая к груди картуз, сел без приглашения — так в этом кабинете было заведено — на красный бархатный стул.

— Сколько народу было на последнем собрании?

— Аркадий Николаевич, все были.

— Все четыре тысячи?

— Все наши монархисты!

— То есть всё те же семнадцать человек?

Пикунов виновато склонил голову.

— Со времени последнего собрания прошло два месяца, а у тебя по-прежнему только семнадцать человек?

— Так точно.

Галстук у Пикунова был темно-синий, для прочности пришпиленный к рубашке булавками. Бороденка выросла редкая, мало украшавшая широкое лицо.

— Чему было посвящено собрание?

— Почитанию святых. Отец Геннадий рассказывал жизнеописание Серафима Саровского. Сподобился человек — и совсем недавно! — стать угодником. Слова отца Геннадия были очень высокие: мол, напрасно думать, что только раньше могли быть люди святыми и угодниками, и теперь можно сколько угодно, врата царствия Христова хоть и узки, но открыты для всех. Нельзя было удержаться от слез.

— Значит, все семнадцать захотели стать угодниками?

Пикунов заморгал глазами. Глаза у него были красные, то ли от волнения, то ли от вина. Вернее, от последнего.

— Аркадий Николаевич, господи, да разве… — начал он рыкающим басом, коротко развел руками и смолк.

Ваулин закурил, помахал зажженной спичкой и кинул ее в камин.

— Ты, Тихон Саввич, мужик с головой. Я тебя поставил на это дело именно потому, что ты с головой. Скажи, ты объясняешь мастеровым, что в обществе состоять и почетно и выгодно?

Пикунов кивнул головой. Он частенько разговаривал с рабочими и приглашал их на собрания. На вчерашнее собрание, посвященное житию новоявленного святого, он приглашал особенно рьяно. Но одни рабочие отмалчивались, другие говорили «придем» и не пришли, а третьи, не стесняясь, ругали Пикунова. Неприятная история вышла с Чепуровым.

Конечно, Пикунов и не думал приглашать Чепурова. Он беседовал с Кривошеем, покладистым, спокойным человеком, а Чепуров подслушал.

— На собрание приглашаешь? — язвительно спросил он, и сразу десяток человек подняли от станков головы.

— Вот скажи, пожалуйста, ты пришел в чужой цех, к слесарям, а штраф за это заплатишь?

Пикунов рассердился:

— Если начальство велит, заплачу!

— Надо будет проверить у артельщика, прикажет ему начальство или нет. Кроме того, мил человек Пикунов, у нас сегодня на фонаре написано: «Работать сверхурочно от семи вечера до двух с половиной ночи».

А вчера работали до часу с половиной, а третьего дня до двух. Есть время ходить к тебе на собрания? В баню месяц уже не ходили.

— Что ты ко мне прицепился? — спросил Пикунов. — Не я же писал на твоем фонаре!

— Не ты, но твой дружок, мастер. Ведь он ходит к вам на собрания.

Подошли слесаря.

— Что, Пикунов, на собрание приглашаешь? — спросили слесаря.

Пикунов не стал с ними разговаривать, плюнул и пошел дальше.

Сказать об этом Ваулину, пожаловаться? Нельзя — директор думает, что Пикунова уважают. Пикунов осторожно вздохнул и вынул из кармана бумажку. Так же острожно развернул ее, разгладил и протянул Ваулину.

Это была очередная антивоенная прокламация.

Ваулин внимательно прочел, затем осмотрел листок. Отпечатан на тонкой добротной бумаге типографски.

«Черт знает что! Печатают, мерзавцы! А охранка еще в апреле хвасталась, что захватила их типографию».

— Ты все подбираешь эти листки, Тихон Саввич, — сказал он, — а когда подберешь тех, кто их сеет?

— Так точно.

— Что «так точно»?

— Подберу.

— Долго же ты собираешься.

— Ловки они, Аркадий Николаевич.

— Мне неинтересно, что они ловки, мне нужно, чтоб ты был ловок.

— Все силы отдам, Аркадий Николаевич! — пробормотал Пикунов.

— Отдай, отдай, Саввич, окупится. Нужно добиться того, чтобы рабочий понял, что состоять в нашем обществе почетно и выгодно. Например, самую денежную работу будем предоставлять той партии, в которой имеются члены общества. Может быть, даже поощрять будем, — надо, чтобы перед членом общества шапки ломали! Ибо кто такой член «Общества русских рабочих»? Это русский человек, слуга дарю и нашему православному господу богу! Понял, Саввич?

— Господи боже, Аркадий Николаевич, неужели же?!

Природа наделила его приятным басом. Когда он был захудалым рабочим, бас этот был ему ни к чему, а сейчас Пикунов радовался, что у него такой голос: к пиджаку, к галстуку, к разговору на собраниях он очень подходил.

Пикунов вышел из комнаты на цыпочках. Ваулин вздохнул и снова растянулся на диване.

Общество, затеянное им, было худосочное. Рабочие не верили и не шли.

Дверь отворилась медленно, но без стука.

— Вот никак не ожидал увидеть тебя здесь, — сказал Ваулин, вставая навстречу жене.

— Извини, что нарушаю твое уединение, — сказала Мария Аристарховна, брезгливо озираясь на голых женщин, глядевших с полотен, фотографий и гравюр. Особенно не нравились ей голые женщины французских художников. В их наготе были не просто здоровье и красота, а знание того, что для этой красоты есть особое назначение. — Я пришла к тебе поговорить.

Она села на диван осторожно, как гостья.

— Аркадий, что такое в котельном цехе с краном?

Ваулин поднял плечи.

— Почему ты вдруг заинтересовалась краном котельного цеха?

Мария Аристарховна была в черном платье, в белой кружевной пелеринке. Она была так же тонка и стройна, как и тогда, когда он ухаживал за ней. «Вот не стала бабой, — подумал Ваулин, — все оттого, что занимается своей душой».

Пятнадцать лет назад она была очаровательна. В углу, над диваном, за японскими веерами, висит ее девическая фотография. Говорят, ангелы бесплотны, но во плоти они были бы именно такими. Все остановилось в ней на девичестве. Она так и не стала женщиной ни по характеру, ни по желаниям. Первые годы Ваулин ждал, потом ждать перестал. А перестав ждать, почувствовал себя обманутым и даже как бы обокраденным.

— Так почему тебя тревожит кран?

— Я узнала, что кран ненадежен, там есть какие-то крюки, трос как мочало.

— Ну и что же?

— Ведь это же опасно для рабочих!

Ваулин прошелся от бюро к двери.

— Удивительно, — сказал он, — совершенно удивительно. Ну и что же что опасно для рабочих? На работе вообще все опасно. Сделать работу совершенно безопасной нельзя. Да я и не вижу смысла стремиться к этому.

Мария Аристарховна посмотрела на него своими девическими глазами.

— Да, не вижу смысла. Все эти безопасности стоят денег, я не могу идти на благотворительные расходы.

— Не понимаю. В котельном цеху опасно, рабочие под угрозой. Неужели поставить новый кран так дорого?

— Видишь ли, — сказал Ваулин с досадой, — стань только на эту дорогу, и никаких денег не хватит. Ты, наверное, думаешь, что мы бесконечно богаты. Это господам социалистам так кажется. Хотел бы я, чтобы они побыли в моей шкуре. Ты знаешь, сколько нам надо выплачивать процентов по налоговым обязательствам и ссудам? А дивиденды акционерам, а жалованье пятитысячной армии рабочих и служащих? А бесконечные подношения! Ты знаешь, во сколько нам обходится получение заказов?! Новый кран! Нет уж, дорогая, не вмешивайся ты в эти дела. Разреши уж мне самому.

— Ты очень любишь деньги, — вздохнула Мария Аристарховна. — Раньше я как-то не замечала этого за тобой. Все больше, все больше! К чему это тебе все больше?

— Вон вы в какие рассуждения пустились, сударыня! Это с легкой руки вашего святоши Владимира? Да, я хочу, чтобы у меня было всего больше: больше колес, котлов, вагонов, паровозов… и, натурально, больше денег. Но я беру в этом пример с творца. Не раскрывайте так широко ваших глаз. Да, именно. Творец влюблен в количество. Подобно мне, он хочет, чтоб у него было больше звезд, клопов, людей, селедок… Он их плодит, множит. Количество — это благородная страсть Зиждителя.

— Как только у тебя язык поворачивается! — укоризненно, но спокойно сказала Мария Аристарховна.

Она продолжала сидеть на диване прямо и осторожно, точно диван, как и всё в этой комнате, был нечист.

— Я, конечно, всего не знаю, а многого, если и узнаю, вероятно, не пойму, но, по-моему, раз кран обветшал, его все равно придется сменить. Так не лучше ли сменить теперь, пока еще не произошло несчастья?

Ваулин сел в кресло.

— Видишь ли, Мэри, несчастье… Что значит несчастье? Ты думаешь, если изувечит или убьет мужика, то это несчастье?

Мария Аристарховна увидела в глазах мужа с трудом сдерживаемое раздражение, краска залила ее лицо.

— Я не думаю, что это такое большое несчастье, — продолжал Ваулин. — Когда мы молоды, когда нам восемнадцать или двадцать лет, тогда жизнь всякого человека представляется нам священной. Как же, жизнь человека! Как сказал один модный писатель: «Человек — это звучит гордо». Когда же мы достигаем зрелого возраста, мы начинаем понимать, что это чистейший вздор.

— Что вздор, Аркадий?

— Жизнь человеческая — вздор! Копеечная штука, Марья Аристарховна. У нас с вами детей нет, но поверьте, принимая во внимание даже и муки рождения, все это не слишком дорого.

— Мне кажется, — запинаясь, проговорила Мария Аристарховна, — что ты впадаешь в пошлость и кощунство.

— В моем возрасте благоговения к этим вещам не внушишь. Я поступаю не по прихоти, Мэри, а по единственно возможной логике. Кран, пока он работает, будет работать. Когда он перестанет работать — мы его заменим. До срока заменять не будем.

Краска осталась на лице Марии Аристарховны: впервые в жизни она вмешалась в заводские дела мужа. И так грубо отказал! Потому что не любит. Разве пятнадцать лет назад отказал бы?

— Кто тебя напичкал всем этим? — спросил Ваулин, беря ножнички и подстригая ногти. — Неужели тот же Владимир?

— Что за выражение «напичкал»?! Я узнала случайно. Малинин прислал письмо, рабочие очень беспокоятся.

— Ах, Малинин! Кстати, ты имеешь какие-нибудь известия о своей воспитаннице?

— А тебя она все еще продолжает интересовать?

Ваулин поморщился:

— Неужели нельзя просто по-человечески спросить?

О кране ты беспокоишься, а девушку выгнала… Это так, между прочим.

Супруги сидели несколько минут молча.

— Зачем ты затеял всю эту историю с отцом Геннадием? — уже миролюбивей спросила Мария Аристарховна. — Этот священник не заслуживает доверия. Я разговаривала с ним. Он очень ограничен, если не более.

— Ты предпочла бы Гапона?

— Почему Гапона? Гапон для меня фигура отрицательная. Священник — и занялся политикой! Противоестественно. Кесарево кесареви, а божие богови.

— Меня Гапон не устраивает по другой причине. Больно скользкий. Никак не пойму, кому он служит. Пророк или прожженный себялюбец? А мой Геннадий — превосходный поп! Кстати, для тебя приятное. Он прочел лекцию о житии Серафима Саровского.

— Почему для меня приятное?

— Потому что это из твоего духовно-загробного мира. На днях я узнал любопытную подробность, рассказал мне друг Безобразова Витя Григорьев. Матушка царица за завтраком объявила Победоносцеву, что она прочла житие отшельника Серафима Саровского и пришла к убеждению, что он святой. Было это тринадцатого июля. А девятнадцатого июля — день смерти Серафима, и вот царица потребовала объявить его через неделю святым. «Невозможно, матушка, через шесть дней!» — пробормотал Победоносцев. Царь согласился с Победоносцевым, однако на следующий день заявил, что девятнадцатого июля Серафим должен быть объявлен святым. По этому поводу Витенька высказался, что царица была права, потому что обстоятельства в государстве таковы, что царская семья весьма нуждается в лишнем молитвеннике.

— Что ты хочешь сказать этим рассказом?

— Ничего, просто бытовой факт.

— Мне кажется, что, сообщая факту бытовые подробности, ты хочешь преуменьшить самый факт. Ты ненавидишь все духовное. Поэтому, Аркадий, и наша жизнь с тобой не удалась. Ты не понимаешь и никогда не понимал меня.

Она поднялась, минуту постояла, взгляд ее снова скользнул по стенам. Придерживая платье, она вышла. Ваулин забарабанил пальцами по столу.

Вечером в открытое окно столовой донеслось цоканье копыт, мягкий гул экипажа. Мария Аристарховна выглянула и увидела Валевского, выскакивающего из коляски.

Жаль. После разговора с мужем ей хотелось побыть в одиночестве. Ужасно неприятный осадок! Может быть, лучше никогда ни о чем с ним не говорить!

Как жаль, что она вышла замуж! На шестнадцатом году замужества она убедилась, что Ваулин — человек совершенно ей чужой. Ей совсем не надо было выходить замуж. Пойти в монастырь? Да, если б девушкой она пошла в монастырь, это было бы прекрасно. Владимир говорит, что тело девственницы — инструмент, при помощи которого человеческое «я» может добиться исключительного совершенства. Сам Владимир, по-видимому, девственник.

Она пошла навстречу гостю. А он уж бежал по лестнице, не вошел, а ворвался в комнату и так стремительно припал к ее руке, точно хотел не поцеловать, а укусить. Обнялся с Ваулиным. Когда-то соперники-женихи, они теперь были друзьями.

— Опять нас побили! — сказал он.

Пробежался по гостиной, осмотрел давно ему известные картины: «Море» Айвазовского, вздымавшее свои волны против окна, и двух Рерихов над широким диваном. На одной картине уходили куда-то вдаль таинственные дороги и шли по ним странники босиком и с посошками. На второй — в горах стоял легонький, как бы нерусский и вместе с тем совершенно русский храмик. Людей не было. Может быть, они молились в храме, а может быть, храм был забыт. Вернее всего, забыт. И от этого у зрителя создавалось отрешенное, печально-сладкое настроение.

Потом Валевский промчался мимо столика со старинной бронзой. Бронзы он не любил:

— Грубое искусство!

— Я люблю грубое, — сказал Ваулин. — Рад, что вижу тебя, Виталий. Как твои дела?

— Дела черт знает как… Прошу извинения, Мария Аристарховна, за упоминание в вашем присутствии двурогого. Крестьяне с ума сходят. Того и гляди, начнут усадьбы палить. Я в последнее время занялся своими Сенцами. Вы, как моя соседка по имению, знаете, родители мои привели хозяйство в полнейшее запустение, и я в молодых годах этому содействовал. А сейчас нет, простите… дураков нет, подтянул хозяйство. Одна беда — война непопулярна! Нам Маньчжурия нужна, а мужику она на что? Когда воевали с турком, единоверцев — братьев-славян — освобождали, от турецкого ножа спасали — каждому понятно. А в Маньчжурии что? Вот мужик и сомневается, Какая-то Маньчжурия… Куроки и Тапоки!..

— Что это еще за Тапоки?

— Не знаю, — наверное, есть и Тапоки. Ведь это же обезьяны! Когда Куропаткин в свое время уезжал в Японию в гости, государь предупреждал его, чтобы он вел себя сдержанно, потому что, вполне возможно, он будет представлен микадо, а тот может отколоть что-нибудь этакое, отчего русский человек сядет и захохочет.

— Ну, почему это? — сказала Мария Аристарховна.

— Как почему? Японцы! Макаки!

— Макаки, а бьют нас, — заметил Ваулин.

— Да, положение весьма и весьма серьезное. Я бы на вашем месте, коренных петербуржцев, вошел с петицией к государю, чтобы склонить его на мировую. Ведь финансы наши горят. Из Франции приехал мой дружок Утятин. Говорит, во Франции в кредите нам отказано! Каждый месяц войны обходится в пятьдесят миллионов, денег у нас осталось на три месяца. Понимаешь ли: во Франции нам отказано в кредите! Бумаги наши летят вниз, французский рынок для нас уже не существует.

Все эти несчастья Валевский перечислял быстро, даже стремительно, и с явным удовольствием.

— Наш медовый месяц с Францией прошел. Да я на Францию никогда и не надеялся, — сказал Ваулин. — Силы мира, Виталий, перегруппировываются. Кончается эпоха столетних распрей между Францией и Англией. Наш союзник приходит к согласию с нашим врагом!

Валевский пил чай стакан за стаканом, хрустел печеньем, чавкал и не стыдился своего чавканья.

— Не могу себе представить: неужели Маньчжурия достанется япошкам? Сплю и просыпаюсь: отступление, отступление… кошмар какой-то!

— Против всего мира пошли, Виталий. Рядом Балканы, Турция, Персия, а нас понесло в Маньчжурию, к черту на кулички, куда ни доехать, ни доплыть! Это от безумия Витте. Талантлив, но безумен. Такую власть получил — диктатор!

— Что вспоминать былое? Витте теперь нет.

— Не беспокойся, он еще вынырнет, не таковский.

— Дай бог, чтоб вынырнул. Надо быть Николаем, чтобы дать Витте отставку. Ты говоришь: Персия, Балканы! Точно зашел на прогулке в лавочку. Германии на Балканы и в Персию не дальше, чем нам. На Балканах мы непременно столкнемся с ней лбами, и получится между нами и Германией то, что между Германией и Францией из-за Марокко. Драться с Германией? Куда уж нам, если нас бьют Куроки и Тапоки.

— В одном я согласен с тобой: нам нужны не распри с Германией, а союз! Понимаешь ли, союз континентальных монархий. Без республиканской Франции!

— Реформы, Аркаша, нужны, — сказал Валевский. — Свободы хочется! — Он потянулся, закинув руки за голову. — Выросли мы с тобой. Силушкой тряхнуть хочется. Вон Мария Аристарховна с осуждением смотрит на меня. В самом деле хочется!

— Поменьше бы всех этих союзов и буслаевской силушки, — вздохнула Мария Аристарховна. — От нее пахнет скандалами и войнами. Неужели взрослым людям не скучно заниматься все одним и тем же?

Говорила она тихим голосом, то поднимая глаза на собеседников, то опуская. Окна на улицу были приоткрыты, и оттуда врывался свежий ветер с реки, иногда острый запах угольного дыма, приглушенный стук колес о булыжник.

— В мире изрядная каша, а ты, Виталий, полон бодрости. Удачлив ты во всем — вот что! — заметил с завистью Ваулин.

— Верю в себя. Знаешь, на моей бумажной фабрике в Сенцах недавно была забастовка. В рольном цехе на тряпках у меня работают бабенки, плачу им по шести рублей в месяц. Так, можешь себе представить, недовольны. Дело дошло до того, что стали шуметь, собираться, их поддержали рабочие, и в результате забастовка! И так неожиданно, что я обалдел и уступил. А уступив, стал рассуждать: фабрика не может находиться все время под угрозой забастовок. Сегодня бабы захотели одного, их поддержали мужики. Завтра мужики захотят другого, их поддержат бабы. Что делать? Приглашать казаков? Но когда казаки уедут, каково будет мое положение?

— Но почему же, — прервала его Мария Аристарховна, — ведь в самом деле шесть рублей немного. Я горничной плачу в месяц три рубля, но ведь она на всем готовом.

— Неисправимая филантропка, — засмеялся Валевский, — разве можно потакать рабочим? В результате забастовки я не только не прибавил своим бабенкам, но еще и мужикам сбавил.

— И совершенно правильно, — сказал Ваулин. — Я тоже сбавляю.

— Конечно, правильно. Но я сбавил так, что они и не пикнули, и еще довольны тем, что я сбавил. Моя фабрика окружена деревнями. Из деревни мужик идет на фабрику. Я нашел умного человека, который стал разъяснять фабричным, что его исконный враг — мужик из деревни. Идет он голодный к воротам фабрики и просит работы. И тогда хозяин фабрики, естественно, снижает расценки. Значит, настоящий враг рабочего — мужик из деревни.

— Совершенно правильно, — сказал Ваулин.

— Конечно, правильно. Я втолковал им эту истину. И, втолковав, здорово снизил расценки. Зашумели было. Я вышел к шумевшим и сказал: «Не могу я платить по полтиннику в день, если люди готовы работать за четвертак. Вон они стоят у ворот». Представь себе, валом повалили за ворота! И бабенки мои повалили и, когда началась драка, приняли в ней участие. И одна здоровенная Марфутка кому-то выбила глаз, а ей в отместку выбили оба… — Валевский засмеялся.

— Прошу извинить меня, — печально, но вместе с тем с вызовом сказала Мария Аристарховна, — то, что вы рассказываете, просто ужасно. Я оставлю вас ненадолго.

— Иди, матушка! — вздохнул Ваулин и потянулся к коробке с папиросами.

Мария Аристарховна ушла к себе. Остановилась перед зеркалом. Видела белое лицо с голубыми глазами, тонкую фигуру в строгом темном платье. В зеркале кроме нее отражался берег Невы и сама Нева с лентой плотов и пароходами.

Валевский тоже позволяет себе говорить грубости и гадости. Разве не гадость говорить в ее присутствии о глазах, которые выбили у женщины! И каким тоном! Разве пятнадцать лет назад, когда он за ней, Мэри, ухаживал, когда как сумасшедший скакал по полям и все знали, что он скачет так потому, что с ума сходит от любви к ней, разве он говорил бы так и смеялся бы так? Тогда он хотел стреляться. Он даже показал ей револьвер. Если бы она поверила, что он застрелится, она вышла бы за него замуж. Но он был, несмотря на свои безумства, слишком веселый и здоровый человек, и она не поверила. Какой это вздор — ухаживание и любовь! Не стоит женщине делать этого шага — выходить замуж. Может быть, именно женщины должны показать новый путь духа. На днях у нее была Женя Андрушкевич. Милая девушка приехала узнать о Саше… От Саши давно нет вестей. Как в воду канул в своей Маньчжурии. Но Мария Аристарховна убеждена, что он жив и невредим. Она почувствовала бы, случись с ним что-нибудь нехорошее. Она так и сказала об этом Жене. Милая девушка возвышенно думает о Саше.

Пароход с черным хвостом дыма отразился в зеркале. Мария Аристарховна подошла к полке с книгами по личному магнетизму и спиритизму. Взяла два томика, полуспустила штору, села в голубое кресло. Вся мебель в ее комнате была голубая. Голубой раскидистый диван, голубые узорные подушки на нем, голубые обои, голубые шторы.

* * *

Ваулин ходил по кабинету, Валевский сидел в кресле и курил трубку.

— Подчас я завидую тебе, — говорил Ваулин, — ты энергичен, для тебя нет преград. Ты можешь делать что угодно. Скажи пожалуйста, — Ваулин остановился против друга, — социал-демократы! — Он поднял брови. — Мы смотрим на них с каким-то лицемерным боязливым уважением! А ведь это первостатейные сектанты и прохвосты!

Невысокий, широкоплечий, с лицом барбоса, он не сдерживал сейчас своей злобы. Черный галстук-бабочка, не то от жары, не то от разгоряченных чувств своего владельца, обмяк и опустил крылья.

— Социал-демократы, дорогой мой, спели уже свою песенку, за ум взялись.

— То есть?

— А банкеты, а протянутая рука к нам? «Мы — вместе с вами. Долой царя, да здравствует свобода, но — мир, порядок и незыблемые основы!»

— Это меньшевики, Виталий!

— А ты разбираешься, где большевики, где меньшевики?

— Приходится.

Ваулин постоял у окна. Окно выходило в небольшой густой сад с высокими липами и темными, будто штампованными из металла туями. Воздух был неподвижен, и все в саду было неподвижно. Точно притаилось. Точно и природа ждет чего-то.

— Меньшевики что! Вот большевики, братец ты мой, это штучка… Иногда думаешь, революционеров как будто немного: студенты, молодежь, распаленные барышни, которым жарко от собственного девичества и которые на крыльях своей восемнадцатилетней юности готовы броситься в любую пропасть. Но ведь дело не в них! Дело в тех, кто сидит в Женевах! Я познакомился как-то с преподавателем гимназии, некиим Тырышкиным. Бог знает, кто он, но осведомлен. Про Ленина слыхал? Судя по всему, человек огромной воли. Живет в Швейцарии и пишет книгу за книгой. Вот он, Ленин, чего хочет? Люди, которые идут прямо, всегда действуют на умы.

— Ну, уж как-нибудь, — сказал Валевский. — Швейцария за горами, а мы тут у себя. Как-нибудь, только посмелее. Надо тебе сказать, что в этом смысле вырисовывается кое-что утешительное. По моим, весьма секретным, но совершенно точным сведениям, сторонникам Ленина готовится ударец, и довольно сокрушительный. И затем есть у меня одна идея… Она еще, так сказать, не оформилась, но оформляется. Вот ты говоришь, твой знакомый Тырышкин весьма осведомлен. Надо, понимаешь ли, иметь там своего человека и через него знать все. Полиция, конечно, подсовывает к нашим дружкам провокаторов. Но провокатору грош цена. Иуда, за сребреником идет, от него на версту падалью разит. Тут надо тоньше…

Несколько минут друзья отдавались своим думам.

— А правда ли, что Витте злоумышлял? — спросил Ваулин.

— То есть как «злоумышлял»?

— Злоумышлял не то чтобы на священную особу императора, но в некотором роде хотел сравняться с ней. Будто бы великий князь Александр Михайлович досконально обо всем этом проведал, что и послужило причиной падения Витте.

— Не совсем понимаю тебя.

— Будто бы в Маньчжурии хотел обосновать собственную империю. Сначала при помощи России захватить Маньчжурию и Китай, а потом объявить себя императором не то Маньчжурии, не то Китая, не то Желтороссийским.

— Чушь!

Ваулин засмеялся.

— Почему? Мне кажется, что было бы остроумно. Новая династия. У него есть права: по бабке Рюрикович… Говорят, к нему по наследству перешел и крест князя Михаила Черниговского?

Валевский развел руками и сел на диван.

— Об этой реликвии двенадцатого века ничего не могу сказать. Но я не могу себе представить, чтобы Сергей Юльевич возымел мысль о собственной персоне в царских регалиях! Он российский дворянин чистейшей воды. Знаешь его крылатую фразу: «Я враг по принципу, с детства мной усвоенному, всякого конституционализма, парламентаризма, всякого дарования политических прав народу». Для него царь — это царь-батюшка.

— Не поверю, ведь он умен. Впрочем… бог с ним. Мне он ничего плохого не сделал. Да, многое происходит в мире!..

6

Зубков проснулся в своем всегдашнем хорошем настроении. Хорошее настроение определилось у него давно, с того времени, когда ему и всем окружающим стало ясно, что богатство его приумножается и что нет сил, которые могли бы помешать этому приумножению. Он привык чувствовать себя богатым, уважаемым. Привык, чтобы на его пролетку оборачивались, чтобы городовые козыряли ему и даже сам жандармский ротмистр Чучил пожимал ему руку.

Любил выйти из дверей дома или трактира и оглядеться: что еще можно сделать с этим народом, с этой заставской землей? Бачура работал теперь исключительно в его трактире и платил ему процент со своих прибылей.

— Ты поди скоро сам свое заведение откроешь; — говорил ему Зубков. — Мошна-то поди уж больно тяжела?

— В половину тяжести, Игнат Борисович.

Лежа в кровати, Зубков прикинул, что сегодня нужно съездить к дружкам-оптовикам Лебедевым да в Апраксин двор к Антиповым, а затем пройтись по Гостиному, посмотреть, кто как торгует. Самым большим удовольствием его было заходить в магазины, осматривать, как и что там устроено, как стоят приказчики, как держит себя управляющий или хозяин. Он подумывал открыть торговлю сукном, но вместе с тем опасался, что дело это для него чужое. Стоит ли пускаться в незнакомое море, хотя сваток, старший Дрябин из оптовой торговли «Братья Дрябины», обещал принять его в пай и к фирменному объявлению «Братья Дрябины» прибавить многозначительное «и К0».

— Дворники к тебе, Игнат Борисович, — сказала жена, заглядывая в комнату.

— Какие дворники?

— Да все четыре.

— Что там у них стряслось?

— Что-то несуразное бормочут, выдь поговори.

— Ну что там еще такое? — зевнул Зубков, спуская ноги с постели и берясь за штаны.

Пристегивая подтяжки, он вышел на кухню.

— Игнат Борисович, — заговорили все четыре дворника, — постояльцы съезжают.

— Какие постояльцы? Что вы все разом? Степан, говори ты.

Степан оправил фартук.

— Все, как один, съезжают, Игнат Борисович: и Филимоновы, и Багачовы, и Дудины, и из комнат все. Евстратовы — те уже все барахло выволокли и на подводу грузят.

— Постой, постой, что за околесицу ты несешь?!

— Игнат Борисович, и у нас все съезжают, — сказали остальные дворники, — чисто, как веником! Деньги, кто не уплатил, платят и съезжают.

Зубков беспомощно оглянулся. У него мелькнула мысль, не сошли ли дворники с ума, но не может же быть, чтоб все четыре сразу?!

Жена стояла бледная, кухарка, обтиравшая самовар, замерла с тряпкой у самовара.

— С ума вы все сошли! — рявкнул Зубков. — Поменьше бы водки хлестали! Пиджак! — крикнул он жене.

Он вышел во двор. Во дворе стояли подводы и ручные тележки — постояльцы укладывали вещи.

Ничего не понимая, Зубков остановился на пороге. Его увидели; жена Тимофеева, заводского шорника, человека зажиточного, никогда менее шестидесяти рублей в месяц домой не приносившего, поклонилась ему. С Тимофеевыми Зубков был в хороших отношениях.

— Авдотья Матвеевна! Куда это вы?

— Очень всем довольны, Игнат Борисович, да вот съезжаем… Степану я деньги отдала и расписку получила.

— Да с чего это вы?.. Господи святый! — На лбу Зубкова проступил пот.

— Оставайся, хозяин, со своим добром, — сказал старик Андреев, отец паровозника Андреева. — Много благодарны, хватит…

Ничего не мог понять Зубков, — постояльцы съезжали все до одного; те, кто не съехал сейчас, съезжали в обед или к вечеру. Зубков пробежался по квартирам. Квартиры были в порядке, никто ничего не разорил. В трех его соседних домах была такая же картина. Дворник Степан подошел к нему, когда он стоял во дворе, отупело рассматривая дровяной сарай, и сказал тихо:

— Дело такое, Игнат Борисович… — И совсем тихо: — Решение вынесли мастеровые… это, значит, чтобы начисто у вас… ничего, значит, — ни пить, ни есть, ни жить…

Зубков смотрел на него, вытаращив глаза.

— Откуда ты знаешь?

— Андреев сказывал: «Подохнете, говорит, вы все теперь с голоду. Будет он, твой-то, теперь знать!»

Лицо Зубкова побледнело, потом налилось кровью.

Какое право! — заорал он. — Я не посмотрю, я покажу… господин Чучил им пропишет…

Он привык выгонять неисправных плательщиков. Если в обыкновенный месяц он еще терпел задержку квартирных денег, то за неуплату к рождеству или к пасхе выгонял. Выгонял с наслаждением, ругая, выталкивая, приказывая дворникам подсобить «господам» мастеровым выехать, и те подсобляли кулаками.

Он не мог постигнуть того, что случилось; стоял на улице перед своими домами, не обращая внимания на толпу зрителей, выкрикивавших со смехом и гоготом сквернословия по его адресу, и тупо смотрел, как выезжают со дворов подводы и тележки.

Наконец жена увела его.

Трактир пустовал. Несколько человек подошли было к трактиру — остановились, оглянулись и, заметив на противоположной стороне пикетчиков, сунули руки в карманы и пошли дальше.

Пикунов, впрочем, зашел, и еще несколько человек из его дружков зашли. Но торговли, выручки, конечно, не было, а в следующие дни и Пикунов уже не заходил.

Зубков поехал на дом к Ваулину. Ваулин его не принял. Горничная сказала, сверкая зубами:

— Заняты, просят извинения!

Чучил его принял.

— Да-с, положеньице, — сказал он, выслушав владельца трактира. — Мерзавцы! — И вдруг захохотал.

Зубков развел руками и постарался улыбнуться.

— Господин ротмистр, уж вы как-нибудь образумьте их!

— Не дебоширили? Не ломали?

— Ни боже мой!

— Тогда, уважаемый Игнат Борисович, беспомощен. Говорю откровенно: совершенно беспомощен. Постоялец съезжает. Клиент в трактир не заходит. М-да!..

Зубков привстал и прошептал:

— Но ведь стакнулись… стачка!

— Стачка… Но по совершенно частному и пустячному поводу!

— Так что делать, ваше высокородие?

— Да, мерзавцы, мерзавцы! Эк, как они тебя хватили, Игнат Борисович.

— А всё за мою преданность, ваше высокородие.

— М-да… посмотрю, подумаю… Ах, мерзавцы, мерзавцы!

От Чучила Зубков уехал в подавленных чувствах. Через дворников он узнал, что все его жильцы благополучно устроились на новых квартирах.

Трактир пустовал вторую неделю. Зубков осунулся, перестал есть. Убытки росли с каждым днем. Жена старалась не выходить из дому. Дочь собралась в город — так на нее заставские мальчишки стали показывать пальцами и улюлюкать.

Зубков совещался с Лебедевыми, Авдеевыми и Дрябиными. Авдеевы и Дрябины негодовали, но посмеивались. Лебедевы не посмеивались: они тоже жили заставскими копейками. Расстроенный и подавленный, Зубков написал прошение градоначальнику, умоляя подвергнуть суровому наказанию всех тех, кто мешал ему торговать по святому праву, по праву, предоставленному ему царем.

Но однажды утром подавленное состояние его сменилось озабоченной суетливостью. Он послал за Пикуновым. Пригласил в столовую, наставил закусок и вина. Пили, ели. Впервые за последнее время Зубков ел и пил, как бывало.

— Плачу тебе, и ты плати, а чтоб постояльцы были, — сказал он, кладя перед Пикуновым пачку билетов. — Ведь пойдут?

— Ну как же, кто себе враг!

— На пятьдесят процентов сдаю дешевле. Пусть живут.

Пикунов ушел. Зубков повеселел. Через два дня к Зубкову пришел Кривошея из первой механической и сговорился с ним на квартиру в две комнаты с кухней.

— Ну вот, ну вот, — говорил Зубков домашним. — Разве они могут? Через полгодика все убытки верну.

Кривошея въехал. Въезжал он осторожно, вечером, никто его как будто не видел. Но когда он уже расположился и жена возилась на кухне, а сам он вколачивал гвозди для образов, в квартиру вошел Цацырин.

— С новосельем! — поздоровался он.

Кривошея сильнее застучал молотком.

— Долго собираешься здесь жить?

Кривошея соскочил с табурета:

— Да ты кто, по какому праву? Захотел въехать и въехал. Барон ты, что ли?

— Я в самом деле барон, — сказал Цацырин, — поважнее твоих баронов: меня народ выбрал.

— Иди, иди, не мешай, видишь — устраиваюсь.

Ночью в квартире выбили стекла. Огромные булыжники летели в комнаты, громыхая и сокрушая все.

Беременная жена Кривошеи, босая, в рубашке, стояла в кухне и причитала, дрожа от страха:

— Говорила тебе — не суйся. Один против всех! Где у тебя голова? Дешевле! Вот тебе и дешевле!

Кривошея держался около плиты, слушая грохот камней и звон посуды. На улицу он боялся выйти.

К рассвету Кривошеи собрали вещи и выехали из квартиры.

В эти дни за заставой происходили необыкновенные события.

Хозяйки, приходя в лавки, видели не прежние скверные, завалящие товары, а за ту же цену отличные товары.

— Пришла это я к Дурылину, — говорила Наталья мужу, — и глазам своим не верю! Боюсь спросить, ан цены те же самые… «Что ж это, говорю, Иван Афанасьевич, вы нас решили так порадовать? И даже в ровном году, а не к светлому празднику?» А он только посмеивается, черт бородатый. Посмотри, Михаил, какая чайная, — не удержалась, взяла полфунтика. Маша любит чайную, да и ты не отказываешься.

Полине, жене Цацырина, она сказала:

— Поди на Мойке, возле Невского, там, где проживает твоя матушка, продукты не лучше. Ай да застава, какого страху нагнала на лавочников!

За заставой, действительно, как-то уверенней почувствовали себя в эти дни, почувствовали действие согласной единой силы.

7

Разговор с Машей обеспокоил Красулю: упорны, гнут свое, одержимы вредными страстями. Только вчера читать выучились, а сегодня уже хотят руководить революцией!

Он поехал на Моховую к Глаголеву.

Вот у Глаголева кабинет!

Шкафы красного дерева, книги — корешок к корешку. Обширный стол красного дерева, на котором книги, журналы, брошюры, рукописи…

Кожаные кресла около стола.

Глаголев в кресле читал газету. Собственно говоря, это и есть высшая форма жизни: ученый размышляет о революции!

Красуля невольно подражал ему. Он тоже хотел быть ученым революционером и пользоваться неограниченным авторитетом. Но почему это так — вот у Глаголева огромный авторитет, а у Красули совсем не огромный. Ведь знает он много и пострадал! Так почему ж?

Красуля частенько думал над этим вопросом. Ему казалось, что в мире существуют несмежные плоскости, в которых люди живут и действуют. И вот Глаголеву, сообразно его плоскости, достается и авторитет, и прочие душу утоляющие дары, а Красуле, не менее достойному, не очищается ничего, все нужно брать с бою. А разве то, что он берет с бою, хоть сколько-нибудь соответствует его подлинному значению? Какие-то ошметки, огрызки.

Красуля рассказал о положении на заводе: постоянная антивоенная агитация со стороны большинства возбуждает всех. В распаленном состоянии от рабочих можно ожидать чего угодно: и демонстраций, и бойкотов, и политических забастовок.

— Так-с, — сказал Глаголев. — Нам не привыкать стать. Сейчас ЦК в наших руках. Будем действовать. Вспоминаю мою последнюю перепалку с Грифцовым. Весьма был развязный господин. Не соблюдал ничего и ничего святого не имел. Спасибо судьбе, убрала его из Питера. — Он помолчал. — Буду у вас, но о строжайшей конспирации уж вы сами, Анатолий Венедиктович, побеспокойтесь.

— Побеспокоюсь, как всегда.

Спустился по лестнице, осторожно прошел по двору, — никого, даже дворника.

И на улице ничего подозрительного. Да и не могло быть иначе: Глаголев молодчина — работает, но вне подозрений.

8

Комната, в которой жил Парамонов, окнами выходила и на Шлиссельбургский тракт и на Смоленский переулок. Напротив дровяной склад, и оттуда в жаркие дни веяло приятным смолистым запахом.

Таня шла сюда, одетая в серенькое платье, перепоясанная черным лакированным кушачком, в соломенной шляпке, с полей которой ветер старался унести пеструю ленту.

Под забором дровяного склада, на редкой городской траве, сидела Варвара Парамонова с ребенком на руках.

Что ж, она вышла с ребенком посидеть на траве! Все-таки здесь чистый воздух, Нева рядом. Отсюда Варвара отлично видит тракт. Вон проехала пролетка с жандармским ротмистром Чучилом. Со времен майских событий на Обуховском заводе его знает вся Невская застава. Варвара Парамонова, в те дни еще Варя Вавилова, жила с отцом у Путиловского завода. Когда разнесся слух о том, что для расправы с забастовавшими обуховцами вызваны казаки и пехота, путиловцы бросились через пустыри на помощь товарищам.

Вместе с отцом побежала и Варя. Отец сначала кричал на нее:

— Куда ты, Варька! Цыц! Пошла домой, мать ведь одна.

— Мать дома, — отвечала Варя, — а там поди есть раненые.

Путиловцы соединились с семянниковцами и направились к Обуховскому заводу.

Но казаки их не пустили. Варя шла, повязанная синим платком, в юбке, к которой пристали прошлогодние репья, рядом с отцом и высоким мастеровым. Мастеровые шагали тесными рядами, а навстречу рысью ехали казаки.

Офицер еще издали крикнул:

— Куда, мерзавцы?

Кто-то из передних рядов ответил:

— Мы люди православные, а не мерзавцы!

Лошади пятились, рабочие шли. Варино сердце бешено билось. Высокий мастеровой сказал ей:

— Ну зачем пошла, девушка? И как это тебя пустили!

— А ты попробуй не пустить ее! — огрызнулся отец.

— Никак, папаша?

— До сих пор считался им.

— Ну, в таком случае…

Мастеровой не кончил, потому что казаки повернули назад, офицер взмахнул шашкой. Сотня развернулась и понеслась на толпу.

Варя видела оскаленные конские морды, нагайки, нахлестывавшие коней; из-под ног сотни ветер нес в сторону города облачко жидкой пыли. Рабочим нужно было взяться под руки, врасти в землю, и тогда разбился бы вихрь коней об их ряды, но кто-то не выдержал и побежал, за ним второй, третий, и вдруг плотная толпа стала зыбкой: кто шел вперед, кто бежал в сторону, кто стоял.

И в эту зыбкую, дрогнувшую массу людей ворвались казаки и стали со всего плеча хлестать нагайками.

У Варвары на всю жизнь на спине рубец. А высокого мастерового Парамонова, который схватил за ногу и стащил с коня казака, ударившего ее, другой казак полоснул шашкой. Правда, удар пришелся плашмя, но был так силен, что Парамонов упал.

— Вот оно, христолюбивое воинство, — бормотал он потом, сидя в овраге вместе с Варварой и ее отцом.

Через полгода он стал ее мужем, этот высокий мастеровой Парамонов.

В те дни за Невской заставой впервые увидели ротмистра Чучила. И вот он сейчас проехал в пролетке, сидя прямо, опираясь ладонями на эфес шашки.

«Едет он куда-нибудь, — думала Варвара, — или просто озирает свои владения?»

Несколько ранее она приметила Пикунова. Пикунов прошел с двумя своими дружками в трактир «Тверь». Все в его цеху заняты на сверхурочных, а Пикунов никогда не занят. Дружков у него теперь много по заставе. Третьего дня они даже по улице гуляли, икону достали из Лавры — идут, поют, извозчиков останавливают. Рядом с Пикуновым шел лавочник Дурылин. Котелок съехал у него на затылок, пиджак расстегнут, в руке толстая палка. И с такими же толстыми палками шествовали братья Лебедевы, известные по всей заставе драчуны.

Видела Варвара битюгов, шагавших своим тяжелым битюжьим шагом, впряженных в подводы, нагруженные ящиками и мешками. Видела одноконных и пароконных извозчиков, на все она обращала внимание, хотя, казалось, была занята только младенцем, ползавшим по платку.

Она увидела и Таню, которая, дойдя до угла, быстро повернула вдоль стены дома и исчезла в сенях.

Был воскресный день. В большой комнате Парамонова накрыт стол. Что ж, люди хотят в воскресенье чаю попить вместе со своими знакомыми! Песни попеть, — вон у стены на кушетке балалайка, гитара, мандолина…

— Здравствуйте, Дашенька!

Маша хлопочет у стола. Чепуров настраивает мандолину. Пудов курит у окна. Анатолий Венедиктович Красуля сидит на стуле в углу. Ага, сам товарищ Глаголев! Значит, будет что-то серьезное… Дубинский здесь, Годун, Цацырин…

— Прошу за стол, — приглашает Парамонов, — не богато, но от души. Листовка распространена вся без остатка. Нашла многочисленных читателей. Люди волнуются. Работать заставляют зверски, а ради чего? Ради войны в Маньчжурии. Задаром, по-моему, льется кровь русского человека. Что мы там потеряли, что забыли? Царь и капиталист воюют, а нас не забывают поприжать. Штрафы, сверхурочные! Средний заработок, хоть сутками не выходи из цеха, от сорока пяти до шестидесяти копеек. Одиночка на шестьдесят еще проживет, семейный — нет.

Парамонов говорил негромко. В руке держал бутерброд. Но он только раз откусил от бутерброда и только разок глотнул из стакана. Глаголев, сидевший рядом с Красулей и в самом деле пивший чай, сказал:

— Распорядитесь по кругу, чтобы все ели и пили, а то ненароком кто-нибудь войдет и увидит, что у нас не чаепитие, а бутафория. Так все что угодно можно провалить.

Он хлебнул чаю и внимательно оглядел сидевших за столом. Как будто все в порядке: присутствующие не столько слушают Парамонова, сколько смотрят на него, Глаголева. Он многозначительно кашлянул и сказал Красуле:

— Анатолий Венедиктович, исходатайствуйте мне еще стаканчик. — И когда новый стакан чаю оказался перед ним, сказал, так же вполголоса, не ожидая, когда Парамонов кончит речь, и прерывая ее на полуслове:

— Не будем повторять старых ошибок. Товарищ Парамонов ударил по всем струнам сразу. Ни к чему! — И своим ломающимся в нужных местах голосом стал обстоятельно доказывать, что рассуждения Парамонова непростительно наивны.

Кончив свои размышления по поводу Парамонова, Глаголев предложил первое слово предоставить организатору подрайона Анатолию Венедиктовичу Красуле, снова подчеркивая, что выступление Парамонова даже и почитаться не может за выступление.

— Мне кажется, — начал Красуля, — что у нас на иные товарищи чересчур распаляют страсти. Вас, Дашенька, и тех, от имени которых вы действуете, я обвиняю… В самом деле, вот пример: Парамонов — начитанный, умный и очень толковый рабочий — уволен с завода. Я думаю, он уволен со внесением в черные списки, — значит, он и на другой завод не поступит.

Из-за чего мы потеряли отличного товарища? Из-за бессмысленного распаления страстей. Великое дело шапку перед дураком поломать! Ну и поломай. Чего вы, Парамонов, хотели добиться своим поступком? Пробудить в нем совесть! Детская затея. Весельковы были и еще долго будут в российской действительности. Вы на него обиделись, а в результате организация нашего завода потеряла человека, преданного делу рабочего класса. А все это оказалось возможным потому, что наш пропагандист Дашенька занимается распалением людских голов. Она, как артистка, увлекается декламацией чувств. Ведь когда кружком непосредственно руководил я, ничего подобного не было. Опыта нет, товарищи! Страстей много, а нужна трезвость. О бойкоте Зубкова я не буду говорить, меня не спрашивались, меня только поставили в известность. А ведь я как-никак отвечаю перед Петербургским комитетом и ЦК за Семянниковский подрайон!

Цацырин сказал негромко:

— Зубков уже пробовал продать заведение и дома. Один мастачок приехал, посмотрел, да как понюхал, чем пахнет, — сразу откланялся.

— Ладно, — с досадой сказал Красуля. — Оставим эту злосчастную тему. На заводе настроения таковы, что вызывают самое серьезное опасение. Война протекает безрадостно. А мы, стараясь внушить своими листовками, что война народу не нужна, что она разбойничья, не только вносим в сознание рабочих окончательную путаницу, но и создаем возможность эксцессов. Кое-кто уже поговаривает о широкой антивоенной демонстрации!

Дашенька почувствовала, как сердце ее бьется все чаще. Ей показалось, что слова Красули произвели на присутствующих впечатление.

— Я не только буду просить, — повысил голос Красуля, — я буду требовать, чтобы все, что предпринимается, согласовывалось со мной. Товарищ Глаголев иначе и не мыслит моей работы здесь. Прошу его сделать несколько замечаний по существу.

Глаголев покачал головой и, мягко улыбнувшись и расставив руки, точно обращался к детям, сказал многозначительным шепотом:

— Товарищи, никаких разговоров об антивоенной демонстрации. Российская социал-демократическая рабочая партия вступила на путь объединения всех прогрессивных сил страны. Мы договариваемся, мы протягиваем друг другу руки! Мы русскому либералу говорим: «Не бойся! Мы не разрушители, не анархисты, не погромщики». В этот величайший момент, когда единение может быть достигнуто, нельзя испугать, оттолкнуть от себя либеральную часть общества. А ведь антивоенная демонстрация, которая, конечно, приведет к столкновению с полицией, испугает, оттолкнет от нас, а возможно, и от революционного пути либеральную и наиболее действенную часть общества.

Он выпрямился, держа в руке стакан, точно произносил тост. Голос его уже звучал громко. Он нисколько не сомневался, что подчинит себе этот важный район Петербурга.

— Товарищи, хотя я и против антивоенной демонстрации, я скажу: мы должны восстать против войны. Почему? Потому что война имеет тенденцию затянуться до бесконечности. Мир во что бы то ни стало! — вот наше требование. Ни одной капли драгоценной человеческой крови! Вы законно спросите: каким же это образом я, противник антивоенной демонстрации, буду требовать от правительства прекращения войны?

В дверь негромко постучали. Парамонов взглянул на Дашеньку, та выжидательно и испуганно смотрела на дверь. Вслед за стуком дверь открылась, и на пороге остановился Грифцов.

Годун, Дубинский и Парамонов сорвались со своих мест, Дашенька и Глаголев не шелохнулись. Дашенька — обессилевшая от страшного волнения и радости, а Глаголев — неприятно пораженный. Он постарался усмехнуться и достал портсигар.

— С корабля на бал! — Грифцов поставил свой стул рядом с Дашенькиным…

Красуля сказал Глаголеву тихо, но не настолько, чтобы его не услышали соседи:

— Раз опоздал, вошел бы молча, сел в угол и слушал, что говорит один из старейших товарищей, — а он точно в трактир вошел!

Глаголев кивнул головой. Он не видел Грифцова с памятного собрания в квартире учителя Дубинского. Все такой же Грифцов — бледное лицо, черные усики, маленькая бородка… Нет, тот был юноша, этот — мужчина.

— Прежде чем попасть к вам, — заметил Грифцов, — пришлось поколесить. Гороховый господин увязался за мной.

Глаголев поморщился. Мало ли кто встречал шпиков и мало ли кто оставлял с носом шпиков!

Грифцов залпом выпил стакан чаю, съел кусок хлеба с сыром, о чем-то тихо спросил Машу. Маша так же тихо ответила:

— Ребенок у ней привык спать на воздухе, да сейчас и совсем тепло.

Глаголев пожал плечами и уже хотел спросить: «Товарищи, что же это происходит? Меня сюда пригласили, я поставил важнейшие вопросы…» Но тут Грифцов отодвинул от себя стакан и сказал:

— На заводе в этом году господа правленцы получат чистенькой прибыли около двух миллионов — заказы военного министерства. Да будет благословенна война! Больше народной крови — больше денег в карманы! Как известно, завод строит миноносцы и крейсера. На них плавают наши братья — матросы, на них они защищают родину. Верное, плавали и защищали, потому что три миноносца взорвались на минах, четыре погибли в бою. Разве были не храбры русские матросы, разве не хотели отстоять грудью свою родину? Товарищи, одна из причин катастрофы — низкое качество наших судов. Те, кто ведал постройкой, крали и наживались на всем: на металле, на машинах, на пушках. Старались сделать подешевле, чтобы побольше положить в карман.

Вот, товарищи, об этом мы должны помнить всегда. Довольно работать на войну, которую правительство ведет так позорно!

Грифцов откинулся к спинке стула. Прямо против него сидел Годун. Все, что говорил Грифцов, должно быть, соответствовало мыслям бывшего фельдфебеля, потому что лицо его выражало полное удовлетворение. А помнишь, Лука Дорофеевич, каторгу, бегство, бой не на жизнь, а на смерть?

Глаголев сказал скрипучим голосом:

— Позволю себе сказать, вы ворвались несколько неожиданно на собрание, на котором трактовались важнейшие вопросы. В частности, я опубликовал лозунг: «Мир во что бы то ни стало!» Вы в конце концов тоже высказались за него, но начали очень издалека и таким тоном, будто полемизируете со мной.

Глаголев, склонив голову, смотрел на Грифцова. Ему казалось, что он сбил с позиций своего противника, что Грифцову, как и всему большинству Петербургского комитета, придется признать его, Глаголева, превосходство и поддержать его в этом вопросе.

— Когда я подошел к двери, — указал Грифцов на дверь, — и взялся за ручку, я услышал ваш голос. Он был громок. Вы как раз публиковали лозунг свой и всего прочего меньшинства: «Мир во что бы то ни стало!» и собирались объяснить, почему же в таком случае вы против такого мощного оружия за мир, как антивоенная демонстрация. Разрешите это сделать за вас. На первый взгляд концы с концами не связаны, но это только на первый взгляд. За «мир во что бы то ни стало» вы потому, что страшитесь продолжения войны, страшитесь, что народ, возмущенный безмерными злодеяниями правящей клики, сметет вместе с царем и любезную вашему сердцу буржуазию, без торжества которой вы упрямо не мыслите торжества революции. Следовательно, ваш лозунг — не что иное, как попытка спасти буржуазию. Антивоенная демонстрация немила вам по тем же причинам: вы боитесь напугать буржуазию демонстрацией народного единства и народной силы. Вы, меньшевики, за немедленный мир, но это еще не значит, что вы за поражение царя в этой войне. Ведь вы не возразите, если Куропаткин завтра разгромит Ойяму и принесет Николаю победу? А мы возразим, потому что в России нет иной армии, кроме царской, и победа Куропаткина будет прежде всего победой царя. Следовательно, от победы царь приобретет, а народ в своей борьбе против самодержавия потеряет. Вы за «мир во что бы то ни стало». Но этот столь человечный на первый взгляд лозунг, будучи осуществленным, позволит царю бросить свою армию против восставшего народа. Поэтому хотя мы и утверждаем: войны между народами — бесчеловечное, бессмысленное зло, а японская война тем большее, что ведется она исключительно в интересах капиталистов и послушного им царского правительства, — мы не можем принять вашего «мира во что бы то ни стало». Не «мир во что бы то ни стало», а свержение царизма, победа народа и мир, заключенный освобожденным народом.

— Ура! — крикнул Годун.

Маша воскликнула:

— Антон Егорович!

Дубинский и Цацырин вскочили. Глаголев побагровел. Судьба опять столкнула его с бывшим учеником и почитателем. Он оглядывал собравшихся, еще четверть часа назад покорных и подвластных ему. Как, черт возьми зыбка и отвратительна человеческая душа!

От возбуждения и волнения Глаголев заговорил осевшим, дребезжащим голосом.

— Я отлично понимаю вас, Антон Егорович! Анантивоенная демонстрация, антивоенные настроения нужны нам не для скорейшего заключения мира, а для того, чтоб, продолжая войну, подорвать волю к победе, сделать ее невозможной, обнажить полнее язвы царизма, привести его к поражению, а народ к революции, — к революции, к которой он еще не готов! В этом вся непозволительность, вся недопустимость вашей позиции! Далее анализирую ваши мысли. Вы признаете вреднейшую, опаснейшую теорию, проповедуемую Лениным, что пролетариат может быть гегемоном в буржуазной революции, Демагогическая бессмыслица! Вы играете на самых отсталых страстях, внушая людям, совершенно неграмотным и, в сущности, ни к чему высокому еще не пробужденным, что они могут возглавить революцию! Я согласен с Лениным, что основной грех нас, социал-демократов в России, — это кустарничество, слабая подготовка наших практиков. Вы подумайте, друзья, у большинства наших практиков совершенно не хватает теоретической подготовки! Они гимназии покончали, даже университеты, а нужной подготовки нет. Как готовится такой практик к пропагандистской работе? Наспех прочитывает последнюю книжку журнала, где господин Струве или Бердяев упражняются в области гносеологии, стремительно просматривает последние новинки, проглатывает их некритически, поддаваясь демагогии, хлестким мыслям, которым на поверку грош цена. И вот такой практик идет в кружок и пропагандирует! Если наши интеллигенты не подготовлены, то на что же будут годны революционеры из рабочей среды, то на что, спрашивается, будет годна вся рабочая масса, как и чем может она возглавить революцию? Кулаками, погромами, разрушениями, неистовым буйством?! Вы кончили университет. Стыдитесь! — Глаголев брезгливо поджал губы и фыркнул. — Я имею право говорить от имени рабочего класса России. И наконец — это я говорю всем — ЦК вас не поддержит! Теперь другие времена.

В комнате наступила тишина, Парамонов, взволнованно ходивший из угла в угол, выглянул на улицу. Да, вечер все еще продолжал мягкими нежными красками освещать город. Варвара с ребенком на руках сидела на траве. Платок ее сполз с головы на плечи. Гладко причесанная голова прижалась к стенке забора. Казалось, молодая мать дремлет вместе с ребенком. Прошли парни по улице, чуть не задели ее по ногам. Парамонов знал этих парней: Винокуров и Гусин, сидельцы лабазников Лебедевых, дружки Пикунова, члены нового общества.

«Чего они здесь шляются?» — подумал Парамонов, но подумал так, между прочим, потому что вся душа его была полна протестом на слова Глаголева.

Он повернулся от окна, взглянул на Грифцова, неподвижно сидевшего на своем месте и с предельным вниманием слушавшего Глаголева, оглядел товарищей: Дашенька, Цацырин, Годун!.. Щеки у всех горят, но почему они молчат, чего ждут? Ведь все ясно: Глаголев не считает русских рабочих за людей! Какой же он социал-демократ?! А столько всяких книг прочел и написал! Парамонов сунул руки в карманы и широко расставил ноги.

— Я получил письмо от брата, Маша Малинина — от дяди, оба они воюют у Куропаткина. Могу сказать одно: не дай бог такой войны. Что же касается постоянных напоминаний товарища Глаголева и Анатолия Венедиктовича, что революция если и будет, то хозяевами в ней будем не мы, — не хочу, отвергаю! Революция для меня святыня, а я буду где-то в прихожей топтаться, когда господин Ваулин будет над ней хозяйничать?!

Он сделал шаг к Глаголеву:

— Рабочий не побоится умереть за правое дело. Так и знайте!

— Мы даже не остановимся перед вооруженным восстанием, — негромко сказал Грифцов. — Правда, сейчас нет еще этого лозунга. Но завтра он будет, и массы подхватят его, потому что идея восстания зреет в народе.

— Черт знает что, — пробормотал Глаголев, обращаясь к Красуле, но в поднявшемся шуме не услышал своего голоса.

Все вскочили с мест и окружили Грифцова.

— Чудовищный демагог! Черт знает что такое! Голову такому снять, — бормотал Глаголев, — иначе он погубит рабочий класс и Россию. И это в Петербурге, в центре русской социал-демократической мысли!

Обегал всех глазами. Искал поддержки. Напрасно! Никто им не интересовался. «Вот интеллектуальный уровень наших рабочих! Кто им потрафит, к тому они льнут, а кто им против шерсти правду в глаза…»

Кровь ударила Глаголеву в голову.

— Братья-разбойнички! — прошептал он. — Ну, Анатолий Венедиктович, здесь нам делать нечего. Надо отдать вам справедливость: отлично вы руководите своим подрайоном! Черт вас возьми, старый социал-демократ! На посмешище выставили!

Криво улыбаясь, ни с кем не попрощавшись, Глаголев как-то бочком вышел в переднюю, распахнул дверь и, не закрыв ее, сбежал по лесенке.

9

Таня вышла последней из квартиры Парамонова. Варвара сидела на ступеньке; девочка, укутанная в платок, спала на ее коленях.

— А я вот не могла послушать, — сказала Варвара, — хожу около дома, гляжу по сторонам, а сама все думаю, как там у нас. Глаголев пришел важный, с тросточкой. А выскочил, как после бани, красный, измятый, галстук набок, и без тросточки, — должно быть, в сенях позабыл…

— Не понравились ему наши слова, Варя.

Таня посмотрела в Варины глаза, черные на смуглом тонком лице, радуясь тому, что эта милая молодая женщина связана со своим мужем не только любовью, но и общим делом. Она положила руку на Варварино плечо, притянула к себе и поцеловала ее в лоб.

Она могла бы сейчас весь мир обнять и расцеловать: вернулся, вернулся Антон, полный сил, энергии! Господи, как хорошо жить на свете!

Таня долго дожидалась паровичка. Напротив, через улицу, был трактир. Около трактира стояла кучка подвыпивших людей.

— Я и жилетку пропью, — говорил молодой голос, и в тоне его слышалось настоящее наслаждение, которое, очевидно, приносило его владельцу решение пропить жилетку.

— С Лидкой тогда ты и не разговаривай. Без жилетки к ней не являйся. Кто ты без жилетки? Не человек. Полчеловека!

— Я и рубаху исподнюю пропью. На что мне рубаха? Сейчас тепло.

— Лидка на тебя без рубашки плюнет! Кто ты без рубашки? Разве человек бывает без рубашки! Собака — та без рубашки. Мерин — тот тоже без рубашки.

— Пошли! — крикнул молодой голос, и Таня увидела высокого мужчину, который снял с себя жилет и начал стаскивать рубаху. Он нетвердо стоял на ногах, руки плохо слушались его. Он нагибал голову и вслед за головой падал сам. Друзья подхватывали его.

— Во! — воскликнул он с торжеством, помахивая жилеткой и рубахой.

Дверь трактира отворилась, вся группа ввалилась в трактир. Гармошка, захлебываясь и сбиваясь с такта, играла плясовую. По занавескам открытых окон скользили тени. Редким шагом, постукивая каблуками по мостовой, прошел городовой. Он остановился под окном, прислушался к тому, что делается в трактире, нашел, что все в порядке, и зашагал дальше.

Паровичок, вздыхая и покряхтывая, подкатил к остановке. Таня забралась в пустой вагон. У Николаевского вокзала пересела на извозчика. Заря, не угасая, висела над Невским, и адмиралтейская игла, сама золотая, сливалась с бледно-золотым небом. Огни фонарей как-то особенно празднично выглядели на фоне этого нежно светящегося неба. Извозчик ехал не торопясь. Вот поровнялась с ним конка. Кондуктор давал сдачи пассажиру. Мимо Тани проплыли сосредоточенные мужские лица под фуражками и котелками. У «Палкина» дежурили лихачи. Мягкий стук копыт по торцам, шелест резиновых шин, приятный, мягкий, почти музыкальный стук хороших экипажей… Обогнала коляска. Мужчина в цилиндре, женщина в сверкающей пушистой накидке. А в Маньчжурии война. На заставах рабочие по восемнадцать часом не выходят из цехов, министерство просвещения закрывает рабочую школу в страхе, что рабочие изучат синтаксис и десятичные дроби!

На Петербургской стороне было сонно и тихо. Пролетка дребезжала по булыжнику. Палисадники, низенькие домики. У пожарной части тускло горел фонарь, пожарник в каске сидел на лавке и разговаривал с дворником. Улицы здесь были узкие, магазинов мало. Булыжная мостовая часто исчезала, и пролетка катилась по немощеной улице то ровно и мягко, то вдруг ныряя в ямы и рытвины. Петербургская сторона напоминала уездный город, и самый воздух здесь был иной, чем по ту сторону Невы: чистый, свежий, наполненный запахом листвы и цветов.

Таня отпустила извозчика на углу Большого проспекта и Ординарной и пошла пешком.

Одноэтажный серенький домик на низком фундаменте стоял среди кустов жасмина и боярышника. Крайнее окно светилось. Таня осторожно огляделась и постучала. Скрипнули половицы в передней, дверь приоткрылась.

— Антон! — воскликнула Таня, обнимая его и прижимаясь к нему. — Антон! Так внезапно! Я прямо с ума сошла…

Они никогда не говорили о любви.

Ни тогда, когда она зародилась, ни тогда, когда окрепла и стала частью их существования.

Скрывали ее друг от друга? Да, пожалуй… Но сейчас ничего уж нельзя было скрыть.

Ничего не нужно было… Вот так стоять друг с другом… час, другой… всегда?!.

На белом столе, покрытом белой скатертью, лежали книги. Между окном и дверью во вторую комнату стоял диван.

— Ты здесь один? — спросила Таня.

Грифцов кивнул головой.

— И никого не ждешь!

— Никого…

Было очень тихо в домике, а стало еще тише! Когда еще будет такой час, такая тишина, такое счастье?..

— И ничего не нужно бояться, — сказала Таня. — Ты ничего не бойся, Антон…

…Уже под самое утро Грифцов рассказывал, как тогда зимой, расставшись с Таней, он пробирался за границу….

Есть такой пограничный городок Рыпин. Два костела, халупы, еврейская беднота… Проводник — невысокий жилистый еврей, контрабандист. Сговорились за три рубля. С Грифцовым еще один переходил границу. Идет, тяжело дышит, беспокоится: а вдруг задержат? А ему и беспокоиться-то нечего, идет по каким-то своим делишкам, не хочет платить десять рублей за заграничный паспорт.

— Вы знаете, говорит, в Рыпине я уже целую неделю, все не было темной ночи… А по этому самому шоссе трижды за эти дни проезжал в Торн начальник уезда. Переоденется в цивильное и катит себе с женой и свояченицами. Я уж узнал, у него и свояченицы есть. И никакого ему паспорта не надо, возьмет пограничный офицер под козырек — вот и весь паспорт. И гусары ездят торнское пиво пить, пуперники есть.

Грифцов идет, слушает и думает: а вдруг сейчас из-за куста — «стой!» Но все обошлось благополучно.

В Женеву приехал радостный, но неожиданно попал в тяжелую атмосферу. Плеханов от союза с Лениным перешел к союзу с Мартовым. Меньшевики захватили ЦК.

— Ты смотришь на меня вопросительно, Таня, — почему же? Да, читая протоколы съезда и знакомясь со всем тем, что случилось после съезда, я задавал себе этот же вопрос: почему? Понемногу я понял почему. Иные склонны видеть причину разногласий в том, что Ленин недавно приехал из России, связан с ней теснейшими узами и знает, чем живет Россия. Плеханов же ушел в теорию, в среду многолетней эмиграции и западной социал-демократии. Не в этом дело, Таня, — на Плеханове лежит груз старых его народовольческих воззрений, — это тяжелое наследство.

Таня сидела на диване неподвижно, положив руки на колени.

— Что с «Искрой»?

— «Искра» теперь не наша. Ты можешь себе представить нелепость: ЦО партии «Искра», призванная служить партии, делает теперь все, чтобы развалить партию, вернув ее к состоянию хаотической кружковщины! Из меньшевистской «Искры» не возгорится пламя. Курить, чадить — вот на что она способна. Ленин вышел из редакции ЦО.

— Значит, и ЦО, и ЦК в их руках?

— Но большевики не в их руках. Не нужно бояться ни Плеханова, ни Мартова. Радостно смотри в будущее — оно наше.

Они еще полчаса разговаривали о тех событиях, которые грозно назревали в стране.

— Таня, — тихо сказал Грифцов. — А мне ведь скоро отправляться туда, в Маньчжурию. Новую задачу ставит перед нами партия: распропагандировать царское войско, опереться на его передовую часть, создать из нее военную силу революции!

Вот, оказывается, как коротко человеческое счастье!

…Уже совсем рассвело, когда они вышли в палисадник. По Каменноостровскому процокали копыта, донесся сухой, мягкий треск нескольких экипажей. Должно быть, какая-то веселая компания возвращалась от цыган из Старой Деревни.

Хлопнула за Таней калитка, замирали ее шаги. Грифцов пошел к дому.


Читать далее

Вступление 09.04.13
Первая часть. ВАФАНЬГОУ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Шестая глава 09.04.13
Седьмая глава 09.04.13
Вторая часть. УССУРИ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Третья часть. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Четвертая часть. ТХАВУАН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Пятая часть. ЛЯОЯН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Шестая часть. НЕВСКАЯ ЗАСТАВА
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Седьмая часть. МУКДЕН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Восьмая часть. ПИТЕР
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
ОБЪЯСНЕНИЕ НЕПОНЯТНЫХ СЛОВ 09.04.13
Третья глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть