Вторая глава

Онлайн чтение книги На сопках маньчжурии
Вторая глава

1

Несмотря на все победы, настроение в японском штабе было тревожное. Особенную тревогу внесла операция на Шахэ.

Куропаткин на Шахэ начал наступление, имея некоторое преимущество в силах. У него было двести десять тысяч человек, в то время как у японцев было сто семьдесят. Он имел семьсот пятьдесят восемь орудий, в то время как японцы — шестьсот сорок восемь.

Но, с точки зрения Ойямы, Куропаткин вел себя непонятно. Во-первых, он попытался овладеть перевалами, когда всему миру было известно, что армия его не умеет действовать в горах.

Во-вторых, Куропаткин в наступлении по-прежнему придерживался необъяснимой тактики: наступал малыми силами! Батальоны и полки, наступая против бригад и дивизий, терпели неудачу, следующие батальоны и полки тоже терпели неудачу, наступление срывалось. Эта особенность куропаткинской войны, непонятная Ойяме, радовала, но и пугала маршала — он все время думал, что это игра и что близок час, когда русский командующий двинет в наступление всю свою армию, и тогда ничто не спасет японцев от разгрома.

Наступление Куропаткина кончилось ничем, но и контрнаступление Ойямы тоже кончилось ничем. Ойяма не решился сосредоточить крупные силы на левом фланге, чтобы вырваться на железную дорогу в тыл русской армии. Можно было также крупные силы бросить на центр и прорвать его. Но Мольтке так не делал никогда, и Ойяма не применил этот прием, хотя он и привел бы к победе. А может быть, и не привел бы. Кто знает, что и когда приводит к победе…

К русским непрерывно подходили резервы, а к японцам?

Ойяма подсчитал, сколько он еще может получить резервов. Подсчеты были неутешительные. Русских усиливал каждый день. Надо было торопиться с генеральным сражением.

Среди немногих японских офицеров, чувствовавших себя спокойно, был Саката. Его не тревожили военные обстоятельства, коммерческие дела его шли отлично; Такахаси богател, вместе с Такахаси богатели иные генералы, а вместе с ними и капитан Саката.

Несчастье обрушилось на Сакату с совершенно непредвиденной стороны.

Неделю назад он получил отпуск и поехал в тот госпиталь, где сестрами милосердия были англичанки и где работала так понравившаяся ему рослая, широкобедрая Агнесса.

Он увиделся с ней, говорил с ней, и она без стеснения смотрела ему в глаза круглыми голубыми глазами.

Хозяева деревни были давно выселены, в фанзе было тихо. Саката схватил Агнессу и, напрягшись, опрокинул ее на матрасик. Она не сопротивлялась. Саката рванул блузку за воротник, посыпались пуговицы, и вдруг неожиданно женщина дико вскрикнула, ударила Сакату в переносицу, вырвалась и выбежала из фанзы.

Капитан ошалело стоял посреди комнаты, вспоминая, как она смотрела на него, как позволила опрокинуть себя — и вдруг удар, крик!.. Дверь фанзы распахнута, врывается морозный воздух.

Удивление Сакаты сменилось гневом. Негодяйка! Англичанка!

Но он уехал и за торговыми удачами сразу же забыл всю эту историю. Однако через неделю командир полка вызвал его к себе и протянул английскую газету.

В газете описывался поступок капитана Сакаты, покушавшегося на честь англичанки, приехавшей отдать все силы раненым японцам.

Саката читал, еще не понимая, что случилась чудовищная, нелепая, непостижимая катастрофа.

— Это так и было? — спросил полковник.

— Так и было! Но не я виноват, а она: она меня прельщала, соблазняла, смотрела на меня и требовала, — разве я мог поступить иначе? Это оскорбило бы ее.

Полковник сказал задумчиво:

— Вполне допускаю, что она вынудила вас к насилию. Но, вы понимаете — англичанка! Дружественные англосаксы!.. Наше военное положение теперь… Вы понимаете сами… К Куропаткину каждый день подходят подкрепления… Одним словом, по вашему делу уже вынесено решение.

— Какое? — со страхом спросил Саката.

— Вам придется того… — полковник сделал короткий решительный жест у своего живота.

Саката выпучил глаза:

— Господин полковник!.. Из-за женщины, даже не японки!

— Я все сказал… Генерал Хардинг другого выхода для восстановления чести не находит.

Так глупо пришла в жизнь Сакаты катастрофа. Саката сидел в своей фанзе, смотрел в стену и всей душой сопротивлялся ужасному решению. Разные соображения наполняли его голову, но ни одно не обещало успеха.

Зашел лейтенант Мисао. Офицеры уселись друг против друга, не говоря ни слова.

И тут у Сакаты появилась мысль: написать Футаки письмо. Письмо может спасти его.

— Я напишу генералу Футаки, — сказал Саката. — Он всегда любил меня и выделял среди других. Доставьте генералу сегодня же.

Написал коротко. Он — японец, передовой офицер, понимающий миссию Японии, печатал статьи, читал лекции, его жизнь нужна Японии… Пусть генерал Футаки сообщит, правильны ли его мысли и надежды на жизнь.

— Поезжай сейчас же. Тебе дадут разрешение отлучиться.

Мисао уехал.

Под вечер к Сакате зашел адъютант командира полка, поговорил с ним, осмотрел фанзу и сказал, прощаясь:

— Завтра утром я еще разок загляну к вам… и, надеюсь, все будет в порядке.

Саката поклонился. Итак, крайний срок завтра утром!

Заметался по комнате. Катастрофа была чудовищна. За что? Из-за презренной женщины, англичанки Агнески, японец Саката, самурай, должен распороть себе живот!

Вспомнил Юдзо. Смерть того была торжественна. Он, Саката, радовался смерти неприятного человека, желавшего подорвать корни японских побед. В душе Юдзо даже не был японцем. Очень хорошо, что его убрали из жизни, чему весьма посодействовал и Саката. И нечего было ради него воскрешать старинный обряд. Но неужели теперь очередь за Сакатой? Нет, невозможно! Нелепо!

Он метался по комнате. Денщик принес обед. Обед? Еда?

После обеда заглянул к нему капитан Хаяси, друг погибшего Яманаки, враг Сакаты. Как и все посетители, для чего-то осмотрел комнату, выразительно взглянул на саблю, стоявшую в углу, и исчез.

Лицо его с короткими усиками показалось Сакате отвратительным.

Неужели из этой комнаты Саката больше не выйдет живым?

Идут по улице офицеры. Остановились перед фанзой и молча смотрят на нее. Явно они торопят капитана. Боятся, что его медлительность ляжет позором на полк.

Денщик внес пакет, завернутый в клетчатый платок, в какой заворачивают подарки, положил на столик. Саката развернул — кинжал! К кинжалу приколота записка с подписью дарителя — адъютант полка!

Пот выступил на лбу Сакаты. Он не хотел умирать. Умирать должны другие, Саката должен жить.

Он так устал метаться по комнате, что одурел и сел в углу на циновку.

Опять скрипнула дверь, опять денщик принес пакет в подарочном платке. Три пакета сразу!

К вечеру Саката получил пятьдесят кинжалов. Это был невероятный позор. Даже его друзья прислали ему кинжалы, даже они предпочитали видеть его мертвым! Из-за какой-то негодяйки, потаскухи! Агнески!

Ждал письма генерала Футаки. Письмо решит его судьбу.

Денщик дважды бегал на квартиру к лейтенанту. Мисао еще не вернулся.

Наступила ночь. Куча кинжалов лежала в углу комнаты. Принесли записку от командира полка. Он вежливо спрашивал, не собирается ли капитан Саката открыть торговлю кинжалами.

Итак, Саката перешел все пределы медлительности, разрешаемые законом чести. Но что такое закон чести, если человек хочет жить? Потерять жизнь из-за того, что он, естественно, как мужчина, пожелал женщину?!

Еще недавно полное, лицо его осунулось, глаза лихорадочно блестели. Подошел к сабле, вынул ее из ножен. Боевая сабля!.. Денщик подал ему полотенце. Саката обмотал клинок полотенцем от рукоятки до половины лезвия. Так удобно взять рукой. Денщик с надеждой смотрел на офицера.

Но Саката положил саблю на стол и вернулся на старое место, в угол.

Он не хотел верить, что это должно произойти. Генерал Футаки всегда так благоволил к нему!..

Ночь. Темнота, Все спят, Все, кто ни живет на земле в эту ночь, все счастливы, Только пред одним человеком стоит то чудовищное, что стоит перед Сакатой.

Вышел во двор. Огляделся. Небо полно звезд. Ветер. Морозный, но приятный. Лучше самый страшный мороз, чем…

— Сходи еще разок к лейтенанту Мисао.

Денщик ушел.

Денщик имеет возможность ходить куда хочет. Он будет завтра жить, и послезавтра, и, наверное, проживет сто лет. Как только англичанка стала вырываться, нужно было зарезать ее, нож-то ведь был на поясе.

Какое недомыслие! Все подумали бы на китайцев, друзей русских!

Он почувствовал такую тоску оттого, что не зарезал женщину, которая возбудила его желания, что застонал, и в это время в комнату вошли лейтенант Мисао и денщик.

Саката застыл, раскрыв рот.

Лейтенант протянул ему маленький пакетик в клетчатом платке.

Все было кончено!

Саката сделал усилие и поклонился лейтенанту, благодаря его за услугу.

Он остался один.

Проходила ночь. Уже ничего не могло измениться, но Саката сидел в углу; перед ним на полу лежала сабля, до половины лезвия обмотанная полотенцем.

Он видел ее и не видел. Не было никаких надежд. Однако он сидел и ждал.

Рассвет.

Саката задрожал, увидев первый луч рассвета. Через час будет светло.

Он знал, что нельзя прожить ему этот час, но он не мог не прожить его и прожил этот последний час своей жизни в тошнотном тумане, где все чувства и мысли напоминали кошмар во сне.

Первым на заре в комнату вошел капитан Хаяси, враг Сакаты, и сел на пол у двери. Пришли еще трое и тоже, не говоря ни слова, сели. К утру комната полна была офицеров, которые молча сидели вдоль стен и смотрели на Сакату.

Саката ненавидел их. Они рады: несчастье случилось не с ними! Но разве не мог Саката быть среди них, счастливый, уважаемый? Разве еще недавно, свидетельствуя против Юдзо, он не был таким же, как они?

Вот в чем японское — в лицемерии! Сидят его однополчане, полные лицемерного негодования, и смотрят на него. А что, если предложить вам: над собой проделайте эту чудовищную операцию! Ну!..

Саката перестал что-либо соображать. Когда-то он проповедовал теории завоевания, уничтожения миллионов людей, теперь ему предстояло уничтожить себя, и это оказалось невероятно трудным.

Уже почти ничего не соображая, но чувствуя, что длить более невозможно, он привстал, поставил саблю в угол, взялся руками за ту часть лезвия, которая была обмотана полотенцем, думал еще минуту помедлить, но кто-то с силой толкнул его в спину, и он с размаху напоролся животом на острие.

Лезвие вошло легко, Саката вскрикнул и сполз на колени.

Офицеры выходили, толкаясь в узких дверях, денщик возился с Сакатой, помогая ему сделать еще несколько нужных движений.

2

Логунова после его освобождения временно прикомандировали к штабу армии, не поручив никаких обязанностей. Он спросил у генерала Сахарова, где он должен квартировать, и Сахаров ответил так, что Логунов понял: квартировать он может где угодно. По-видимому, Сахаров считал, что нужно время для того, чтобы история с поручиком потеряла свою остроту. Логунов поселился в разрушенной деревушке, поблизости от батареи Неведомского и лазарета доктора Нилова. Фанзу батарейцы быстро привели в порядок. Притащили досок, китайской бумаги из шелковых очесов для окон, сложили печку, каны выстлали циновками.

Получился отличный дом! И в этот его дом однажды на целый день приехала Нина.

Она обошла дворик вдоль глиняной стены, местами разбитой, местами размытой, долго сидела в фанзе на канах, положив голову Логунова к себе на колени, и в этой позе, древней как жизнь, было огромное, ничем не победимое торжество жизни. Потом затопила печурку и стала готовить обед. Провизии было много — целая корзина.

— Тут и мое, и Вишневская дала, и Ползикова, и доктор Петров… «Живите целый день, — сказал доктор Петров, — и чтобы сытно и счастливо!» Какой милый рыжий доктор Петров!

После обеда они вышли в поле. С севера дул холодный ветер, но солнце светило ярко, и желтые поля вокруг не имели печального вида. Шли по узкому, комкастому проселку, проселок вел на запад. Там Монголия, а за Монголией — Россия!..

Вдоль проселка ехал обоз. Крытые подводы скрежетали колесами по жесткой земле, заваливались в рытвины, кони с трудом вытягивали их оттуда, повозочные кричали и хлопали кнутами.

Деревни были справа, деревни были слева, иные стояли на голой земле, иные тонули в старых, может быть вековых рощах. Восемь солдат несли на плечах китайский гроб, сделанный из таких толстых бревен, что лучше и не придумать для устройства блиндажа.

— Я не уеду сегодня вечером, — сказала Нина, когда они вернулись в фанзу, — я уеду завтра утром.

Да, они оба не представляли себе, как можно расстаться сегодня вечером…

На следующий день Логунов проводил Нину до лазарета и отправился в Мукден.

В Мукден прибывали новые батальоны, этапы были забиты запасными офицерами, приезжие рассказывали о том, что делается в России, и расспрашивали о том, что делается в Маньчжурии.

Тучи песка гнал ветер по мукденским улицам, китайцы ходили в длинных ватных халатах, шапках-ушанках и туфлях на толстых подошвах, Оказалось, что в армии нет нужного количества теплого обмундирования. Офицеры и солдаты надели кто полушубки, кто шинели, кто те же китайские ватные куртки, над головами подымались черные папахи. Трудно было отличить солдата от офицера.

Логунов прошел в ворота особняка, и китаец-повар провел его в дом. Поручик сразу узнал Грифцова.

— Мы с вами уже встречались, — начал Логунов, — помните…

— Помню… Колпино, плотина!.. От сестры привет. Видел ее перед самым отъездом.

— Товарищ Антон… — сказал Логунов, несколько смущаясь, не зная, как поймет Грифцов его слова. — Я очень рад, что вы здесь.

Грифцов улыбнулся, потер руки и полез в карман за портсигаром. Логунов понял, что он не счел его слова мальчишеским порывом, а отнесся к ним серьезно, придав им то значение, которое они имели.

— Попалось мне сейчас на глаза старое августовское «Освобождение», — заговорил Грифцов таким тоном, точно вчера они с Логуновым разговаривали по этому же поводу и были вообще людьми очень близкими. — Весьма яростно выступило, русско-японскую войну назвало «политической безлепицей». И договорилось до того, что «дело, мол, в том, что то, чего хочет от нас Япония, совпадает с национально-государственными интересами русского народа на Дальнем Востоке: японцы хотят нас вытеснить, а мы хотим уйти!» Каково? А ведь освобожденцы — архилибералы!

И он опять улыбнулся так, что Логунову стало ясно, что он видит в нем своего, близкого человека.

В мукденском особняке Логунов провел несколько дней. Ему отвели комнатку, и он не отрываясь читал книги, о существовании которых еще недавно не подозревал. Перед ним вставала стройная система законов развития человеческого общества.

Утомившись читать, он выходил во дворик, всегда тихий и пустынный.

Днем здесь было тепло, солнце светило, ветер не дул. Казалось, вот-вот наступит весна. По вечерам встречался с Антоном. Невольно Логунов сравнивал Антона с Неведомским. Неведомский много знал, думал остро, и разговор с ним приносил большое удовлетворение. Но беседа с Грифцовым точно освобождала Логунова. Это происходило не только оттого, что Грифцов был осведомлен в чрезвычайно большом круге вопросов, не только оттого, что все знания его, подчиняясь единой мысли, приобретали бесспорную убедительность, но еще и оттого, что он был явно счастлив, занимаясь своим, важнейшим для счастья народа делом.

— Знаете, — как-то сказал Логунов, — меня поразили книги Ленина… Я никогда не испытывал такого… Второе рождение, что ли? До чего это чудесно! Конечно, тысячи вопросов, но главные вижу и понимаю. Пишет простой разговорной речью, точно сидим мы с ним в одной комнате и беседуем. Необыкновенно захватывает.

Они проговорили всю ночь.

Под утро разговор коснулся положения Логунова при штабе. Может быть, десять дней, может быть, две недели Логунов останется еще без назначения. И эта свобода должна быть употреблена во благо.

— Ведь вы, как прикомандированный к штабу, можете ездить по всему фронту?

— Могу.

— Лучшим памятником Топорнину будет память о нем в солдатских сердцах.

Грифцов показал листовку о Топорнине — простую и лаконичную. Царский генерал Куропаткин расстрелял боевого русского офицера Топорнина за то, что тот защищал солдат и считал, что царское правительство не может выиграть войну.

— Вот эта листовка сослужит вам хорошую службу; но еще более я надеюсь на ваше живое слово, слово человека, близкого Топорнину, и свидетеля его последних дней!

Логунов получил несколько «связей».

Фронт раскинулся вокруг Мукдена широко.

На правом фланге, прикрывая Мукден с юго-запада, стояла 2-я стотысячная армия Гриппепберга. Она располагалась за железной дорогой и за Хуньхэ на широкой, бескрайней равнине. Сотни деревень, похожих друг на друга, обнесенных толстыми глиняными стенами, остатки рощ, вырубленных на блиндажи, массивные кирпичные кумирни, кладбища и отдельные дома зажиточных крестьян составляли то поле, на котором должно было разыграться сражение. Гаолян был срезан, но не везде убран. Конические скирды его пестрели по горизонту. Земля была мерзлая и, как всегда зимой, неуютная.

К востоку от железной дороги занимала позиции 3-я армия Бильдерлинга. Здесь тянулись неудобные для земледелия песчаные холмы, деревень и дорог было мало, далее к востоку холмы превращались в крутые, обрывистые сопки, так хорошо знакомые Логунову по сражению у Тхавуана. В горах стояла 1-я армия Линевича.

Начальная беседа Логунова должна была состояться неподалеку от Путиловской сопки.

В сторону противника сопка спускалась полого, прикрытая занятой нами деревней, на север же обрывалась круто, и здесь лепились землянки защитников. Деревня все время обстреливалась японцами. Логунов услышал знакомый свист пуль, понял, что стреляют по нему, и соскочил с коня. Деревню защищала стрелковая рота. Капитан Дворжиков принял поручика, приехавшего из штаба, у себя в землянке.

— Живу в землянке, — сказал он. — В фанзе чертовский холод.

Землянка была выстроена по маньчжурскому способу из скирд гаоляна, плотно засыпанных землей. Обогревала ее крошечная печурка.

— Приехали познакомиться с нашими нуждами? — говорил капитан, присаживаясь на низенькую, точно для детей, скамеечку. — Доложите там кому следует: дохнем с голоду, честное слово! Летом еще кое-как кормили. А теперь интенданты всё ссылаются на хунхузов. «Не можем, мол, ничего поделать, хунхузы мешают!» Врут они, поручик, чистейшее мое убеждение, обнаглели и без зазрения совести набивают свои карманы. Затем насчет папах… Ну, знаете ли, папахи! — Невысокий круглолицый капитан развел руками. — Ведь они за три версты видны над окопом. На второй день, как надели папахи, японцы ухлопали у меня десять человек! Я приказал обернуть папахи башлыками. И, знаете ли, преотлично, совершенно по цвету сливаются с равниной. Ну а как насчет нового наступления? Говорят, через недельку будем в Ляояне! Но в общем не совсем ясно: то ли мы будем наступать, то ли японцы. Если мы будем наступать, нужно устраиваться по одному способу, если японцы — по другому. Если японцы будут наступать, ведь эту землянку разнесет первая шимоза, блиндаж надо… А что с Порт-Артуром? Слышал, штурмуют его здорово. Не устоит он! А если не устоит — к чему дальше воевать? Назад его мы, что ли, отберем? Что-то не верится… И вообще, поручик…

Дворжиков махнул рукой и спросил:

— Чайком согреемся? Угостить больше нечем.

Логунов выпил чаю, поговорил с капитаном об армейских делах и отправился дальше «знакомиться с обстановкой».

Встретившемуся солдату сказал:

— У меня в вашей роте есть землячок… Шидловского знаешь?

— Как же, знаю, вашбродь. Покликать, что ли?

— Покличь! Я буду здесь.

Логунов вошел во двор и стал ждать Шидловского. Градусов десять мороза. Фанза разбита снарядом, двор усыпан мусором и обломками сундуков, кроватей, чугунных котлов — грустная картина войны.

Шидловский заглянул в ворота.

— Землячок? — спросил Логунов.

— Так точно, из Тульской.

— Из трех деревень?

— Из одной. Есть «письма»?

— Есть.

Логунов передал Шидловскому «письма» — пять книжек. Место короткой беседы перед ужином — кумирня.

Земля вокруг кумирни была вспахана артиллерией. Круглые шрапнельные пули рядами блестели в бороздах гаолянового поля.

Солнце садилось. Красное, оно висело над желтой равниной, и равнина начинала отливать багрянцем. Логунов смотрел на садящееся солнце, думал о своей новой работе и ощущал успокоение и душевную ясность, которых не знал с начала войны.

Кроме Шидловского пришло три солдата. Логунов думал, что ему будет неловко разговаривать с незнакомыми солдатами, но неловкости не получилось. Он рассказал, за что погиб поручик Топорнин, и о его последних днях.

Беседа не могла быть длинной, и поэтому, готовясь к ней, Логунов рассчитал каждое слово. Но сейчас он не говорил почти ничего из намеченного. Настоящее вдохновение охватило его. Да, можно говорить весь вечер, всю ночь — и то не скажешь всего, что хочется сказать!

Солнце закатилось, мороз сковал землю. Садясь на коня, Логунов натянул на голову, под фуражку, вязаный шлем. Поднялся ветер. Он дул с севера, из мутной синевы позднего вечера, и поднимал пыль с дороги и полей.

Багровая мутная заря погасала на западе. Копыта гулко звенели по мерзлой земле. На небе проглянули было звезды, но исчезли в песчаной мгле.

Две недели Логунов провел в таких разъездах.

Армия неподвижно стояла на своих позициях. Морозы. Короткие снежные метели. Говорили, что скоро будет новое, решительное наступление.

В рождественский сочельник Логунов приехал к Нине.

Дым, легкий и прозрачный, какой бывает только зимой, поднимался над шатрами. По расчищенному дворику сновали люди. Прошел Горшенин, прошел раненый солдат, опираясь на костыль.

— Я так и знал, что вы приедете! — крикнул Горшенин. — А ваша барышня еще не готова.

— Елка будет, — сообщил Петров. — Честное слово, решили! Там, у Свистунова. Понимаете ли, все надоело и главное — эта неопределенность! Целый год ни одной победы. Что-то небывалое. Я тоже начинаю думать, что вся суть там, — он кивнул на запад.

Нина вышла во двор. Она была в короткой меховой жакетке с высоким воротником, в серой шерстяной юбке и сером вязаном шарфе.

Ее опять точно заново увидел Логунов. Удивился губам, которые раскрылись навстречу ему в улыбке, удивился глазам, которые, казалось, знал до малейшей точинки… Сколько времени прошло с их последней встречи в фанзе, когда она сказала: «Я не поеду сегодня вечером, я поеду завтра утром»?

— Господин поручик даже не здоровается, — сказала Нина. — Приложите руку к козырьку и щелкните каблуками.

Она так никогда не говорила!

— Что с тобой? — шепнул Логунов, беря ее под руку.

Она не ответила, она взглянула на него.

«Боже, какой я дурак», — подумал он.

До деревни, в которой расположился 1-й батальон, была верста. Доктор Петров с Вишневской ушли вперед, а Горшенин держался около Логунова и Нины. Но он как-то так удобно держался, что не мешал им. Он даже как будто помогал им. Потому что необычайно приятно было идти под руку, когда Горшенин шагал рядом.

Башлык у него лежал на плечах, а мороз был градусов двадцать шесть, и санитар то и дело тер уши.

— Горшенин и валенок не хочет надевать!

— Ноги у меня, слава богу, не мерзнут.

— А Петров с дамой… Только снежная пыль за ними столбом!

— Доктор, не замучайте даму!

Петров оглянулся, брови у него заиндевели.

— Доктор, брови потрите, отмерзнут!

А кроме этого разговора, идет другой, безмолвный: «После того как я уехала от тебя не вечером, а на следующее утро, я счастлива. Назло Ширинским и Куропаткиным я — твоя жена!»

И этот разговор совсем не был маленьким личным разговором, это был какой-то огромный разговор, в котором несомненное участие принимала и равнина, теряющая последний вечерний блеск, и дымы, делающиеся всё более сизыми, и первые звезды, сверкающие холодновато и весело. И все те люди — сотни тысяч людей, которые сидели сейчас в окопах, ютились в землянках и полуразрушенных фанзах.

Свистунов стоял посреди фанзы, а за ним возвышалась елка. Как нашли елку в этих местах? Ее украсили китайскими праздничными золотыми и красными бумажными лентами, разрезав их на тонкие полоски.

Большой стол для ужина и три карточных стола на канах.

В фанзе много народу: Хрулев, Аджимамудов, Буланов, командир 1-го батальона Криштофенко, офицеры соседнего обозного парка, офицеры телеграфной роты.

— В штабе корпуса будет своя елка, — сказал Свистунов, — но я туда не ходок, да меня и не пригласят.

— Знаешь, выпьем сегодня за твое здоровье, — сказал Логунову Аджимамудов. — Я сам приготовлял все по части кулинарии. Мобилизовали при содействии друзей-китайцев все, что могли. Прошу извинения у Нины Григорьевны за тарелки — жестяные, эмалированные! Но — два жареных поросенка! Правда, приправа из капусты. Зато вина — смотри!

Стол был уставлен бутылками.

— Одна бутылочка — я тебе покажу…

Этой редкостью была бутылка смирновской водки.

Аджимамудов взял ее за горлышко и показал на свет.

— Чиста, как душа праведника.

— На елке свечи! — воскликнула Нина. — Откуда?

— Буланов получил от дочки. Три месяца шла посылка!

«Да, эта елка замечательна, — думал Логунов. — Сколько на земле ужасов: война, угнетения, расстрелян Топорнин, а я счастлив. Что это такое? И ничего поделать нельзя: я счастлив, Вероятно, я груб, толстокож…»

Пели ротные песельники. Логунов сразу услышал бас Емельянова.

— За счастливое окончание войны, что ли? — сказал Свистунов, поднимая кружку.

— Я как-то был на именинах у одного интенданта, — рассказывал Аджимамудов. — Богатые именины, народу человек пятьдесят. Командир тридцать третьего полка притащил оркестр музыки. Было жарко, один из офицеров тридцать третьего полка сбросил меховой сюртучок, надел интендантскую тужурку и выступил с речью. До войны он был помощником присяжного поверенного, либеральную такую речь закатил: начальство, мол, недостаточно внимательно к нуждам своих подчиненных… и прочее. Полковник и говорит хозяину. «Как это вы разрешаете своим подчиненным говорить такие крамольные речи? Ведь нарушает дисциплину!..» — «Он не мой подчиненный». — «А чей же?» — «Ваш!» — «Как так?» — «Да так… оратор — офицер вашего полка». Полковник ничего не ответил, только глазами стал вращать в поисках преступника, но тот уже юркнул за занавеску и переоблачился. Болван-полковник потребовал, чтобы ему указали офицера. В ответ взрыв хохота — преступник прямо перед его глазами вертится, а он своих офицеров, дурак, не знает!

Над незадачливым полковником много смеялись, потом Буланов, сидевший неподалеку от Логунова, спросил:

— Николай Александрович, вы там теперь, при штабах. Что насчет Балтийской эскадры, куда она: в Порт-Артур или во Владивосток?

— Дай бог Порт-Артуру продержаться, — сказал Хрулев, — штурм за штурмом!

— Но наше наступление уже решено?

— В самые ближайшие дни, — заявил Криштофенко. — Медлить нельзя, — понимаете, если Порт-Артур падет, то вся армия Ноги…

— Теперь наступать нелегко, — заметил телеграфист. — Окопа не выроешь: земля — камень. А японцы, уж будьте уверены, укрепились. Щиты надо.

— Какие щиты?

— Броневые, катить на колесиках, а за ними наступать.

— Хотя бы мешки с песком, — вздохнул Хрулев. — Да нет, и это вздор. Все это невозможно. Будем наступать так, как предки наступали. Какие там щиты, какие там мешки!

— Сандепу возьмем, — сказал Криштофенко, — а там на Ляоян!

— Вы думаете, возьмем? — спросил Свистунов.

— Гриппенберг брать будет.

— Немец?!

Криштофенко пожал плечами.

— Откуда конфеты? — спросила Нина.

Денщики разносили миску с сушеными яблоками и конфетами.

— Подарки тамбовского губернатора офицерам и нижним чинам. Берите, да побольше, — всё вам с сестрами.

Песельники пели солдатские песни, а потом запели деревенские. Свечи на елке догорели, китайские фонари освещали фанзу. Табачный дым плавал над столами. Перестали говорить о войне, вспоминали Россию. Криштофенко рассказывал, как у них в усадьбе встречали рождество… Обязательно на стол под скатерть клали сено, пол тоже посыпали сеном. Не везде в России это делают, а вот в западных губерниях делают, в память того, что Христос родился в яслях.

Двери часто открывались. Выходили и входили песельники, выходили и входили денщики, поэтому никто не обратил внимания на то, что дверь снова открылась и вошел офицер. Скинул полушубок, снял фуражку, вязаный шлем, подошел к столу.

— А, Проминский! Откуда?

Его усадили, поставили кружку шампанского.

— Ну что, как разведка, что японцы?

— Японцы… — сказал Проминский и запнулся. — Японцы взяли Порт-Артур.

Он сказал это негромко, но услышали все. Стало тихо.

Было выпито много вина, была елка, некоторые из сидевших за столом были даже счастливы, но сейчас все, что составляло содержание сегодняшнего праздничного вечера, все исчезло.

Порт-Артур взят! Столько русской крови, столько русской доблести!

— Вы чересчур близко приняли к сердцу мои слова, — сказал Проминский. — Я смутил вас, но, господа, были Спарта, Афины! Строили пирамиды, Ганнибал водил в бой своих слонов. И все минуло. Это банально, но вдумайтесь! Это утешает. Конечно, Порт-Артур!.. Но пройдет год, два, десять лет, люди будут жить, новое будет звать человека в мировые дали… о Порт-Артуре забудут.

— Ну, знаете, штабс-капитан, — сказал Свистунов, — вы черт знает куда залетели, на какой-то Млечный Путь! Ведь этак ничего и делать-то не следует! Были Афины, Спарта — и окончились! А хлеб с этой точки зрения сеять следует? Пожалуй, и хлеба сеять не следует. А уж человека родить — и подавно…

— У кого какой склад ума, — пожал плечами Проминский. — Прошу сообщение мое о падении Порт-Артура не делать общим достоянием, тем более что, в сущности, Порт-Артур не взят, а сдан. И приказать нижним чинам, присутствующим здесь, помалкивать…

— Разве можно такую новость удержать в секрете? — усомнился Свистунов. — Вообще у нас относительно секретов не получается ровнешенько ничего. Вот вы, штабс-капитан, состоите в разведывательном отделении штаба… Помнится, я как-то прочитал распоряже ние штаба о том, чтобы военные в письмах на родину не называли ни своих частей, ни мест их расположения, но ведь вся дислокация наших войск, так сказать, самим же штабом армии обнародуется ежедневно. Извольте прочесть публикацию штаба о приблудившихся лошадях, мулах или о найденных винтовках и георгиевских знаках. «К такому-то полку пристала лошадь с такими-то таврами, обратиться в такую-то деревню…» И так без конца. Неужели вы думаете, что этакие объявленьица не попадают в штаб японской армии?

— Да, много глупостей! — усмехнулся Проминский.

Праздничный вечер окончился. Вино не допили, поросят не доели.

— Собирайтесь, лазаретские! — сказал доктор Петров.

За дверьми воздух был чист. Звездное небо, луна. И кажется, можно видеть бесконечно далеко в этом лунном сиянии…

Логунов с Ниной шли сзади.

— Ваше благородие!

Оглянулись — Емельянов и Корж!

— Ну, братцы мои, живы-здоровы?!

— Ваше благородие, опять свиделись. Когда же вы к нам в роту?

— Думаю, скоро.

— Вашбродь, — сказал Емельянов, — теперь что же?.. Порт-Артур сдали — теперь держись, теперь погонят нас до самого Амура?

— Это разговор другой, — заметил Корж. — До русской земли мы их не допустим. Идите, ваше благородие, сестрицу заморозите.

Солдаты повернули в деревню. Равнина вокруг, мороз и сияние ночи. Можно идти крупным шагом, Нина отлично ходит.

3

Все последнее время Куропаткин не выходил из сквернейшего расположения духа. Началось оно с очередного письма друга его Мордвинова: «Алексей Николаевич, на подкрепление Маньчжурской армии посылают Гриппенберга».

Куропаткин прочел эту фразу — и точно ожегся. Окно было приоткрыто; сквозь кисею, слегка колебля ее, просачивался холодный ветерок. Торчинов с кем-то разговаривал под окном. «Удивительный человек этот Торчинов, ведь знает, что под окном нельзя разговаривать!»

На подкрепление Маньчжурской армии посылают Гриппенберга!

С Гриппенбергом, Оскаром Казимировичем, Куропаткин служил в одном полку в Средней Азии. Товарищи! Оскар Казимирович тогда был старшим по чину. Себялюбивый, скрытный, больной, властный. Лично знает государя.

Мордвинов писал просто и наивно, как писал всегда, и в этом была его незаменимая особенность:

«Одно время все были уверены, что Гриппенберга назначают командующим армией вместо тебя. И знаешь, во многих салонах по сему поводу было неприкрытое ликование. Так прямо и говорили: наконец-то Гриппенберг!

Посуди сам, каково мне было все это слушать!

И даже спорить нельзя: ни одной, батюшка, как говорили в старину, виктории у тебя. А время такое, что оная весьма потребна. Для покорения и одоления врагов внутренних, Алексей Николаевич, потребна. Ходишь по Питеру, читаешь газетки и чувствуешь, что только победа заткнет всем им глотки.

Гриппенбергу, как и тебе, назначили особый поезд, ходил смотреть. Неплохой поезд. О даровании Гриппенбергу одоления врага служат молебны, повсеместно, как и тебе служили. И, между прочим, был очень торжественный в Казанском соборе. Пошел из любопытства и за тебя болел душой. Преподносят ему иконы и евангелия, Лавра преподнесла старинное, чуть ли не князя Александра Невского.

Алексей Николаевич, дорогой, пока Гриппенберг выедет к тебе, пока он доедет, разбей ты, ради бога, японцев. Если не всех генералов сразу, то хотя одного кого-нибудь. И тогда все будет в порядке».

Куропаткин тогда долго сидел над письмом.

Вдруг вспомнились слова Скобелева: «Как второе лицо ты хорош, но да хранит тебя бог браться когда-нибудь за командование…»

Почему он так сказал? Потому что имел в виду проклятую куропаткинскую нерешительность? Но ведь нерешительность при знаниях и уме — великая сила, она спасает от оплошностей. Скобелев тоже частенько бывал неправ. У него была своя тактика, у Куропаткина — своя.

Когда Гриппенберг командовал Виленским округом, он ни черта не знал, не знал даже, что у него делается под носом. Куропаткин однажды указал ему на это, а он насмерть обиделся. Как же! Он когда-то был старшим по званию, а теперь делает ему замечание тот, кто был когда-то младшим по званию!

… Первая встреча с Гриппенбергом в Маньчжурии была короткая, генералы обменялись приветствиями. Куропаткин полюбопытствовал, как ехал Гриппенберг. Гриппенберг ответил, что ехал превосходно, и из его тона явствовало, что он не мог ехать не превосходно, потому что поезд, назначенный ему, не уступает поезду Куропаткина.

Гриппенберг сразу же пожаловался на ревматизм, недомогание и хотел вообще распространиться о своих болезнях, но Куропаткин, который болел редко и вникать в болезни не любил, перевел разговор на другую тему.

Во второй раз генералы встретились через неделю.

Гриппенберг сидел ссутулившись, навстречу Куропаткину приподнялся слегка, гримасой намекая на свой ревматизм, пожал руку и, не ожидая приглашения, сел.

Сухое желтое лицо его, длинный нос и острый подбородок — все смотрело мимо Куропаткина.

Куропаткин почувствовал глухое раздражение.

— Ну как, Оскар Казимирович, уже осмотрелись?

— Прошу прощения, я закурю. Я, Алексей Николаевич, ознакомился с некоторыми материалами по боям, они наводят меня на грустные размышления.

Он сказал эти слова небрежно, выпустил густую струю дыма и руку с папиросой положил на край стола.

Куропаткин молчал.

— В частности, рассмотрел я историю боевых действий под Тюренченом. Ведь это же, Алексей Николаевич, черт знает что такое!

— Позвольте, Оскар Казимирович, к чему относятся ваши слова?

Гриппенберг усмехнулся, усмешка была старая, гриппенберговская, которая говорила: я улыбаюсь своему, ты не обращай на меня внимания.

— Под Тюренченом два наших батальона могли вдребезги разбить японскую дивизию.

— Это каким же образом?

— Если бы два наших батальона были развернуты и в полном составе стреляли учащенным огнем, то японская дивизия была бы уничтожена и победа осталась за нами.

Губы Гриппенберга сжались, глаза сузились.

Гриппенберг выдвинул свою старую теорию о преимуществе одиночного огня перед залповым. Куропаткин хотел сказать: «Сколько подобных теорий выдумываете вы, генералы, командующие военными округами, сидя за печкой в своих округах. Общее убожество военного образования позволяет вам подобные взгляды выдавать за военные теории». Но овладел собой и спокойно сказал:

— Устав советует применение залпового огня, считая его чрезвычайно действенным. Прошу вас, Оскар Казимирович, иметь в виду и принять к сведению, что в моей армии залповый огонь почитается в иных случаях обязательным.

Гриппенберг усмехнулся. Может быть, на нарочитые слова «в моей армии».

— Он вам славы не принес…

Куропаткин побледнел.

— Я вам должен наперед сказать, Алексей Николаевич, что воевать буду по-своему, и государь император, когда я уезжал, выразил этому моему намерению свое одобрение.

Вот чем закончилась беседа.

Гриппенберг держит себя так, будто только он владеет секретом победы! Несомненно, Гриппенберг виновен в постоянном скверном настроении Куропаткина.

Кроме того, появилось новое неприятное чувство. Летом Куропаткин, в сущности, не боялся ничего: хотите поражения — вот вам поражение. Так было под Вафаньгоу. Он чувствовал себя в силах оправдаться, чувствовал свою аргументацию убедительной не только для себя, но и для других. Теперь же он знал, что, хотя аргументы его нисколько не потеряли в своей убедительности, они не убедят никого, ибо внутреннее и внешнее положение таково, что победа нужна немедленно. Хотя бы маленькая, хотя бы нанести частичное поражение противнику, хотя бы отнять десять пушек!

В Главной квартире не покладая рук работали над планом наступления, запрашивали нижестоящие штабы и командующих армиями. Куропаткин назначал сроки наступления и переносил их, потому что каждый день возникали новые соображения, заставлявшие переделывать план.

Когда наконец план нового наступления, задуманный широко, всеми тремя армиями, был готов, Куропаткин созвал совещание командующих. Страшно хотелось услышать от Гриппенберга те слова, которые раскроют его секрет победы.

Четыре начальника штабов сидели тут же, с папками, портфелями, а Харкевич даже с двумя портфелями.

— Оскар Казимирович, первое слово вам, — сказал Куропаткин.

Гриппенберг наморщил лоб и слегка пожал плечами.

— Речь идет о генеральном сражении?

— О решительном генеральном сражении.

— Алексей Николаевич, нынче в лоб вы не атакуете… Японцы отобьют. У них же окопы, опорные пункты, везде проволочные заграждения, да не так, как у нас, а в семь либо в десять рядов, волчьи ямы, фугасы…

— Так-так. А Сандепу вы как предполагаете взять?

— Дальним обходом, с тылу.

— Когда вы будете брать его с тылу, вы окажетесь между противником в Сандепу и тем, который будет подходить от Ляояна. И очень может случиться, что вас отрежут и окружат.

Спорили долго.

— Я за дальний обход в том смысле, — под конец сказал Гриппенберг, — что когда японцы увидят, что мы наступаем, то наши маневры вынудят их самих наступать. Пусть наступают — тут-то мы их и отразим.

— Дальний обход — растянутые коммуникации, опасно и неблагоразумно, — поморщился Куропаткин.

Он увидел, что у Гриппенберга нет никакого секрета победы и вообще его не может быть, кроме того, каким владеет Куропаткин.

Линевич, сидевший в углу, седой, морщинистый, насупленный, сказал:

— Что касается меня, мой план — немедленный захват Ляояна. Захватить и утвердиться армией не меньше как в сто батальонов, затем постепенно охватывать японцев и заставлять их переходить в наступление.

— Вы думаете, Николай Петрович, что так просто взять Ляоян? Мы об этом уже не первый месяц думаем.

— Где осадные орудия? — спросил Гриппенберг.

— В Мукдене, — сообщил Сахаров, — через недельку начнем их перебрасывать.

Длинное совещание утомило Куропаткина, но все же наступление было решено.

Командующие со своими начальниками штабов уехали. Куропаткин надел пальто и вышел на мороз. Мороз был хотя и жесток, но приятен.

Наступление начнет Гриппенберг охватом левого фланга японцев у Сандепу. Когда обозначится успех, перейдет в наступление Каульбарс, потом Линевич. Суворов, пожалуй, ринулся бы всеми войсками сразу, не ожидая, что даст наступление первого отряда, но Суворов устарел! У него штыками кололи.

Надо бы обождать прибытия 16-го армейского корпуса. Отличный был бы резерв, Сахаров тоже считает целесообразным обождать. Но вдруг тем временем падет Порт-Артур?

Вчера из Петербурга снова запрашивали: почему он не наступает? Ответил в сотый раз, что должны были наступать в первой половине декабря, но наступление отсрочили, чтобы дать возможность новым командующим армиями ознакомиться с положением. А во вторую половину декабря ждали запасных.

Ведь смешно сказать: иные батальоны не пополнялись с начала войны! А у японцев, куда ни ткнись, батальоны полнехоньки. Что из того, что теперь три армии, в армиях-то людей пустовато.

Да, 16-й корпус обязателен, совершенно обязателен!

Куропаткин стоял перед глиняной стенкой, смотрел на нее и топтался на месте. Валенок он не любил, а в тонких сапогах было зябко.

На следующий день он получил от Гриппенберга записку. Гриппенберг писал, что, по его сведениям, у японцев сто семьдесят восемь батальонов, а у нас триста тридцать шесть — превосходство не такое уж значительное. Гриппенберг советовал подождать подкреплений.

Куропаткин подумал и ответил согласием.

«Гриппенберг боится, — с удовлетворением подумал он. — Вот вам обладатель секрета победить Ойяму».

Куропаткин согласился отложить наступление не только потому, что всякая отсрочка, хоть на несколько дней, успокаивала его, но еще и потому, что в случае отказа и неудачи, он знал, Гриппенберг сейчас же пожалуется на него в Петербург: Куропаткин-де нарочно поспешил бросить его, Гриппенберга, в бой, хотя был предупрежден о необходимости подождать и получше подготовиться.

Но Куропаткин не предполагал, что Гриппенберг, получив его согласие, тут же написал в Петербург, что главнокомандующий не позволяет ему наступать, откладывая удар со дня на день.

Следующие дни были наполнены перепиской по поводу возникающих все новых соображений. Но в это время Стессель сдал Порт-Артур. Положение резко изменилось: теперь японцы могли подвезти от Порт-Артура осадную артиллерию.

Это последнее соображение показалось настолько серьезным, мысли об армии Ноги были настолько тревожны, что Куропаткин пришел к убеждению, что о генеральном сражении, в котором будут принимать участие все три армии, сейчас нечего и думать и что операция у Сандепу может быть только частной операцией.

Куропаткин с утра до вечера сидел за письменным столом и кропотливо выписывал все хозяйственные и тактические мелочи, точно имел дело с армией, которая никогда ничему не училась и никогда ни в каких войнах не участвовала.

— Вот, Алексей Николаевич, ваш Гриппенберг, — сказал Сахаров, зайдя в кабинет Куропаткина после завтрака. — Рузский-то что мне передал! Гриппенберг заявил ему: вообще наступление в данном случае представляется трудным, вследствие чего он предполагает более выгодным оборонительный образ действий, пусть японцы атаковывают нас. И нам-де лучше отступить к Мукдену, а если необходимо, то и далее, чтобы там выждать удобный случай для наступления.

Куропаткин снова обрадовался тому, что Гриппенберг явно ничего не имеет за душой и действовать иначе, чем подражая Куропаткину, не может.

— Между прочим, — продолжал Сахаров, — мне лично Оскар Казимирович сказал: «Все маневры теперь ни черта не стоят: современным огнем можно разгромить неприятеля, не трогаясь с места».

— Он разгромит! — сказал Куропаткин. — Вот посмотрим, как он разгромит.

4

Логунов не участвовал в этом сражении, он еще не успел получить назначение.

— Если хотите, — сказал Сахаров, — отправляйтесь офицером связи с какой-нибудь частью. Возьмем Сандепу, а там — на Ляоян!

И Логунов поехал за корпусом, за своей старой дивизией.

Нина с лазаретом была поблизости. За эти дни он видел ее дважды, видел Свистунова, свою роту, Штакельберга, пешком идущего в снежную мглу и слегка прихрамывающего на левую ногу, пушки, которые тащили руками.

Поручик шел на деревню Хэгоутай в хвосте правой колонны Гернгросса. Была ночь, дул сильный ветер, поднимавший с земли сухой снег. Стреляла наша артиллерия, не нанося шрапнелью вреда глинобитным стенам. Потом батальоны пошли на штурм.

Повалил снег. Японский отряд упорно сопротивлялся И вот уже нет этого отряда, он разбит, распался, лежат убитые, сидят раненые, прислонившись к стенам. Логунов был в полушубке без погонов. Его принимали за полковника. Какого-то полковника все время разыскивали.

На следующий день он встретил Свистунова, радостно сообщившего, что задача выполнена, Сандепу взято. Через несколько часов оказалось, что Сандепу не только не взято, но что и взять его нельзя, ибо японцы сидят за толстыми стенами; шрапнелью стен не разобьешь, а бомб нету.

Корпус должен был наступать, но не получал дальнейших указаний. Штакельберг, считая, что стоять на месте нельзя, двинул войска на соседнюю деревню Сумапу.

Опять была ночь, мороз усиливался. Поля прикрыты снегом, торчат стебли гаоляна, темнеют борозды, канавы; шрапнель рвется над полями и людьми, летят пули с досадным нудным воем, Сумапу взята. Но к утру приказ отступать — и от Хэгоутая и от Сумапу.

Почему отступать?

В корпусе никто ничего не понимал. Солдаты отступали врассыпную по полям, как когда-то после вафаньгоуского боя. Но тогда им нанесли поражение, теперь же наоборот: как японцы ни штурмовали Хэгоутай, как ни помогали себе шимозами, они неизменно уходили ни с чем. Зачем же отдали им эту деревню? Разве ничего не стоит русская кровь?

Логунов, не ожидавший особенного успеха, был оскорблен и потрясен.

Он чувствовал, что не может примириться с этими понуро идущими солдатами, с этими скрипящими по мерзлой дороге обозами, с ранеными, которых некому подобрать и которые умирают от потери крови и от холода.

Первые дни возвращения армии на старые позиции были полны суматохи, неразберихи и всеобщего раздражения; никто толком не понимал, что произошло. Солдаты, офицеры, генералы — все были раздражены. Логунов попросил у Сахарова назначения в свою роту, и Сахаров, который, по всей вероятности, в другое время счел бы такое назначение неуместным, теперь написал приказ.

В Мукдене на стенах висели японские прокламации, приглашавшие русских на масленицу к ним, к японцам, в Мукден. Значит, они считают, что к масленице столицу Маньчжурии возьмут?

Недалеко от Мукдена Логунов нашел лазарет Нилова. Доктор Петров, увидев его, махнул рукой, ссутулился и прошел в шатер. Над каждым шатром поднимались две железные трубы, тонко наколотые дрова лежали штабелями.

Нину он увидел на одну минуту. Бледное, осунувшееся лицо!

— Коленька! — сказала она. — А у нас Горшенин пропал без вести, — должно быть, замерз. Сколько несчастий!

Все было тяжело, непонятно и неестественно, как в бреду.

Ширинский принял пришедшего представиться поручика, протянул руку и сказал как будто бы даже дружелюбно:

— Ну вот, вернулись в свой полк!

Но когда Логунов вошел в отведенную ему землянку и увидел Хвостова, подбрасывавшего в печь лучину, он действительно почувствовал, что вернулся домой. Да, дом его был здесь, в этой роте, с этими людьми.

В офицерском собрании о Гриппенберге и его неожиданном отъезде в Петербург были различного мнения. Криштофенко сказал:

— Отбыл в Петербург самовольно, не спросившись у Куропаткина, для доклада о всем лично государю. Должно быть, свалит Куропаткина.

— А у него в штабе говорят, — заметил Буланов, — что уехал на один месяц по болезни. Хитер немец — уезжает, чтобы ему на фронте поправили дела, вернется лавры пожинать. А если будет плохо, то и вовсе не вернется: немцы на это способны!

— Армия в сто десять тысяч человек, — возмущался Свистунов, — пять дней топталась перед деревушкой, и всех-то японцев на этом фронте едва ли было тысяч тридцать. Уму непостижимо! До сих пор не могу прийти в себя. Плюнули бы на это Сандепу и пошли дальше. На кой нам черт эти фанзы? Прямо клином врезались бы на Шахэ, в главные японские силы. Ведь шли сначала хорошо, японцев откидывали. Зачем же, к чертовой матери, сделали четыре версты и остановились? Чего ждали?

— Слава богу, Штакельберг снят с командования корпусом, — возвысил голос Ширинский. — Откуда у Штакельберга слава — боевой, железный генерал? Воевал где-то в Туркестане и там пыль пустил в глаза Куропаткину, а вот теперь пыль развеялась. Неразумный генерал. Зачем ему понадобилось Сумапу? Взял Хэгоутай — окопайся, жди. Нет, полез. Двенадцать тысяч уложил. Куропаткин, когда услышал про потери, лишился языка. Немедленно вон из армии, и даже хотел без всякого его заявления. Уж потом смилостивился, разрешил подать заявление, что по болезни. Лучший корпус в армии — и так растрепал! — Ширинский говорил ровно и громко. Тонкий его голос самодовольно поскрипывал. — По-моему, Штакельберга ненавидят все. Под Тяньцзинем ненавидели, в Гирине, когда он командовал вторым корпусом, ненавидели… Триста офицеров уложил под Сандепу! Не отчислять его, а под суд!

— Я был в штабе, — сказал Логунов, — когда туда поступило разъяснение Штакельберга по поводу его действий. Он объясняет так: да, он рвался вперед, но в этом дух войны, иначе не победишь. И когда он вырвался вперед и привлек на себя японские силы, остальные корпуса должны были поддержать его. А его никто не поддержал.

— Плохой генерал Штакельберг, не защищайте его, — сказал Ширинский. — Особенно не стоит адвокатствовать поручику Логунову. Тем более что Штакельберг и сам сознает, что он плохой генерал, и, уезжая, заявил Куропаткину, что он, Штакельберг, родился под несчастливою звездой, поэтому не может выиграть ни одного сражения.

Когда вышли из собрания, Свистунов сказал:

— Назначают командовать нашей Второй армией Каульбарса. Тоже немец. Зря! Весь стиль их немецкий — мертвый, и ему мы обязаны многими нашими безобразиями.

В 1-й батальон позже, чем в другие батальоны (и тут сказалась неприязнь Ширинского к 1-му батальону!), привезли полушубки и папахи.

Полушубки были невероятны. И малого размера и большого, они были скроены так, что в них нельзя было запахнуться, а запахнувшись — нельзя было застегнуться. Они были сшиты из шкур разных животных, в сущности смётаны одной ниткой и расползались при ма лейшем напряжении. Кроме того, шкуры были прелые, и мех падал клочьями. Мех на огромных папахах закрывал не только глаза, но и нос.

Зимнее обмундирование привез интендант Михельсон, он дружелюбно посмеивался и лукаво смотрел на поручика, как бы говоря: «Ничего, ничего, все принимают, и ты, милый мой, примешь!»

Логунов долго в совершенной растерянности стоял перед кучей мехов.

— Что ж это такое? — спросил наконец поручик. С ним был Жилин, и он приказал солдату примерить обмундирование.

Жилим примерил. Михельсон схватился за живот.

— Ну и русский солдат! — хохотал он. — Хорош, хорош! Поручик, вы должны радоваться: от одного вида ваших героев японцы побегут. Скажут: не станем воевать с чучелами гороховыми!

Жилин засмеялся блеющим смехом. Логунов, красный и взволнованный, сказал:

— Я не приму!

Михельсон перестал смеяться:

— Но, но, поручик! Без шуток! Вся русская армия одета таким образом. Куропаткин принял, а вы что? Солдат перешьет для себя полушубочек: нитки есть, иголка есть. А то, что мех староват, так ведь мех для чего? Для пуль! Неужели же нести под пули добрый мех? В этом я согласен с поставщиками. Ну, скидывай, братец, нечего красоваться.

— Как хотите… — снова начал Логунов.

— Я хочу, поручик, чтобы вы исполнили приказ главнокомандующего. Солдаты должны быть одеты по-зимнему. Русский солдат, поручик… Если б это был немец, европейская армия — другое дело. Русский человек, вы сами знаете, есть русский человек. Он все вынесет.

— Мне непонятны ваши речи! — повысил голос Логунов, понимая, что выхода у него нет и зимнее обмундирование он примет.

— У вас очень отзывчивое сердце, поручик, — сказал Михельсон.

Посмеиваясь, он смотрел, как Логунов подписывал акт о приемке, потом осторожно взял из рук поручика бумагу, аккуратно сложил, спрятал в сумку и укатил.

5

Горшенин и Грифцов сошли с поезда на харбинском вокзале. Горшенин, в драповом пальто на вате и в неопределенной фуражке, напоминавшей фуражку какого-то ведомства, нес в руке чемодан. Грифцов, тоже в драповом пальто, но в меховой шапке, шел, сунув руки в карманы. На вокзале была толчея: военные, гражданские, китайцы, жандармы и неожиданно много женщин. Пути занимали товарные составы и санитарные поезда.

Извозчик повез приехавших в город. Сейчас весь Харбин представлял собой лазарет, Кроме Госпитального городка, застроенного рядами новых бараков, все большие дома были заняты под госпиталя и лазареты.

На одной из улиц Грифцов остановил извозчика, и седоки неторопливо пошли по дощатому тротуару к кокетливому домику, напоминавшему дачу.

— Все в порядке, — сказал Грифцов, увидев в садике Ханако.

В доме их встретила Ханако и трое мужчин.

— Наборщики! — представил Донат Зимников себя и своих товарищей. — Один из Владивостока, двое из Читы. Вызваны сюда Хвостовым, Привет от вашего старого знакомого Леонтия Коржа. Мой отец — его друг.

Донат привез с собой чемодан, обыкновенный, небольшой чемодан. Раскрыл он его с некоторой торжественностью. В нем рядами лежали холстинные кулечки…

— И касса здесь, — сказал Донат, отстегивая верхнее отделение. Касса, сделанная из картона, раздвигалась, как гармошка. — Набор класть на стекло, и, пожалуйста, сколько угодно катай себе валиком.

— Мне угодно много катать, — засмеялся Грифцов. — В самом деле, походная типография! Однако я думаю обойтись без стекла. А тяжела?

Он приподнял чемодан.

— Ого!

— А я ношу, — сказал Донат. — Ничего, своя ноша не тяжела.

Вечером отправились в китайский пригород Фудядян, в этот час пустынный и тихий: китайцы, по обыкновению, ложились рано.

Постучали в дверь фанзы, дверь сейчас же открылась.

Бумажный фонарик в руке хозяина показывал дорогу, и Грифцов с Горшениным и Донатом благополучно прошли между глиняными кадками и мисками. Небольшая печатная машина «американка» стояла в углу, прикрытая циновками. Грифцов не удержался и стал вникать во все детали. Машина была исправна. Этим же вечером ее перевезли на ханшинный завод, китайское предприятие, хозяином которого был приятель Седанки.

Потом Грифцов проехал в железнодорожный поселок. Скрипели мостки под ногами двух человек, шедших впереди с железнодорожными фонарями в руках, — должно быть, из только что сменившейся кондукторской бригады. По привычке Грифцов шел осторожно, оглядываясь и всматриваясь в переулки, в жидкие тени от фонарей. Вспомнилось прошлое посещение Харбина. Здесь ли Михал Михалыч, тот старый машинист, который вывез его тогда из города? А Катя, милая Катя, где она? По-прежнему в царской тюрьме?

Постучал. Открыла красивая пожилая женщина, повязанная синим платком.

— Михал Михалыч дома, как раз сменился, — сказала она, ведя Грифцова по коридору.

И вдруг узнала его:

— Так это вы?!

— Я, я! Растолстел так, что и не узнать?

Михал Михалыч, коротко остриженный, в очках, сидел за столом и читал «Журнал для всех».

Снял очки и посмотрел на гостя.

— Ну уж кого-кого, а тебя, Егорыч, не ждал!

Он обнял Грифцова. Новостей было столько, что можно было сутки сидеть и не пересказать всего. На столе кипел самовар, стояло клубничное и земляничное варенье. Говорили об армии, о работе среди солдат и офицеров, обсуждали вопрос, можно ли в одной организации объединять солдат и офицеров. Скованы будут солдаты, стеснять их будет офицер! А с другой стороны, как же иначе объединить революционных солдат и офицеров? Опыт солдатского кружка, куда входил поручик Логунов, положительный. Настроение в Харбине среди железнодорожников, почтово-телеграфных служащих и даже обывателей революционное. Почва превосходная…

В конце, когда уже был выпит весь чай, Михал Михалыч сказал тихо:

— А он не прибыл. Я, как было условлено, остановился, отъехав три версты от станции Маньчжурия. Выглядываю — на полотне никого. Соскочил, взял масленку, обошел паровоз. За насыпью — кусты, из кустов никто не выходит. Еще раз обошел паровоз. Что поделать, тихонько тронул…

Грифцов молчал. То, что произошло, могло произойти с каждым из них в любой день. Могли быть две причины: человек заметил опасность — и изменил свой маршрут или человек не успел заметить опасности — и попал в руки врага.

Михал Михалыч тоже молчал. В комнате было чисто, тихо, тепло. Над кроватью с горой подушек висело два портрета: молодого Михал Михалыча и красивой молодой женщины, той самой, повязанной сейчас синим платком.

Человек, который не вышел к поезду, остановившемуся в трех верстах за станцией Маньчжурия, вез материалы о событиях 9 января.

Тревожны были вечер и ночь. Надо было продумать образ действий на тот случай, если человек не появится совсем.

6

Через два дня Грифцов отправился в одно из самых бойких харбинских мест, в «Живописную панораму», которую содержал молчаливый, вечно сосущий трубку фини.

Билетик к одним окулярам стоил гривенник, ко всей панораме — рубль. Первичные посетители обычно брали билет за рубль, затем к особенно понравившимся картинкам — добавочные.

Грифцов взял за гривенник и присел к окулярам. Рядом с ним сидел краснощекий, седоусый цивильный в серой мерлушковой шапке. Он бормотал:

— Ну и придумают же… Дамочка… и в натуральную величину, ах ты господи!

Михал Михалыч притронулся к плечу Грифцова. Темные глаза его весело поблескивали, и по этому блеску Грифцов догадался, что вести хорошие.

На улице Михал Михалыч сказал:

— Прибыл. Молодец! Говорит, следили за ним двое. И никак он не мог про них догадаться. Едут мужички-сибирячки. В барнаульских тулупчиках, со всякой снедью, закусывают, водку пьют. Шпик есть шпик — облик более или менее определенный. А тут ни намека на сходство! Случай помог: спали сибирячки на верхней полке, тулупчики под себя. Рубаха у одного расстегнута, потому что жарко, и оттуда — суровый шнурок. Крест на таком шнурке не носят. Присмотрелся, прислушался — сибирячки спят. Осторожно потянул за шнурок — костяной свисток! Вот кто они, мужички-сибирячки?! Пять дней ехали рядом! Ночью слез на какой-то станции. Первая мысль, которая пришла в голову: следовательно, маршрут его известен! Иркутск обошел стороной, пешком. Станцию Маньчжурия тоже обошел. А потом поехал.

— Обстоятельно как он все тебе доложил, Михал Михалыч!

Михал Михалыч посмотрел на собеседника:

— А ведь он мне сын!

7

Свыше трехсот лет назад появился в Японии Торговый дом Мицуи. Тогда в Японии только кончилась пора княжеских междоусобиц, феодальной раздробленности и властитель Японии Хидэёси отправил японскую армию в первый поход на материк.

Кто такой был Хидэёси? Сын нищего крестьянина, монастырский служка! Но в монастыре ему не понравилось, он ушел бродяжничать и в конце концов вступил в одну из шаек, разгуливавших по большим дорогам страны. Разоренные крестьяне, обнищавшие ремесленники, неудачники-самураи составляли эти отряды. И не так уж много лет отделяет разбойничьи набеги Хидэёси от того времени, когда он, как властитель Японии, двинул полумиллионную армию к берегам Кореи.

Вот тогда в городе Наниве, впоследствии Осаке, окрепла фирма Мицуи.

Наконец-то можно было торговать! Прекратились разбои по большим и малым дорогам Японии, главари шаек присмирели, князья не смели нагрянуть и ограбить.

Правда, через сотню-другую лет наступили времена скучнейшие, когда порядок в стране был доведен до такого совершенства, что каждый человек знал, какую пищу он должен есть, какие товары покупать. Но Дом Мицуи к этому времени мог уже заняться более выгодными, чем торговля, операциями. Он ссужал деньгами князей и двор сёгуна, он принимал виднейшее участие в хранении, перевозке и продаже того риса, который как подать поступал в казну и был главной ценностью тех дней.

Обычно считают, что реставрация Мэйдзи — дело рук князей, возмущенных бесправием императора и связями сёгуна с иностранцами. Но очень немногие знают, что ничего не вышло бы из революции 68-го года, если бы не фирма Мицуи.

Кто встал на защиту императора против векового узурпатора — сёгуна? Толпы нищих самураев! Но они никогда не превратились бы в армию, если бы не Мицуи, которые вооружили их и кормили.

Мицуи Китидзаемон, глава Мицуи, все это знает и знает цену себе… Когда шел вопрос о том, быть или не быть войне с Россией, и когда правительство готово уже было пойти на уступки, Мицуи сказал: «Никаких уступок!» И поддержал свои слова делом, Мицуи и банк Ясуда.

Вчера на банкете по поводу новых японских побед англичанин Ламоит, представитель Армстронга и Виккерса, рассказывал смеясь:

— Я приехал в Японию на пароходе, который принадлежит Мицуи, высадился в порту, оборудованном Мицуи, проехал в трамвае, принадлежащем Мицуи, до гостиницы Мицуи и, лежа на кровати, купленной у Мицуи, прочел при свете лампочки, сделанной на заводе Мицуи, неплохую книгу по японской истории, изданную Мицуи. Потом напился превосходного чаю из складов Мицуи с сахаром с его же плантаций и отправился в универсальный магазин Мицуи, чтобы приобрести все, что мне нужно.

Он говорил, держа сигару во рту, высокий, розовый, в клетчатых штанах до колен, покачиваясь и щуря глаза.

Джемс Хит, стоявший рядом с Китидзаемоном, усмехнулся:

— И это еще не всё! Вы забыли уголь! Мицуи принадлежит не меньше четверти угольных запасов Японии и почти весь уголь Формозы.

Они прошли на террасу. Под террасой лежало озеро Кавагути, а за ним сверкала белоснежная Фудзи-сан. Небо было по-зимнему чисто, и воздух по-зимнему свеж.

На банкете присутствовало много иностранцев, они тоже вышли на террасу подышать чистым воздухом и посмотреть на пейзаж, единственный в своем роде.

Китидзаемон сел в плетеное кресло, Ламонт опустился рядом, вытянул ноги в шерстяных чулках и сказал:

— Я как будто знаю вашу страну, но чего я не понимаю — так это ваших политических партий. Что они такое?

Он щурился и смотрел то на Китидзаемона, то на низкую широкую сосну, выросшую на камне.

— Очень хорошие политические партии, — заметил Мицуи.

— Да, но программы?

Англичанин выпустил струю дыма и посмотрел на потолок, куда поднимался этот дым.

— Почему вас смущают программы? — несколько подозрительно спросил Китидзаемон.

— Позвольте, программа политической партии — это нечто совершенно точное, определенное, это мировоззрение людей, которое они отстаивают ценой какой угодно борьбы, иногда ценой кровопролитнейших революций.

— У нас была революция Мэйдзи, — напомнил Китидзаемон.

— О да, конечно… Я познакомился с программами ваших сэйюкай и досикай. Они, в сущности, одинаковые.

— Но как же может быть иначе?

Хит, наблюдавший за собеседниками, тоже вынул из кармана жилета сигару.

— Как же может быть иначе? — переспросил Ламонт. — Но зачем же тогда отдельные партии?

Китидзаемон удивился.

— Но ведь в этих партиях разные люди, и президенты партий разные!

— Вот как, «разные люди»? — сказал англичанин и посмотрел на Хита. В глазах его было недоумение, которого он не старался скрыть.

— Ну, конечно, разные люди, — сдержал улыбку Хит. — Как вы не понимаете? У каждого человека есть свое дело, и он идет в ту партию, которая ему обещает помочь в его деле. Ведь так, господин Мицуи?

— Конечно, так, — засмеялся Китидзаемон.

Ламонт засмеялся тоже. Он смеялся долго, размахивая сигарой, и тонкая струйка дыма чертила в воздухе на фоне Фудзи-сан замысловатые иероглифы.

— Вот видите, я правильно понимаю наших друзей, — сказал Хит. — Впрочем, я давно живу здесь и женат на японке.

— Я восхищен! — воскликнул англичанин. — Черт возьми, в самом деле, вот настоящая трезвость и деловитость! Какие там политические партии! К черту! Не все ли равно? Дело прежде всего.

На банкете выпили много вина, выкурили много сигар и поехали к певицам. Певицы пели и танцевали, потом садились с гостями за стол, уставленный яствами, и, согласно законам вежливости, пили из стаканов гостей и поили их из своих. Американцам и европейцам — одним это нравилось, другим нет.

Через несколько дней после банкета, когда кончился деловой день, в токийскую контору Мицуи приехали четыре американца. Приехали, на рикшах, выскочили на панель, огляделись и с тросточками в руках прошли в вестибюль.

В кабинете стояли хибати с раскаленным углем, распространяя тепло. Китидзаемон сидел за столом в кресле-вертушке и пил кофе.

— Прошу, прошу, — пригласил он.

Перед гостями тоже поставили столики с кофе.

Три американца притронулись к чашечкам, четвертый — Джемс Хит — отодвинул столик и, опираясь на трость, сказал:

— Господин Мицуи, мы с вами старые знакомые, вы знаете мои взгляды на Японию и ее военное могущество и на планы великого содружества американцев и японцев. Но, прежде чем при новых обстоятельствах договариваться с кем бы то ни было и где бы то ни было, мы хотим договориться с вами.

— Да, да, — сказал Китидзаемон.

— Военные дела идут отлично, — заметил один из гостей, капитан Винтер.

— Я должен напомнить, — повысил голос Джемс Хит, — что доля американцев в импорте-экспорте Японии за последние десять лет падает с каждым месяцем. И в этом вытеснении нас фирма Мицуи принимает деятельное участие. Где же наша дружба и совместные надежды?

— Разве это возможно — «вытеснить»? — засмеялся Мицуи, — Но имейте в виду, господа, — Япония! Ведь это домашнее японское дело!

— Нет никаких домашних дел там, где есть дело и интерес! — сухо сказал Джемс Хит. — Маньчжурия — не домашнее японское дело!

— Господа! — торжественно воскликнул Китидзаемон. — Я все обдумал. Не будет никаких распрей. Я выработал формулу: «Японские мозги, американские капиталы».

Четверо американцев внимательно смотрели на его улыбающееся лицо, на сияющие от удовольствия глаза, на усики кустиком, на легкие скулы, на белый отложной воротничок и галстук, горбом вылезший из жилета.

— Хорошо? Довольны? Отношения у нас будут самые дружеские.

Джемс Хит слушал внимательно. Он вынул спички, сигару, отрезал ножиком кончик, медленно закурил.

— В первые годы моего пребывания здесь все шло отлично. Вы вооружались, мы с англичанами помогали вам. Отношения наши действительно были самые дружеские.

— Я надеюсь… я вам сейчас все объясню, — заговорил Китидзаемон. — Японские мозги — это значит, что мы, культурно близкие Китаю, знающие его коммерческие обычаи и не нуждающиеся в посредниках, можем обеспечить американскому капиталу действительное превосходство.

— Я вижу в этом некоторый смысл, — подал голос Винтер, — наши кредиты, японские промышленники, техники, служащие, — китайцы тоже могут принять участие… Они отличные чернорабочие.

— Да, возможно, — согласился Джемс Хит.

Китидзаемон откинулся к спинке вертушки.

— Уже есть проект учреждения Восточно-Колонизационного общества. Корея и Маньчжурия… Господа, я утверждаю: добрососедские отношения — наш завет.

Он потребовал свежего кофе и печенья.

Американцы на этот раз тоже пили кофе и ели печенье. Потом говорили о военных неуспехах русских, о Куропаткине и о приближении 2-й Тихоокеанской эскадры.

Когда все уходили, Хит и Винтер задержались в кабинете. Высокий Хит сверху вниз посмотрел на Китидзаемона и сказал:

— «Японские мозги и американские капиталы», — эта формула, я думаю, в какой-то мере Америкой может быть принята, но только в какой-то! Вы должны понимать, что нельзя шутить с американскими интересами.

Мицуи молчал.

Не получив ответа, друзья вышли. Соотечественники ждали их на панели. Шли молча, постукивая палками, обгоняя прохожих, трусивших мелкой походкой в гета, запахивавших теплые ватные халаты.

— Опасная страна! — задумчиво сказал Винтер.

— Кто, Россия?

— Нет, Япония.

Соотечественники не ответили.

8

Китидзаемон не собирался выезжать во время военных действий ни в Корею, ни тем более в Маньчжурию. Но когда он узнал о том, что его соперник Ивасаки Токуро успел уже там побывать, а в Ляояне даже обосновался, Китидзаемон призадумался.

Из Владивостока и Харбина Мицуи получил несколько писем от фирм и промышленников, связанных с Россией. Кунсты, Эммери, Линдгольмы, Артцы и прочие хотели немедленно вступить в переговоры. Они больше не верили в победу царя.

Однако сам Китидзаемон не счел возможным пуститься в путешествие, а решил послать в Маньчжурию своего племянника Нобуаки.

Молодой человек отправился. Он не однажды бывал на материке и многим любовался, но теперь он глядел на все иначе, по-хозяйски. Он присматривался к корейцам — как они одеты, как ходят, к чему способны. Он решил, что они более приятны, чем китайцы, самомнение которых безгранично, а Корея — совсем приличная страна. Корейцы отлично будут копать землю, врывать столбы и переносить тяжести.

Он прибыл в Ляоян, тихий и пустынный городок. Японцы, с которыми он познакомился, говорили, что в первые дни после вступления японских войск в городе было полно товаров и китайских купцов, а сейчас вот так: тихо, пусто, скучно.

Нобуаки нанял для себя и своего слуги два паланкина и шестнадцать носильщиков. Последних найти было трудно: китайцы, когда с ними начинали на этот счет вести дружеские переговоры, сейчас же исчезали. Нобуаки обратился к помощи солдат. Солдаты схватили шестнадцать человек. Нобуаки и его слуга, забыв про дружбу, показали китайцам револьверы, а солдаты, не менее выразительно, — на деревья.

— Их надо вешать, они все русские шпионы, — сказал один из солдат.

Солдаты были одеты тепло: шинели на вате и полушубки на козьем меху, высокие собачьи воротники, огромные, на вате байковые рукавицы, шапки-ушанки. Все это снаряжение приготовили японским солдатам Мицуи…

Ослепительно сияло солнце. Обледенелая земля, неподвижные, застывшие деревья, местами неубранные поля, покинутые деревни. Но Нобуаки не чувствовал никакой жалости к этому разрушенному войной краю. Наоборот, было очень приятно, что китайцы страдают, а в Японии дома целы и Японии удивляется весь мир.

Генерала Футаки Нобуаки нашел в маленькой фанзушке. В интересы Мицуи генерал не вникал, но, по-видимому, присутствие штатского ему не нравилось, и поэтому он имел насупленный вид. Нобуаки был убежден, что генерал любит и посмеяться, и выпить чашечку сакэ, и к нему на ночь, наверное, приводят какую-нибудь приятную женщину. Человек как человек, а с Мицуи он не человек, а японский воин!

— Вам непременно нужно в Харбин? — спросил генерал. — Знаю по опыту: рекомендовать что-либо людям, подобным вам, бесполезно, поэтому я ничего не рекомендую… Да, можно кружным путем, почти через Монголию.

Нобуаки прожил в деревне несколько дней. Морозы были сильны. Однажды налетел тайфун и намел снегу.

Для путешествия Нобуаки преобразился в китайского купца. Молодой офицер, который должен был сопровождать его в Харбин, оделся в ватные штаны, русские валенки и ватную куртку.

— На кого же вы похожи? — спросил Нобуаки.

— На переводчика.

— А! Китаец, переводчик для русских?

— Да.

Молодой офицер был суров и сдержан так же, как его начальник.

По Синминтинской дороге обошли Мукден и на одном из разъездов сели в поезд.

Ехать среди русских было занятно. Ехали японцы в санитарном составе. Эшелон шел медленно, часами простаивал на полустанках.

Русские солдаты не были так высоки, как представлялось Нобуаки по рассказам. А раненые, они выглядели так же грустно, как и японские раненые.

В Харбине Нобуаки бывал и раньше, и Харбин ничем его не удивил. Извозчик привез путников к Торговому дому Линдгольма. По улице двигался санитарный обоз: мулы, ослы и лошади шли парами, и у каждой пары висели на лямках носилки.

Нобуаки прошел во двор, за двором был сад, в саду небольшой, из цветного кирпича дом.

Дверь распахнулась, приезжие очутились в теплой передней; бойка-китаец в белых штанах и белой куртке побежал доложить хозяину. Через минуту Линдгольм вышел в переднюю.

— Вы у себя дома, — сказал он по-английски. — За приезд — великая вам признательность.

— Прежде всего — горячей воды, — попросил Нобуаки. — Ванну!

— Конечно! Сколько угодно.

Линдгольм говорил немного насмешливо. Должно быть, он удивлялся, как это он, европеец, зависит от японца!

Наутро в столовой Линдгольма собрались гости, местные и приезжие из Владивостока. Здесь были представители Дикмана, «Кунста и Альберса», Лангелитье, Эстмана, «Дени, Мотт и Диксона», Мартенса, «Сименс-Шуккерта». Большинство фирм представлено было доверенными и только в некоторых случаях — владельцами. Из русских был Попов.

Но и владельцы, и доверенные были настроены одинаково — тревожно. В ожидании Мицуи переговаривались относительно нового наступления Куропаткина, о гастролях оперетки в театральном зале Гранд-отеля Гамартели, о скандале среди военных чиновников…

Нобуаки вошел в столовую, и сейчас же разговоры смолкли и головы повернулись к нему.

— О, какое собрание! — скромно воскликнул Мицуи. — Банкет?

— После собрания будет банкет, — сказал Линдгольм.

Нобуаки сел рядом с Линдгольмом и начал сразу, не успев еще положить рук на стол:

— Господа, я понимаю. Я все понимаю. Вы здесь, вы трудились, вы созидали — и вдруг, может быть, ничего, да?

— Есть почти достоверные сведения, — сказал негромко Алексей Иванович, — что генерал Ноги сейчас усиленно комплектует свою армию. Она будет высажена в Корее, пойдет пешим порядком, перейдет границу около Никольска-Уссурийского и окажется в тылу Владивостока. Тем самым Владивосток… — Он снова вздохнул. — Нужны от вас гарантии, что наши торговые дела не пострадают.

В столовой было тихо; руки, державшие миканы, перестали снимать с них мягкую кожуру.

— О, это так, — согласился Нобуаки. — Господа, торгуйте и промышляйте спокойно, Войну Япония ведет исключительно за общечеловеческую свободу, которую господин Витте, а затем господин Безобразов хотели попрать, — Он обвел глазами европейцев и американцев. — Японская армия воюет за открытые двери. Ведь это и есть культура. Разве господин Дикман боится открытых дверей, или «Дени, Мотт и Диксон», или «Сименс — Шуккерт», или господин Попов, который раскинул свои магазины по всем городам от Хабаровска до Мукдена? Япония воюет и гарантирует. К чему же, спрашивается, дальнейшее кровопролитие? Только из упрямства?

Нобуаки внимательно из-под припухлых век осмотрел торговцев и промышленников. Усмехнулся.

— Из-за чего же война, господа? Я думаю, русские так же изумлены по поводу нее, как и японцы. Надо скорее заканчивать войну и приступать к совместному мирному труду. Вам не нужно ни о чем беспокоиться, все ваши права будут гарантированы, как и при русских.

— Может быть, нужно какое-нибудь письменное удостоверение? — спросил Алексей Иванович. — Например, протокол сегодняшнего совещания с подписанием…

— Совсем нет. Что вы! Все будет правильно и спокойно. Я не хозяин, но прошу, угощайтесь.

Теперь все принялись за миканы, которые обладали тем замечательным свойством, что человеку, который съедал один, хотелось немедленно съесть второй, и так без конца. Появились бойки с подносами.

Алексей Иванович незаметно выбрался в переднюю, разыскал свою шубу, оделся и вышел.

9

Маэяма несколько раз встречался с Кацуми, причем в речах лейтенанта уже не было той жесткой определенности воззрений, которые он высказал в первую встречу. Теперь, подобно Юдзо, он сомневался во многом.

Смерть Юдзо, их общего друга, сказал он Кацуми, так потрясла его, что он не может смотреть на мир прежними глазами. Он задавал вопросы, и Кацуми отвечал ему как другу Юдзо. Смысл его слов заключался в том, что нужно во что бы то ни стало развеять дурман так называемого японского духа, который способен умного человека превратить в дурака.

Все то время, когда шла подготовка к мукденскому сражению, Маэяма делил свою ненависть между русскими и Кацуми. Нет, ненависть к Кацуми была в тысячу раз сильней ненависти к русским.

Что может быть презреннее изменника? Юдзо изменил заветам Ямато и погиб. Маэяма собственными руками отрубил ему голову. В этом великая и мстительная правда. Изменник Кацуми тоже должен быть уничтожен.

В начале зимы Кацуми узнал про кровавые события в родной деревушке.

Помещик Сакураги — крупный помещик, у него двадцать пять гектаров земли. На склоне горы обнесен красной деревянной изгородью его дом. В комнатах пол, стены и потолки из полированного клена, циновки из самой дорогой травы. В саду много живописных уголков, на которые Кацуми, Гоэмон и другие любили подолгу смотреть через изгородь.

В прошлом году была засуха, а в этом — более сильная. Что поделать, у природы свои законы, и людям надо с ними считаться, и в старину люди частенько считались с ними, помогая друг другу в нужде.

Тогда уважали человечность. Теперь появилась ненасытная жажда денег и теории, которые обожествляют эту жажду. Теперь к человечности не влечет ни помещика, ни капиталиста — стыдно им заниматься такой древностью, как человечность! Стяжание, гордость оттого, что у тебя всего много, радости, проистекающие из того, что у тебя всего много, — вот содержание жизни нынешних магнатов.

Поэтому от хозяев напрасно ждать милосердия, нужно бороться с ними, если хочешь сохранить собственную жизнь и человеческое общество на земле.

— Сколько платите аренды? — спрашивал Кацуми солдат.

За небольшой клочок поля платили шесть коку риса, да подарки помещику и членам его семьи, да еще всё подвезти к амбарам помещика. Сколько останется на едока в крестьянской семье? Двести граммов в хороший год, а в такой, как нынче, ничего. Прошлогодняя соленая редька, квашеные сливы, кулечек бобов… На всю семью, на весь год!

Нынче ведь год особенный — война с Россией, от войны, говорят, зависит будущее Японии. А если это так, — помещики и капиталисты разве не должны быть милосердны к крестьянам, которые умирают за это будущее?

В деревне собрали меньше трети урожая и ожидали, что Кавамура, управляющий Сакураги, объявит о снижении арендной платы. Однако Сакураги, пользуясь обстоятельствами войны, поднял арендную плату вдвое и стал торопить со сдачей риса.

Тогда почтенные старики Кудару и Садзаки отправились к помещику.

Вон она, красная изгородь вокруг красивого дома под черепичной крышей, вон калитка, увитая хмелем. Для большей важности шли с палками; первым к калитке подошел Кудару, калитка была закрыта, оранжевые цветы вились по ее переплету.

Кудару, осторожно кашлянув, отворил калитку и вошел во двор, за ним — Садзаки.

Было тихо во дворе помещика, просители прошли в кухню, где готовился обед, и сказали кухарке, что вот они пришли и им нужно видеть Сакураги-сан.

Кухарка скрылась за сёдзи, а вернувшись, стала возиться у печи. Даже мясо она готовила сегодня на обед. Оказывается, Сакураги будет есть курицу!

Прошло полчаса, помещик не показывался. Кудару спросил:

— Ну как господин? Ведь мы ждем.

— Господин занят!

— Так почему же ты раньше не сказала, что он занят?

— Не сказала, потому что я тоже занята.

А Сакураги вышел в сад, прошел к прудику, сел на камень и стал курить, — вот чем он был занят!

Кудару молчал, и Садзаки молчал.

Из открытой двери кухни отлично виден был садик и Сакураги. Когда за первой папиросой последовала вторая, Кудару встал, широко раздвинул дверь и, не опираясь на палку, а сжав ее в руке, направился к помещику.

Сакураги услышал шорох шагов, оглянулся и сразу закричал:

— Что вам надо, зачем вы здесь? Должного не вносите, а ко мне приходите! Знаю, знаю, зачем ты пришел, можешь не раскрывать своего рта. Ничего не будет, никакой уступки! Что вы думаете, из-за вас я стану нищим? Не заплатите — вон с земли! Понял?

Он был красен, слова он не говорил, а вылаивал; Кудару не испугался его гнева. Оперся о палку и закричал громче помещика:

— Неурожай, засуха! Понял, господин? Сыновья мои на войне. Два уже убиты. Сделай уступку!

Сакураги поднял кулаки.

— Вон, вон! Мой сад, вон отсюда!

— Уйдем! — сказал, не сгибая спины и не кланяясь, Кудару и пошел из сада.

Через час в деревню прибежал Кавамура.

— Вносите аренду сполна, никаких поблажек! Никаких уступок!

Но никто не внес ни зернышка.

Прошла неделя. Было тихо. Наверное, все-таки у человека проснулась совесть.

Однако через неделю в деревню пожаловали тридцать полицейских. Расположились у лавочника и учителя. Кавамура с полицейскими пошел по домам:

— Сейчас же вносите сполна или выселяйтесь!

— Как это выселяйтесь? Наша земля! Отцы и деды наши…

Тяжелый это был день в деревне. Пять полицейских стояли против дома матери Кацуми, пять — против дома Кудару. Если к вечеру арендная плата не будет внесена, полицейские примутся выселять.

Кудару наточил топор, выбрал несколько дубин. Во всех домах делали то же.

— Вот когда нужен союз арендаторов! — сказала мать Кацуми.

Мальчишки побежали за помощью в соседние деревни.

Из соседних деревень к вечеру сошлись женщины, дети и уцелевшие после мобилизации мужчины.

Несколько сот человек стали табором вокруг деревня. Кудару вспомнил старые времена, когда огромные крестьянские армии сотрясали государство, и не видел сейчас иного выхода, кроме борьбы. Правда, мужчин нет, остались старики да женщины. Но что делать: заплатить аренду невозможно, позволить выгнать себя и подохнуть без крова тоже невозможно. Пока руки могут сжимать топор или дубину, надо бороться. Так бьется, кидается затравленный насмерть зверь. Да, японского крестьянина превратили в зверя. А кто льет кровь на полях Маньчжурии? Тот же японский крестьянин.

«Что же это такое? — спрашивал себя Кудару. — Где справедливость, где обещания? Вместо всего — полицейские!»

Рано утром Кавамура и пятеро полицейских появились в доме Кудару. Должно быть, Сакураги возненавидел старика.

— Ну? — спросил Кавамура. — Где мешки с рисом, я что-то их не вижу?..

Кудару сидел около печи и молчал, жена его стояла в углу. В доме было тихо.

— Молчишь? Тогда приступайте!

Полицейские крякнули и бросились к вещам, Они оттолкнули Кудару, разбили сапогами печь, волокли циновки, посуду, платье…

А к дому сбегались люди, вооруженные топорами, ножами, дубинками, цапками.

Кудару опустил топор на голову полицейского, тащившего матрасик.

Второго полицейского застрелил из ружья дед Кацуми.

Кавамуру схватили, высоко подбросили и, когда он упал, стали топтать. Кавамура визжал всего несколько минут.

Полицейские, беспорядочно стреляя, вырвались из толпы и побежали к дому учителя. Укрываясь за его стенами, они открыли по наступавшим крестьянам огонь. Они убили двадцать восемь человек, и только тогда сражение прекратилось.

На следующий день прибыли солдаты. Наехали власти. Судили коротко и вразумительно: полдеревни посадили в тюрьму да столько же из соседних селений.

Вот эта-то история стала широко известна в полку. В своей роте Кацуми, Нобускэ и Гоэмон переговорили со всеми. Рота их состояла из крестьян. Настроение у всех было одинаковое, — действительно, кто же им враг: русские, которые живут своими бедами и своим счастьем, или Сакураги и ему подобные?

Сомневаться не приходилось.

Маэяма слушал Кацуми и кивал головой. Кацуми должен был думать, что лейтенант согласен с ним, но Маэяма кивал головой своим мыслям: раз судьба поставила человека помещиком и самураем — крестьянин обязан ему подчиняться; подчинение приведет к смерти? Смерть не страшна, страшно нарушение японской морали. Он кивал головой еще потому, что решил свершить, не откладывая, тайный самурайский подвиг над Кацуми.

Со дня на день ожидалось генеральное наступление. Надо наступать с чистой душой.

Маэяма занимал небольшую фанзу. В ней было тепло и пусто, сюда для разговора лейтенант и пригласил Кацуми. Так как в последнее время они разговаривали часто, Кацуми счел приглашение совершенно естественным.

Маэяма приготовил для гостя легкий японский ужин: рис, сушеную рыбу, соленые овощи, яблоки. Он хотел до последней глубины погрузиться в душу Кацуми, прежде чем уничтожить ее. По его мнению, душа Кацуми, пораженная злокачественной болезнью, должна была после убийства тела распасться на тончайшие частицы и перестать существовать.

— Вот сюда садись, — указал он солдату на место за маленьким столиком. — Метет метель, а у нас тепло. Не правда ли, как хорошо! Ешь, ешь, собирайся с силами для генерального сражения.

Он слушал Кацуми, говорившего о том, что мир, в котором существует звериный закон убийства и разрушения, должен быть уничтожен. Правда, буддисты учат: убийства и прочие ужасы — пустяки, ибо происходят они с бренной оболочкой, но такой взгляд не может удовлетворить человечество, во-первых, потому, что не все люди буддисты, во-вторых, потому, что далеко не все буддисты согласны с подобной доктриной.

— Значит, они буддисты только по имени, — заметил Маэяма.

— Таких большинство, господин лейтенант!

— Ведь вы тоже буддист?

— Я именно такой буддист. Многие наши философы полагают, что смерть — одна из неотъемлемейших сторон бытия и что при помощи смерти происходят в мире наиболее существенные изменения. Поэтому всякий разрушающий служит прогрессу, переходу к высшим и лучшим формам. Отсюда и миссия Японии — разрушать государства — весьма прогрессивна.

— А вы не так думаете, Кацуми?

— Я думаю, что эта идея устарела. Действительно прогрессивная идея, господин лейтенант, та, о которой мы с вами говорили уже неоднократно.

Маэяма собственноручно приготовил чай, и во время чаепития они вспомнили Юдзо, его смерть и смерть его врага Сакаты.

Один не считал себя самураем, но умер как человек, имеющий человеческое достоинство и честь; второй гордился своим самурайством, а вот денщику из сострадания пришлось его дорезать.

Все было ясно. Нечего было продолжать беседу. Надо было свершить подвиг и насладиться предсмертным ужасом в глазах врага! Маэяма протянул руку под столик, извлек нож и бросился на Кацуми.

Он не сразу понял, в чем дело, когда почувствовал себя обезоруженным и лежащим на спине. Все это произошло молниеносно. Он хотел приподняться, но над ним склонился Кацуми. В его лице не было ни ярости, ни злобы — ничего, кроме презрения.

Маэяма тут же уперся в колено противника левой ногой, а ступней правой поддел его снизу… Кацуми упал.

Он был слишком неосторожен: Маэяма был тоже опытный борец.

Оба сейчас были безоружны и, лежа на полу, наблюдали друг за другом.

— Вот ты кто! — сказал наконец Кацуми. — Правда, я никогда до конца не верил тебе, хотя ты умеешь ловко притворяться; ты лжив и изворотлив, как змея.

Маэяма вдруг подскочил, как пружина, и бросился к ножу. Но он не успел воспользоваться им. Кацуми схватил его за талию и нанес удар кулаком в подбородок. Прием простой, но быстрота и искусство борца делают его неотразимым.

Маэяма рухнул на пол.

Теперь его можно было убить. Но Кацуми почувствовал отвращение к убийству. Он вынул из руки потерявшего сознание Маэямы нож и вонзил его в пол у самой шеи врага, Пусть знает!..

Вышел на улицу. Снег перестал падать. Из глубины прозрачного неба несся на землю морозный ветер. Кацуми отправился к себе в роту и рассказал Гоэмону и Нобускэ о том, что с ним случилось.

Теперь нельзя было оставаться в роте. Да и вообще пора Кацуми вернуться в Токио. Надо бороться с истинным врагом.

Нелегка эта борьба, но другого пути нет.

10

Неудача под Сандепу произвела большее впечатление на армию, чем все предыдущие. При прежних неудачах оставались какие-то лазейки для души, желающей успокоения и надежд, — Сандепу не оставило никаких. Куропаткин сам подготовил и сам начал наступление. Неудача не оставляла никакого сомнения в том, что царская армия, несмотря на храбрость солдат и офицеров, несмотря на их полную готовность умереть в бою, победить не может.

События 9 января, казавшиеся здесь, в Маньчжурии, чудовищными и неправдоподобными, внесли окончательное расстройство в умы.

В 1-й батальон поступили запасные питерские мастеровые Никодимов и Аросев, один с Химического, другой с Чугунного заводов. Выехали они из столицы после 9 января и, прибыв в армию, ни о чем другом не могли говорить.

Из роты в роту, из корпуса в корпус передавались страшные подробности.

— Неужели стреляли? — спрашивал Емельянов чужим от печали и ярости голосом, слушая уже в десятый раз Никодимова и чувствуя, что не может насытиться яростью. — Да что он — русский аль японец, этот царь?

— Кого из наших побили, не слыхал? — спросил Хвостов. — Как там Малинины? Не слыхал? А про Чепурова слыхал?

— Не слыхал.

— А про Цацырина?

— Про Цацырина? Цацырина взяли. Жена донесла. Жена у него из города, красивая.

— Все может быть, — задумчиво сказал Хвостов.

В корпусе стало известно, что капитан Неведомский получил из Петербурга письма, подробно освещавшие события 9 января. Офицеры отправлялись на батарею и у блиндажа Неведомского обычно встречали солдат. В другое время это вело бы к недовольству, к тем или иным недоразумениям, но сейчас, после несчастья в столице, все относились к этому как к должному.

Логунов со Свистуновым поехали тоже. Два десятка офицеров ожидали Неведомского, который вот-вот должен был вернуться с наблюдательного пункта. Разговаривали о Гапоне. Никто не понимал, кто такой Георгий Гапон. Поп? Расстрига? Поп-социалист? Разве попы бывают социалистами?

— От такой войны и попы могут стать социалистами, — заметил Свистунов.

Сомневались, действительно ли среди толпы были женщины и дети. Неужели русский солдат мог стрелять по детям?

— Гвардия, может быть, и могла, — сказал Свистунов.

На повороте тропинки показался Неведомский. Он шел быстро, в расстегнутом полушубке и папахе, сдвинутой на затылок.

— Капитан! — крикнул приземистый полковник. Давно ждем! Вы уж многим рассказали, расскажите и нам. Говорят, в России началась революция. Верно или неверно? Что по этому поводу в ваших письмах и газетках?

Неведомский сел на скалу, с которой ветер сдул снег.

— Господа, 9 января в России началась революция!

Хотя Логунов и был готов к этим словам, хотя он и сам думал, что это так, но, сказанные громко перед липом двух десятков людей, слова эти приобрели особую силу, и Логунов уже ни о чем не мог думать, кроме того, что в России началась революция.

— Чудовищно преступление нашего правительства, господа! Народ со своими нуждами пошел к царю, как к своему отцу. Женщины шли, дети, старики; несли царские портреты, пели молитвы. И по этому мирному русскому люду, который мы, солдаты, призваны своим оружием защищать, наши войска открыли огонь! Мы здесь с вами, проливающие кровь за отечество, то есть за русский народ, не можем постигнуть этого злодеяния. Может быть, случилось недоразумение, не поняли, не разобрали? Нет, войска были стянуты в столицу загодя, и остальное было сделано с обстоятельным расчетом. Весь мир — свидетель чудовищной провокации. Петербуржцы не были предупреждены, что идти с петицией к царю запрещено, — скорее, наоборот. Я получил содранное со стены объявление градоначальника. Оно составлено в таких выражениях, что его нельзя принять как запрещение. В газетах напечатано письмо помощника пристава Жолткевича, раненного солдатами. Он заявляет, что полиции «было приказано не препятствовать движению народа». Значит, правительство шло на провокацию. Значит, царь-батюшка решил дать кровавый урок своим детям. Я вам сейчас прочту заявление врача Алафузовской больницы Дьячкова, члена монархической организации. — Неведомский вынул конвертик с газетными вырезками. — «Картина была такова, — пишет Дьячков, — что у меня, как у человека православного, преданного самодержавному государю, любящего свою родную историю и предания старины о единении самодержавного царя с народом, не оставалось никакого сомнения, что стрелять не будут, что стрелять не посмеют». И тем не менее, господа офицеры, стреляли, кололи, рубили! Детей рубили! Может быть, наших с вами детей.

— Черт знает что! — сказал Буланов. — У меня сестра в Петербурге.

— Господа офицеры, во имя чего же мы с вами льем кровь?

Во всякой другой обстановке слова эти дорого стоили бы Неведомскому, но сейчас они представлялись всем совершенно естественными.

Свистунов, сидевший рядом с Логуновым, курил и смотрел в голубеющее морозное небо. Лицо его было мрачно, затягивался он так, что в три затяжки выкурил всю папиросу. Офицеры не скоро разошлись.

Уже под вечер, когда уехали последние, Логунов прошел в землянку. На маленьком камельке стоял чайник, было тепло, пахло нагретой землей, горьковатым дымком. Неведомский пил чай стакан за стаканом.

Николай тоже стал пить чай. И тоже стакан за стаканом.

— Из Харбина получены листовки от одного известного нам товарища… Первая листовка — «К солдатам». Она о событиях девятого января, о страшном преступлении солдат, стрелявших в народ, и о том, что теперь должен делать каждый честный солдат. Вторая листовка к офицерам. Через несколько дней ее получат по почте многие из нас.

— Я тоже получу?

— Ты можешь и сейчас. — Неведомский снял папаху и вынул оттуда сложенный гармошкой листок. — Здесь есть отличные строки. Вот послушай: «Царь только символ для идеи народного единства, и когда он перестанет быть действительным выразителем этой идеи, то ваша верность может относиться только к отечеству. Царь вовлек свой народ в бесславную войну, он довел его до крайнего разорения, а теперь старается потопить в крови народные требования. Он воюет всеми средствами: избиением безоружных, ложью, клеветой. Теперь царь в несомненной войне с отечеством».

— Хорошо сказано, — согласился Логунов. — «Теперь царь в несомненной войне с отечеством».

Логунов давно уже был убежден, что война проиграна, и все отчетливее, все проще становились его беседы в ротном кружке, который за последнее время вырос, пополняясь представителями других рот и батальонов.

Иногда Логунову казалось, что такой рост опасен, что иной член кружка без достаточной осторожности приглашает товарища или земляка, но он чувствовал, что иначе нельзя, что он и сам не хочет другого, что весь смысл его жизни заключается сейчас в том, чтобы говорить непримиримые, до предела ясные слова возможно большему числу людей.

* * *

Со дня на день ожидали нового наступления и генерального боя, но ожидали с тяжелым чувством, без веры в успех.

Даже невозможным казалось победить после того, что произошло в России.

«Скорее домой», — думали солдаты и многие офицеры, получая листовки и письма, рассказывавшие правду о падении Порт-Артура и событиях 9 января.

«От позора военного поражения народ может избавить только победоносная революция».

Эта фраза была в каждой листовке, в каждом письме.

Получал листовки и Куропаткин, и его штабные. Штабные читали, пожимали плечами и рвали тонкие листки. А Куропаткин аккуратно складывал в тот ящик стола, где у него хранились анонимные письма. Впрочем, листовки не были анонимными, они были подписаны: Российская социал-демократическая рабочая партия.

В Главной квартире готовили наступление и утверждали, что победа несомненна. Единственный опасный для России противник — выросшее на ее границах военное германское государство. Япония все равно будет побеждена. Если не под Мукденом, то под Харбином. Если не под Харбином, то под Читой…

— Честное слово, — говорил генерал Эверт, новый генерал-квартирмейстер, — это же азбучная истина.

Слова Эверта передавались из уст в уста, но им не верили. Теперь не верили ничему, что исходило из штаба Куропаткина.

А сам Куропаткин безвыходно сидел у себя в кабинете, то погруженный в рассмотрение планов и какое-то безвольное механическое обдумывание возможных комбинаций Ойямы, то вдруг так же безвольно отдавался воспоминаниям, связанным главным образом с Гриппенбергом, и мыслям о том, что делает теперь его враг в Петербурге.

Иногда Куропаткин чувствовал, что его затворничество в кабинете недопустимо, что оно деморализует штаб, командующих армиями и корпусами. Тогда он делал прогулки верхом и подолгу разговаривал по телефону.

К предстоящему генеральному сражению опять как будто все было учтено.

В конце концов после долгих размышлений Куропаткин пришел к выводу, что злосчастное Сандепу, не взятое Гриппенбергом, должно быть атаковано и взято. Ему казалось, что Сандепу, ничем не отличавшееся от других деревень, — ключ ко всем японским позициям и потеря его деморализует Ойяму.

Реляции из частей о небольших стычках и удачных делах охотников успокоительно действовали на него. Ему хотелось в этой отваге и героизме отдельных лиц, измученных окопной жизнью, видеть общее вдохновение армии, готовой к великому подвигу победы.

Но в душе он знал, что дело обстоит не так. Неверие и недовольство охватывали все слои армии, несмотря на прибывающие батальоны, и эти настроения немедленно передавались приезжим.

В тылу пьянствовали и играли в карты. Ссорились интенданты. Огромные деньги клали себе в карманы начальники обозного транспорта и тут же пускали их на ветер. Все, даже строевые офицеры, рвались в командировки и во всякого вида отпуска в Харбин, где имелись оперетка, кабаре и увеселительные заведения.

Когда разнеслась весть, что армия Ноги двинулась на Владивосток, Куропаткин настолько испугался, что бригаду, сформированную для нового штурма Сандепу, приказал перебросить в Приморье и все вообще пополнения стал делить между Маньчжурской армией и Владивостоком.

… Дули тайфуны, заносили снегом поля, деревни, траншеи. На левом русском фланге в горах, там, где располагалась 1-я армия Линевича, в ущельях, они дули с бешеной силой. Снежная пыль застилала горизонт, заносила окопы. Узкие дороги, по которым трудно было взбираться и летом, обледенели. Перевалы Малинский, Янзелинский, Далинский, откуда шла единственная дорога на Фушун, стали окончательно неприступны. Их просто не было. Голые, обдуваемые ветром нагорья возвышались над долинами и ущельями, исчезнувшими под снегом.

11

Ойяма тоже готовился к решительному сражению. План его был прост: обойти русскую армию с двух сторон, обходящим армиям соединиться за Мукденом и таким образом покончить с Куропаткиным.

Размышляя о будущем сражении и подготовляя все нужное для него, Ойяма ежедневно утром выходил на прогулку. Надев меховую, до пят шубу, толстый вязаный шлем, а на него фуражку с золотой звездой, он гулял по расчищенной дорожке между фанзами.

После завтрака посещал Генеральный штаб. Середину комнаты занимал массивный стол с разложенной на нем картой. Обычно у карты в туфлях и ватной куртке стоял генерал Кодама.

Генерал Фукусима, начальник 2-го отделения Генерального штаба, тот самый, который верхом на лошади проехал из Петербурга в Токио, прикалывал к карте разноцветные картонные занумерованные квадратики, обозначавшие русские и японские части. С каждым днем все точнее и нагляднее определялся на карте фронт армий.

Сквозь окна, затянутые белой бумагой, сеялся мягкий свет. Рядом с окнами, на стене, висела распределительная доска, а над ней два хронометра, показывавшие время — токийское и местное.

Ойяма усаживался в кресло и закуривал сигару. Он ни на кого не обращал внимания, и на него никто не обращал внимания.

Однажды в такую минуту в комнату вошел генерал Ноги. Ойяма, как мальчик, вскочил с кресла.

— Неожиданная радость, — воскликнул он, — вы прибыли на один день раньше!

Вечером Ойяма устроил в честь Ноги банкет. Были японские и европейские блюда: копченые морские окуни, золотистые, с оранжевыми глазами, редька под соевым соусом, рисовые и бобовые пудинги, ростбифы и свинина.

Поднимая бокал шампанского за благополучие встречи, Ноги сказал, что недавно такой же бокал он поднимал со Стесселем.

— Старый ваш соратник, — сказал он Фукусиме. — Помните Тяньцзинь? Стессель тогда очень хорошо отзывался о действиях японцев… Я отплачу ему той же монетой и скажу о действиях русских солдат и офицеров в Порт-Артуре. Бесстрашие, решимость! Понимаете? Правда, офицеры иногда чрезмерно храбры — встанут во весь рост и стоят на бруствере! Неумно, но такой противник вызывает страх. Да, страх! Много грустных размышлений для нас, много опасений. Мы очень высокого мнения о себе, но не чересчур ли высокого?.. Чтобы спастись от русского огня, мы пытались воевать ночью. Однако русские отлично пользовались прожекторами, поэтому все наши ночные атаки превращались в дневные. Это зрелище уже почти неземное: проволочные заграждения, к ним ползут солдаты с ножницами на длинных шестах, ползут — и не доползают. Трупы, трупы, везде трупы. Иногда мне казалось, что весь японский народ умрет под Порт-Артуром. Мой адъютант Ясукиси был так потрясен неудачами, что решил лично штурмовать Порт-Артур. Вместо портупеи он надел национальный флаг, перепоясался оби и в одних таби ушел со штурмующей колонной. Почти вся девятая дивизия и вторая резервная бригада легли под фортами Пан Лунгшана, или, по-русски, «восточного редута номер один». Мы победили, но какой ценой! Когда я после боя посетил Пан Лунгшан, я увидел во многих местах темные холмы — это были наши убитые.

Перед Ойямой лежали окунь и редька, которые он обожал, но к которым сейчас не прикасался. Нагнулся к Ноги и сказал:

— Меня тревожит вот что: Порт-Артур — крепость недостроенная, недовооруженная, с небольшим гарнизоном. Вы уложили под стенами ее целую армию — и все-таки не взяли, а купили у Стесселя.

— Меч — оружие, — сказал Ноги, — но и золото в руках умного тоже оружие.

— Не спорю. За сколько купили?

— Совсем недорого.

— Хвалю за то, что недорого, японская казна пуста. — Ойяма призакрыл глаза. — Если иностранцы узнают, каким оружием вы взяли Порт-Артур, мы станем посмешищем в глазах всего мира.

Ноги сосредоточенно смотрел на огонь лампы.

— К счастью, — проговорил он, — после сдачи Порт-Артура доверие к нам выросло настолько, что сейчас правительство ведет переговоры с английскими банкирами о предоставлении займа совсем на других условиях, нежели предыдущий. А облигации нашего внутреннего займа иностранцы покупают нарасхват.

— Это примиряет меня с вашей неудачей, — жестко сказал Ойяма. — Выпьем за уничтожение русской армии под Мукденом.

Когда пили, Ноги сказал:

— Будем откровенны. У нас нет превосходства в силах.

Генерал затронул больное место Ойямы, и, как часто в таких случаях бывает, маршал почувствовал злость и отчеканил:

— Превосходство в силах должно быть там, где дерутся. На правом фланге у Кавамуры будет тридцать тысяч против тринадцати тысяч русских. У Каульбарса сто тысяч. А Оку и вы, Ноги, будете иметь против него сто десять тысяч.

— А в центре? Признаюсь, Порт-Артур внушает мне осторожность.

— О, Порт-Артур! — засмеялся Кодама. — Тут нет этого духа! Там они были воодушевлены идеей: они защищали русскую крепость! А здесь что? Здесь они защищают китайские фанзы! Вы думаете, когда мы начнем действоватьна флангах, Куропаткин своим центром вклинится в наше расположение? Для армии, которая не умеет маневрировать, это будет только ловушкой.

— Не знаю, не знаю, — нахмурился Ноги. — Повторяю: Порт-Артур внушает мне осторожность.

Есть перестали, но продолжали пить. Пили сакэ и вино, виски и русскую водку. Чем больше пил уставший с дороги «победитель» Порт-Артура, тем становился мрачнее. Он сидел, глядя в стену перед собой, и не отвечал на вопросы Ойямы.

— Пейте еще, — щурился маршал, — вы достойны праздника! — Он грузно упирался локтями в колени и с трудом преодолевал желание по-домашнему растянуться на матрасике.

Ноги повернулся к маршалу. Он многое мог сказать человеку, который считал себя создателем современной японской тактики, и он сказал, так же как маршал, отчеканивая каждое слово:

— Я стал плохо думать о нашем военном искусстве. В чем оно, господин маршал? В том, чтобы как можно чаще подымать в атаку солдат! Одна атака, вторая, двадцать вторая… Горы трупов — вот все наше военное искусство. Вы очень любите немцев. Чему они нас научили? Вот этому — и больше ничему.

Глаза Ноги были красны и мутны. Ойяма примирительно вздохнул:

— Виски и водка — опасная смесь… Должен сознаться — наше счастье, что Куропаткин посылает в атаку малые силы и позволяет нам бить эти малые силы. Обращаю ваше внимание, генерал: у нас прибавляется сто тысяч ваших солдат и осадная артиллерия! Между прочим, русские думают, что генерал Ноги идет на Владивосток. Взял одну крепость, будет брать вторую. Мысли эти очень полезны: по крайней мере Куропаткин не будет беспокоиться, что ему придется воевать с Ноги в Маньчжурии.

Принесли ящик с миканами и формозскими ананасами. Куроки и принц Куни, сидевшие рядом, отставив в сторону шампанское, пили водку.

12

Куропаткин назначил наступление на 25 февраля. Ойяма опередил его на два дня.

Двадцать третьего февраля над горами засвистел тайфун, закружилась метель, и в эту непогоду к перевалам устремилась 5-я армия Кавамуры. Резервная бригада, во главе которой Кавамура прибыл с берегов Ялу, направилась в обход левого фланга Линевича, а 11-я порт-артурская дивизия — к Цинхэчену.

11-я дивизия, понесшая большие потери, была усилена полком, в котором некогда служил Юдзо. Так завязался бой под Мукденом. Маэяма, прикомандированный к одному из батальонов 11-й дивизии, шел в снежной мгле.

Ущелья и распадки покрывал глубокий снег, склоны сопок обледенели, тайфун, сыпавший снег из низких серых туч и вздымавший его тут же с земли, превращал путь наступления в нечто зыбкое, неправдоподобное.

Лейтенант видел солдат рядом с собой; быстрый марш согревал, воротники были откинуты, шапки обнажали разгоряченные лбы. Командир роты Секиба то исчезал во мгле, то появлялся вновь. Иногда он оборачивался к Маэяме, что-то кричал, но свист тайфуна заглушал слова.

Перешли Тайцзыхэ. Ветер в долине реки был так силен, что опрокидывал людей. Солдаты, держась друг за друга, на четвереньках поднимались к перевалу по крутой тропе.

Тропа становилась все уже, нашли еще тропку, и часть батальонов, проваливаясь в снег, двинулась по ней. Секиба вынырнул из снежной мглы и крикнул:

— Это опять Порт-Артур!

Солдаты подхватили:

— Порт-Артур! Порт-Артур!

Эти возгласы ветер принес к русским, и они были одной из причин, по которой Куропаткин решил, что Линевича атакует вся армия Ноги.

Впереди возвышались отвесные сопки, и как-то приглушенно в снежной метели прозвучали первые пушечные выстрелы русских. Потом к пушкам присоединился винтовочный огонь.

Четырнадцать раз ходили батальоны на штурм вершин. Артиллерийский огонь не прекращался с обеих сторон. Секиба, командовавший ротой, теперь командовал батальоном.

Жизни уже не было: ни детства, ни молодости, ни родителей, ни учителей; существовал только ветер, крутящийся снег, скользкий камень, за который нужно было цепляться, — где не могла уцепиться рука, там помогал нож.

Рота, которой командовал во время ляоянского боя Юдзо, укрылась в распадке. Сосны, увешанные тяжелым снегом, были совсем мирные. Солдаты разрыли снег и разожгли костер.

— Кто остался в живых? — спросил Ясуи.

— И трети не уцелело, — отозвался Гоэмон. Он сидел у самого костра, грея руки и ноги. Он не хочет замерзнуть и не хочет умереть от пули. Рано еще ему умирать, есть еще у него дела в Японии. Прежде чем умереть, он должен расквитаться с Сакураги, убийцей крестьян. Вот враг японского народа!

Рота, в которой служил Кацуми, вся думала так. И не только одна эта рота, многие в армии хорошо знали историю Сакураги, фабриканта Такахаси и подобных им. Снежные и огненные метели не затушили памяти…

— Я больше не пойду на штурм, — сказал Гоэмон. — В Японию надо, в деревню.

Перед лицом смерти росло возмущение. Командир роты не знал о нем, командир батальона тоже.

И когда полк поднялся на новый штурм и люди, в которых погасли все чувства, снова отупело полезли на обледенелые вершины, рота Юдзо осталась на месте…

Командир роты лейтенант Хироси трижды взмахивал саблей, солдаты сидели неподвижно.

Гоэмон сказал негромко, но внятно:

— Господин лейтенант, рота отказывается идти на штурм.

Минуту Хироси стоял столбом.

Он понимал солдат: они не хотели идти на верную гибель. Но ведь другие солдаты шли, почему же такое несчастье случилось именно с его ротой? Почему именно солдаты его роты менее отупели, чем другие? Какое невероятное несчастье!

Размышлять было некогда, он побежал вдогонку за батальоном, но батальон уже скрылся в снежной метели.

Что делать? Кому донести?

Хироси начал штурмовать перевалы в одиночку. Он куда-то полз, кричал, стрелял из револьвера, вонзал саблю в сугробы, все вокруг было дико, а то, что сзади осталась рота, которая отказалась умирать, было, с его точки зрения, самым диким. Почему его рота, почему именно его рота?!

Этот штурм был отбит, как и все предыдущие.

Кто-то уверял, что Маньчжурия будет завоевана японцами в две недели!

Снег заносил живых и мертвых. Сумерки охватили горы и быстро сменились ночью, в которой фосфорически сверкал снег, рвалась с багровыми вспышками шрапнель и неприятными мутными зарницами озаряли мглу орудийные выстрелы.

Утомленные солдаты, — одни рыли в снегу ямки и устраивались в них, другие ложились прямо между сугробами. Жар сражения, распалявший тело, постепенно уступал место ознобу.

От 11-й дивизии, которая должна была прорвать фронт Линевича, осталось сто человек.

13

Командира батальона не было в живых, командира полка тоже. Хироси не знал, кому доложить о своей роте.

Вернулся к тому месту, где она отдыхала, но не нашел никого.

Потерял роту! Новое преступление.

Чем мучиться неопределенно долгое время и потом все равно быть осужденным, не лучше ли покончить с собой сейчас? Застрелиться! Все будут думать, что он с честью погиб от русской пули.

Поступить так было самое разумное, однако он так не поступил, потому что, подобно своим солдатам, хотел жить.

Он медленно брел по снегу, то проваливаясь по колени, то выбираясь на более утоптанные места.

Вокруг был величественный зимний лес. Как беспомощен Хироси! Он не может уйти по этим горам куда ему хочется и куда мог бы уйти любой зверь, спасая свою жизнь. Почему зверь имеет право спасать свою жизнь, а человек нет?

Впереди, на снежной поляне, горел костер. Пятеро солдат и офицер сидели у костра и кипятили воду в котелках.

Офицер был знаком… Маэяма!

— Вы одни? — спросил Маэяма.

Хироси, не отвечая, присел на корточки и протянул к огню ладони. Так он сидел долго и молчал, наслаждаясь теплом и ни о чем не желая думать. Маэяма, уважая усталость лейтенанта и гибель всей его роты, тоже молчал. Потом Хироси поднялся, отозвал Маэяму в сторону и сказал, что его, Хироси, рота не погибла, она отказалась воевать и теперь неизвестно где. И что Маэяма — первый офицер, которого Хироси встретил с момента этого преступления и первому о нем сообщает.

Маэяма изменился в лице. Он все время ждал, что семена, заброшенные Кацуми, взойдут. И вот они взошли, и как страшно взошли! Вся рота!

— Надо спешить, надо спешить, — пробормотал он. Пять солдат и два офицера устремились вниз.

* * *

Футаки сидел на циновке и смотрел в угол. Он вспоминал крестьянские восстания в давнюю и недавнюю старину. Крестьяне вечно были недовольны, но Футаки полагал, что с недовольствами, протестами, а тем более восстаниями покончено давно. В стране введено всеобщее обучение. Каждому японцу внушают с детства, что его высшее счастье — воевать и завоевывать, что, как блага, он должен искать смерти. А эти солдаты не хотят ни завоевывать, ни умирать. Они ненавидят своих помещиков. Они хотят есть, спать, рожать детей. Им нет никакого дела до замыслов Футаки и других генералов.

Впервые Маэяма увидел на лице своего учителя страх. Куда делось выражение возвышенного спокойствия, которое всегда так привлекало Маэяму? Когда Юдзо присудили к смерти, генерал сохранил достойный вид. Значит, смерть сына не так страшна, как то, что случилось с солдатами?!

— Полное уничтожение, лейтенант, понимаете! Чтобы не убежал ни один… И чтобы обо всем этом не узнал никто… — Футаки говорил монотонным, деревянным голосом и смотрел в угол.

От этой позы, от этого голоса Маэяма почувствовал, как в душу его тоже прокрадывается страх.

Непонятная, неведомая сила: люди думают не так, как их учили думать! Если это случилось в роте Юдзо, то почему не может случиться и в других ротах, батальонах, полках? Да, уничтожать, уничтожать!

Руководить карательными действиями назначили Маэяму.

В тот же день преступная рота была обнаружена, — солдаты занимали три фанзы на окраине тыловой деревушки.

Маэяма вошел в фанзу, солдаты указали ему на Гоэмона, который уполномочен все объяснить. Они были вежливы и спокойны, и Гоэмон был вежлив и спокоен.

Да, они не хотят умирать!

И смотрел спокойно в глаза лейтенанту.

— Но ведь смерть за императора! Разве вы не японцы?

— Мы не понимаем, господин лейтенант, всего этого, — возразил Гоэмон. — Мы простые люди, мы возделывали рис… Мы готовы умереть за императора, но почему с нами и с нашими близкими обращаются так жестоко?

— Так, так… все понятно… Вашей ротой во время ляоянского боя командовал лейтенант Юдзо и в вашей же роте служил солдат Кацуми?.. Хорошо, ваши идеи требуют серьезного размышления. Командование будет размышлять, утром вы узнаете решение… Единственный мой приказ: никому не выходить из фанз!

Небо было ясно, солнце склонялось к вечеру, тянул южный ветер, обдавая ноздри нежным теплом; Маэяма шел по улице широким шагом, не видя ни неба, ни деревни. Две роты полного состава, которые были сейчас под его командованием, стояли лагерем за речкой.

Наступила ночь. Маэяма приказал взводу солдат обложить дровами фанзы преступников. Дров нанесли много, обложили плотно. Артиллерийская стрельба доносилась с севера. Бой под Мукденом разгорался.

Затем дрова облили керосином. Маэяма собственноручно поднес горящую спичку к дровам.

Теперь ружейный огонь по фанзам. Кто в фанзах? Китайцы, больные чумой…

— Огонь, огонь! — командовал он, и пули сотнями пронизывали фанзу.

Всех до одного. Всех до одного!

14

Хотя все в армии знали число, на которое Куропаткин назначил наступление, но никто не верил, что наступление не будет отложено.

По дивизиям и бригадам служили молебны о даровании победы и панихиды об упокоении душ тех, которые не вернутся с поля.

Логунов сказал Аджимамудову:

— Итак, Аджи, мы присутствуем при собственном отпевании.

И вдруг разнесся слух, что японцы, о которых думали, что они будут ожидать нашего наступления, начали бой, прорываясь через горы к Мукдену.

В фанзу к Свистунову набились офицеры. Японцы пошли к Мукдену через горы! С одной стороны, безумно! Зимой через горы! Тем более что для наступающих по этому направлению самая близкая база — Корея, но с другой — несмотря на все неудобства зимней войны в горах, японцы привыкли к горам. Кроме того, судя по всему, против Линевича идут солдаты Ноги. Не назначат же героя Порт-Артура производить в генеральном бою демонстрацию! Да и сама ярость атак отвергает предположение о второстепенности событий на фронте 1-й армии. Да, главный удар наносится там! Но через минуту опять возникали сомнения: все же, как ни привыкай, горы есть горы, да еще в морозы, в метели!

Сомнения разрешились вечером: корпус получил приказ форсированным маршем идти на поддержку Линевича. Значит, война там!

Свистунову переброска корпуса не понравилась в высшей степени. Он возмущался примитивностью, с которой Куропаткин решил отбиваться от японцев.

— На правом фланге у нас все готово для наступления, — говорил он. — Рвануться вперед всем мощным правым флангом — вот лучший способ поддержать Линевича. Ойяма забудет и про горы, и про Мукден, когда мы у Ляояна перережем железную дорогу.

— Жаль, что мы с тобой не командуем армией, — заметил Логунов.

Корпус двинулся на левый фланг.

На следующий день в Главной квартире стало известно, что вслед за Кавамурой начал в горах наступать Куроки, но что Данилов, двинувшийся навстречу обходящей левый фланг армии колонне японцев, разбил ее. Тогда Куроки принялся штурмовать перевалы, занятые 3-м корпусом.

И Кавамура, и Куроки вели бой с необычайным упорством, и это упорство вселяло в Куропаткина убеждение, что именно здесь, в горах, в обход левого фланга, Ойяма и наносит главный удар.

Но через несколько дней напряженный бой шел уже по фронтам всех армий. Наступали пять японских армий: Кавамура и Куроки рвались к Фушуну, чтобы выйти к Мукдену с востока, Оку и Нодзу атаковывали центр, создавая опасность прямого прорыва, а 27 февраля начал наступать Ноги, обходя по равнине Каульбарса.

Где главный удар Ойямы? Менее всего Куропаткин опасался движения Ноги. Конница Грекова, которая вела наблюдение на крайнем правом фланге, заметила наступление 3-й японской армии только через сутки, причем Грекову показалось, что это не более как наступление небольшой японской части с чисто демонстративной задачей. Конница, как всегда, в бой с противником не вступила и отошла, позволив Ноги в кратчайший срок охватить правый фланг Каульбарса.

Куропаткин все это время был в подавленном состоянии духа. Ему казалось, что японцы сделают что-нибудь самое неожиданное и единственная форма борьбы с ними — это отражение их ударов.

Все же он решился на наступление Каульбарса — удар правым флангом! — давно подготовленное, о котором были уже отданы все приказы. Но в эти дни Каульбарс уже не чувствовал себя готовым к наступлению: его резервы были отосланы Линевичу. Он запросил Куропаткина. Куропаткин ответил уклончиво: «Хотя я и решил, что вы наступаете, о наступлении решите сами, по своему усмотрению. Предоставить вам до выяснения обстановки на левом фланге не могу ни одного штыка!»

А обстановка на левом фланге не выяснялась, потому что Куроки и Кавамура снова предприняли ожесточенные атаки, и Куропаткину снова казалось, что именно здесь, где труднее всего предположить главный удар, японцы и наносят его.

Каульбарс отложил наступление.

А в это время Ноги дивизионными колоннами, не встречая сопротивления, уходил все дальше на север. Уже занят был Синминтин, лежавший севернее Мукдена, хотя и в стороне от него.

Тогда Куропаткин для противодействия обходящим японским дивизиям стал создавать сводные отряды. Части эти не имели штабов, а начальники их не знали зачастую места расположения своих частей.

Только к 3 марта Куропаткин окончательно понял обстановку. Армия Каульбарса, когда-то подготовленная для нанесения главного удара, а теперь лишенная резервов, ослабленная выделением сводных групп, охватываемая Ноги и Оку, находилась в угрожаемом положении.

15

1-й корпус не успел обосноваться на новом месте у Линевича: его столь же спешно отозвали назад.

Для того чтобы корпус ничто не задерживало в стремительном возвращении на правый фланг, ему дали из общеармейских обозов двести арб, и все воинские части получили приказ пропускать корпус через свои расположения.

О делах на правом фланге ходили самые разноречивые слухи. Говорили, что где-то, по нейтральной территории, опираясь правым флангом на Синминтин, этот старинный торговый город на Пекин-Мукденской Мандаринской дороге, движется огромная японская армия.

Другие утверждали, что никакого обходного движения нет, а есть демонстративный марш конного отряда, задача которого — просто напугать Куропаткина.

Вместе с тем стало известно, что наши 2-я и 3-я армии уже отступили, но что это вызвано не японскими победами, а потребностью сократить линию фронта благодаря выделению многих частей в сводные отряды.

Дули ветры, то нагоняя снег, то поднимая песок.

Иногда на перевале Логунов оглядывался и видел пеструю, в китайских ватниках, в шинелях и полушубках, колонну полка. Движение полка затрудняли роты, одетые в полушубки. Полушубки расползались на ходу, их надо было скинуть, но скинуть было нельзя — во-первых, потому, что военное имущество надлежало хранить более жизни, а во-вторых, потому, что не имелось никакой замены.

Мукден остался к югу. Древние сосны, росшие на холмах Императорских могил, отчетливо вырисовывались в синем воздухе.

Стали лагерем в деревушке Сяохэнтунь.

Утром предполагалось наступление.

Свистунов, устроив роту, вышел с Логуновым и Аджимамудовым посмотреть окрестности. Желтые пологие холмы уходили к западу, узенькая дорожка направлялась к соседней деревушке. Вдоль большой дороги стояли палатки, дымились кухни, отставшие повозки тянулись из-за Хуньхэ.

— Линевича бы сюда, — сказал Аджимамудов. — Все-таки крепко воюет старик. Колотит японцев. А наш барон Каульбарс…

— Надежда теперь не на Каульбарса, а на солдат.

С запада трусил казачий разъезд. Огромные черные папахи возвышались над головами казаков, острия пик блестели в лучах вечернего солнца. Свистунов помахал хорунжему.

— Издалека? Что там?

— Не поймешь. Японцы есть, а много ли? Встретили отрядец, этак сабель триста. Скачут, черти, — мы приняли назад.

— Вот наши глаза и уши, — сказал с досадой Свистунов, — идет сражение, которое решит судьбу войны, а они всё принимают назад.

Начальник дивизии полковник Леш в полночь созвал старших офицеров.

— Наконец выяснилось, что Ноги обходит наш правый фланг, угрожая всей армии. Главнокомандующий решил наступать против его левого фланга. Сил достаточно — восемьдесят тысяч штыков, почти четыреста орудий. Правая колонна — Гернгросса, левая — Церпицкого. Правая колонна наступает первой, и, как только отбросит противника, вступит в действие средняя, а там и левая. Надежда на успех полная. Куропаткин очень доволен создавшейся ситуацией. Ноги слишком зарвался. Ну и пусть лезет, говорит, как мышь в мышеловку! Однако, к сожалению, Каульбарс переносит наступление на послезавтра, то есть на пятое марта. Я высказал точку зрения, что на войне надо действовать раньше даже чем успеешь решить. Особенно в этой проклятой стране, где по полю бродят китайцы, а потянешь их за косы, косы остаются у тебя в руках.

— Отсрочка на один день нестрашна, — возразил Ширинский.

— Голубчик, иногда решает судьбу один час! — ласково, но твердо сказал Леш.

Леш не сказал своим подчиненным, чему он был свидетелем. Куропаткин настаивал на скорейшем наступлении, а Каульбарс сказал: «Опять командует. Все помнят, как он командовал под Сандепу» — и решил отложить наступление.

— Господин полковник, — заговорил Свистунов, — меня смущает один пункт плана: наступать собираемся мы не всем отрядом одновременно, чтобы нанести японцам ошеломляющий удар, а последовательно. Этак что получится… Будет наступать правая колонна, да и то, конечно, не вся, а часть. Против нее японцы выставят подавляющие силы, потому что никто и ничто не будет им угрожать в других местах. Заранее можно сказать: завтрашняя операция проиграна.

— Вы слишком мрачно настроены, — усмехнулся Леш — Каульбарс не хочет рисковать. Скажу, господа, по секрету, не для разглашения: Куропаткину самому не нравится план Каульбарса, но главнокомандующий молчит. Почему молчит — понятно. Он внесет поправку — и вдруг поражение… После стольких поражений он уж не хочет вносить поправок.

* * *

3 марта вечером в деревушку Сули-хэ, далеко от места боев, куда не доносилась орудийная канонада, в домик, в котором встречались Ойяма и Ноги, поступило сообщение о том, что русские будут завтра наступать.

Кодама стоял над картой в домашних дзори с исписанным листом бумаги в руках и читал названия деревень, названия и номера воинских частей, а Фукусима перекалывал картонки.

Ойяма сидел в кресле и курил сигару за сигарой.

«Приблизительно восемьдесят тысяч человек? — думал Ойяма. — Умно. На своем левом фланге Ноги слаб. Восемьдесят тысяч могут его совершенно смять. Если Ноги сегодня сомнут, завтра его уничтожат. Тогда что ждет японскую армию послезавтра?»

Ойяма тяжело вздохнул. Пепел на его сигаре нагорел, он осторожно поднес сигару к вазе и стряхнул.

Несколько дней назад приезжал Куроки. Он был мрачен и обеспокоен. По его мнению, русская армия опять избежит удара. Гористая местность на правом фланге и упорство русских в защите позиций не позволят добиться здесь нужного успеха. Куроки хотел сделать глубокий обход правого фланга крупными силами, а фронт Куропаткина сковать. Но он не мог сделать никакого обхода.

— Потери, которые мы несем в горах, невосполнимы, — жаловался Куроки. — Если и мукденское сражение приведет к тому же результату, что и прежние, то есть что сражение будет выиграно, а противник останется боеспособным, то чем, спрашивается, кончится война?

Куроки сидел перед Ойямой в шубе, поставив между колен саблю. Он был прав, и потому, что он был прав, Ойяма прикрыл глаза и сделал такое лицо, которое должно было показать Куроки, что он неправ.

Ойяма знал лучше Куроки, насколько опасно положение Японии. Взята не только вся молодежь, но и пожилые возрасты, уже отслужившие свой срок в запасе. Самое страшное — иссякали людские ресурсы, падал энтузиазм. Слишком высоки налоги. Производство в стране сокращается, потому что у населения нет денег, чтобы покупать. Безработица и налоги очень плохо влияют на настроение.

Глубокий охват, которого хочет Куроки, невозможен: нет сил.

Но победа вполне вероятна, потому что Куропаткин и его генералы плохо управляют войсками и совершенно не умеют взаимодействовать.

Вахмистр Накамура подошел с чашечкой горячего чаю и с квадратиком бобовой пастилы.

Жуя пастилу, Ойяма диктовал: — Перебросить девятую дивизию на левый фланг Ноги. (Перебрасывать придется под самым носом у русских. Риск!) На всякий случай прикрыть движение дивизии шумным наступлением на Мадяпу, против центра Каульбарса.

Диктовал тихо, два офицера за столиком стенографировали приказ, потом сняли копии и подали маршалу на подпись.

Ойяма выпил чай маленькими глотками. Потом прикрыл глаза.

Действительно, 4 марта утром Каульбарс мог нанести смертельный удар по левому, слабому флангу Ноги.

16

Генерал Церпицкий чувствовал себя спокойно. Он должен был наступать только тогда, когда обнаружится успех Гернгросса. Своя колонна его не удовлетворяла: она была составлена из полков разных дивизий, полков этих он не знал, штаба не имел, начальника штаба заменял ему его адъютант капитан Бровкин.

Генерал и адъютант спали в фанзе, кое-как приведенной в порядок. Было холодно. Церпицкий от холода проснулся чуть свет и сейчас же услышал грохот канонады. Стреляли японцы, и стреляли неподалеку!

Через час выяснилось: японцы наступали на Мадяпу.

— Я так и думал, — сказал Церпицкий Бровкину. — Они должны наступать именно на Мадяпу, отсюда всего четыре версты до железной дороги. Только дурак Каульбарс мог думать, что японцы будут ожидать удара с нашей стороны. Вся история войны показала, что ожидать они не любят. Когда японцы начали наступление под Мукденом за несколько дней до куропаткинского — помнишь, я сказал: ну, теперь потащат японцы нашу армию куда захотят! Вот они и тащат.

Телефонной связи со своими частями Церпицкий не имел. Приезжали казаки с записками. Церпицкий читал записки, допрашивал казаков.

— Надо просить у Куропаткина поддержки, — сказал он Бровкину. — Может быть, у японцев две дивизии, а может быть, и пять.

— Пять едва ли. По-моему, наступают две дивизии.

— Не такие японцы дураки, чтобы наступать на Мадяпу двумя дивизиями. Пусть поможет, — все равно батальоны у него стоят без дела.

— Про пять дивизий все же не сообщайте, и даже про четыре.

Церпицкий сообщил Куропаткину и Каульбарсу, что против него наступают три японские дивизии, и немедленно просил подкреплений.

Наступление Гернгросса в этот день было нерешительное и вялое, с оглядкой на события в центре. И Куропаткин, и Каульбарс думали: в самом деле, не под Мадяпу ли хочет дать Ноги сражение?

6 марта утром 1-я дивизия выступила к деревне Ташичао через маленькую деревушку Цуаванче, по данным разведки не занятую противником.

— Какой-то человек, вашбродь, — указал Емельянов на ворота, когда они шли по узкой улице между глухими стенами.

— Посмотри, да осторожней… — приказал Логунов.

Емельянов побежал к воротам, заглянул во двор. Во дворе стоял безоружный японский солдат. Солдаты посмотрели друг на друга.

— Ты чего здесь? — спросил Емельянов, поднимая винтовку.

— Ранена, ранена! — закричал японец.

— Что у вас тут такое? — спросил подполковник Криштофенко, подъезжая к 1-й роте, замедлившей движение.

Он въехал во двор, за ним вошло человек десять солдат. В углу двора желтела огромная куча гаоляновой соломы, двор был чист, — должно быть, хозяева прибрали жилье и выехали.

— Говорит, что раненый, ваше высокоблагородие, — доложил Емельянов.

Вдруг раздался залп, второй, третий. Сначала никто не мог понять, откуда огонь. Криштофенко свалился с коня, упали три солдата. Стреляли из стога соломы.

Во двор ворвалась чуть ли не вся рота. Стог гаоляна пронизали штыками, разворотили и вытащили живых и заколотых японцев.

— Противничек! — сказал Свистунов. — Это уже не война, это уже изуверство. Зачем им это потребовалось! А Криштофенко погиб! Две пули в горло.

Когда 1-я Восточно-Сибирская дивизия подходила к Ташичао, деревню только что заняли головные части 1-й дивизии Мацумуры. 9-я дивизия, успевшая спокойно пройти вдоль всего русского фронта, вышла левее. Вместо того чтобы охватить левый фланг Ноги, 1-й корпус оказался сам охваченным.

Сразу же разгорелся горячий бой.

Леш не мог взять Ташичао — деревню защищали не только толстые стены, которым русская шрапнель не приносила вреда, но и превосходящие силы японцев.

Емельянов и Корж держались рядом, стреляли редко, выжидая появления над стеной человеческой фигуры.

Логунов лежал на поле за комьями земли. Небо было по-весеннему светло, верхний слой земли нагрелся, и люди умирали на этой весенней, теплой земле.

В победу в этом бою Логунов не верил. В победу он верил под Ляояном, и тогда в победу верили все. Он даже не хотел сейчас победы. К чему она приведет? К укреплению того порядка, который для него теперь ненавистен?

Пусть скорее кончается война! Другое, совсем другое должен делать Логунов.

Свистунов опять командовал батальоном. Две атаки не привели ни к чему. Ночью Свистунов решил послать разведку: нельзя воевать вслепую!

Охотниками с Логуновым ушло полтора десятка солдат. Емельянов пошел тоже.

Темные поля, темное небо. Не жгли в эту ночь костров, не зажигали огней. Доносился скрип арб — это уходили куда-то чьи-то обозы. Может быть, предусмотрительно обозы дивизии отправляли в Мукден?

Правее, за Ташичао, оказалась лощина. Стали спускаться. И вдруг нарвались на японцев. Вспыхнул и погас фонарь… Страшный ночной бой грудь с грудью.

— Бей того, кто поменьше! — крикнул Емельянов.

Но нельзя было разобрать во тьме, кто поменьше, кто побольше.

Емельянов, занеся штык, хрипел:

— Свой?

И если ответа не было, вонзал штык.

Здесь была небольшая японская часть, ее уничтожили, бой затих, слышались только обычные после боя стоны.

— Вашбродь! — тихо позвал Емельянов.

Не видно ни поля, ни неба. Он пошарил рукой по земле. Попал в оскаленный рот… Прислушался.

— Вашбродь!

Стало жутко от своего голоса.

— Кто там? — раздался такой же тихий голос.

— Емельянов!

— Из первой роты? Ваш поручик здесь, сильно раненный.

Емельянов пошел на голос.

Логунов был очень плох. Штык вошел ему в спину. Емельянов и неизвестный Емельянову солдат из второй роты ощупью перевязали его.

— Вот это охотка, — сказал Емельянов, когда с Логуновым на шинели солдаты выбрались из лощины. — Как дрались!.. А ведь люди…

Он замолчал, соображая, куда идти, и не мог сообразить.

Когда занялся рассвет, впереди на желтой земле показалась деревушка. Какая? Те же глинобитные стены, те же фанзушки. А вот ветлы стоят по-иному. Раскидистые, огромные, особенно одна.

— Тебя как звать? — спросил Емельянов спутника. — Федотов? Вот что, Федотов, кому-нибудь надо пойти в деревню и посмотреть.

— Иди ты!

Емельянов пошел. Шел медленно, вглядываясь в мутные тени деревьев, в крыши, в стены. И вдруг из-за трубы увидел вторую — черную, косматую трубу. Это могла быть только папаха. «Видать, казачки!»

Подойдя к стене, закричал:

— Вылезай, казак!

Казак соскочил на землю.

Здесь было десять казаков. Емельянов объяснил, в чем дело, и попросил казаков съездить в лощину за ранеными. Санитарам не подойти, не успеют!

Урядник, которому все это говорил Емельянов, сидел на перевернутом китайском сундуке и мрачно крутил цигарку.

— Не, — сказал он наконец, — иди, солдат, до своих. Никто за ими не поедет. Там теперь японцы.

— Вас же десять казаков!

— Не для этого казаки назначены.

— Хотел бы я хоть раз посмотреть, для чего вы назначены и как японца бьете. Ни разу не видел вас в бою. Поедете, что ли?

— Проваливай, а то — знаешь!..

— Ну, ты со мной потише, — сказал Емельянов, поправляя винтовку.

Он плюнул и пошел от деревни.

1-й полк один на один два дня дрался с 1-й японской дивизией.

Никто не поддержал его в этой борьбе.

Соседи должны были вступить в бой тогда, когда Ширинский овладеет Ташичао.

Но Ширинский не мог овладеть Ташичао, защищенным неприступными для нашей артиллерии стенами и целой дивизией.

Стало известно, что 1-я и 3-я армии отходят к Хуньхэ.

Потерпели они поражение или отходят после того, как сами нанесли поражение врагу, — никто не знал.

Из корпуса и дивизии уходили полки и батальоны для создания временных ударных отрядов. Организм армии расшатывался, а отряды, ничего не зная о противнике и лишенные необходимого для победы внутреннего единства, никому не наносили удара.

Они вяло пробирались к назначенному месту, чаще всего незнакомому, прибывали не в полном составе, не в назначенный час, и обстановка к этому времени менялась настолько, что никто не знал, что делать.

Первоначальное упорство, с которым батальоны отбивали атаки японских армий, сменилось безразличием. И солдаты и офицеры равно чувствовали, что ими никто не командует и что судьба сражения решена.

17

Лазарет Нилова стоял в одной из деревушек под Мукденом. Опять наступили дни, когда Нина думала только о раненых. Опять доктор Петров не спал уже несколько суток подряд.

В короткие минуты отдыха он курил и говорил Нине:

— Теперь ясно — идет генеральное сражение. Как вы думаете, разобьем мы японцев?

Он выходил из фанзы и смотрел в небо, которое становилось все ярче и теплее. Да, все уже было весенним!

Штаб Каульбарса располагался в Мукдене, и доктор Нилов то и дело ездил туда. Петров предложил ему послать в штаб связным санитара, но Нилов возмутился:

— Кто будет разговаривать с санитаром и что санитар поймет? Кроме того, санитаров мало, каждый нужен.

— Да, это верно, — согласился Петров, — самый бесполезный человек в лазарете — главный врач!

Нилов не обиделся. Перед ним стояла трудная задача — в случае победы японцев и отступления армии вывезти лазарет. На железную дорогу он не надеялся. Правда, поезда, как когда-то из Ляояна, один за другим уходили теперь из Мукдена. Грустно и тревожно было смотреть, как пятились к вагонам паровозы, как машинисты выглядывали из будок, поправляли замасленные фуражки, давали свистки и поезда уходили от такого знакомого мукденского вокзала. Они увозили имущество, — ранеными командование не занималось.

По городу сновали офицеры и солдаты нестроевых частей, тревожно шумели китайские базары.

В штабе Нилов слушал утешительные известия: что Куропаткин для нанесения удара создал новую группу, что Ноги будет окружен и уничтожен, а после этого наступит черед и остальных японских армий; но эти известия не вязались с другими: что Линевич получил приказ отступить, что хотя батальоны Бильдерлинга все время успешно отражают японцев, но тем не менее обстановка такова, что ему тоже приказано отступить.

— Где же эта обстановка? — спрашивал Нилов. — Линевич побеждает, Бильдерлинг тоже, Каульбарса никто не разбил. Неужели оттого, что Ноги проскочил к северу, все погибло?

Ему не отвечали. Нилов садился на коня и отправлялся к себе. Может быть, уже следует эвакуировать лазарет?

В полдень Нилов привез мрачное известие: японцы прорвались на фронте 4-го Сибирского корпуса. Произошло это по недосмотру; на участке в восемь верст было расположено всего девять рот. Японцы собрали здесь мощные силы. О том, что у нас здесь девять рот, японцы знали, а о том, что они собрали здесь большую группу войск, мы не знали.

Японцы прорвались, идут, и, того и гляди, Куроки соединится с Ноги.

— Это черт знает что, — сказал Петров. — Я бы, честное слово, расстреливал…

— Не до расстрелов. Надо уходить.

— Ладно, ладно, действуй!

Собственного лазаретного транспорта для перевозки имущества и раненых не хватало, как всегда: поэтому осторожный Нилов давно уже условился насчет всего необходимого с одним китайским предпринимателем. Однако в последний момент случилась беда.

Прискакав ко двору, где собрались тридцать зафрахтованных арб, Нилов увидел, что арбы уже выезжают со двора.

— Стой, стой! Куда?

Китайцы остановились. К Нилову подошел капитан, посмотрел на него, сказал:

— Господин коллежский асессор, на каком основании вы останавливаете мой обоз?

Лицо у капитана было красное, — может быть, от усталости, может быть, от выпитого. Нилов рассердился.

— Я не коллежский асессор! Я — главный врач полевого лазарета. Обоз мой, я его зафрахтовал.

Капитан свистнул.

— Сидорчук, гони китайцев поскорее!

Сидорчук и еще два солдата погнали возчиков. Одна за другой съезжали со двора арбы.

Нилов хотел было закричать, но понял, что в суматохе и при безначалии это бесполезно. Капитан говорил успокоительно:

— Вам что, господин коллежский асессор, у вас раненые, ну, попадете в плен к япошкам, блины будете на масленой жрать с ними, они же приглашали, а потом вас отпустят, а у меня — имущество! Имущество возьмут — и каюк!

— Идите вы к черту, — сказал Нилов и поехал прочь.

Через Мукден уже шли войска, и, как это было во время прежних отступлений, солдаты останавливали повозки и арбы, выбрасывали груз и садились в них сами. Офицеров не было видно.

Штаб 2-й армии снялся. Грузили остатки штабного имущества. Штабс-капитан в папахе, съехавшей на затылок, руководивший погрузкой, говорил, что Главная квартира погрузиться не успеет, но что виноваты они сами: сами прохлопали! Что вообще многие попадут к японцам, потому что с приказом Куропаткина об отправке в тыл дивизионных обозов произошла чепуха: приказ отдан был 4-го и пять дней валялся неизвестно где.

— Следовательно, не только вы, доктор, в таком положении, — успокоил штабс-капитан и побежал ругать солдат.

Вернувшись, сказал:

— Да, всего я ожидал, только не этого. Ни одной победы! Вы понимаете?

— Мне бы хотя десяток подвод. Вы везете хлам, а у меня люди. Мерзавец капитан угнал мои подводы.

— Знаете, может быть, я вам и дам, — задумался штабс-капитан. — Десять, даже двенадцать подвод. Пришлю попозднее! Черт с ней, с этой дрянью. Склады приказано жечь, ну и это сожжем. Пришлите связного.

Под вечер часть лазарета Нилова выступала в поход. Опять были суета, беспокойство, тревога.

— Если ты хочешь, Ростислав, уезжай с первой партией, а я подожду подвод. Такой мерзавец, сукин сын капитан. Увел все тридцать!

— У меня еще операция. Поезжай ты, я подожду.

— Горшенина жаль: в такие минуты он был незаменим.

— Ты же его не любил!

— Что значит «не любил»! Язык у него невозможнейший!

Первая партия выступила.

Вечером к деревушке подъехал полковник в сопровождении трех офицеров и десятка охотников. Полковник назвался Лопухиным, полюбопытствовал, почему лазарет не в пути, выслушал объяснения Петрова и сказал:

— Поскольку вы на некоторое время еще остаетесь здесь, я поручаю вам… — Он вырвал листок из записной книжки и набросал карандашом: «Предписываю титулярному советнику доктору Петрову принять меры к уничтожению складов, расположенных по соседству. В ваше распоряжение назначаются три человека конной охотничьей команды».

Через деревню шли войска. Одни говорили, что японцы следуют по пятам, другие — что японцы далеко.

— Опять нас побили японцы? — спросил Петров бородатого стрелка.

Тот даже остановился.

— Когда, вашбродь, они нас побили?

— Тебя, может, и нет, — сказал второй солдат, — а вот нашего корпусного били.

К вечеру дороги опустели. Войска прошли. Обещанные штабс-капитаном подводы не приехали.

— Пора мне выполнять приказ полковника, — сказал Петров. — Оставайтесь, Нина Григорьевна, на хозяйстве.

В соседней деревне саперы выкапывали из земли топкие полевые столбы телефонной и телеграфной линии, мерзлая земля с трудом поддавалась лопатам и киркам.

— Зачем выкапывать столбы? — спросил Петров офицера, распоряжавшегося саперами.

— А как же вы достанете проволоку?

— Рубите столбы — так будет в десять раз быстрее.

— В самом деле. На кой нам черт столбы! Мукден теряем, а бревна бережем.

Начальник складов и его помощник уже исчезли, У складов остались два нижних чина, которые не знали, для чего они здесь оставлены.

— Должно быть, для того, чтобы доложить японцам, что вверенное вам имущество вы передаете им в полной сохранности, — сказал Петров и распорядился обложить бунты соломой и облить керосином.

За деревней, в ивовой роще, тоже оказались склады. Мука, овес, рис. Целые горы сена, жмыхов, мешков с сухарями, Земля вокруг истоптана, ивы простирают над бунтами голые ветви. Темно. Никого.

Дальше случилось то, на что втайне надеялся Петров: по дороге двигался обоз из пятнадцати повозок.

Поскакал к обозу со своими охотниками.

Отстала часть обоза 2-го разряда 9-й Восточно-Сибирской стрелковой — офицерские вещи!

Конечно, жалко и, может быть, даже преступно. Но что поделать? Чемоданы, брезентовые мешки, складни ложатся грудой на зимнюю маньчжурскую землю.

Подводы поворачивают за Петровым.

Через два часа второй эшелон лазарета был погружен, получил направление на Восточную импань под Мукденом и двинулся в путь под начальством сестры милосердия Нефедовой. Петров с охотниками остался, чтобы в два часа ночи поджечь склады.

Нина ехала на передней подводе. Дул ветер. Было холодно — от усталости, тревоги, печали. Лошади однообразно шагали, иногда останавливались, и тогда повозочные соскакивали, уходили вперед, осматривали дорогу и возвращались.

Где в этой мгле Николай?

Она укутала ноги одеялом, но холод пробирался и сквозь одеяло. Должно быть, уже больше двух часов ночи, потому что сзади небо оплеснуло багровое зарево. Оно густело, ширилось, зловеще вставая над равниной.

Стало еще печальней и тревожней.

Однообразно скрипели колеса по мерзлой земле. Рядом, по полю, двигалась воинская часть.

К Восточной импани подъехали на рассвете. Пробираясь среди сотен повозок, Нина разыскивала Нилова, но он уже отбыл, оставив записку в одну строчку: «Двинулся дальше, в деревню Сархучен, по Мандаринской дороге».

Стал явствен гул канонады. Бой уж под самым Мукденом!

Густой коричневый дым стелется по горизонту. Подвода за подводой оставляют импань. Но Нина не может уехать, она должна осмотреть и накормить раненых.

Только к вечеру она справилась со всеми делами и села у окна закусить сухарями. Она вся дрожала от усталости.

Во двор въезжали и со двора выезжали всадники, двуколки; входили и уходили солдаты. Подъехал в бурке офицер, за ним два японца. Нина вскочила. Но нет, это казаки-забайкальцы!

Офицер вошел в комнату, прищурился. Увидел сестру, взял под козырек, щелкнул шпорами:

— Разрешите, сестра, приютиться на ночь в вашем убежище.

— Ах, пожалуйста…

Штабс-капитан был худощав, смугл. Правильный овал лица, усики, крупные белые зубы.

— Где разрешите расположиться?

— Где хотите. Здесь чисто — все вымыто.

Штабс-капитан выбрал место против Нининой циновки. Два темнолицых скуластых казака расстелили бурку, положили коробку с табаком и трубку.

— Разрешите представиться: штабс-капитан Проминский.

— Мы с вами почти знакомы, — сказала Нина, — помните, на елке в батальоне Свистунова?

— Виноват! Именно. Прошу извинить за рассеянность.

Проминский набил трубку, закурил, подошел к окну, смотрел в ночь, прислушивался.

За окном полыхало зарево: горят склады дров, сена или Мукден?

Прошелся быстрой походкой по фанзе и остановился перед Ниной:

— Вы, сестрица, очень молоды. Удивляюсь, как папа с мамой пустили вас на войну!

Нине не понравился тон капитана, она ответила резко:

— Я не так молода. Мне девятнадцать лет.

— Ах, уже девятнадцать!

— И даже если б я была еще моложе, разве родители могли бы препятствовать дочери в ее желании облегчать страдания?

— Вы думаете, что страдания надо непременно облегчать? Если страдание существует, почему бы людям и не страдать? Пусть страдают.

— То есть как это — пусть страдают?

Проминский засмеялся.

— В самом деле, вы задавали себе когда-нибудь этот простейший вопрос: почему нужно облегчать страдания? Страдание — довольно распространенное и вполне законное явление жизни. Почему бы людям и не страдать?

Он снова засмеялся, выпустил густую струю дыма и стоял против Нины — глядя то на ее лицо, то на голые до локтей руки.

Казак внес переметные сумы, вынул консервы, полголовки сыру, охотничьи сосиски, десяток яиц. Притащил столик, накрыл газетой, разложил припасы, заварил чай.

Проминский сказал:

— Прошу к моему столу.

Нине страшно хотелось выпить горячего чаю, но поддерживать со штабс-капитаном разговор не хотелось; она отказалась и, завернувшись в бурку, легла на кучу соломы. Заснула не сразу и спала тревожно, готовая каждую минуту вскочить.

Вскочила на голос, звавший ее.

Звал ее Петров. Она так обрадовалась, что обняла его.

— Японцы действительно где-то прорвались, — сказал Петров. — Выедем чуть свет.

На рассвете подул ветер. Тучи песку и мелких камешков неслись мимо окон.

Нина вышла во двор, чтоб определить силу тайфуна.

Тайфун, как и все тайфуны, летел с бешеной быстротой. Он мгновенно ослепил Нину песком. Раненых придется укрыть с головой.

Из мглы песка вынырнул Проминский.

— Какая находка! — сказал он. — Сестра, посмотрите.

— К сожалению, ничего не вижу — ослепла.

В комнате, протерев глаза, она увидела в руках Проминского книжку в сером переплете.

— Доктор, прошу и вашего внимания, смотрите, какая находка! «Диспозиция для отступления Маньчжурской армии».

— Так, — пробормотал Петров, — а что сие обозначает?

Проминский заговорил, помахивая книжкой:

— У меня привычка обойти перед отъездом то место, где я ночую. Полезно удостовериться, не оставил ли чего-нибудь. И вот, извольте видеть: «Диспозиция отступления» валяется на полу! Очевидно, обронил кто-то из штабных. Вы понимаете, что было бы, попади она в руки врага?!

— Да, изрядно! — сказал Петров.

— Если в штабе ее хватятся и не найдут, предположат самое худшее, то есть что она у врага, а тогда нужно перестраивать всю диспозицию. Труд невозможный. Вот что, доктор, — Проминский спрятал находку в карман, — у меня к вам и сестре просьба. Книжку я сейчас же доставлю в штаб, а вы не забудьте, что я нашел ее на ваших глазах в фанзе.

Горели склады сена и дров, расположенные вокруг Мукдена. Песок несся вместе с дымом. Петров заметил:

— Дует со стороны японцев. Представляете себе, японцы могут спокойно целиться, а нашим не прицелиться — в один миг глаза занесет. А артиллеристы? Те и вовсе стрелять не могут: не видно, куда падает снаряд, нельзя корректировать.

Проминский, закутав голову башлыком, ехал со своими забайкальцами возле Нининой подводы.

Для того чтобы выбраться на Мандаринскую дорогу, надо было взять сначала на запад до западных ворот Мукдена и потом по городу на север.

До западных ворот было менее версты. Отряд медленно двигался в песчаной мгле, лошади то и дело останавливались. Гул канонады усилился; назойливо, не переставая, трещали пулеметы.

Из ворот точно вываливались арбы, подводы, всадники, вдруг прорывались целые колонны пехоты.

— Куда вы? — крикнул Петрову какой-то офицер, — В Мукдене японцы. На улицах бой.

Офицер побежал и вскочил в арбу.

Лазаретный отряд повернул вдоль стены.

В это время Нина увидела, как Проминский забеспокоился, стал оглядываться, посмотрел на нее, сделал неопределенный жест, хлестнул нагайкой коня и помчался к воротам. Казаки за ним.

— Там японцы! Штабс-капитан, куда?!

«Ведь он собирался нагонять штаб?» — подумала Нина с тревогой.

Проминский и его казаки исчезли в воротах.

Повозочный сказал:

— Ускакали… А и странные были хлопцы, барышня!

— Чем странные?

— Да так… Спрашивал я их про ихнюю станичную жизнь, а они тянут, тянут, как бы и не видали никогда деревни. Городские люди, ей-богу. И всё норовили повыспросить, много ли у нас раненых в лазарете, да из каких частей… Тьфу, говорю, да разве мне интересно на это внимание обращать?

— Странные хлопцы! — повторила Нина. — Сначала я даже подумала, что это японцы.

Петров подъехал к подводе.

— Ну как? А где Проминский?

— Ускакал с казаками в Мукден.

— В Мукден? Там же японцы.

— Я ему крикнула. Он не ответил, сорвался и понесся. Доктор, зачем он хотел, чтобы мы с вами не забыли, что он нашел диспозицию в соседней фанзе?

Петров вытер кулаком глаза, выплюнул песок.

— Да откуда я знаю, что он там нашел! Я не видел, как он находил. Мне тоже это показалось странным. Тут может быть только одно объяснение — просил на случай, если вернет книжку в штаб, а его спросят: а не вы ли ее, милый друг, слямзили?

— Да что вы! — испугалась Нина, потому что сама подумала о том же.

Мандаринскую дорогу запрудили обозы. Арбы, подводы, двуколки — все двигалось, все старалось обогнать друг друга. Оси и постромки цеплялись, путались, повозочные истошно кричали, им вторили китайцы-возчики. А по сторонам дороги, по мерзлой кочковатой земле, в беспорядке шли войска.

Рысью по самой обочине ехал артиллерийский парк. Тяжеловесные лошади, по шесть и восемь в запряжке, катили зарядные ящики. Два всадника попытались проскочить мимо них в поле. Но дорога шла под уклон, артиллерийские кони налетели на заднего, лошадь успела сделать скачок и увернуться, а всадник упал, кони его подмяли, зарядный ящик переехал, и все понеслось дальше.

Нина сбросила с себя одеяло, выскочила из повозки и побежала к месту несчастья.

Второй всадник останавливал упряжку парка. Раненого подняли. Положение его было тяжелое.

В грохоте и шуме отступающей армии Нина осматривала и перевязывала раненого. Товарищ потерпевшего стоял тут же. Когда он размотал башлык, Нина увидела худое, черное лицо Алешеньки Львовича.

— Боже мой! — только и сказала она.

Раненого нужно было поместить на подводу. Алешенька подозвал фейерверкера и приказал сбросить с зарядного ящика имущество.

Имущество состояло из досок, дров и табуреток.

— Не задерживай меня, ваше благородие, — крикнул фейерверкер, — не имею права, казенное имущество! — И ударил по копям.

Алешенька выхватил револьвер.

— Вот прицепился! — Фейерверкер оглядывался в поисках поддержки.

— Положи раненого! — рявкнули два солдата с винтовками, третий уже сбрасывал с зарядного ящика доски и столы.

— Ваше благородие! — обратился третий. — Запишите номер его парковой бригады. Я его на новом месте найду и пересчитаю все зубы.

Раненого уложили, зарядный ящик покатился к северу.

Только сейчас Нина сообразила, в какое она попала положение. Лазаретный отряд не мог остановиться в этом потоке. С того времени, как она соскочила на землю, прошел час, — лазарет теперь уже бог знает где!..

— А где ваш очередной бивак? — спросил Алешенька.

— Дайте карту.

Алешенька снял с шеи карту. Деревня, указанная Ниловым, лежала в стороне от Мандаринской дороги.

— Но Петров-то поехал по Мандаринской дороге!

— Часть пути можно сделать и по Мандаринской. Я ваш должник, Нина Григорьевна, ведь это из-за моей неловкости… Конь есть, садитесь.

Он наложил компас, заметил градус отклонения, и два всадника заторопились через поля, по которым без путей и дорог двигались те же армейские обозы вперемешку с толпами солдат.

— Всю ночь я поджигал склады, — говорил Алешенька. — Запасов у нас оказалось чудовищное количество. И знаете чего особенно много? Дров! Интендантство собиралось стоять под Мукденом несколько зим. Вы знаете, дрались мы великолепно. Солдаты не хотели уходить с позиций. В самом деле, оставлять то, что защищалось с таким упорством!

— Но ведь это не ново, Алешенька, вспомните Ляоян!

— Я все помню. За месяцы мукденского сидения главнокомандующий провел колонные пути отступления для каждого корпуса, чтобы не было в случае отступления беспорядка. Теперь же все бросились на Мандаринскую дорогу. Вот цена этой предусмотрительности.

Чем дальше от Мандаринской, тем местность делалась пустыннее. По времени давно уже должна была показаться названная в записке Нилова деревня. Но среди зимних холмов не было никаких деревень.

Неожиданно донеслись артиллерийские залпы. Залп следовал за залпом.

Здесь, за Мукденом, загорелся ожесточенный бой.

— По-видимому, ехать дальше по этому направлению бессмысленно, — сказал Алешенька.

Совсем близко раздались винтовочные выстрелы.

Быстро приближаясь, скакала группа всадников.

— На наших усталых конях мы от них не уйдем, — проговорил Алешенька. — Ничего не понимаю; здесь же не может быть японцев. Самое плохое в мире — не понимать.

Всадники приблизились, К счастью, они оказались не японцами, — скакали ординарцы штаба 1-го корпуса.

— Скорее, скорее! — торопили они, — Там японцы, справа тоже японцы.

— Каким путем? Откуда?

— Прорвались у Каузаня. Но это пустяки, какие-то шалые разъезды. А вот там, где бьют пушки, — там плохо. Между наступающими японскими армиями — коридорчик всего в восемь верст. Он полон наших войск. Японцы рвутся изо всех сил… не позволяет же им сомкнуться батарея, всего одна батарея! Залегла в лощине и стреляет с такой дьявольской силой, что японцы ничего не могут поделать. А батарею защищает не то полк, не то остатки полка. Это солдаты! Каждому в ноги нужно поклониться.

Хорунжий тронул коня.

Все, что было, мало походило на действительность: импань под Мукденом, Мандаринская дорога, японцы, которые уже кружили по соседним горам…

Наконец Нина и Алешенька попали в поток обозов. Это были обозы 2-го разряда, тяжелые пароконные четырехколесные повозки и артиллерийские парки.

Обозы двигались без дорог по холмам и оврагам. Кони, выбиваясь из сил, тащили по комкастой земле доверху нагруженные подводы. Никто не знал точного направления. Ходили слухи, что железная дорога и все пути к Телину перерезаны.

Не было теперь ни шуму, ни криков. Люди и животные выглядели неимоверно усталыми. Казалось, вот-вот кони станут — и все остановится.

Глаза у Нины слипались, минутами она засыпала в седле.

Алешенька говорил:

— Нина, вы свалитесь, — не засыпайте!

— Да что вы, Алешенька, я не сплю. — Она снова засыпала.

Очнулась от выстрелов, шума, криков. Слева за холмы спускалось багровое солнце, справа над обозами рвалась шрапнель.

И ничто не могло остановить паники. Она была подготовлена всем: неожиданным отступлением, незнакомой трудной дорогой, слухами о том, что японцы обошли…

Скакали запряжки, освобожденные от зарядных ящиков, подвод, двуколок.

Имущество, провиант, огнестрельные припасы, денежные ящики — все выбрасывалось, все оставлялось.

Среди этого несущегося к северу потока, под багровыми закатными тучами, под тяжелым небом, в торопливых разрывах шрапнели Алешеньку Львовича и Нину рысью несли кони, хотя и усталые, но, как и люди, обезумевшие.

Закатное небо меркло, спускалась темнота. Спереди доносился шум, приглушенный далью, шум движения тысяч ног и колес.

— Мандаринская дорога! — крикнул Алешенька.

Они слезли у стен деревушки, потому что Нина не в состоянии была ехать дальше. Небо было звездно и холодно. Вокруг деревни и на улицах стояли подводы, кони. Люди спали всюду; сходили с подвод, коней, ложились на землю и тут же засыпали.

— Подождите, я найду для вас фанзу! — Алешенька пошел по дворам.

Свободной была только большая фанза, за столом спал офицер. Алешенька разбудил его.

— Занята под конвой главнокомандующего! — сказал офицер.

— Да ведь конвоя нет.

— Вы правы, конвоя нет.

— Надо устроить сестру милосердия.

— Отстаньте, — сказал офицер, — какие тут сестры милосердия! — Он снова заснул.

Алешенька, не споря с ним, пошел за Ниной. Он ни о чем не мог и не хотел думать, ни о том, как все это случилось, ни о том, что происходит, ни о том, что будет завтра. Он мог думать только о Нине и был счастлив, что заботится о ней.

Нина спала на земле около коней. Ему хотелось взять ее, спящую, на руки и отнести в фанзу.

Но он вздохнул, притронулся к плечу, позвал.

Нина покорно пошла за ним.

Шагали через спящих, обходили столпотворение повозок.

— Алешенька, можно спать и на улице.

— Вот сюда, еще десять шагов!

Алешенька повел девушку на хозяйскую половину. Здесь горел очаг, было жарко и дымно, китаянки возились около котла и столиков.

Хозяин сначала не хотел допустить вторжения гостей в свою семейную комнату, но, получив десять рублей, захотел. Принес ведро горячей воды, мыло, полотенце.

От пыли и мороза саднило лицо, из губ сочилась кровь, но Нина и Ивнев с наслаждением смывали грязь и вытирались суровым полотенцем.

Она села на каны рядом с детьми, одетыми в такие же костюмы, как и взрослые, с бритыми лбами, тоненькими косичками, чувствуя неправдоподобное счастье оттого, что она живет, что у нее чистое лицо, чистые руки и вокруг чисто и тепло.

Хозяин принес чайник и коробку бобового печенья.

Бобовое печенье и кипяток были невероятно вкусны. Нина пила мисочку за мисочкой. Уже сквозь сон она видела, как Алешенька и хозяин раскладывали матрасик и одеяла, уже спящей дошла до матрасика и, не просыпаясь, опустилась на него.

Утром они опять ехали по Мандаринской дороге. Все стремилось к Телину.

Подводы, арбы прыгали и громыхали по замерзшим колеям. Шли вьючные мулы и ослы, зарядные ящики цеплялись за повозки, переворачивали и ломали их. По правой стороне дороги двигалась понтонная рота с гигантскими черными коробками, понтонов. Десятки подыхающих и подохших лошадей валялись среди всего этого потока, загромождая дорогу.

Теперь, на третий день отступления, когда опасность уже не грозила, когда уже ясно было, что японцы хотя и сомкнулись, но где-то позади, что только незначительная часть русских войск и обозов осталась в кольце, движение замедлилось. Великая физическая усталость сказывалась в вялом движении людей. Шли босиком, в онучах, в рваных валенках. Шли в папахах, фуражках и просто в башлыках, в тулупах, китайских куртках и шинелях. Не было на солдатах ни вещевых мешков, ни патронных сумок. Многие падали на дороге от усталости и засыпали, пригретые весенним солнцем. Их обходили равнодушно, спокойно. Спали на повозках, спали, сидя на конях; лошадь останавливалась, человек сползал с седла и засыпал тут же, около нее, на земле.

18

В Телипе, в огромной толпе, Нина и Алешенька потеряли друг друга.

У вокзала перемешались десятки тысяч солдат. Никто не знал, где какая часть. Люди хотели есть, но огромные интендантские склады города были закрыты. Только об этом и говорили.

Пожилой офицер объяснял группе солдат, что у Телина превосходные, давно подготовленные позиции, что здесь мы встретим изнуренный авангард японцев, отступление кончилось, нужен порядок; поэтому смотрители магазинов и не могут раздавать направо и налево провиант, необходимы требования.

Но солдаты кричали, что они голодны, не ели два дня, и тогда пожилой офицер плюнул и сказал, что, в самом деле, какие тут требования и что он сейчас найдет генерала Губера и доложит ему обо всем.

Через час магазины открылись, и тысячи людей устремились к складам. Над головами, передаваемые из рук в руки, плыли караваи хлеба, мешки с сухарями, крупой, солью.

Блуждая по улицам и не находя никаких следов дивизии, Нина увидела дом под вывеской «Гостиница Полтава». С трудом пробралась она в ресторан; на полу в коридорах спали офицеры. В зале у стен спали тоже, столики были заняты. Нина стояла, смотрела — и не находила ни одного знакомого лица.

— Сестра, сестрица! Пожалуйста!

Офицер с красными, воспаленными глазами уступал ей место и говорил:

— Садитесь, я заказал, — пожалуйста, без церемоний ешьте мою порцию.

Нина села. Говорили об отступлении. Никто не понимал, почему получился хаос. Офицер, уступивший Нине место, сказал, что в их дивизии пропал весь обоз и теперь офицеры не имеют ничего, кроме того, что на них.

— Жгли всё, а на спирт рука не поднялась, — заметил Нинин сосед. — Налетел батальон, да прямо к бочкам. Пришлось звать казаков. Те в нагайки!

Бойка подал обед — одно жареное мясо, без хлеба и приправы.

Нина с жадностью съела плохо прожаренный кусок, никто из офицеров ничего не знал про 1-ю дивизию, и молодая женщина отправилась дальше. К вечеру в крошечной канцелярии этапа она нашла штаб корпуса.

В штабе Нина увидела знакомую в эти дни картину: офицеры спали, сидя за столами. В двух других комнатах спали на лавках и на полу. В третьей поместился Гернгросс.

Гернгросс не спал, он сидел на табурете, слушая седого полковника.

— Неизвестно, сестрица, — сказал Гернгросс, — ни где Леш, ни где ваш лазарет, ни где первый полк. Никто ничего не знает. Вы как добрались? Верхом? А теперь бродите? Садитесь, поужинаем, принесут черный хлеб. Это, знаете ли, жизнь. Так вы считаете, что японцы соединились у Пухэ? — спросил он седого полковника.

— Соединились и пойдут дальше.

— Нет, не пойдут, измотались они не меньше нас. Да и не любят они преследовать.

Вошли два солдата. Один нес под мышкой два каравая черного хлеба, второй — завернутую в газету «Русь» огромную соленую кету.

— Ну, вот это слава богу, — сказал Гернгросс. — Рыбка — она ведь родимая…

На столе разостлали газеты. Гернгросс снял со стены флягу и разлил в чашки и стопки водку.

— И не думайте отказываться, — сказал он Нине. — Вам, как и всякому солдату, после такой истории положено.

И Нина в первый раз в жизни выпила водки.

— Ну что, прошло? Водка, конечно… но, знаете, с точки зрения медиков, водку даже раненым полезно давать. И даже не водку — спирт!

Гернгросс отрезал Нине огромный кусок кеты и полхлеба. Нина ужаснулась порциям; но когда начала есть, поняла что столько ей и нужно.

— В трудную минуту жизни постигаешь, — сказал генерал, — что нет ничего вкуснее малосольной кеты. Куда там семга! Семга, как бы это выразиться, лишена той силы, которую имеет кета.

Нина переночевала в штабе корпуса на двух составленных лавках, а утром было получено распоряжение двигаться дальше. Оказалось, Куроки уже приближался к Чайхэ, и поступили сведения, что Ойяма готовит новое наступление с охватом флангов.

Армия отходила на Сыпингайские позиции, хорошо укрепленные и обрекогносцированные еще до войны.

В то время когда армии отступали к Сыпингайским позициям, Николай Второй собрал у себя маленький военный совет из генералов Драгомирова, Гродекова и Роопа для решения вопроса о Куропаткине. Совет решил, что Куропаткин — виновник всех поражений и больше не может быть главнокомандующим. Главнокомандующим назначили Линевича.

19

Алешенька Львович встретил Неведомского на разъезде. Из батареи Неведомского уцелели две пушки.

— Остальные, — сказал капитан, — отстреляли свое.

Сорок человек канониров и фейерверкеров отдыхали возле костра у железнодорожного полотна. Неведомский в одной руке держал кусок черного хлеба, в другой — кружку с кипятком. Алешенька присоединился к завтраку, но в это время на разъезде остановился поезд.

Это был поезд Куропаткина. Знакомые вагоны, знакомые зеркальные окна, задернутые бледно-желтыми занавесками.

Дверь вагона распахнулась, Торчинов закричал:

— Львович, заходи! Сам зовет.

Куропаткин сидел за своим столом. Он постарел, борода была взлохмачена. Не вставая, протянул Алешеньке руку.

— Ну вот, Алешенька Львович… — начал он и не кончил.

Голос его был тише и глуше обычного.

— Я, Алешенька Львович, очень рад, что вижу вас в добром здравии. — Он почесал переносицу, — Когда, в свое время, вы подали рапорт об отчислении вас в полевые части, я обиделся. Да, знаете, испытал это чувство… А потом, что ж… понял вас… Знаете, о чем я сейчас думаю? Думаю дни и ночи… Виноват я или не виноват?

— Ваше высокопревосходительство! — пробормотал Алешенька.

— Тсс… Алешенька Львович! — поднял указательный палец Куропаткин. — Виноват я или не виноват? Понимаете, у меня ни разу не получился удар по внутренним операционным направлениям. Ведь такой умело нанесенный удар может решить все. А не получился ни разу. Почему? Почему, скажем, удавалось Наполеону? — Куропаткин положил на стол кулаки и откинулся к спинке кресла. — Мне кажется, для успеха этих маневров нужен духовный подъем солдат, офицеров, генералов, конюхов даже, хлебопеков! — воскликнул он. — Мои распоряжения не выполнялись, более: они даже не доходили до частей своевременно! Извольте видеть, телеграфисты виноваты, телефонисты! А затем, Алешенька Львович, ведь Россия не только равнодушна к той кровавой борьбе, которую мы ведем, — она враждебна ей! Три четверти русского общества делают все, чтобы лишить солдата доверия к своему офицеру. Писатели наши! Например, всем известный господин Куприн, — во что он превратил в своих рассказах русского офицера? Русский офицер у него пьяница, тупица, держиморда! Как такому офицеру может верить солдат? Я не спорю — есть. Но ведь, по Куприну, все, поголовно!

— Я понимаю, ваше высокопревосходительство, так, что у Куприна свои счеты с русским офицерством.

— А наш яснополянский граф. Лев Толстой — тот превзошел все, что от него можно было ожидать. Ну, выступи с обличением войны, как велит тебе твоя совесть. А он в заграничной прессе поместил статейку, в которой утверждает, что Япония для нас сейчас непобедима благодаря военному патриотизму и мощной верховной власти. О японцах я сам думаю хорошо. Но разве такое письмо увеличивает воодушевление нашего общества и нашей армии? И наконец, Алешенька Львович, — Куропаткин понизил голос, — представители революционных партий… весьма использовали общее недовольство существующим режимом, недовольство, охватившее почти все общественные слои и вызвавшее к войне народную ненависть. Что тут господин Куприн! Возникла целая подпольная литература, которая расшатывает доверие солдата к офицерам, офицера к своим начальникам, доверие всей армии и всей страны к правительству! А ведь, Алешенька Львович, война перестала быть прогулкой специальной армии, в то время как остальной народ занят своим собственным делом. Наконец, комплектование армии запасными! Неправильно, нецелесообразно! Пожилые возрасты о доме думают. И вообще комплектование! Знаете, сколько мы потеряли с первого мая по первое октября? Почти сто тысяч человек. А прибыло пополнения всего двадцать одна тысяча. Все наши батальоны всегда в некомплекте. Подходили свежие корпуса, но это другое дело.

Куропаткин говорил и страшно волновался. Алешенька вспомнил свои первые беседы с ним, когда Куропаткин все знал и стоял на пороге победы. Теперь он не знал ничего и, по-видимому, понимал, что победа невозможна. Он был угнетен и растерян, и Алешенька неожиданно для себя почувствовал жалость к этому усталому, поседевшему за последний месяц человеку.

— Часто в печати меня упрекают, и как военного министра, и как командующего, в неподготовленности к войне маньчжурского театра. Да, неподготовлен, совсем неподготовлен. Разве я этого не знал лучше других? Но в чем трагедия: у нас нет средств, чтобы быть в одно и то же время готовыми и на Западе, и на Востоке. Или тут, или там. Но тут все-таки Япония, а там Германия! Да что театр! Сама корпусная организация нашей армии для такого театра, как Маньчжурия, громоздка. Нужны дивизии, еще лучше — бригады. А наши офицеры… Некоторые полковые командиры карт не умеют читать. И тут дело не только в том, что приемы обучения в нашей армии неудачны, устарели, а еще и в том, что способные молодые люди не идут в армию. Армия не в моде, офицерский мундир не в почете. Необходимо офицерскому мундиру возвратить его настоящее значение и высоко поднять звание именно армейского офицера. Необходимо, чтобы служба в штабах, управлениях и учреждениях военного ведомства не была выгоднее службы в строю. Наши строевые офицеры бегут в пограничную стражу, акцизное ведомство, в податные инспектора, жандармы, на железную дорогу… Где только не встретишь нашего брата, армейского офицера! Материальное положение его, как вы сами изволите знать, невысоко. Пехотный офицер в дурно сидящем, некрасивом мундире, пыльный и часто грязный, скорее возбуждает у прохожего чувство сожаления, чем чувство гордости своею армией. А между тем именно от боевой работы этих маленьких армейских пехотинцев зависит целость государства. Я все это видел, но ведь изменить этого я не мог! Я, Алешенька Львович, не только не мог изменить неудобной для войны организации нашей армии, но я даже не мог неспособных офицеров заменить способными. Аттестации мирного времени, как я и ожидал, оказались неверными. Те военачальники, которые проходили службы с отметками «отлично» и «вне очереди», при боевом испытании оказались никуда не годными. По физическим и духовным качествам не выдерживают. И, наоборот, очень многие из тех, кто проходил служебный путь незаметно, вдруг в боевой обстановке обнаружили выдающиеся военные способности. Вы понимаете, Алешенька Львович, на какие это наводит мысли: прохождение военной службы у нас построено так, что оно воспитывает в офицере совсем другие качества, нежели те, которые от него потребуются на войне. Одни командиры корпусов у нас стары, другие чересчур нервно ведут себя в бою. И наконец, немцы! — Он оттопырил губы, оглядел вагон, взглянул на телеграфный столб за окном; по-видимому, он не хотел, чтобы кто-нибудь его подслушал, и проговорил скороговоркой: — Барон Бильдерлинг, барон фон дер Кринкен, барон Штакельберг, барон Каульбарс, Гранненфельд, Гернгросс, Губер, Ренненкампф, Флейшер, Флуг, Фок, Эверт, Эйхгольц, Элиот, Унтербергер, Рооп, Гриппенберг и так далее, и так далее. «Да есть ли у нас русские генералы?» — воскликнул, как мне передавали, один русский офицер. И ведь ни один из вышеупомянутых не умеет вести наступательного боя. Жаловались, что я мешаю. Ну а там, где я не мешал, там побеждали?

Слева на столе, как всегда, стояла коробка с папиросами, и на минуту Алешеньке показалось, что он по-прежнему адъютантом у Куропаткина, что где-то еще впереди Ташичао и Ляоян. Тогда хорошо было… какая-то наивная весна. Но хотел ли бы он вернуться к той весне? Нет, ни за что!

— Ну вот, Алешенька Львович, — сказал Куропаткин, — идите… сейчас мы тронемся.

Он протянул ему руку, вялую теплую руку.

Алешенька соскочил на перрон. Поезд Куропаткина тронулся. Торчинов махал рукой.

Вихрь песка поднялся за последним вагоном, взметая бумажки, окурки.

Алешенька прошел к костру. Батарея собиралась в дальнейший путь.

— Видели Куропаткина? — спросил Неведомский.

Алешенька рассказал про свой разговор с бывшим главнокомандующим.

— Куропаткин жалуется, — сказал Неведомский. — Но ведь он сам, так же как и то, на что он жалуется, — плоть от плоти нашего самодержавного правительства. Неисчислимое количество нелепостей. Возьмите хотя бы одну. Кто дерется с японскими кадровыми, хорошо обученными батальонами? Наши кадровые солдаты? Отнюдь нет, войска второй и третьей линии, запасные, да еще вдобавок почти не обученные. А где же наши кадровые? Они, видите ли, внутри страны, на защите существующей власти от народа. Может победить Россия, но не может победить самодержавие! Оно бездарно, оно, выражаясь военным языком, не в силах оценить обстановку ни на фронте, ни международную. Оно в плену традиций, для наших дней уже не существующих. Да что там! Обвинительный акт можно до бесконечности умножать все новыми и новыми пунктами!

Батарея двинулась, Загремели колеса. Капитан вскочил на коня.


Читать далее

Вступление 09.04.13
Первая часть. ВАФАНЬГОУ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Шестая глава 09.04.13
Седьмая глава 09.04.13
Вторая часть. УССУРИ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Третья часть. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Четвертая часть. ТХАВУАН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Пятая часть. ЛЯОЯН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Шестая часть. НЕВСКАЯ ЗАСТАВА
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Седьмая часть. МУКДЕН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Восьмая часть. ПИТЕР
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
ОБЪЯСНЕНИЕ НЕПОНЯТНЫХ СЛОВ 09.04.13
Вторая глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть