Мужики и шляхта, мещане из разных местностей, люди всех возрастов и состояний ползли на коленях от монастырских ворот к костелу и пели божественные песни. Река эта плыла очень медленно, и течение ее то и дело замедлялось, когда люди сбивались в слишком тесную толпу. Над ними развевались хоругви. Минутами песни замолкали, и толпа начинала вслух читать молитвы, и тогда из конца в конец перекатывался рокот слов. В перерывах между песнями и молитвами толпа замолкала — люди клали земные поклоны или падали ниц; тогда слышались только резкие молящие голоса нищих, которые, сидя по обоим берегам этой человеческой реки, выставляли напоказ свои искалеченные члены. Вой их смешивался со звоном медной монеты, которую бросали на жестяные и деревянные тарелки. И снова река голов плыла дальше, и снова звучали песни.
По мере того как толпа подвигалась к двери костела, в душах людей росло волнение и превращалось в экстаз. Виднелись руки, протянутые к небу, поднятые к небу глаза, лица, бледные от волнения или воспламененные молитвой.
Здесь все были равны: мужицкие кафтаны смешались с контушами шляхты, панцири солдат с желтыми кафтанами мещан.
В дверях костела давка еще увеличилась. Тела людей образовали здесь уже не реку, а мост, так что по головам и плечам людей можно было свободно идти, не коснувшись ногой земли. Людям не хватало воздуха, не хватало места, но дух, который их оживлял, давал им железную силу. Все молились, никто не думал ни о чем другом; каждый нес на себе всю тяжесть этой массы, но никто не падал и плыл, подталкиваемый сзади, чувствуя в себе силу тысяч, и плыл с этой силой вперед, погруженный в молитву, в упоение, в экстаз.
Кмициц, который вместе со своими людьми подвигался в первых рядах, в числе первых пробрался в костел; течение вынесло его потом в часовню, где была чудотворная икона. Там люди падали лицом на землю и с восторгом и плачем целовали пол. Так сделал и пан Андрей, и когда наконец он осмелился поднять голову, чувство блаженства, счастья и вместе с тем смертельного страха почти лишило его сознания.
В часовне царил красноватый сумрак, которого не могло рассеять пламя свечей, горевших у алтаря. Свет вливался сквозь цветные стекла — красные, фиолетовые, золотистые и огненные блики дрожали на стенах, скользили по лепным фрескам, пробивались в самые темные уголки и полуосвещали какие-то неясные предметы, точно погруженные в сон. Таинственный свет расплывался и сливался с мраком так незаметно, что исчезала почти всякая разница между светом и тенью. Пламя свечей у алтаря было окружено ореолом; белая риза монаха, служившего обедню, отливала цветами радуги. Все это было полувидимо, полуприкрыто, все было каким-то неземным: неземной свет, неземной мрак — все таинственно, торжественно, благословенно, полно молитв, восторга и святости…
Из главного алтаря доносился смешанный шум голосов, точно шум огромного моря, а здесь царила глубокая тишина, прерываемая только голосом монаха, читавшего акафист. Чудотворная икона была еще завешена, и ожидание сдавливало дыхание в груди. Виднелись глаза, устремленные в одну сторону, неподвижные лица, точно отрешившиеся от всего земного, руки, скрещенные на груди, как у ангелов на образах.
Голосу монаха вторил орган, издавая нежные и сладкие звуки, плывшие словно из каких-то неземных флейт. Минутами эти звуки журчали, как вода в источнике, то падали тихо и часто, как майский дождь…
Вдруг раздался гром труб и литавр — дрожь охватила сердца.
Завеса на образе раздвинулась, и на молящихся хлынул поток алмазного света.
Стон, плач и крики раздались в часовне.
«Salve, Regina[29]Радуйся, царица (лат.). , — раздались голоса шляхты, — monstra Te esse matrem![30]Яви нам, что наша ты матерь! (лат.). » А мужики кричали: «Пресвятая Богородица! Царица ангелов! Спаси! Помоги! Утешь! Смилуйся над нами!»
И долго раздавались эти крики вместе с рыданием женщин, с жалобами несчастных, с мольбами о чуде больных или калек.
Кмициц почти терял сознание; он чувствовал только, что перед ним что-то безмерное, чего он никогда не поймет и не постигнет, но перед чем все исчезает. Чем же были его сомнения перед этой верой, которой не могло вместить существо человеческое; чем были несчастья перед таким утешением; чем было могущество шведов перед такой защитой; чем была злоба людская перед таким заступничеством?
Он уже не думал, он мог только чувствовать; он забылся, перестал помнить и сознавать, кто он и где он… Ему казалось, что он умер, что душа его плывет вместе со звуками органа, смешивается с дымом кадильниц; руки, привыкшие к мечу и пролитию крови, он поднял вверх и стоял на коленях в каком-то забытье и восторге.
Между тем обедня кончилась. Пан Андрей не помнил, как он очутился снова у главного алтаря. Ксендз говорил проповедь, но пан Андрей еще долго ничего не слышал и не понимал, как человек, проснувшись от сна, не может сразу разобрать, где кончается сон и где начинается действительность.
Первые слова, которые он услышал, были: «Здесь изменятся сердца и исправятся души, ибо шведу не одолеть этой мощи, как пребывающему во мраке не одолеть истинного света».
«Аминь!» — подумал в душе Кмициц и стал ударять себя в грудь, ибо ему теперь казалось, что он тяжко согрешил, думая, что все уже пропало и что неоткуда ждать надежды.
Когда служба кончилась, он остановил первого встречного монаха и сказал ему, что по делу, касающемуся костела и монастыря, он должен видеться с настоятелем.
Настоятель тотчас его принял. Это был человек зрелых лет, жизнь которого близилась к закату. Лицо его было необыкновенно ясно. Черная густая борода обрамляла его снизу, глаза были голубые, спокойные, с необычайно проникновенным взглядом. В своей белой рясе он был похож на святого. Кмициц поцеловал его в рукав рясы, а он обнял его за голову и спросил, кто он и откуда приехал.
— Я приехал со Жмуди, — ответил пан Андрей, — чтобы послужить Пресвятой Деве, погибающей отчизне и покинутому государю, против коих я до сих пор грешил, что подробно расскажу на святой исповеди, и прошу только, чтобы меня отысповедовали еще сегодня или завтра с утра, ибо раскаяние в грехах того требует. Мое настоящее имя я тоже скажу вам, святой отец, под тайной исповеди, а не иначе, ибо оно предубеждает против меня людей и может помешать моему исправлению. Для людей я хочу называться Бабинич, по имени одного моего имения, занятого неприятелем. А пока — я привез важное известие, и вы его выслушайте терпеливо, отец, ибо оно касается этого святого места и монастыря!
— Хвалю ваши намерения и желание исправиться, — ответил ксендз-настоятель Кордецкий. — Что касается исповеди, я охотно удовлетворю ваше желание, а пока слушаю.
— Я долго ехал, — ответил Кмициц, — многое видел и исстрадался немало… Неприятель всюду укрепился, еретики всюду поднимают головы, и даже католики переходят в неприятельский лагерь. После завоевания двух столиц неприятель набрался такой дерзости, что хочет поднять святотатственную руку на Ясную Гору.
— От кого у вас эти известия? — спросил ксендз Кордецкий.
— Последнюю ночь я провел в Крушине. Туда приехал Вейхард Вжещович и императорский посол Лизоля, который возвращался от бранденбургского двора и спешил к шведскому королю.
— Шведский король уже не в Кракове, — ответил на это ксендз, пристально глядя в глаза пану Кмицицу.
Но пан Андрей не опустил глаз и продолжал:
— Я не знаю, там ли он или не там… Я знаю, что Лизоля ехал к нему и что Вжещович был прислан затем, чтобы сменить эскортный отряд и проводить его дальше. Оба они разговаривали при мне по-немецки, нисколько не опасаясь моего присутствия, так как не думали, чтобы я мог понимать их язык, который я знаю с детства так же хорошо, как и польский; я понял, что Вейхард настаивал на том, чтобы занять монастырь и добраться до сокровищницы, на что он получил разрешение от короля.
— И вы это слышали собственными ушами?
— Слышал собственными ушами.
— Да будет воля Божья! — спокойно сказал ксендз.
Кмициц испугался. Он думал, что ксендз называет Божьей волей приказ шведского короля и не думает о защите; и он сказал смущенно:
— В Пултуске я видел костел в шведских руках. В Божьем доме солдаты играли в карты, пили пиво из бочек и обнимали бесстыдных женщин!
Ксендз все смотрел прямо в глаза рыцарю.
— Странное дело, — сказал он, — искренность и правду я вижу в ваших глазах…
Кмициц вспыхнул:
— Пусть я здесь трупом паду, если я говорю неправду!
— Во всяком случае, это — важные известия, о которых надо будет посоветоваться. Вы позволите мне пригласить сюда старших монахов и кое-кого из почтенной шляхты, которая сейчас гостит у нас и которая помогает нам советами в эти ужасные времена? Вы позволите?
— Я охотно это им повторю!
Ксендз Кордецкий вышел и через четверть часа вернулся с четырьмя старшими монахами.
Вскоре вошел пан Ружиц-Замойский, мечник серадзский, человек почтенных лет; пан Окельницкий, хорунжий велюнский; пан Петр Чарнецкий, молодой кавалер с грозным и воинственным лицом, ростом и силой напоминавший дуб, и несколько шляхтичей разного возраста. Ксендз Кордецкий представил им пана Бабинича из Жмуди, потом повторил всем присутствующим новости, привезенные Кмицицем. Все они страшно удивились и стали внимательно и недоверчиво присматриваться к пану Андрею; никто не решался заговорить первым; тогда снова заговорил ксендз Кордецкий:
— Да хранит меня Бог, чтобы я стал подозревать этого кавалера в каких-нибудь дурных намерениях или во лжи; те новости, которые он привез, кажутся мне настолько невероятными, что я счел нужным расспросить его вместе с вами. Оставляя в стороне всякие дурные намерения, этот кавалер мог просто ошибиться, плохо слышать, плохо понять или же был нарочно врагами церкви введен в заблуждение. Наполнить наши сердца страхом, вызвать панику в святом месте, помешать отправлению богослужений — для них великая радость, от которой никто бы из них не отказался, по злобе своей.
— Это кажется мне очень правдоподобным, — ответил отец Нешковский, самый старший из собравшихся.
— Надо прежде всего узнать, не еретик ли сам этот кавалер, — сказал Петр Чарнецкий.
— Я католик, так же как и вы! — ответил Кмициц.
— Надо прежде всего узнать обстоятельства, — заметил пан Замойский.
— А обстоятельства таковы, — сказал ксендз Кордецкий, — что, должно быть, Бог и Пресвятая Дева умышленно ввергли неприятеля в такое ослепление, что он переполнил чашу своих неправедностей. Иначе он никогда бы не решился поднять меча на это святое место. Не собственными силами он завоевал Речь Посполитую, сами сыновья ее помогли ему в этом; но как низко ни пал наш народ, в какие грехи он ни погрузился — ведь и в самых грехах есть известная граница, которой он не посмел бы перейти. Он покинул своего государя, он отступился от Речи Посполитой, но он не перестал почитать Мать свою. Заступницу и Царицу. Неприятель издевается над нами и презирает нас, спрашивая, что осталось от наших прежних добродетелей? А я отвечаю: все они исчезли, но все же нечто осталось, ибо осталась вера, осталась любовь к Пресвятой Деве, и на этом фундаменте все может быть отстроено заново. И вижу ясно, что пусть только одна шведская пуля оцарапает эти святые стены, как самые закоренелые грешники отвернутся от шведов, из друзей их превратятся во врагов и обнажат мечи против них. Но ведь и шведы должны сознавать, что в этом для них гибель, и они прекрасно это понимают… А потому, если Бог, как я говорил, умышленно не ввергнул их в ослепление, они никогда не посмеют поднять свою руку на Ясную Гору, ибо в этот день свершилась бы перемена в их судьбе и опомнился бы наш народ.
Кмициц с изумлением слушал слова Кордецкого, которые были как бы ответом на то, что говорил Вжещович, осуждая польский народ. Но, оправившись немного от удивления, он заговорил: ослепление? Достаточно вспомнить его гордость, его жадность к земным благам, достаточно вспомнить невыносимый гнет и те подати, которыми облагают даже духовенство, и тогда можно понять, что он не остановится ни перед каким кощунством.
Ксендз Кордеыкий ничего не ответил Кмицицу; обратившись ко всем присутствующим, он продолжал:
— Говорит этот кавалер, что видел посла Лизоля, который ехал к шведскому королю; как же это может быть, если у меня есть достоверные известия из краковского монастыря паулинов[31] Паулины — второстепенный по значению монашеский орден., что короля нет ни в Кракове, ни во всей Малопольше, ибо сейчас же после сдачи Кракова он уехал в Варшаву…
— Это невозможно, — ответил Кмициц, — и лучшее доказательство то, что он ждет изъявления покорности со стороны войска, которое осталось у Потоцкого.
— Изъявление покорности должен от имени короля принять генерал Дуглас, — ответил ксендз, — так мне пишут из Кракова.
Кмициц замолчал, он не знал, что ответить.
— Но я могу допустить, — продолжал ксендз, — что король шведский не хотел видеть императорского посла и предпочел умышленно с ним разъехаться. Карл-Густав любит так поступать: вдруг приехать, вдруг уехать; притом же его сердит вмешательство императора. Я охотно верю, что он уехал, сделав вид, что не знает о приезде посла. Меня не удивляет и то, что он послал графа Вжещовича, столь знаменитого человека, навстречу послу, — возможно, что он хотел загладить все любезностью, — но можно ли поверить, чтобы граф Вжещович стал сейчас же открывать свои намерения барону Лизоля, католику, другу Речи Посполитой и нашего изгнанного короля.
— Невероятно! — сказал отец Нешковский.
— И у меня это не укладывается в голове, — сказал мечник серадзский.
— Вжещович сам католик и наш благодетель, — сказал другой монах.
— И этот кавалер говорит, что слышал это собственными ушами? — резко спросил пан Петр Чарнецкий.
— Подумайте и о том, — прибавил ксендз-настоятель, — что у меня есть охранительная грамота от Карла-Густава, в коей значится, что ни монастырь, ни костел не могут быть заняты войсками и свободны от постоя.
— Надо признаться, — серьезно заметил пан Замойский, — что в этих известиях ничто одно с другим не вяжется: для шведов напасть на Ченстохов значило бы только повредить себе, никакой пользы от этого они не могли бы извлечь. Короля нет, следовательно, Лизоля не мог к нему ехать, и Вжещович не мог с ним откровенничать. Далее — он не еретик, а католик, не враг церкви, а ее друг. Наконец, если бы дьявол и стал искушать его напасть на монастырь, то он не посмел бы этого сделать вопреки воле и охранительной грамоте короля.
Тут он обратился к Кмицицу:
— Что же вы говорите, пан кавалер, и почему, с какими намерениями хотите вы испугать святых отцов и нас?
Кмициц стоял, как преступник перед судом. С одной стороны, его охватывало отчаяние при мысли, что если ему не поверят, то монастырь станет Добычей неприятеля, с другой стороны, его сжигал стыд, ибо он сам знал, что все говорит против его известий и что его легко могут упрекнуть во лжи. При этой мысли гнев терзал его, проснулась врожденная порывистость, мучило оскорбленное самолюбие — просыпался прежний полудикий Кмициц. Но он до тех пор боролся с собой, пока не поборол себя, — призвал на помощь все свое терпение и, повторяя в душе: «За грехи мои! За грехи мои!» — ответил с пылающим лицом:
— То, что я слышал, я повторяю еще раз. Вейхард Вжещович нападет на монастырь. Когда это произойдет — я не знаю, но думаю, что скоро… Я предупреждаю, и на ваши головы падет ответственность, если вы меня не послушаетесь!
Пан Чарнепкий ответил на это с ударением:
— Полегче, кавалер, полегче! Не возвышайте голоса! Потом пан Чарнецкий обратился к собравшимся:
— Позвольте мне, святые отцы, задать несколько вопросов этому незваному гостю…
— Вы не имеете права меня оскорблять, ваць-пане! — крикнул Кмициц.
— У меня нет и желания, — холодно ответил пан Петр, — но ведь здесь решается вопрос, касающийся Пресвятой Девы и ее храма. Поэтому вы, ваць-пане, должны отложить в сторону вашу обидчивость, если не совсем, то хотя бы на время, ибо будьте уверены, что я всегда к вашим услугам. Вы привезли известия, мы хотим их проверить, это наш долг, и удивляться этому нечего, а если вы не захотите отвечать, мы будем думать, что вы боитесь запутаться.
— Хорошо, спрашивайте! — сказал Бабинич, стиснув зубы.
— Вот что: вы говорите, что вы из Жмуди?
— Да.
— И приехали сюда, чтобы не служить шведам и изменнику Радзивиллу?
— Да.
— Но ведь там есть такие, которые ему не служат и стоят на стороне отчизны, есть полки, которые против него взбунтовались, есть пан Сапега… Почему вы к ним не пристали?
— Это мое дело!
— Ага! Ваше дело! — сказал Чарнецкий. — Так, может быть, вы ответите мне на другие вопросы?
Руки пана Андрея дрожали, глаза его впились в тяжелый медный звонок, стоявший перед ним на столе, и с этого звонка переходили на голову пана Чарнецкого. Им овладело безумное, неодолимое желание схватить этот звонок и запустить им пану Чарнецкому в голову. Прежний Кмициц все больше брал верх над богобоязненным и раскаивающимся паном Бабиничем. Но он еще раз поборол себя и сказал:
— Спрашивайте!
— Если вы из Жмуди, то вы должны знать, что происходит при дворе изменника. Назовите мне тех, кто помог ему погубить отчизну, назовите тех полковников, которые остались у него на службе.
Кмициц побледнел как полотно и назвал несколько имен. Пан Чарнецкий выслушал и сказал:
— Есть у меня приятель, придворный короля, пан Тизенгауз, который мне рассказывал еще об одном полковнике, самом знаменитом. Вы не знаете об этом архиподлеце?
— Не знаю…
— Как же так? Вы не слышали о том, кто проливал кровь братьев, как некий Каин? Не слышали, будучи на Жмуди, о Кмицице?
— Святые отцы! — вскрикнул вдруг пан Андрей, дрожа как в лихорадке. — Пусть меня спрашивает духовное лицо, я все перенесу… Но ради Господа Бога не позволяйте этому панку мучить меня дольше…
— Оставьте, — сказал ксендз Кордецкий, обращаясь к пану Петру. — Дело касается не этого кавалера.
— Еще один вопрос, — сказал мечник серадзский. И, обратившись к Кмицицу, он спросил:
— Вы не думали, ваць-пане, что мы не поверим вашим известиям?
— Видит Бог, не думал! — ответил пан Андрей.
— Какой же вы награды за них ждали?
Пан Андрей вместо ответа засунул обе руки в небольшой кожаный мешок, привешенный к поясу, высыпал на стол две пригоршни жемчуга, смарагдов, рубинов и других драгоценных камней.
— Вот вам!.. — сказал он задыхающимся голосом. — Я не за деньгами сюда пришел! Не за вашей наградой! Вот жемчуг и другие камни… Все это на войне взято… С боярских шапок сорвано… Я весь перед вами! Разве нужна мне награда? Я хотел это Пресвятой Деве в дар принести… Но только после исповеди… С чистым сердцем… Вот они!.. Вот они!.. Вот как нужна мне награда!.. У меня и больше есть!.. Чтоб вас!..
Все замолчали с изумлением: вид драгоценностей, которые Кмициц высыпал как горох из мешка, произвел немалое впечатление; каждый невольно спрашивал самого себя: «Какие причины могли заставить этого человека лгать, если ему не нужна была награда?»
Пан Петр Чарнецкий смутился, ибо такова натура человеческая, что ее ослепляет вид чужого могущества и богатства. Наконец и подозрения его исчезли, ибо он не мог предположить, чтобы такой пан, швыряющийся драгоценностями, стал пугать монахов ради личной выгоды.
Присутствующие переглядывались, а он стоял над драгоценностями с поднятой кверху головой, похожий на разозленного орла, с огнем в глазах и краской в лице. Недавняя рана, проходившая сквозь висок и щеку, посинела, и страшен был пан Бабинич, хищными глазами глядевший на Чарнецкого, против которого он и обратил свой гнев.
— Сквозь гнев ваш проглядывает правда, — сказал ксендз Кордецкий, — но эти драгоценности вы спрячьте, ибо не может Пресвятая Дева принять то, что подарено ей в гневе, хотя бы и в справедливом. Впрочем, как я сказал, не в вас тут дело, а в известиях, которые наполнили нас страхом и ужасом. Одному Господу известно, нет ли здесь какого-нибудь недоразумения или ошибки, ибо, как вы сами видели, то, что вы говорите, не вяжется с правдой. Как же мы можем прогнать богомольцев, как же мы можем день и ночь Держать ворота запертыми и не дать народу молиться Пресвятой Деве?
— Заприте ворота! Ради Господа Бога, заприте ворота!.. — крикнул пан Кмициц, заломив руки так, что пальцы затрещали в суставах.
В голосе его было столько искренности и непритворного отчаяния, что присутствующие невольно вздрогнули, точно опасность была уже близко; пан Замойский сказал:
— Ведь мы и так зорко следим за окрестностями и починяем стены. Днем Можно пускать людей молиться, но все же надо быть осторожными, хотя бы Потому, что Карл-Густав уехал, а Виттенберг, говорят, держит Краков в ежовых рукавицах, притесняет духовенство наравне со светскими людьми.
— Хотя я в нападение не верю, но против осторожности ничего не имею, — отвечал пан Петр Чарнепкий.
— А я вышлю монахов к Вжещовичу, — сказал ксендз Кордецкий, — с вопросом: «Неужели охранительная грамота короля уже ничего не значит?»
Кмициц облегченно вздохнул:
— Слава богу! Слава богу! — воскликнул он.
— Пан кавалер! — сказал ему ксендз Кордецкий. — Бог вознаградит вас за добрые намерения… Если вы предупредили нас основательно, это будет незабвенная заслуга перед Святой Девой и отчизной; не удивляйтесь, что мы приняли с недоверием ваши известия. Нас уже не раз здесь пугали; одни делали это из ненависти к нашей вере, чтобы оскорбить Пресвятую Деву; другие из алчности, чтобы чем-нибудь попользоваться; третьи только потому, чтобы принести новость и обратить на себя внимание, а может быть, были и такие, которых ввели в заблуждение, как, вероятно, и вас. Дьявол ненавидит место сие и прилагает все усилия, чтобы помешать отправлению богослужений, допустить к участию в них как можно меньше верующих, ибо ничто не приводит в такое отчаяние царство дьявола, как почитание той, кто сокрушила главу змия… А теперь пора к вечерне! Будем молить ее о милости, поручим себя ее опеке, и пусть каждый потом спокойно ляжет спать, ибо где же должен быть покой и безопасность, если не под ее крыльями?
И все разошлись.
Когда вечерня кончилась, сам ксендз Кордецкий стал исповедовать пана Андрея и исповедовал его долго в пустом уже костеле; потом пан Андрей лежал распростертый на полу у входа в часовню до самой полуночи.
В полночь он вернулся к себе в келью, разбудил Сороку и, прежде чем лечь спать, велел Сороке бичевать его так, что спина и плечи залились кровью.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления