Перед тем как отворить дверь в парикмахерскую, Антонина постояла на деревянном, скрипучем от мороза крыльце и из-под заиндевевших ресниц поглядела вокруг.
Вокруг было пусто, голо, морозно.
За невысоким забором чернели остовы кораблей, баржи, подъемный кран. Влево и вправо шла улица, по улице свистела поземка. По мосту через замерзшую реку лениво тянулся товарный поезд.
Она вздохнула, аккуратно счистила с валенок снег, сначала о скобу, вбитую в крыльцо, потом веничком, и отворила дверь. Немолодой толстый и лысый парикмахер сказал Антонине, что Петра Андреевича еще нет, и велел подождать.
— Посиди у печки да дровец подкинь, — сказал он ей, как старой знакомой, — холодина какая, ужас… А еще только ноябрь.
Не торопясь, она разделась, повесила пальто, сунула в рукав серенький шерстяной платок и, еще потоптавшись, чтоб не намокли валенки, пошла к печке.
Парикмахер кашлял и читал газету. Тоненько звенели стекла, и время от времени грохотала жесть.
— Того и гляди, унесет вывеску, — спокойно сказал парикмахер.
Антонина накинула пальто и вышла. Большая крашенная голубой краской вывеска колебалась от ветра. Одна петля была оторвана напрочь.
Пришлось вернуться за табуреткой и молотком. Она вколотила новую петлю из согнутого гвоздя, подышала на озябшие руки и принялась закручивать проволоку.
Потом она затопила печку наново, выгребла из поддувала золу, прибила гвоздиком отставший от пола железный лист и подмела мастерскую. Парикмахер не выражал никакого удивления — будто так и следовало.
Наконец явился Петр Андреевич. У него был такой вид, будто он всегда был очень толстым, а нынче вдруг ужасно похудел. Щеки, подбородок, шея — все изобиловало лишней кожей. На самом же деле Петр Андреевич вовсе не худел. Он всегда был таков. Лишняя эта кожа причиняла ему много хлопот, раздражала его, и не так давно он думал даже об оперативном удалении лишнего на шее и на подбородке, но под влиянием доктора Дорна решил отпустить бороду — побольше и попышнее. Борода хоть и скрыла лишнюю кожу, но придала Петру Андреевичу бандитское выражение, от которого он спасся очками из простых стекол. Большие очки действительно спасли его: он вдруг стал походить на ученого-аскета и полусумасшедшего. Надев очки и продумав как следует свой облик, он решил, что и говорить следует иначе — отрывистее и оригинальнее.
Прочитав письмо Дорна, он молча осмотрел Антонину и ушел за перегородку, туда, где шипел примус. Потом он позвал ее.
За перегородкой горела двенадцатилинейная лампа, лежали горкой чистые салфетки, поблескивало цинковое корыто. Когда она вошла, Петр Андреевич наливал себе в стакан кипяток из чайника. Стакан вдруг лопнул. Петр Андреевич выругался и поставил чайник опять на примус.
— Надо было ложечку в стакан положить, — сказала Антонина.
— Почему?
— Тогда стакан бы не лопнул.
— «Бы» это вроде «авось», — сказал Петр Андреевич. — Я могу вам платить не много. Двадцать один рубль.
— Хорошо.
— Являться надо к девяти часам.
— Хорошо.
— Будете стирать белье, мыть мастерскую, подавать воду, подметать, ездить по поручениям, как ученица.
— Хорошо.
— Если шашни заведете — выгоню. Понятно?
Она кивнула головой.
— Да… Печку топить, сдавать волосы… Зеркала должны быть промыты и прочищены. Мрамор тоже. Снаружи магазин чтоб всегда имел приличный вид. Как звать-то?
— Антониной.
— Иди работай.
Она вышла из загородки и поглядела в заиндевевшее окно: ничего не было видно.
— Как ваше имя? — спросил толстый парикмахер.
Она ответила.
— А меня зовут Самуил Яковлевич, — сказал мастер, — Самуил Яковлевич Шапиро. Ни больше ни меньше. Быстро оденься и купи мне одну пачку папирос «Совет». Потом сходишь ко мне на квартиру за обедом. Ну, живо!
И опять зашелестел газетой.
Еще затемно она приезжала в мастерскую. Отворяла ставни, снимала с двери тяжелый немецкий замок, мыла полы, грела воду и принималась за стирку. Надо было выстирать две-три дюжины салфеток, выполоскать их, подсинить, подкрахмалить. Раз в неделю стирались и крахмалились халаты. Петр Андреевич требовал, чтобы белье непременно было «с шепотом». Потом она гладила развешанное с вечера белье. Потом топила печь, протирала зеркала, мрамор, грела воду для бритья, резала бумагу, чистила щипцы для завивки, ножницы, проветривала мастерскую.
К десяти часам приходил Шапиро.
Опухший, с почечными мешками под глазами, злой и охающий, садился не раздеваясь в кресло и начинал браниться.
— Слышишь, — говорил он, — эта стервятина целый вечер кричала на меня, что я выбрал себе такую профессию. Ей неудобно перед подругами, что ее отец парикмахер. Ну а если б я торговал на Обводном, лучше? Скажи, мне? Или я не даю ей жизни? Сатана. Я болен, видишь, я распух, так ей мало. Ну, зато я ей тоже сказал — мамаша упала в обморок.
И он подробно рассказывал, как мамаша упала в обморок.
Обо всем он говорил злобно, всем сулил несчастья, кашлял, плевался и каждый день скандалил с Петром Андреевичем.
Начиналось обычно едва тот входил.
— Безобразие, ей-богу, — говорил он, — неужели трудно раздеться?
— Трудно, — кашлял Шапиро.
— Пойдите разденьтесь.
— Бабе своей указывайте.
— Я не указываю, а я говорю, что нечего входить в калошах.
— Заплатите раньше жалованье, а потом будете за калоши говорить.
— Я ж вам дал под жалованье сорок рублей.
— Под жалованье? Мне сто шестьдесят причитается — где они?
— У меня нет. Я вчера уборщице заплатил.
— Уборщице можете, а мне не можете?
— Так уборщице двадцать один, а вам двести, — возмущался Петр Андреевич, — и у вас деньги есть, а у нее нет.
— Вам в моем кармане не считать…
— Говорю — нет денег.
— А где выручка?
— Не ваше дело. Я хозяин.
— Хозяин? — глумливо переспрашивал Шапиро.
— Хозяин.
— Срам вы, а не хозяин.
— Ищите себе другого.
— Хитрый какой! Отдайте раньше деньги.
— Отдам. Завтра.
— Сейчас.
— У меня нет сейчас.
У Антонины дрожали руки. Она знала, что Петр Андреевич сейчас начнет плакать и божиться, знала, что денег у него действительно нет, знала, что хоть он и жулик, но жулик особенный, несчастный, и жалела его.
Скандалили каждый день, и всегда случалось так, что начинал как будто Петр Андреевич, а виноват был на самом деле Шапиро. Шапиро орал и ругался с наслаждением, выискивал слова пообиднее, пооскорбительнее и, заметив, что задел за живое, искренне и подолгу наслаждался. Петр Андреевич только отругивался и всегда под конец ссоры становился жалким и уступал, если была хоть какая-нибудь возможность уступить.
Постепенно она возненавидела Шапиро так, как в свое время ненавидела Пюльканема. Ей доставляло удовольствие видеть, как он скользит и падает в гололедицу, слышать, как он охает и стонет. У него украли меховую шапку — она с радостью рассказала об этом Петру Андреевичу, Он всегда жаловался на свою дочь, и ей нравилась эта девушка, хотя она ни разу ее не видела.
Когда Петр Андреевич и Шапиро скандалили, она пряталась за загородку и сидела там не высовываясь, притворяясь, что гладит или стирает.
Ей было страшно и мерзко.
«Почему они, — думала она, — какое им удовольствие? Неужели так всю жизнь? Ведь они уже старые!»
Скандал прекращался только с приходом клиента. Тогда Петр Андреевич особым, гортанным голосом требовал воду, и начинался рабочий день.
Воду подавать Антонине всегда было неприятно.
— Мальчик, воды! — кричал Петр Андреевич.
Этим он развлекал клиентов.
— Маленький цирк никогда не повредит! — соглашался Шапиро. И тоже кричал: — Мальчик, компресс!
Антонина злилась, красные пятна горели у нее на щеках. И только один раз какой-то пожилой краском с седыми висками заступился за нее.
— Это что, вы так острите? — спросил он Петра Андреевича.
— Привычка, знаете ли, — смиренным голосом ответил мастер. — Обыкновенно — мальчики, так я по старой привычке.
— Довольно паршивая у вас привычка! — жестко сказал военный. — Советую отвыкнуть.
— Так она же не обижается! — воскликнул Петр Андреевич. — Ты слышишь, Тоня?
Она промолчала, военный крякнул и ушел. Все осталось по-старому.
Работы было много. Не у мастеров, а у Антонины. Она подавала воду, убирала противную бумагу с мыльной пеной и с волосами, подметала, мыла кисточки, поливала из кувшина, когда мастер мыл клиенту голову, бегала за папиросами, за газетой, за обедом, покупала мыльный порошок, одеколон, хинную, вежеталь, жидкое мыло и делала еще уйму разных дел.
В обычные дни парикмахерская работала едва-едва. Гвоздем недели была суббота.
По субботам уже с утра шли очередью. К часу, к двум не хватало стульев. С пяти мастерская набивалась битком, делалось душно, с мастеров лил пот, не хватало салфеток, приходилось все время подстирывать и подглаживать.
В трамвае Антонина спала от усталости. Болела спина, ныли плечи, руки, колени. Резало глаза от копоти примуса. По ночам мерещились жадные лица распаренных баней клиентов, слышались грубые слова, казалось, вот-вот кто-то настигнет. Она просыпалась в поту, разбитая, измученная.
Работать было трудно.
Она не высыпалась, плохо ела. Деньги уходили на уплату долгов, на квартиру, на трамвай, приходилось ездить на двух — один конец стоил четырнадцать копеек. Пришлось купить новые туфли, дров, бидон для керосина.
В декабре Петр Андреевич сам, без ее просьб, прибавил ей еще десять рублей и велел, чтоб она сказала о прибавке Дорну.
Антонина пообещала и улыбнулась.
— Чего смеешься? — нахмурившись, спросил он. — Молода смеяться.
— Я так…
— «Так», — передразнил Петр Андреевич.
Случайно она узнала, почему у него не было денег. Оказалось, что все до копейки деньги Петр Андреевич вкладывал в изготовляющееся каким-то кустарным предприятием новое оборудование для парикмахерской.
Предприятие делало особые, давленые вывески, жалюзи для окон, тумбы под серый мрамор, гранило зеркала, приспосабливало люстры, перетягивало кресла — роскошные, дорогие, похожие на зубоврачебные. Даже мебель для ожидающих своей очереди посетителей делалась заново — особые, откидные, очень удобные шезлонги из парусины с подушками, набитыми морской травой.
Все это стоило очень дорого.
— Ничего, — говорил Петр Андреевич, — зато мы всем покажем. Извините! Мы не угол Невского и Садовой. Мы — окраина. Но мы не хуже. Шапиро — дурак. Он не понимает. А я понимаю. Мы тут панику наведем такую… Кресло с никелем, блеск, форс. Безумие. А! Ты как считаешь?
— Мне нравится, — говорила Антонина.
— Видишь! А он не понимает. Погоди, я тебя мастером выучу. Ты красивая. Подойдешь. Чепчик тебе наденем плоеный. Куафер. Вывеска — «Пьер». Серебром по мрамору. И я. Очки, все такое. Форс.
В белом своем халате, высокий, бородатый, всклокоченный, он походил на сумасшедшего. Но Антонине нравилось его слушать. Она понимала, что не стремление к наживе внушило ему всю эту затею, а что-то другое, лучшее, и ей было приятно, что он делится с нею — в конце концов, только уборщицей.
— Обязательное раздевание, — кричал он, — обязательное. Швейцар в галунах. Для салфеток посуда, как в больнице, видала — паровая?
— Видала.
— Вот. Массаж лица — машинкой. Электрическая сушка волос. Маникюр-салон. Хочешь на маникюршу учиться?
— Хочу, — говорила Антонина для того, чтобы не огорчать Петра Андреевича.
— Обязательно маникюр-салон. Белье — льняного блеска. Сияние. Никель. Ты чего улыбаешься? Никель везде должен быть. Прейскурант цен — черного мрамора. Видела? Сверху серебром — «Пьер». Восточный массаж. Паровая ванна лица. Педикюр… Никаких пьяных, тихо, чинно…
Но через два месяца после того, как Антонина поступила в парикмахерскую, вся мастерская вдруг стала собственностью Шапиро. Оказалось, что Петр Андреевич подписал под горячую руку какое-то обязательство и не выполнил его, Шапиро передал обязательство куда следует, заплатил Петру Андреевичу семьсот рублей и взял патент на свое имя.
Вечером, когда пьяный Петр Андреевич плакал за загородкой у примуса, пришел финансовый инспектор. Петр Андреевич, в профессорском своем халате, в очках, растрепанный, бухнулся перед ним на колени и заплакал навзрыд. Шапиро брил клиента и не оборачивался.
— Вот он зверь, — кричал Петр Андреевич, тыча пальцем в сторону Шапиро, — вот он мерзавец. У меня идея была. Я сам недоедал. Жена меня бросила. Сволочи все…
Инспектор поднял его, усадил и напоил водой. Вода лилась по бороде, по жилету и капала на пол.
Когда инспектор уходил, Шапиро обратился к нему с каким-то вопросом. Инспектор брезгливо покосился на него и ушел, не ответив. Шапиро пожал плечами.
Петр Андреевич устроился в кооперативной мастерской на Петроградской стороне. Шапиро нанял себе второго мастера — такого же толстого, как сам. Ничего не изменилось.
Как-то, после особенно утомительного дня, она сказала Шапиро, что хотела бы все-таки учиться делу.
— Какому делу?
— Стричь, брить… Что ж я… три месяца уже прошло.
— За учение платят деньги, — сказал Шапиро, — иначе не бывает.
— Сколько же?
— За триста рублей я тебя выучу на хорошего мастера.
— У меня нет таких денег.
— А каких у тебя есть?
Ей захотелось ударить его по розовой плеши, но она сдержалась и сказала, что у нее вообще денег нет. Шапиро свистнул, попробовал бритву об ноготь и опять принялся править.
— Так как же, Самуил Яковлевич? — сдерживая злобу, спросила Антонина.
— Надо подумать.
— Что ж тут думать, господи!
— Тебе, конечно, нечего думать. Не твоя забота.
Тем и кончилось.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления