Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Наши знакомые
8. Страшно, Пал Палыч!

Вечера Антонина и Пал Палыч проводили вместе: она, забравшись с ногами на диван, сбросив туфли и закутавшись в плед, что-нибудь шила — штанишки с помочами Феде, или штопала чулки, или мережила тонкое простое свое белье; лампа с абажурчиком стояла на низком столе, лицо Антонины пряталось в тени, а всегда горячие смуглые ее руки мудро и быстро работали, освещенные ярким светом. Видел Пал Палыч и колени ее — круглые, как яблоки, и ноги в блескучих, дешевых чулках… Она работала, Пал Палыч читал вслух; так вместе прочли они «Похождения бравого солдата Швейка», страшную книгу о прокаженных, «В лесах» и «На горах» и научный труд «История инквизиции».

— Интересно, не правда ли? — спрашивал Пал Палыч, отдыхая. — Очень интересно?

— Интересно, — соглашалась Антонина, — только вы без выражения читаете. Как пшено сыплется. Вы где вопросительный знак — там спрашивайте, а где восклицательный — восклицайте! — И смеялась.

— А где точка, — спрашивал Пал Палыч, — а где многоточие, там как? Нет уж, я не артист, извините, я просто читаю, лишь бы смысл был ясен, а выражение дело не мое…

Иногда, устав читать, Пал Палыч подсаживался на диван к Антонине и следил за ее руками, за ее работой, глядел на тени, падающие от ресниц на румяные щеки, слушал, как она дышит. Так они сидели подолгу молча. Пал Палыч поглаживал усы, заводил граммофон, улыбался, слушая бестолковую перебранку Бима и Бома. Когда Антонина вязала, его делом было поднимать постоянно падающий на пол клубок шерсти.

— Вот у вас какая специальность, — посмеивалась Антонина, — нравится?

И глядела на него снизу влажными глазами.

— Что ж, специальность неплохая, — отвечал Пал Палыч, — как бы жизнь пошла не боком, а прямо, с такой специальностью только радуйся…

— Что значит — боком пошла жизнь?

— Да уж так, Тонечка, боком…

Новый год они встретили вместе, вдвоем, — так предложил Пал Палыч, и Антонина согласилась. Вместе, смеясь друг над другом, они растирали желтки с сахаром, вместе приготовляли форшмак, вместе варили глинтвейн, вместе накрывали на стол. Пал Палыч был весел, широкоплеч, моложав, белыми и длинными пальцами он изредка поправлял пушистые свои усы, посмеивался, шутил, болтал веселый вздор и необычайно ловко перетирал тарелки льняной серебристой салфеткой. Провансаль для винегрета оказался очень вкусным, печенье таяло во рту, все удалось на славу, и Антонина в одиннадцать часов ушла переодеваться. Вернувшись она застала Пал Палыча еще более помолодевшим и совсем элегантным: на нем был добротный темный костюм, скромный галстук, белоснежное белье и отличные лаковые туфли.

— Что, — спросил он, заметив ее удивление, — старик-то старик, да не совсем?

Завел граммофон и, они долго слушали купленные к этому дню пластинки Чайковского, Визе, Штрауса, Мусоргского.

— Что, хорошо? — спрашивал Пал Палыч, и глаза у него блестели за очками.

Пластинки, действительно, были отличные, граммофон не хрипел и не булькал, как обычно, стосвечовая лампа поливала круглый стол белым светом, искрились вина в бутылках, и множество огоньков дрожало в хрустальных бокалах — все было отлично, пахло духами ж старым ковром. Антонина чувствовала себя совсем девочкой, и ей все казалось, что потом, после Нового года, они большой компанией непременно выйдут на Неву и будут бродить по льду. Будут смеяться и скользить, потому что на льду ведь скользко…

Без минуты двенадцать Пал Палыч открыл бутылку шампанского. Пробка ударилась в потолок, пенная золотистая влага потекла на ковер.

— Бокал, скорее бокал! — Пал Палыч посмеивался: — Ничего, Тонечка, ничего, так и полагается.

Стенные часы пробили густо и громко двенадцать часов, все получилось очень торжественно. Пал Палыч поднял свой бокал и сказал взволнованным голосом:

— Ну, Тонечка, пусть этот год будет для нас хорошим и новым. Пусть жизнь будет новой. Пусть все будет!

— Да, Пал Палыч, да!

Шампанское Антонина похвалила.

— Вкусно, — сказала она, — вроде лимонада, но лучше и сильнее в нос бьет, правда?

— Правда.

Сначала они выпили по рюмке водки, потом пошли настойки, малага, херес. Пал Палыч варил на спиртовке кофе и говорил, что у него еще осталось несколько бутылок настоящего феканского бенедиктина с печатью и что мокко с бенедиктином — самый лучший напиток из всех придуманных людьми.

За черным кофе Пал Палыч вдруг начал рассказывать о людях, с которыми ему доводилось встречаться. Он знавал многих политических деятелей, художников, писателей, артистов — таких знаменитых, как Шаляпин, Куприн, Леонид Андреев, и говорил о них интересно. Он умел видеть, умел подмечать в людях разные характеристические черточки, умел даже изображать, — например, показал, как поднялся вдруг огромный красавец, воплощение русского, былинного богатыря, только без бороды, во фраке — Федор Иванович Шаляпин, — как встал во весь свой рост и запел за ресторанным столиком «Жили двенадцать разбойников…»

— Прекрасно и… кощунственно до последней степени! — со смешком сказал Пал Палыч. — Лучше всяких там антирелигиозных музеев.

Смешно и зло рассказал про Шингарева, про Набокова, про «Александру Федоровну» — так он называл Керенского. И про некоторых членов царской фамилии рассказал со смешком, и про бывшего царя Николая Второго, как тот на парадном обеде сказал армейскому поручику: «Отдайте мне, господин офицерик, портсигар, он с бриллиантами — сопрете». Бедный поручик, напившись потом, кричал: «На дуэль вызову, это не царь, а дерьмо!»

— Извините, — сказал Пал Палыч Антонине, — но из песни слова не выкинешь. — А вообще-то большевики молодцы, что покончили со всей этой мразью. Кто-кто — я — то повидал, кто нами до революции правил. Всего вам и не перескажешь, соромно.

Антонина спросила, каков Куприн с виду, о Куприне Пал Палыч отозвался с уважением, только сказал, что зря эмигрировал, в большом бы почете, несомненно, жил при советской власти, человек хороший, ума пристального и совестливого, нечего ему при французах проживать. И про «Яму» рассказал, как в старом питерском ресторане Куприн своим друзьям некоторые главы вслух читал, конечно в отдельном кабинете, «купринский» — так и назывался.

— Откуда же Куприн знал ту жизнь, которая описана в «Яме»? — спросила Антонина.

Пал Палыч ответил, что эту жизнь в то время многие знали.

И заговорил о женщинах.

Антонина слушала его внимательно, стараясь скрыть ужас и отвращение, возбуждаемые спокойными фразами Пал Палыча. Он говорил равнодушно, глаза его холодно и спокойно глядели на нее сквозь толстые стекла очков, порой он маленькими глотками отпивал из чашечки горячий густой кофе или затягивался папиросой.

— Послушайте, — вдруг перебила его Антонина, — а вы сами… — Она покраснела и, чувствуя, как кровь приливает к лицу, быстро спросила — Тоже… бывали с ними?

— А как же! — Пал Палыч стряхнул с папиросы пепел и, любуясь смущением Антонины, мягко заговорил: — Они были тем же напитком или кушаньем, на которые я принимал заказы. Они полагались, как полагалась хорошая музыка, чистая, отглаженная скатерть, салфетки, хрусталь. Мне их заказывали, как вина, как десерт, как фрукты. Заказывали француженок, цыганок, полек, блондинок или брюнеток, заказывали дорогих или дешевых, грустных или веселых…

— А вы?

— Я служил и должен был делать все, что мне полагалось, — коротко ответил Пал Палыч, — а не рассуждать.

— Я не про то, — все больше краснея, сказала Антонина, — я про то, бывали ли вы сами с ними? С этими…

— Я мужчина, — спокойно сказал Пал Палыч, но, встретившись взглядом с Антониной, отвел глаза. — Я мужчина, — повторил он, — по моей должности мне полагалась казенная пища, вино, одежда. Я был холост, меня боялись мои подчиненные и заискивали передо мной, женщины тоже были моими подчиненными. Среди них было много красивых…

— Ну?

— Я жил с ними, — грубо сказал Пал Палыч, — это мне полагалось, и у меня не было оснований отказываться.

Антонина молчала.

Потом, когда молчать сделалось уже неудобным, она спросила, почему он не бросал свою работу.

— Она меня кормила, — спокойно ответил Пал Палыч? — я копил деньги на этой работе.

— Зачем?

— Мечтал.

Он улыбнулся и разгладил усы. Ей стало жалко его, она перегнулась к нему через стол и спросила:

— О чем, Пал Палыч?

Посмеиваясь, он рассказал ей о том, как хотел стать помещиком.

— И никто бы не знал, что я из лакеев, — кончил он, — понимаете? Никто! Я бы уж постарался. А теперь, — он развел руками, — лакеем был, лакеем и остался. Рьен, как говорят французы!

— Вы и языки знаете?

— Немного знал. Бывал за границей.

— Где?

— В Париже, в Лондоне, в Риме…

Он молча ходил по комнате, а она смотрела на него и вспоминала Аркадия Осиповича. Тот тоже бывал за границей. Сердце ее билось.

— Вы, может быть, и лягушек ели?

— Ел, — улыбаясь, он повернулся к ней, — а что?

— Просто так.

Она прижала ладони к горячим щекам и спросила, как едят лягушек: как раков или иначе?

— Иначе. У них только окорочка едят.

Чтоб он не увидел ее лица, она опустила голову. Он сказал ту же фразу, слово в слово. Потом она взглянула на него. Он не спеша наливал в стакан мадеру.

— Давайте выпьем, — сказал он, спокойно улыбаясь, — хотите мадеры?

— Хочу.


— Я напиться хочу, — призналась она, и глаза у нее блеснули, — можно, Пал Палыч?

Он развел руками.

Она пила много, мешала коньяк с мадерой, водку с вином, пьянела, растерянно улыбалась и старательно задавала вопросы для того, чтобы разговор вдруг не иссяк.

— Вы из крестьян?

— Незаконный.

— Как незаконный?

Нехотя он рассказал ей свою историю. Она слушала прищурившись, перебирала горячими пальцами бахрому шелкового платка, порой робко поглядывала на его бледное жесткое лицо.

— Человек человеку — волк, Тоня, — говорил он, — я прожил длинную жизнь, много видел, знаю людей не снаружи, а изнутри, и убежден в этом вот как. Отец мой — курский помещик Швыров — ни разу меня не видел и только из боязни огласки выдавал на мое содержание шестьдесят рублей в год. Много? Мать меня била. Злая была баба, развратная и скандальная, В трактире меня однажды пырнули вилкой за то, что я опрокинул стакан с чаем на колени гостю. Мазали лицо мое горчицей — я стоял молча, горчица разъедала губы, глаза… И ничего. Однажды заставили меня съесть стакан хрену с папиросным пеплом и даже с окурками. — Пал Палыч лениво усмехнулся. — До сих пор помню, как стоял навытяжку, задыхаясь от уксуса и хрена, плача жевал этот окурок и никак не мог проглотить, давился, меня тошнило, а люди сидели вокруг и смеялись.

Он помолчал.

— Ничего, съел окурок, получил десять рублей. За деньги все можно. Ну и сам, конечно, понемногу ожесточался, то есть это, пожалуй, неверное слово — ожесточался; вернее будет — успокаивался. Сделалось у меня железное лицо: бывало, что ни вижу — не действует, будто и не вижу. Очень это качество нравилось гостям. Оно и понятно: с одной стороны, ловкие услуги, а с другой — живого человека нет, один фрак с манишкой, руки в перчатках да лакейский номер. И пошли деньги, и пошла карьера…

— Страшно, Пал Палыч, — тихо сказала Антонина.

— Страшновато, — согласился Пал Палыч, залпом выпил оставшийся кофе и, поморщившись, предложил: — Довольно об этом. Давайте граммофон слушать.

Граммофон она слушала уже совсем пьяной. Растерянная улыбка блуждала по ее лицу, она потирала щеки ладонями и бормотала:

— Это вы верно, человек человеку — волк. Ужасно живем, ужасно! Дикому ни до кого дела нет. Вот у меня — подруги были, а теперь я одна. Совершенно одна. Никому нет до меня дела. Ведь это очень тяжело, Пал Палыч. И бессмысленно. Я в клубе, например, работала. И знаете? Ничего не вышло. Опять одна! Как вам это нравится?

Она коротко засмеялась и спросила, кивнув на граммофонную трубку:

— Кто это, Пал Палыч?

— Это Варя Панина.

— Та… самая?

Рассыпались шпильки, она легла на диван, чтобы собрать их, но глаза вдруг закрылись сами собой, комната сорвалась с места и помчалась во тьму, граммофон запел громче ж еще непонятнее:

Эх, распашел тум ро,

Сиво грай ж шел:

Ах, да распашел, хорошая моя!

— Цыганщина, — догадалась Антонина, — это цыганщина, Пал Палыч?

Пал Палыч что-то ответил, но она не разобрала, что именно. Комната с лязгом и воем мчалась во тьме, кружилась, падала…

Ах, да, распашел, хорошая моя!

Ей стало грустно. Никто не называл ее хорошей никогда. Это все песни, сказки, все это неправда! Она одна и останется одной навсегда, никто не будет с ней рядом, никто не наклонится над ней и не поцелует ее в губы, никому не нужны ее плечи, ее руки, тонкие и горячие, все то, чего никто в ней не знает, что скрыла она даже от Скворцова и что росло в ней, крепло, — нежность, страстность, преданность, покорность…

Ах, распашел, хорошая моя!

Черные очи, белая грудь

До самой зари мне покоя не дают.

Как бы она любила его, этого человека!.. Он вдруг представился ей: безликий, большой, идет к ней по лязгающей, черной, качающейся комнате — ей стало страшно, сладко заныло сердце…

Она повернулась на спину, открыла глаза. Никого не было. Белый, легкий, точно в тумане, двигался потолок. Усилием воли она остановила его, строго что-то себе велела и вновь забылась.

Налейте, налейте бокалы вина,

Забудем невзгоды, коль выпьем до дна!

Ах, да распашел, хорошая моя!

Осторожно Пал Палыч поднял Антонину на руки и снес на постель. Потом он открыл форточку и снова вернулся к ней. Она лежала — тихая, печальная, очень красивая. Неумело и неловко он принялся ее раздевать, платье расстегивалось сзади, на спине, руки у него дрожали.

— Что вы? — Она вдруг открыла глаза.

Он никогда не видел ее глаз так близко: в зрачках вспыхивали мелкие горячие искры, а в самых серединках — там, где зрачок темен и глубок, — что-то отражалось, какие-то тени.

— Что вы, Пал Палыч?

Глухим голосом он объяснил ей, что надобно раздеться. Нехорошо так, непременно надобно раздеться и спокойно лечь.

— Да?

— Да.

Веки ее вновь опустились.

— Повернитесь, Тонечка, на бок повернитесь.

Она не слышала. Он опять нагнулся к ней и увидел, как дрожат ее губы. Тотчас же ему стало жарко, он почувствовал, как сильны его руки, как он весь собран и напряжен и как она покорна, ведь она сама…

— Тонечка!

— Что, Пал Палыч?

Он взял ее за плечи, приподнял и, удерживая одной рукой, другой расстегнул платье на спине. Под его ладонью была гладкая горячая кожа; можно было подумать, что его ладонь вдыхает запах женщины — легкий запах шелка и густой — духов. Он не мог оторвать ладонь. Уже злясь на себя, он снял с Антонины платье и, не глядя на нее, укрыл одеялом. Она слабо вздрогнула.

— Милый мой! — вдруг позвала Антонина.

— Что, Тонечка?

— Поди же сюда, милый мой!

Он подошел. Она приподнялась на постели и, не открывая глаз, обняла его горячими обнаженными руками за шею. И тотчас же страшная догадка словно бы уколола Пал Палыча: не его, старого человека, звала она. А звала другого человека, того, кто не повстречался ей в жизни.

— Тонечка, Тоня!.. — Круто дыша, он оторвал ее руки от себя и выпрямился. Сердце стучало часто и коротко. — Нехорошо это с вашей стороны, а еще меня жестоким считаете… — Но упрекать было бессмысленно, Антонина даже не шелохнулась, ресницы ее были сомкнуты, она спала — важная и строгая, будто думала о серьезном деле.

Пал Палыч долго убирал комнату, мыл посуду, подметал, проветривал. Даже граммофонную трубу продул. Погодя, усевшись в кресло возле кровати, он попытался было почитать, но незаметно для себя задремал; книга выпала из его рук, он откинул голову на спинку кресла, и сразу все пропало: занавеска, колышущаяся от ветра, Антонина, убранная комната.

Проснулся он от холода, закрыл форточку, налил себе стакан остывшего глинтвейна, выпил и, возвращаясь назад к креслу, увидел, что на него смотрит Антонина.

— Что вы, Тонечка?

— Сколько сейчас времени?

— Седьмой час.

Она потянулась, искоса поглядела на Пал Палыча и, засмеявшись, пропела:

Ах, да, распашел, хорошая моя!

Потом Антонина попросила его отвернуться, надела платье и, непричесанная, сонная, села возле стола.

— Пить хочется.

Напившись, она опять, будто вспомнив смешное, засмеялась и резко спросила:

— Мы о чем с вами говорили ночью?

— Обо всем.

— И больше ничего?

— А что же еще?

— Странно. Мне казалось… сон, наверно.

— Наверно, — подтвердил Пал. Палыч, — наверно, сон.

— А вы-то сами спали?

— Спал. Немного.

— То-то облиняли. И усы обвисли, и нос блестит — вспотел.

Она рассмеялась своим милым, легким смехом, встала и подошла к окну.

— Глядите, уже белый день!

Стекла, покрытые морозной бахромой, розовели, шло утро; внизу на улице сразу погасла цепочка фонарей; все чаще грохотали грузовики; внезапное и густое гудение разнеслось вдруг над городом: то взревел завод; один за другим орали гудки — низкие голоса сменялись высокими, высокие низкими, мощный, напористый и разноголосый хор торжественно возвещал начало нового дня. Пал Палыч открыл форточку; вместе с клубами морозного пара в комнату ворвались десятки звуков утра: скрипел снег под полозьями саней, громко и призывно ржал конь, мелко хрустел тротуар под торопливыми шагами прохожих, звенели ломы — то дворники, собравшись в артель, отбивали шаг за шагом мостовую у льда.

— Хорошо?

— Хорошо, Тонечка!

Они стояли в фонаре, как тогда, весной. Крупные, легкие хлопья снега залетали в форточку вместе с морозным паром. Антонина вдруг плечом оперлась на Пал Палыча. Он обнял ее, повернул лицом к себе и, глядя в глаза, сказал, что он любит ее и хочет, чтоб она стала его женой. Пока он говорил, снежинка, влетев в форточку, покружилась и упала на волосы Антонины, возле уха. Эта снежинка, и коса, и утро, и стол, покрытый белой скатертью, и ковер, и тревожный взгляд Антонины, а главное, утро, особенно бодрящее утро, стук ломов и вой грузовиков — все это вместе наполнило Пал Палыча решимостью и заставило сказать то, что он так давно собирался сказать и все откладывал.

— Теперь, Тонечка, казните или милуйте, — добавил он, потрогал очки и, ссутулившись, сел на диван в угол. — Теперь ваше слово… Что же касается Феди…

— Федя тут ни при чем!..

— Ну… — Пал Палыч развел руками и еще больше ссутулился: — Оба мы одиноки, Тоня…

Но она перебила его:

— Замуж? — строго и настойчиво спросила Антонина. — Замуж? Почему я замуж должна идти, Пал Палыч? Почему непременно замуж?

Он поглядел на нее: неправда, она говорила не строго и не настойчиво, — ему так показалось потому, что он не видел ее лица. Лицо было печально, утренний свет сделал лицо серым, глаза смотрели пристально и грустно.

— У вас сын, Тонечка, — напомнил он, — ребенок. Вот это что! Разве это жизнь так?

Улыбнувшись, она покачала головой:

— Вот и Скворцов тоже говорил — сын. — Помолчав, она добавила: — Нет, Пал Палыч, замуж за вас я не пойду.

— Почему?

Она молчала.

— Почему, Тоня? — во второй раз спросил Пал Палыч.

— Я хочу одна, — тихо, виноватым голосом сказала она, — я не могу так. Ведь я же не люблю вас.

Пал Палыч опустил голову.

— Не сердитесь на меня, Пал Палыч, — сказала она, — но я не могу. Это ужасно — быть женой и не любить. Я не любила Скворцова и не люблю вас. То есть я знаю, какой вы, я вас не равняю, — испуганно заторопилась она, — но все равно я не могу.

— Ну что ж, — сказал он и развел руками по своей привычке, — раз так…

Он ничего не смог больше сказать и улыбнулся вежливо и ровно.

Антонина ушла.

Он запер за ней дверь, лег на диван и задумался. Думая, он улыбался — покойно и ровно. Так бывало с ним часто, даже если он дремал.

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть